X

Я заметил, что в романах герой, когда ему требуется переместиться на какое-то расстояние, садится на ретивого скакуна, и тот мчит его без устали сколь угодно долго — и при этом не потеряет подкову, не захромает и даже нисколечко не устанет. Должен признать, что при бегстве из Штракенца мой конь выказал себя исключительно хорошо, хоть я и гнал его полным ходом до самой прусской границы. Миновав ее, я сбавил скорость, поскольку не желал, чтобы он пал, пока меня не отделяет от вероятной погони достаточная дистанция. И все-таки тридцать миль, учитывая мой вес, — это слишком много для любого животного, поэтому после полудня я стал подыскивать местечко, где мог бы прилечь до поры, пока конь не восстановит силы для дальнейшей дороги.

Таковое сыскалось в заброшенном старом амбаре. Прежде чем подкрепиться самому, я вычистил коня и задал ему корма. На следующий день мы взяли к югу, поскольку, поразмыслив, я пришел к выводу, что чем дальше мы будем держаться от Берлина, тем лучше. Везет как утопленнику. Таким образом, я оказывался гораздо ближе к Шенхаузену, чем хотелось, словно собирался заглянуть в гости к дорогому приятелю Отто. Как оказалось, бояться было нечего: как раз в тот момент у Бисмарка в Берлине дел было по горло. Но я придерживался разработанного маршрута: исходя из постулата, что самый безопасный путь проходит через центр Германии и ведет в Мюнхен, откуда потом можно без труда отправиться в Швейцарию, Италию или даже Францию, прежде всего стоило попасть в Магдебург, где есть железная дорога. По ней я легко доеду до Мюнхена, пока же мне стоит передвигаться небольшими переходами, держась сельской местности и по возможности избегая попадаться на глаза. И недаром. Повстречай я на пути одну из тех шаек чиновников, что постоянно рыщут по Германии и суют нос в дела всех и каждого, меня с моей поклажей замели бы в мгновение ока.

Получилось, что я перестраховывался. В те дни для перехвата беглецов не применялся телеграф, и даже окажись штракенцы достаточно сообразительны, чтобы воспользоваться им, все равно до меня в Германии никому не было дела. [XLI*] Когда я с мешком краденого ехал от одного края прусской державы до другого, Европа начинала погружаться в пучину самого страшного со времени смерти Наполеона потрясения. Великие революции, о которых толковал Руди, готовы были обрушиться на оторопевший мир: они начались в Италии, где всполошились легкие на подъем макаронники; на очереди было изгнание из Вены Меттерниха; во Франции уже провозгласили новую республику; Берлину не далее как через месяц предстояло увидеть уличные бои; а старого приятеля Лолы, Людвига Баварского, спишут вскоре на свалку истории. Я, конечно, ни о чем подобном не догадывался, но меня наполняет гордостью мысль, что в тот миг, когда в одночасье рушились правительства и опрокидывались троны, я направлялся домой с коллекцией королевских бриллиантов. Наверное, в этом скрыта своя мораль — я бы указал, где она, если бы знал, что это такое.

Быть может, не стоит относить это исключительно ко мне. Вы можете заявить, что пока континент разваливался на части, старушка Англия продолжала идти своим курсом без революций и потрясений, если не считать нескольких выступлений рабочих. Нам безусловно нравится думать, что мы выше всего этого: англичанин, пусть даже самый захудалый, привык считать себя свободным человеком — вот идиот — и всегда жалеет несчастных иностранцев, бунтующих против своих правителей. Его же правители тем временем спекулируют на этих чувствах и держат его под пятой, уверяя одновременно, что никогда британец не станет рабом. Однако, вполне возможно, наш народ был умнее, чем кажется, ибо, насколько мне известно, ни одна революция не принесла ни на грош пользы простому люду — он все так же корячится на работе и пухнет с голоду как всегда. Единственная радость от волнений состоит, наверное, в том, что появляется возможность немного понасиловать и пограбить — но английские низшие слои не очень склонны заниматься такими вещами у себя дома, поскольку люди они большей частью женатые и обремененные собственностью.

Так или иначе, я придерживаюсь мнения, что революции сорок восьмого года пошли Англии только на пользу — она держалась от них в стороне и делала деньги. А именно той же политики намеревался придерживаться и мистер Г. Флэшмен, эсквайр.

Но редко все получается так, как рассчитываешь, даже с европейскими революциями. На третью ночь я слег с жестокой лихорадкой: горло болит, живот сводит, голова гудит, как паровой котел. Полагаю, это было неизбежно после того, как я дважды за ночь искупался в ледяной воде, был ранен и на три четверти утонул — не говоря уж про урон, нанесенный за все это время нервам. У меня едва хватило сил выбраться из рощицы, где я отлеживался. К моему счастью, неподалеку нашлась хижина. Я постучал в дверь, старики пустили меня, и последнее, что я помню, это их испуганные физиономии и себя, бредущего к убогой кушетке, таща волоком свой бесценный саквояж. Я рухнул на койку и провел в ней, насколько мне известно, большую часть следующей недели. Если, пока я валялся без сознания, мои хозяева и набрались смелости заглянуть в мою поклажу — в чем я сильно сомневаюсь, — то они все равно были слишком напуганы, чтобы что-то предпринять.

Это были простые, честные крестьяне, и — как я обнаружил, стоило мне достаточно окрепнуть, чтобы сидеть, — питавшие ко мне нечто вроде благоговения. Разумеется, по моей наружности они догадались, что имеют дело не абы с кем. Я был окружен заботой, и думаю, старуха буквально выходила меня. Стоило почесть за удачу, что я попал к ним. Они кормили меня как могли, то есть чертовски плохо, зато старикан присматривал за конем, так что как только я более-менее набрался сил, то мог тронуться в путь немедля.

За заботу я уплатил четко рассчитанную сумму — дай я больше или меньше, они могли бы начать трепать языком — и продолжил путь на юг. Мне оставался день пути до Магдебурга, но, потеряв из-за болезни столько времени, я обливался холодным потом, представляя поджидающую впереди засаду. Впрочем, все обошлось, и я благополучно прибыл в Магдебург, бросил там коня (если я что-то смыслю, он не долго останется без хозяина, а продавать его я не осмелился) и поехал дальше поездом.

На станции меня ждал шок. Магдебург — один из первых городов Германии, имеющих железную дорогу, но за билет мне пришлось отвалить столько талеров, что денег осталось только на питание во время пути. Я клял себя за то, что не рискнул выручить хоть грош за лошадь, но было слишком поздно, и мне пришлось путешествовать, везя в саквояже целое состояние, зато с пустыми карманами.

Нет смысла говорить, как угнетал меня недостаток денег. В Мюнхен-то я приеду, а вот оттуда как выбраться? Каждая лишняя минута в Германии была чревата риском влипнуть в какую-нибудь неприятность. Пребывание в Баварии меня не смущало, так как я понимал, что разыгранный Руди в Мюнхене спектакль с обвинением имел единственной целью запугать меня и реальной опасности не существует. Королевство находится далеко от Штракенца, и это последнее место, где Заптен или Бисмарк станут меня искать. Но этот проклятый саквояж, набитый драгоценностями, был источником постоянного беспокойства: стоит кому-нибудь пронюхать о его содержимом, и мне конец.

Так что всю дорогу я грыз ногти — не забывайте, как я был голоден — и в Мюнхен прибыл взвинченный донельзя: с подведенным животом, и так и не решив, что делать.

Едва я сошел на перрон, сжимая саквояж и кутаясь в плащ, как почувствовал бегущие по спине мурашки. В воздухе витало нечто, а мне слишком хорошо было знакомо это ощущение, чтобы ошибиться. Я уловил его в Кабуле, накануне падения Резиденции, потом опять в Лакноу и еще в полдюжине мест: этакое затишье, повисающее над городом в ожидании грядущей бури. Такое можно ощутить во время осады или при приближении вражеской армии: люди ходят быстро, но почти бесшумно, говорят в полголоса; улицы пустеют. Жизнь замирает, весь мир будто прислушивается, только не понятно к чему. Мюнхен был напуган, ожидая, когда созревший внутри него смерч вырвется наружу.

Вечер был прохладный и тихий, дул всего лишь легкий ветерок, но ставни на домах и лавках были закрыты так плотно, словно ожидался ураган. Я разыскал небольшую забегаловку и потратил свою последнюю мелочь на кружку пива и кусок колбасы. Жуя и прихлебывая, я пробежал глазами газету, забытую кем-то на столе: речь шла о студенческих бунтах, связанных, видимо, с закрытием университета, и о вмешательстве войск. Произошло несколько жестоких стычек, несколько человек было ранено, имуществу нанесен ущерб, а дома нескольких видных людей города практически пережили осаду.

Газета, как я подметил, не придавала этому слишком большого значения, но создавалось ощущение, что она была на стороне студентов, а это очень странно. Потом обнаружились некоторые намеки на критику короля Людвига, что еще страннее. Журналисты есть журналисты, они знают, с какой стороны у бутерброда масло: короче говоря, они не ждали быстрого окончания всеобщего недовольства, если только власти «не прислушаются к гласу народа и не прекратят травить его веками вливаемым в самую душу ядом». Уж не знаю, что они хотели сказать.

Судя по всему, Мюнхен обещал превратиться в горячее местечко, совсем для меня не подходящее. Я приканчивал колбасу, кумекая, как бы поскорее унести ноги, когда улица наполнилась жутким шумом: послышался звон бьющихся стекол и «глас народа», взывающий к мести. Все в пивнушке повскакали на ноги, а коротышка-хозяин скомандовал помощникам закрыть ставни и запереть на засов дверь. В темноте послышался грозный хор голосов и гул приближающейся толпы; окно забегаловки разлетелось вдребезги, и едва я успел юркнуть под стол со своим баулом, как на улице разразилась форменная баталия.

Ошеломленный гомоном, воплями и треском досок, не говоря о толчее в самой пивной, я сцапал саквояж и попятился к заднему выходу, но меня остановил мощный старик с седыми бакенбардами.

— Не выходи! — проревел он. — Здесь мы в безопасности! Он порвут тебя на куски, если выйдешь!

Да, он знал, что говорил. Я это понял, когда звуки борьбы удалились и мы потихоньку выскользнули наружу. По улице словно прошелся смерч: ни единого целого окна, полдюжины тел лежит на дороге — то ли мертвы, то ли без сознания; мостовая засыпана обломками кирпича, дубинками и битым стеклом. В сотне шагов дальше по улице из ручной тачки был сооружен костер, вокруг которого отплясывало несколько парней. Тут вдруг прозвучал крик тревоги, и их как ветром сдуло. Из-за угла появилась плотная толпа молодых людей, несшая перед собой знамя; некоторые были с факелами, и в их свете я разглядел красные шапочки. Они шли, скандируя на распев: «Аллемания! Аллемания!»

Больше я ничего не разглядел, поскольку мы живо нырнули обратно, а они прогромыхали мимо как эскадрон тяжелой конницы. Постепенно голоса замерли вдали, стихли и раздававшиеся по временам выстрелы и звон стекла.

Старик с баками ругался почем свет:

— «Аллемания»! Дерьмо! Адово отродье! И почему солдаты не порубят их саблями? Почему не растопчут без всякой жалости?

Я заметил, что на словах их сокрушить, видимо, гораздо проще чем на деле, и поинтересовался, кто же это такие. Он вытаращил на меня глаза.

— Откуда вы свалились, сударь? «Аллемания»? Мне казалось, всем известно, что это банда юнцов, нанятых той чертовкой Монтес, с которой и начались все неприятности, особенно в Мюнхене!

И он прибавил несколько нелестных эпитетов.

— Ну, больше от нее неприятностей не будет, — говорит другой баварец, тощий тип в цилиндре и перчатках. — Ее часы сочтены.

— Благодарение Господу! — восклицает старикан. — Воздух Мюнхена станет чище без нее и ее вонючего борделя!

И они с тощим наперебой стали склонять Лолу на все лады.

Тут я, как понимаете, навострил ушки, ибо новости были превосходные. Если добрые мюнхенцы выпихнут-таки Лолу, будет им от меня троекратное ура и тигр в придачу.[71] Естественно, я думал о ней с тех самых пор, как решил рвануть в Мюнхен, хотя и наказал себе держаться подальше от нее и Барерштрассе. Но коль идут слухи о конце ее фавора, то дай Бог! Ни одна новость не могла вызвать у меня большей радости. Я стал расспрашивать седого насчет подробностей, которыми он охотно поделился.

— Король наконец уступил, — говорит он, — и выставил ее вон. Хоть одно благое дело за время всех этих беспорядков, терзающих страну. Herr Gott![72] В какие времена мы живем! — Старик пристально посмотрел на меня. — А вы, похоже, не местный, сударь?

Я кивнул, и он посоветовал мне и впредь оставаться таковым.

— В наши дни это не место для порядочных людей, — говорит. — Продолжайте свое путешествие, и молите Бога, чтоб ваш родной край не постигла судьба оказаться под властью старого идиота и его потаскухи.

— Если, конечно, — ухмыляясь, вставляет тощий, — у вас не найдется пары часов, чтобы стать свидетелем того, как Мюнхен будет изгонять своего демона. Прошлой и позапрошлой ночью ее дом закидали камнями; слыхал, что нынче вечером на Барерштрассе снова соберется толпа: возможно, ее дворец будут грабить.

Ого, новость не хуже прежней. Лола, в угоду Бисмарку отправившая меня в ад Шенхаузена и Йотунберга, теперь вверх тормашками вылетит из Мюнхена, тогда как я, простофиля и чурбан, уеду из него, поигрывая бриллиантиками. Она теряет все, я же приобретаю состояние. Ну, разве это не божественная справедливость?

Сказать по правде, мне еще предстояло решить проблему, как уехать из Мюнхена, не имея наличных. Продать что-нибудь из добычи я не решался, как и обчистить прохожего в подворотне — у меня на такое духу не хватит — и потому до сих пор не видел способа поймать ветер в паруса. Тем радостнее было слышать про то, что проблемы Лолы неизмеримо серьезнее — похоже на то, ей повезет, если она живой ноги унесет сегодня ночью. И ее дворец разграбят? Было бы здорово поглазеть на такое зрелище с безопасного расстояния — если, конечно, не будет и тени риска.

— А как насчет ее «Аллемании»? — спрашиваю. — Встанет она на защиту Лолы?

— Да не в жизнь, — фыркает тощий. — На Барерштрассе вы их сегодня не увидите: это здесь они хорохорятся, чувствуя себя в безопасности, но ни за что не рискнут схватиться с толпой, которая станет орать «Долой Лолу!» у ворот ее дома. Нет-нет, — продолжает он, потирая ладонями в перчатках, — скоро наша Королева куртизанок убедится, как мало останется у нее друзей, когда толпа даст ей пинка.

Это решило дело: разве мог я пропустить картину, как лживую шлюху выставят из города верхом на шесте вдруг немцы позаимствуют у янки этот превосходный обычай? Пары часов ради такого было не жалко, поэтому мы: я и тощий малый, направились на Барерштрассе.

Толпа — штука страшная, даже в упорядоченной донельзя Германии, и не дай бог оказаться внутри нее. Идя на Барерштрассе, мы были подхвачены на Каролинен-плац мощным потоком: по одному, по двое или группами, народ тек в направлении великолепного дворца Лолы. Еще на дойдя до него, мы услышали гул тысяч голосов, по мере нашего приближения к краю самой толпы, он превращался в глухой рев. Барерштрассе была запружена до краев, передние ряды собравшихся буквально висели на ограде дома. В толчее я потерял своего тощего приятеля. Возвышаясь над толпой благодаря своему росту, да еще разыскав возвышенное место в отдалении, я смог разглядеть над морем голов шеренгу кирасир, выстроившихся внутри огороженной территории — видимо, Лолу до сих пор охраняли. Хорошо различимы были и освещенные окна, по направлению к которым неслись проклятия толпы и любимый ее клич: «Pereat Lola! Pereat Lola!»[73] Любо-дорого взглянуть: и станет ли теперь задирать нос наша мадама, когда эта разъяренная орава требует ее крови?

Впрочем, не наблюдалось никаких признаков, что собравшиеся намерены переходить от слов к делу: не знаю, может, они просто намеревались посмотреть на ее отъезд, так как по городу прошли слухи, что она вечером покидает Мюнхен. Я заслужил честь полюбоваться на это незабываемое зрелище и самому принять в нем участие; лучше бы мне было самому тогда хоть на карачках уползти из Мюнхена, и не разгибаться до самой границы — но в тот миг я ни о чем не подозревал.

Проторчав там где-то с полчаса, я заскучал, да еще стал беспокоиться насчет своего саквояжа, который крепко сжимал под полой плаща. Было непохоже, что народ намерен ворваться внутрь и вытащить Лолу, что мне так хотелось увидеть, и я стал уже подумывать, куда отправиться дальше, как поднялся жуткий шум, и все завертели головами, пытаясь вызнать, в чем дело. Из-за дворца выехала карета и остановилась перед парадной дверью — нужно было видеть, как заволновалась толпа, как зашевелились все, стараясь разглядеть получше.

Поверх голов я смотрел на подъезд: вокруг экипажа сновали люди; потом раздался ужасный рык толпы — это распахнулись двери. Появилось несколько фигур, потом еще одна — даже издали было видно, что это женщина, и сборище заголосило и засвистело еще громче.

— «Pereat Lola! Pereat Lola!»

Так и есть, это она — в свете больших фонарей, возвышавшихся по обе стороны от парадного входа. Я без труда узнал ее. На ней было дорожное платье, на голове меховая шапочка, руки спрятаны в муфту. Она стояла, оглядываясь вокруг, а крики и брань слились в один неумолкающий гул; люди в передних рядах выкрикивали угрозы и потрясали кулаками, заставив оцепление слегка податься назад.

Наступила пауза; окружавшие ее на крыльце люди совещались. Потом по улице прокатился стон изумления: карета тронулась к воротам, Лола же осталась стоять у дверей.

— Она не уезжает! — завопил кто-то.

В охватившем всех оцепенении ворота открылись, и карета медленно покатилась вперед. Толпа раздалась перед ней, позволяя проехать по образованному живому коридору, возница выглядел жутко испуганным и держал наготове хлыст, но сброду не было до него дела. Он проехал немного, потом затормозил ярдах в двадцати от того места, где стоял я; пришедшая в замешательство толпа переговаривалась, не зная, как быть. В карете сидел мужчина, но никто его, похоже, не знал.

Лола постояла еще на крыльце, потом спустилась и пешком пошла к воротам. Шум толпы стих. По ней прокатился ропот изумления, потом замер и он. В этой почти зловещей тишине она миновала линию кирасир, направляясь к затаившейся в ожидании толпе.

На мгновение мне показалось, что она спятила: идти прямиком в толпу, только что выкрикивавшую угрозы и проклятия в ее адрес! Они же убьют ее, подумал я, и почувствовал, как мурашки бегут у меня по коже: было нечто жуткое в зрелище этой крошечной грациозной фигурки — лихо заломленная шапочка на темных волосах, муфта болтается на одной руке — спокойно идущей к открытым воротам.

Возле них она остановилась и медленно обвела взором ряды толпы, от края до края. Та по-прежнему молчала; иногда слышалось покашливание, сдавленный смешок или чей-то одиночный голос, но в целом толпа затихла, глядя на нее и ожидая развития событий. Лола постояла добрых полминуты, потом пошла прямиком к первому ряду.

Они раздвинулись перед ней; люди толкались, перетаптывались и ворчали, уступая ей путь. Она ни на миг не поколебалась, идя прямо вперед, и живой коридор, по которому проехала карета, образовался опять: люди подавались назад, пропуская ее. По мере приближения я смог рассмотреть прелестное личико под меховой шапочкой: она слегка улыбалась, но не смотрела по сторонам, держась с такой непосредственностью, будто была хозяйкой приема в саду викария, и прохаживалась среди своих гостей. И никто из этих мужланов, несмотря на их враждебные взгляды и угрюмые лица, не осмелился поднять на нее руку или бросить в след грязное слово.

Много лет спустя мне довелось слышать, как человек, бывший тогда в толпе — насколько понимаю, кто-то из наших посольских, — рассказывал об этой сцене знакомым в одном лондонском клубе.

— Ей-богу, большей отваги в жизни не видел. Она, эта отчаянная девчонка, шла словно королева. Черт побери, как она была хороша! Шла прямо через толпу, которая жаждала ее крови и разорвала бы на куски, стоило кому-нибудь начать. А ей, чтоб мне лопнуть, словно и дела нет: улыбается себе, подбородок вздернут. Ее никто не охранял, а она шла себе невозмутимо, а эти капустники-швабы завывали и скалились — но не шевельнули и пальцем. О, она знала цену этим парням, как пить дать. Но каково было видеть ее, такую маленькую, беззащитную и храбрую! Признаюсь, никогда не чувствовал я такой гордости, сознавая себя англичанином, как в тот миг: мне хотелось подбежать к ней, показать, что здесь есть ее соотечественник, способный бок о бок с ней проложить путь сквозь сборище этих грязных иностранцев. О да, как был бы я счастлив — счастлив и горд — прийти ей на помощь, быть рядом с ней.

— Почему же тогда не пришли? — спросил его я.

— Почему, сэр? Черт побери, толпа была слишком густой. Как я мог это сделать?

Не сомневаюсь, что парень был дьявольски рад найти себе оправдание — а я вот ни на миг не желал оказаться рядом с ней, даже за двойную стоимость начинки моего саквояжа. Риск, которому она подвергалась, был исключительным: довольно было искры, чтобы все бросились на нее — у любого нормального человека застыла бы в жилах кровь, послушай он те угрозы, которыми осыпали ее несколько минут назад. Но только не у Лолы: она не боялась их, что и давала понять, целенаправленно бросая вызов, предлагая напасть. Она знала их лучше, чем те самих себя. Они даже не пошевелили и пальцем, чтобы помешать ей.

С ее стороны, конечно, это была идиотская гордыня в чистом виде — типичная для Лолы. Нечто подобное она уже совершила, как я слышал, предыдущей ночью. Когда толпа закидывала кирпичами ее окна, эта сумасшедшая стерва вышла на балкон в самом лучшем своем бальном платье, увешанная бриллиантами, и подняла за их здоровье бокал с шампанским. Правда состоит в том, что она самого черта не боялась, поэтому все и сходили по ней с ума. [XLII*]

Она подошла к карете, сидевший внутри парень выпрыгнул и помог ей подняться, но кучер не мог дать ход, пока толпа не разошлась. Мюнхенцы расходились тихо, как побитые псы: такого жалкого зрелища вам никогда не увидеть. Экипаж тронулся, кони шли шагом, и кучер по-прежнему не нахлестывал, хотя путь был совершенно свободен.

Я некоторое время шел за ним вслед, удивляясь увиденному, и немного раздосадованный тем, как ей удалось выкрутиться. Могли бы хоть тухлым яйцом залепить на память! Вот так всегда с немцами: дай им почувствовать, что не боишься их, и они подожмут хвосты и возьмут под козырек. Английская толпа дело другое — она или порвала бы ее на клочки, или с триумфом понесла бы на руках, но у этих квадратноголовых кишка тонка что на одно, что на другое.

Карета медленно проехала по Каролинен-плац, где народу почти не было, и свернула в одну из дальних улиц. Я все шел следом, в надежде посмотреть, что же будет, но ничего так и не дождался: похоже, никому теперь не было дела до этой неспешно едущей кареты. Тут мне в голову пришла великолепная идея.

Мне же надо убраться из Мюнхена. Что если я залезу в экипаж и попрошусь взять с собой? Вряд ли она станет держать на меня зуб после всего того, что я претерпел по ее милости. Она сторицей поквиталась со мной за историю с лордом Ранелагом — если ей об этом еще не известно, то я охотно расскажу. К тому же Лола больше не в том положении, чтобы отдавать меня под арест. Черт побери, мы ведь были любовниками. Неужто она бросит меня на произвол судьбы?

Должен сказать, будь у меня время на размышление, я бы не сделал этого. Но решение было принято мгновенно. Это же шанс свалить из Мюнхена, а может, и вообще из Германии, прежде чем захлопнется расставленная на меня ловушка! И вот я уже бегу следом за каретой, сжимая саквояж и требуя остановиться. Наверное, это у меня инстинкт: в момент опасности прятаться под женскую юбку.

Кучер услышал меня и, естественно, поддал ходу, полагая, что какой-нибудь кровожадный хулиган из толпы решил-таки свести счеты и затевает недоброе. Экипаж помчался вперед, я же бежал следом, заклиная возницу натянуть поводья, и пытался объяснить, в чем дело.

— Проклятье, стой! — кричал я. — Лола! Это же я, Гарри Флэшмен! Постой, ну постой же!

Но они ехали все быстрее, а я мчался как одержимый, шлепая по лужам и вопя. К счастью, экипаж не мог сильно разогнаться на мостовой, и я на последнем издыхании нагнал его, и вскочил на боковую подножку.

— Лола! — заорал я. — Лола, это я!

Она приказала кучеру остановиться. Я открыл дверцу и ввалился внутрь. Бывший с ней малый, ее слуга, готов был кинуться на меня, но я отбросил его прочь. Она уставилась на меня как на привидение.

— Святые небеса! — воскликнула она. — Ты! Что ты тут делаешь? И какого черта ты натворил со своей головой?

— О Господи, Лола, — говорю. — Я пережил тяжелые времена! Лола, ты должна помочь мне! У меня нет денег, а этот проклятый Отто Бисмарк ищет меня! Ты говоришь о моей голове? Он со своими подонками пытался убить меня! Несколько раз! Глянь-ка, — и я показал ей забинтованную руку.

— Где ты был? — спросила она, я же тщетно пытался заметить в ее прекрасных глазах хоть тень женского сочувствия. — Откуда ты приехал?

— С севера, — отвечаю. — Из Штракенца. Бог мой, это было ужасно! Я в отчаянии, Лола — совсем без денег, без единого фартинга, а мне надо убираться из Германии. Это вопрос жизни и смерти. Я сходил с ума, и пошел к тебе, потому что знал — ты мне поможешь…

— Ты был там, был? — говорит она.

— …и я видел, как эти мерзавцы угрожали тебе. Боже, как ты была великолепна, дорогая! В жизни не видел большей отваги, а мне приходилось бывать в переделках, ты же знаешь. Лола, милая Лола, я прошел ад — и отчасти по твоей вине. Ты же не бросишь меня, а? Ах, моя дорогая, скажи, что не бросишь.

Должен сказать, что это вышло неплохо: момент выбран удачно, отчаяние отображено, просьбы звучали убедительно, а вид у меня был дикий, но не пугающий. Она повернула ко мне окаменевшее лицо, и у меня упало сердце.

— Убирайся из моей кареты, — холодно говорит она. — С какой стати мне помогать тебе?

— Как, после всего, что я вынес? Взгляни: твои проклятые друзья, Бисмарк и Руди, изрубили меня саблями! Я спасся чудом, но они гонятся за мной и убьют, если догонят, это ты понимаешь?

— Ты бредишь, — говорит она, принимая неприступный вид. — Я не знаю, о чем ты: ко мне это не имеет ни малейшего отношения.

— Ты не можешь быть такой бессердечной, — продолжаю я. — Умоляю, Лола: только позволь мне уехать с тобой из Мюнхена, или одолжи немного денег, и я уйду. Ты не можешь мне отказать — я уже наказан за все, в чем провинился перед тобой, разве не так? Боже милосердный, я бы не бросил тебя на произвол судьбы, ты ведь знаешь! В конце концов, дорогая, мы же с тобой англичане…

Я додумался плюхнуться на колени — в конечном счете, когда стоишь на четвереньках, тебя гораздо труднее выкинуть из экипажа. Она закусила губу, выругалась и стала растерянно озираться. Выход нашел слуга.

— Позвольте ему остаться, мадам. Не стоит торчать здесь. Нам нужно спешить к дому герра Лайбингера.

Она продолжала колебаться, но парень оказался настойчивым, я, в свою очередь, умолял во всю мочь, и Лола наконец приказала кучеру трогать. Моя благодарность не знала границ, я начал описывать череду событий, приведшую меня в столь плачевное положение, но она приказала мне заткнуться.

— У меня собственных забот хватает, — говорит. — Где ты там был и что делал, можешь оставить при себе.

— Но, Лола, я только хотел объяснить…

— К черту объяснения! — рявкнула она, и ее ирландский акцент вылез, как шило из мешка. — Не желаю их слушать.

Я покорно сел, поставив саквояж между ног, она сидела напротив меня, задумчивая и злая. Мне это настроение было знакомо: еще чуть-чуть, и полетят ночные горшки, — возможно, эта отчаянная прогулка сквозь толпу все-таки сказалась на ней, а может, она просто беспокоилась насчет завтра. Я осмелился отпустить успокаивающую ремарку:

— Мне так жаль, Лола: я имею в виду случившееся. Они обращались с тобой так беспардонно…

Она даже ухом не повела, и я заткнулся. Мне вдруг вспомнилось, как это было тогда, много лет назад, когда мы в первый раз встретились — я тоже был беглецом, а она спасла меня. Если понадобится, можно ей об этом напомнить, но только не сейчас. Размышляя, я сравнивал: о, даже при нынешнем моем отчаянии невозможно было не согласиться, что теперь Лола столь же прекрасна, как в тот день; похоже, эта история с Ранелагом здорово задела ее, но кто знает, может, при умелом подходе с моей стороны она сменит гнев на милость? Может, даже позволит мне сопровождать ее на пути из Германии — перспектива покувыркаться с ней еще разок-другой живо предстала в моем вечно готовом на такие штуки воображении. И мечты эти были такие сладкие.

— Прекрати глазеть на меня так хитро! — внезапно нарушила их она.

— Прошу прощения, Лола, я…

— Если я соглашусь — подчеркиваю, если — ты должен вести себя абсолютно сдержанно, — она раскусила меня. — Куда ты хочешь ехать?

— Куда угодно, дорогая, лишь бы подальше от Мюнхена, от Германии. Ах, Лола, дорогая…

— Завтра я вывезу тебя из Мюнхена. А потом тебе придется самому позаботиться о себе — это и так больше, чем ты заслуживаешь.

Пусть так. Уже хоть что-то. Даже сейчас я теряюсь в догадках, почему она была так сурова со мной тем вечером. Сдается мне, что причиной был не столько я, сколько падение ее власти и позорное бегство из Баварии. А еще, видимо, Лола так и не простила мне того провала на лондонской сцене. Так или иначе, вся ее любезность во время первого моего приезда в Мюнхен была напускной, направленной на то, чтобы я стал легкой добычей Руди. А, плевать. Пусть себе злится, только увезет подальше. Лучше уж находиться здесь, чем слоняться по Мюнхену, вздрагивая при каждом шорохе.

Ночь мы провели в каком-то доме в предместьях, где мне милостиво позволили разделить чердак с ее слугой, Папоном, храпевшим как конь, да еще и блохастым. Ну, по крайней мере меня всю ночь донимали блохи, а от кого, как не от него, было им взяться? Утром выяснилось, что в результате беспорядков поезда не ходят, пришлось ждать еще день. Лола злилась, а я сидел на чердаке и стерег свой саквояж. На следующий день ситуация с железной дорогой не прояснилась, и Лола заявила, что не намерена еще раз ночевать в Мюнхене, что меня весьма устраивало. Чем скорее мы сделаем отсюда ноги, тем лучше. Она решила, что мы сделаем дневной перегон от города и перехватим поезд на какой-то сельской станции — я забыл название. Все эти планы разрабатывались, естественно, без моего участия. Лола заправляла всем в доме, а бедный старина Флэши скромненько прижух в сторонке, готовый по первому повелению драить господские башмаки.

Впрочем, в день, посвященный ожиданию, Лола говорила со мной, и даже вполне вежливо. Она не спрашивала, что произошло с того времени, как Руди с ее помощью умыкнул меня из Мюнхена, а когда я попытался воспользоваться оттепелью в ее настроении и рассказать все сам, Лола вскинулась.

— Нет смысла ворошить былое, — говорит. — Что случилось, то случилось, пусть остается в прошлом.

При этих словах я оживился, и попытался убедить ее в глубине своей благодарности, и что понимаю, насколько не заслуживаю ее доброты и т. п. Она одарила меня насмешливой улыбкой и заявила, что об этом не стоит говорить, но дальше этого мы не продвинулись. Однако на следующий день, перед отъездом, я обнаружил, что Лола взяла на себя труд исхлопотать у хозяина дома свежую рубашку для меня, а в карете вела себя почти очаровательно, даже называла меня «Гарри».

Ага, думаю, все лучше и лучше: при таком аллюре не пройдет много времени, прежде чем я снова оседлаю ее. Так что я сделался сама любезность, и мы стали болтать буквально обо всем на свете кроме событий последних месяцев. Уже под утро стало еще лучше: она начала смеяться, и даже подшучивать надо мной в своем прежнем ирландском стиле — а когда Лола так делает вкупе со взглядом своих неотразимых глаз, она любого в момент накрутит на пальчик, если ты не слепой или не чурбан деревянный.

Должен признаться, поначалу меня такая перемена в настроении слегка озадачила, но потом я сказал себе, что Лола всегда была непредсказуемой штучкой: сей миг она податлива как воск, а через минуту уже холодна и горделива, потом весела и пленительна — королева и маленькая девочка одновременно. Также обязан еще раз отметить, что эта женщина обладала некоей мистической, выходящей за пределы дарованной ей природой красоты, способностью обольщать мужчин. Поэтому когда ближе к вечеру мы с ней снова сделались лучшими друзьями и в ее глазах появилось похотливое, томное выражение, мне на ум приходили только те мысли, в которых фигурировали диваны и кушетки.

К тому времени стало ясно, что она уже не собирается расставаться со мной: мы вместе сядем на поезд (с Папоном, разумеется) и поедем на юг. Лола еще сама не решила, куда именно поедет, но уже оживленно толковала о том, чем займется в Италии, Франции, или куда бы ни привела ее прихоть. Сколь тяжким не было бы падение, ей достанет сил взлететь снова, а может, даже найти новое королевство в качестве игрушки.

— Кому нужна эта Германия? — говорила Лола. — Да перед нами простирается весь свет: дворцы, столицы, театры, развлечения!

Веселье ее было заразительно, и мы с Папоном улыбались как слабоумные. «Хочу пожить прежде смерти!» — то и дело повторяла она. Еще один из ее девизов, надо полагать.

Вот так мы болтали и шутили, пока карета отсчитывала мили; она распевала испанские песенки — веселые, зажигательные куплеты — и меня тоже заставила петь. Я исполнил «Гэрриоуэн»[74] (песенку, которая ей, ирландке, пришлась по вкусу), и «Британских гренадеров» (вызвавшую у нее с Папоном сдержанные улыбки). Я пребывал в прекрасном настроении: меня постепенно осеняло, что все наконец-то идет как надо, я жив, здоров, при бриллиантах и все прочее. Особенно грело душу то, что наша драгоценная Лола даже не подозревает, что везет с собой ее несчастный протеже.


Прибыв в деревню, мы узнали, что поезд ожидается на следующий день, поэтому остановились в местной гостинице, весьма приличном заведеньице под названием «Дер Зенфбуш» — то есть «Горчичница». Помнится, Лола очень потешалась над названием. Ужин был превосходный, и я, надо полагать, хорошо набрался, поскольку единственное, что помню о том вечере, это как мы с Лолой отправляемся в кровать: допотопное сооружение на четырех столбах, которое стало скрипеть и раскачиваться, стоило нам приступить к делу — Лола так хохотала над тем переполохом, который мы устроили, что я едва смог довести дело до конца. Потом мы улеглись баиньки, и последнее, что я помню, прежде чем Лола погасила свечу, это огромные глаза, улыбающиеся губы и черные как смоль волосы, упавшие на мое лицо, когда она наклонилась меня поцеловать.

— Бедная головка, — проворковала Лола, поглаживая мой щетинистый череп. — Я так надеюсь, что она снова будет кудрявой, как раньше, и эти милые баки отрастут тоже. Ты же станешь носить их для меня, Гарри?

Тут мы заснули, а проснувшись, я оказался в кровати один. Солнце во всю мощь заливало комнату светом, а в качестве компании со мной пребывала только жуткая головная боль. Я оглядел все вокруг, но Лолы не было. Позвал Папона. Ни звука. Хозяин, должно быть, услышал меня, ибо поднялся наверх и спросил, чего мне угодно.

— А где мадам? — спросил я, потирая глаза.

— Мадам? — он выглядел озадаченным. — Она же уехала, сударь. Вместе со слугой. Они отправились на станцию часа вот уже три тому назад.

Я вытаращился на него, ничего не понимая.

— Какого это черта ты говоришь, что она уехала? Мы путешествуем вместе, приятель. Как же она могла уехать без меня?

— Уверяю вас, сударь, она уехала, — он стал шарить под фартуком. — Вот это она оставила для вашего превосходительства, чтобы я передал вам, когда проснетесь. — И он, ухмыляясь, сует мне письмо.

Я беру. Сомнения нет, это почерк Лолы на конверте. И тут меня сражает страшная догадка — я мчусь в свою комнату, вскакиваю на стол и с подкатывающим к горлу комом распахиваю дверцу буфета. Точно: саквояж пропал.

С минуту я отказывался верить. Я поискал под кроватью, за шторами, перерыл всю комнату, но, ясное дело, ничего не нашел. Обезумев от ярости, я проклинал себя, потом рухнул на кровать и стал молотить ее кулаками. Эта вороватая шлюха обчистила меня; Боже, и это после того, что я вынес ради этих побрякушек! Мне оставалось поливать ее громкими, но бессильными ругательствами — ибо не было и смысла тешить себя надеждой исправить что-либо. Не мог же я обратиться в суд с жалобой на кражу украденного мною добра; преследовать ее тоже не мог, не имея средств. Я потерял все, все отдал этой красивой, обольстительной стерве, усыпившей мою бдительность, да еще, вдобавок, опоившей, если судить по состоянию языка и желудка — которая бросила меня, ускользнув с моим богатством.

Я сидел, охваченный яростью, но вдруг вспомнил про письмо, которое до сих пор сжимал в кулаке. Я разорвал конверт. Господи! На нем даже стоял ее герб. Я протер глаза и прочел:

Дорогой мой Гарри!

Моя нужда гораздо сильнее твоей. Не могу даже представить, где ты ухитрился раздобыть такие сокровища, но не сомневаюсь, что нажиты они бесчестным путем, поэтому забираю их без зазрения совести. Коли на то пошло, у тебя есть богатая жена и семья, способные содержать тебя, я же одна в целом свете.

Постарайся не думать обо мне слишком дурно: если на чистоту, ты ведь не гнушался обманывать меня, когда тебе было выгодно. Надеюсь, больше мы никогда не встретимся — и все-таки говорю так не без сожаления, мой милый бесстыжий Гарри. Можешь не верить, но для тебя вечно найдется уголок в сердце той, кого зовут Розанна.

P.S. Не падай духом! И тасуй колоду.

Онемев, я глядел на письмо невидящим взором. Боже правый, попадись она мне в тот момент, я бы с легким сердцем свернул шею этой лживой, плутоватой, лицемерной, развратной, двуличной шлюхе. Подумать только, еще вчера я посмеивался в рукав, полагая, что она, даже и не подозревая, помогает мне доставить домой целое состояние, в то время как самой ей придется снова стать продажной девкой, чтобы заработать на кусок хлеба!

И вот теперь она помахала мне ручкой, и я опять остался с голым задом, а Лола будет купаться в роскоши, проживая с таким трудом украденное мной богатство. Вспомнив о муках и опасностях, которые мне пришлось претерпеть ради этого бесценного улова, я зарычал.

Да, неудивительно, что я пришел в отчаяние в тот миг. Сейчас, после стольких лет, мне это кажется уже не важным. То письмо сохранилось до сих пор: оно лишь пожелтело и истрепалось, как я сам. А вот она — нет. Она умерла такой же прекрасной, как всегда — далеко-далеко, в Америке. И успела пожить перед смертью. Может, я сентиментален, но во мне нет к ней особой злобы теперь: в конечном счете она играла в ту же игру, что и большинство из нас, и часто выигрывала. Я предпочитаю помнить о ней как о самой прелестной штучке, когда-либо возлежавшей на простынях — ну, по крайней мере из всех, известных мне. И я все еще ношу баки. Не так-то просто забыть тебя, Лола Монтес. Подлая тварь!

Ясное дело, когда ты стар и от души проспиртован, тебе не трудно простить многие прошлые обиды, приберегая нервы для соседей, которые не дают спать по ночам, и детей, путающихся под ногами. В молодости все не так, и ярость моя в то утро просто не знала границ. Я метался по комнате, опрокидывая мебель, а когда хозяин стал протестовать, свалил его с ног и отходил пинками. Тут поднялся жуткий крик, вызвали полицию, и я был чертовски близок к тому, чтобы предстать перед властями и загреметь в кутузку.

В конечном счете мне не оставалось ничего иного, как собрать оставшиеся пожитки и возвращаться в Мюнхен. У меня теперь — благодаря Лоле (Боже, ее последнее оскорбление!), — имелось немного денег, так что правдами и неправдами я мог вернуться домой, уставший, желчный и исполненный ярости. Я покинул Германию будучи беднее, чем приехал в нее — хотя дома меня, разумеется, ожидали в банке еще 250 фунтов Лолы (или Бисмарка). К приобретениям можно было причислить два сабельных шрама, рану на руке, знание немецкого языка и несколько седых волос. Про волосы вообще разговор отдельный: мой череп выглядел как кабанье рыло, хотя быстро обрастал. Чтобы еще более испортить мне настроение, накануне переправы через Ла-Манш я услышал новости, что Лола объявилась в Швейцарии и распутничает там с виконтом Пилем, сынком бывшего премьер-министра — не сомневаюсь, к моменту разрыва юнец будет очищен дочиста.[75]

С тех пор в Германии я был лишь однажды. И никогда не включал эту историю в свои обширные повествования, сделавшие меня притчей во языцех в половине лондонских клубов — той половине, куда меня пускают. Только однажды я поведал ее, несколько лет назад и с глазу на глаз, юному Хоукинсу, адвокату. Должно быть, я был в стельку пьян, или он очень втирчив, и парень положил ее в основу одного из своих романов, который, по слухам, здорово продается.

У него эта история превратилась в героическую, но поверил ли он в ее достоверность или нет, не имею понятия. Думаю, нет. Она выглядит куда причудливее, чем любой вымысел, и все-таки не так уж невероятна, потому что сходство, подобное моему с Карлом-Густавом, встречается. Да-да, мне вспоминается другой случай, связанный с этой самой историей, и произошел он, когда герцогиня Ирма приехала в Лондон на празднование бриллиантового юбилея царствования нашей старой Королевы[76] — они, как помните, были родственницами. Это был единственный раз, когда я видел Ирму: я, естественно, держался в тени, но хорошо разглядел ее. Даже на восьмом десятке она была чертовски хороша, заставляя меня вспомнить молодые годы. Будучи вдовой (Карл-Густав умер от воспаления легких в шестидесятые), она приехала с сыном; парню было уже за сорок, должен заметить, и что самое интересное, он был вылитой копией Руди фон Штарнберга! Ну, это было, разумеется, чисто случайное сходство, но настолько разительное, что на миг я дернулся, высматривая, куда бы скрыться.

О Руди в последний раз я слышал, когда он с немцами шел на Париж[77] — поговаривали, что его убили, так что наш Руди, видимо, уже лет тридцать поджаривается у Люцифера на сковородке, и поделом. В отличие от мистера Рассендила[78] я не тренировался каждый день во владении оружием в надежде провести с Руди матч-реванш; мне было достаточно одного раза, чтобы понять — когда имеешь дело с подобными типами, твое лучшее оружие — пара длинных ног и хороший разгон.

Бисмарк? Ну, про него всем известно. Полагаю, он был одним из величайших государственных деятелей нашего века, творцом истории и все такое. Зато я поставил ему подножку — мне нравится думать об этом, глядя на его фотографию. Забавно думать, что если бы не я, история Европы могла пойти совсем по другому пути. Впрочем, кто знает?

Бисмарк, Лола, Руди, Ирма, я — нити то сходятся воедино, то расходятся, и однажды снова соберутся, чтобы кануть в Лету. Как видите, я тоже могу быть философом. Я ведь пока еще здесь. [XLIII*]

Впрочем, вернувшись наконец из Мюнхена в Лондон, я не был настроен столь философски. Я прибыл домой измученный путешествием и нашей отвратительной мартовской погодой. Как часто мне приходилось подходить к парадной двери: подчас покрытому славой, в другой же раз — едва волоча ноги, как побитый пес. Этот случай был из числа последних; впечатление усугубилось благодаря тому, что едва я вошел в холл, мой дорогой тестюшка, старый Моррисон, как раз спускался сверху. Это была последняя соломинка: мои треклятые шотландские родственнички все еще тут, тогда как я питал надежду, что они уже отправились к своим чертовым фабрикам в Ренфрью. Единственным светлым пятном являлась перспектива отпраздновать свое возвращение в постели с Элспет, а тут мне навстречу выкатывается этот скупердяй со своим кельтским гостеприимством.

— Ха! — говорит он. — Это ты. Приехал, значит, — и добавляет что-то на счет нужды кормить еще один рот.

Я сдержался и, передав Освальду плащ, пожелал тестю доброго дня и спросил, дома ли Элспет.

— Ах, да, — отвечает он, одаривая меня косым взглядом. — Моя крошка будет рада видеть тебя. Ты похудел, — добавил он с ноткой удовольствия в голосе. — Видать, в Германии не шибко сытно кормят, если, конечно, ты был именно там.

— Да был, был, — говорю. — Элспет где?

— А, в гостиной. Пьет с друзьями чай, полагаю. У нас в доме теперь в ходу все модные обычаи — включая даже неумеренное потребление бренди твоим отцом.

— Он опять в форме? — спрашиваю я.

Освальд, сообщил, что батюшка наверху, прилег отдохнуть.

— Любимое его времяпрепровождение, — заявляет Моррисон. — Ну, ладно, сэр, лучше топайте наверх и присоединяйтесь к горячо любимой жене. Если поспешите, успеете глотнуть чаю из ее нового серебряного сервиза. Ах, что за диво, эта солтмаркетовская[79] роскошь!

Под его нытье я взбежал по лестнице в гостиную, чувствуя то сладкое замирание в груди, которое всегда овладевало мной перед долгожданной встречей с Элспет.

Завидев меня, она тихонько вскрикнула и вскочила из-за столика, за которым разливала чай особам женского пола — этаким расфуфыренным жеманницам светского вида. Выглядела она такой же очаровательной глупышкой, как и всегда, но с другой прической: ее белокурые волосы были завиты в локоны, обрамляющие щечки.

— Ах, Гарри! — бросилась она ко мне, но тотчас замерла. — Ой, Гарри, что это ты сделал со своей головой?

Мне, конечно, стоило подготовиться — не снимать шляпу, надеть парик или придумать еще какой-нибудь способ избежать идиотских расспросов. Ну да ладно, ладно, главное, я добрался до дома, и при том не по частям. Элспет протягивает ко мне руки, улыбается и спрашивает:

— А что ты привез мне из Германии, Гарри?

(Конец второго пакета «Записок Флэишена».)
Загрузка...