Трошин внимательно рассматривал лицо на фотографии в паспорте. В основных чертах оно совпадало с его собственным. Цвет волос, овал лица, цвет глаз… Мужчина на фотографии был несколько моложе Трошина. Однако Трошин не мог определить, какой он, этот Ганс Майер – глупый он или умный, добрый или злой. Как будто с этого лица волшебным образом было стерто все, что могло бы о нем рассказать. Потом Трошин отложил паспорт и подробно изучил билет на поезд, затем адрес и номер телефона Сабины, написанные ее детским почерком, хотя их-то он знал наизусть. Argentinierstrasse 66, повторял он шепотом, и ему казалось, что с этими шуршащими «ш» и перекатывающимися «р» из него улетучивается весь страх, накопившийся за жизнь. Каждый раз, когда он проводил кончиками пальцев по обложке паспорта или в сотый раз останавливался взглядом на билете, откуда-то из живота поднимался и обручем сжимал его горло страх. Он вспыхивал и гас наподобие московской неоновой рекламы «ГОССТРАХ». Argentinierstrasse 66…
Трошин очнулся от звука телефонного звонка. Он немного подождал. Телефон продолжал звонить. «Argentinierstrasse 66…» – шепнул зачем-то Трошин и поднял трубку.
– Алло? Юра?
– Да…
– Что с тобой? У тебя голос какой-то странный. Слушай, я могу зайти к тебе?
– Нет. Извини, я как раз…
– Знаешь, Юра, так не годится!
– А в чем дело?
– Насколько я знаю, мы с тобой приехали вместе!
– Ну так и что?
– Вчера я был в нашем консульстве. Там тобой интересовались. Они не очень-то хорошо посмотрели на то, что ты не пришел.
– Я не мог.
– Что, неужели эта австрийка действительно тебя окрутила?
– Нет.
– …Юра, я хотел тебя предупредить, чтобы ты был поосторожнее с этим интервью. Знаешь, эти, на Западе, могут вывернуть наизнанку каждое слово. Припишут тебе такое, чего ты и не думал говорить. А потом доказывай, что ты не верблюд. У Бондаренко были из-за этого проблемы, помнишь?
– Я не давал никаких интервью. И мне нечего доказывать.
– А она как, ничего?
– Кто?
– Австриячка?
– Иди ты к черту, Витя!
– Ладно, старик, не злись!
– Все в порядке.
– Вчера тебя не было на дискуссии. А мы потом ездили на фабрику. Я взял на твою долю пакет. Знаешь, то, что тебя не было, это тоже не все поняли! Хозяева меня спрашивали, где ты.
– Мне очень жаль…
– Сегодня прием. Ты, как я понимаю, не пойдешь? Ладно, когда встречаемся, чтобы ехать в аэропорт?
– В три. Внизу, в холле.
– Хорошо. Погоди, погоди… Слушай, у тебя от суточных ничего не осталось? Ну, просто я подумал… ты все время был в номере, ничего не тратил, вот я и решил…
– Нет.
– Хоккей! Нет проблем! Это я на всякий случай.
– Ладно, Витя, увидимся позже.
Трошин положил трубку и с облегчением вздохнул. Он лег на кровать и закурил сигарету. «Хоккей», сказал Витя. Так бы мог сказать и его сын Алеша. «Хокеюшки». Пока что все «хо-ке-юш-ки»… Страх неожиданно исчез, словно его и не было. Еще есть время принять решение. Поезд на Вену или самолет на Москву. Однажды он уже был в похожей ситуации. Тогда он выбрал самолет на Москву.
В тот раз дело решил инфаркт, случившийся у Маркова за день до вылета, и Трошинское «приличное» (именно так они и сказали) знание английского. Грушко, Темин, Флора и он полетели на пять дней в Нью-Йорк. Петя Темин тогда слинял. Исчез в уличной толпе. Навсегда. Но Флора Семенова – глава делегации, жена генерала Семенова, известного автора военных романов, даже несмотря на это, не потеряла места директора издательства.
В первый день было что-то вроде литературного вечера в советском посольстве в Вашингтоне, назавтра они посетили два нью-йоркских издательства, третий день провели в Пен-клубе на Пятой авеню, видели живьем Norman'a Mailer'a и John'a Updike'a, а на четвертый день Трошин не смог преодолеть искушения и извлек хорошо запрятанную бумажку с адресом и телефоном Саши Либермана, который эмигрировал по «израильской визе». По глупой инерции «советской» осторожности он позвонил ему с улицы, из телефона-автомата… «Господи, Юра, неужели это ты?! Просто невозможно поверить! Повтори еще раз… Да, мы все здесь!.. Fine, just fine! Ирка! Ирка, представляешь, Юра здесь! Скорее бери такси! Скорее! Да!»
Сашино возбуждение передалось и Трошину. Бессмысленно повторяя про себя Сашины слова «fine, just fine», которые, скользнув в ухо, глупо застряли там, он схватил первое же такси (Madison Street, please!). Вид нью-йоркских улиц, мелькавших за стеклом, путался у него с видами улиц Москвы, и Трошину вдруг показалось, что между этими городами вообще нет никакой разницы и он просто спешит к старым друзьям на одну из обычных пьянок.
Саша и Ира топтались перед подъездом желтоватого кирпичного дома, который тоже ничем не отличался от московского. Было холодно, и их лица предстали перед Трошиным в дымке пара от дыхания. Сначала они топтались перед входом, хлопали друг друга по плечам, обнимались, целовались, заглядывали в лица, снова обнимались, глупо топчась на месте от холода, как пингвины, снова тыкали один в другого кулаками… Потом рассудительная Ира заставила их наконец войти в дом. На лифте, тоже совершенно московском, они поднялись наверх.
– С мамой вы знакомы, правда?
Юлию Карловну он видел в Москве всего два-три раза. Это была маленькая, сгорбленная старушка с редкими седыми волосами, собранными на затылке в небольшой пучок. Юлия Карловна была бывшей «питерской» барышней, которая теперь, в свои восемьдесят лет, отправилась вместе с сыном и снохой в эмиграцию. Сейчас она писала мемуары, встав в один ряд с теми, кому Мандельштам сказал «добрый день», с кем Белый однажды танцевал вальс, кто как-то пил чай с Ахматовой, кто всю свою жизнь был чьей-то любовницей, женой, приятельницей, достаточно крепкой, чтобы всех их пережить и сейчас, в конце своей жизни, попытаться придать собственному существованию определенную ценность.
– Ты, Ира, ставь воду на pelmeni и почисти картошку, нет, пусть картошку чистит мама, а ты позвони Диме, Валере, в общем, позвони всем! А мы сгоняем на Brighton Beach за селедкой и водкой! – командовал Саша, подталкивая Трошина к двери. Трошину снова показалось, что их окутал теплый пар, который даже стал гуще, словно они вдруг прямо в одежде непонятно почему оказались в русской бане.
В машине Трошин рассматривал Сашин профиль, подбородок, морщины и думал о том, что Саша заметно постарел.
– Ну, Юра, как тебе это удалось?
– Спасибо инфаркту.
– У кого?!
– У Маркова.
– А, этот мудила… Кто еще с тобой?
– Грушко, Темин, Флора.
– Ого! Прекрасная компания! Я вижу, ты продвинулся. И что вы здесь делаете?
– Какие-то переговоры с американскими издателями.
– Американцы вас в гробу видали!
– Я тоже так думаю.
– Ну ладно, что ты сразу обиделся! Надеюсь, ты не чувствуешь себя членом советской делегации? А Темин свалит!
– Почему ты так думаешь?!
– Здесь все известно, старичок! А ты?
– Что – я?
– Ты не останешься?
– Мне это пока в голову не приходило.
– Ну, если придет… на меня можешь рассчитывать. O.K.?
– O.K.
– И Флора с вами, говоришь?
– Ага.
– Эту суку давно надо было выебать. Пока я еще там был, а? Может, сейчас ее оприходуем? Вдвоем? Ввалимся к ней в номер? Ты как, еще в форме?
– Старею.
– А я пока держусь! Мы здесь в цене, знаешь? Негры, пуэрториканцы, славяне… Из славян впереди нас только поляки. Американки дают им легко в знак политической поддержки! А мы торгуем русской душой. Американские пизды с ума сходят! Душа здесь товар дефицитный. А у нас этого говна полно!
– А Ира?
– Ира – русская баба, – махнул рукой Саша и торжественно объявил: – Ну вот, прибыли. Brighton Beach, или город-герой Одесса!
Саша остановил машину, и Трошин через стекло увидел маленькую симпатичную улицу с низкими домами и магазинчиками, над которой возвышался виадук. В магазинчиках, которые лепились друг возле друга, можно было купить советские шпроты, селедку, консервированного лосося, квашеную капусту, шоколадные конфеты советского, венгерского, болгарского и югославского производства, украинскую pertsovku, армянский и грузинский коньяк, русскую водку, югославское вино, овсяное печенье, грузинский сыр suluguni… Отовсюду слышалась музыка – русские романсы, эмигрантский фольклор, старые одесские песни. Трошину, который послушно шагал за Сашей, показалось, что здесь все друг друга знают, – продавцы дружески подмигивали покупателям, часто называли их по имени. Но всех – и продавцов, и покупателей как будто смущало, что все есть, им как будто хотелось оставить за собой право играть в преодоление препятствий, получать желаемое лишь после определенных усилий. Женщины сновали с полными сумками, и им, казалось, не хватало очередей.
– Погляди, – растроганно сказал Саша, оборачиваясь вслед одной из покупательниц, – такую настоящую, большую, красивую задницу можно увидеть только в Одессе!
В переполненных комиссионках царил фантастический, но тем не менее естественный беспорядок. Здесь можно было найти иконы, настоящие и фальшивые, веера, четки, старые украшения, matryoska, советские сувениры, маленькие гипсовые бюстики Ленина, будильники марки «Победа», электросамовары, янтарь, узорные русские платки, палехские шкатулки, ushanki из кроличьего меха, маленькие Кремли (был и один большой – ночник), лорнеты, значки, песенники, книги – Солженицын, Брежнев, рядом – песни Галича и советских исполнителей народной музыки.
Прислонившись к опоре виадука, рядом с горой выгруженных мешков с капустой, Трошин ждал Сашу, который в магазине напротив покупал выпивку, и думал о том, что он в Нью-Йорке (в Америке!) уже четыре дня, что завтра он возвращается назад, что он очень мало видел, но что за последний час его собственная страна навалилась на него со всей своей силой и, может быть, именно поэтому ее гротескный, карикатурный образ, образ родины, где весело перемешаны ценности, времена и пространства, кажется здесь таким искренним, жизненным и достоверным. И не позвони он Саше, ему удалось бы избежать этих впечатлений. А позвонил он ему не просто потому, что хотел с ним увидеться. Только сейчас ему стало ясно, что другой, тайной причиной было любопытство – его тянуло узнать эту «другую жизнь», о которой он и сам иногда мечтал. Бросить все, нырнуть и выплыть на другом берегу уже не самим собой, а кем-то другим.
Саша вышел из магазина нагруженный бутылками, которые тут же положил в багажник. Одну оставил, открыл прямо на улице, и они отпили по глотку из горла, по-русски. А потом Саша затащил Трошина в ближайшую, маленькую и грязную, узбекскую забегаловку, где они заказали две порции настоящего узбекского шашлыка. Хозяин, узнав в них русских, недовольно фыркнул и на ломаном английском сказал:
– Я узбека, ты говори только узбекский или английский!
Через приоткрытую дверь кухни Трошин увидел крошечную женщину, которая огромным ножом разделывала баранину. Из кухни доносились узбекская музыка и женский смех. Саша заговорщически подмигивал, не очень убедительно разыгрывая залихватскую беззаботность, и Трошину вдруг стало его жалко, со стороны они оба походили на постаревших мальчишек.
– Согласись, такой shashlyk ты еще никогда не ел!
– Согласен.
Саша хитровато поглядел на Трошина. Маска беззаботности и веселья сползла с его лица.
– Эх, Юра, Юра… Я специально привел тебя не на Empire State Building, а сюда. Чтобы ты посмотрел… А ты обосрался! Обосрался от того, что у тебя все время мозги в напряге! Я же вижу твой взгляд. И вижу, какие детали ты стараешься запомнить. Все, которые отличаются от того, что ты ожидал здесь встретить. Ведь все это ты можешь видеть каждый день в Москве. Тут-то ты и обосрался. Ты подсматриваешь за жизнью, это видно по твоему лицу. И ты все время задаешь себе вопрос, почему же он все-таки свинтил и каково ему здесь на самом деле и если все здесь действительно так, то был ли в этом смысл. Словно речь идет о твоей шкуре, а не о моей! Ты все это обдумываешь, как будто сам собираешься использовать такую возможность, но на самом деле ты ничего подобного не сделаешь. Кишка у тебя тонка! А ведь на деле все гораздо проще. Вот банка с икрой. Ваша, советская, которую дома жрут только привилегированные категории граждан. Так вот, старичок, некоторые сваливают только для того, чтобы иметь возможность купить эту ебаную банку. Может быть, именно в ней ответ, может быть, именно она и есть тот самый важный, важнейший вопрос – вопрос свободы! Или такой shashlyk… Правда, хозяин?!
– Так, так, yes, yes, – ответил подобревший узбек.
– Вот, видишь, – сказал Саша и встал из-за стола, оставив слишком много на чай.
В машине по дороге домой они молчали. Саша только раз нарушил тишину вопросом:
– Когда завтра ваш рейс?
– В одиннадцать пятьдесят, – сказал Трошин, вздрогнув от этого «ваш». Со злобным удовольствием он подумал о Флоре Семеновой, о том, что она паникует из-за его отсутствия. Сегодняшний день предполагалось посвятить осмотру города.
– А жалко, что мы ее не трахнули! – сказал Трошин после долгого молчания.
– Кого?
– Да Флору!
Саша расхохотался, а за ним и Трошин.
А потом понеслось… Смех, который их сблизил в машине, дал начальный толчок. В ход пошли водка, соленые грибки, селедка. И опять водка, водка, водка. Ира, раскрасневшаяся от хлопот, угощая, сновала вокруг стола. И люди… Сколько народу набралось! Рядом с Трошиным сидел Дима в самой настоящей американской клетчатой куртке, такой, какую они вместе впервые увидели много лет назад на Марлоне Брандо в «Нью-йоркских доках». Сейчас Дима – writer in residence в каком-то университете неподалеку от Нью-Йорка. («Тут просто отлично, Юрка. Я все время получаю всякие стипендии! Каждый год у меня выходит по книге!»). От вполне приличной прозы Дима здесь перешел к критике советской системы, что было для него совсем непростым делом: в лагерях он не сидел, в Москве жил распрекрасно, так что сейчас ему приходилось в основном описывать опыт чужих страданий. Яшка позвонил по телефону из Washington'a («Да, корреспондент! На Voice of America. Мы слышали, что ты здесь! Ты, конечно, останешься! Не будь идиотом! Такая возможность бывает раз в жизни! Мы тебе все устроим! Gudbajushki!»). Напротив Трошина сидели две тридцатилетние женщины: Валька, химик, сейчас работает в доме для престарелых в Queens, ухаживает за стариками за тысячу баксов в месяц. Заработать здесь можно. А Галя – у нее теперь собственная булочная. «Bubliki». На Lower East Side. А это Валера, писатель. О нем ты еще услышишь! Пока что он таксист. Все мы, Юра, прошли школу нью-йоркского такси. Тут инициативу перехватил Вася Лунин, начал насиловать своими слайдами. Ему удалось вывезти несколько икон и пару картин. Для начала хватило. Сейчас он занимается соцартом («Это мое изобретение. Посмотри слайды, за такими вещами здесь знаешь как гоняются!») – делает миниатюрные соцреалистические скульптуры, пластмасса ярких цветов, копии Мухиной и ее мускулистых героев труда, однако с небольшими остроумными отклонениями. Лунин упорно навязывал Трошину розовый пластмассовый пенис, украшенный изображениями крошечных серпов и молотов. («Возьми, Трошин, с собой, ребята обхохочутся!») Лунин действовал ему на нервы. Трошин вдруг почувствовал неожиданное сострадание к самобытному уродству советских памятников, которые, возможно (а черт его знает!), в один прекрасный день начнут считаться красивыми, так же как и многие другие изначально безобразные вещи на этом свете…
Трошин чувствовал, что водка медленно, но верно делает свое дело. Лица присутствующих смешались, ему стало казаться, что все говорят одновременно («А что делает Люда? А как Гена? А ты знаешь, что неделю назад здесь появлялся Циммерман! Который? Режиссер. А ты знаешь, Галочка Савельева подцепила мужа, богатого американца?»). Всего были слишком много. Людей, водки, волнения и концентрированной родины. И время от времени ему чудилось, что все они излучают какие-то неуловимые флюиды беды. Но чем он, Трошин, счастливее или лучше их?! А потом, через несколько минут, начинало казаться, что все уже решено, что он, конечно же, остается и что все они собрались здесь именно для того, чтобы отпраздновать его решение… И поэтому он встал, с трудом сохраняя равновесие, поднял рюмку и сказал:
– Остаюсь! Имею вам всем объявить, что я остаюсь! Ваше здоровье!
Его голос раздался неожиданно и тут же потонул в приветственном громком шуме. Все повскакали с мест. Он чувствовал, как его хлопают по плечам, кто-то целовал, обнимал, опять все одновременно говорили. Воздуха, ему не хватало воздуха… Ира поняла это первой, взяла его под руку, куда-то потянула, открыла дверь какой-то комнаты, не зажигая света, довела до кровати и так же молча, не сказав ни слова, исчезла, закрыв за собой дверь. Трошин свалился на кровать. В окно пробивался уличный свет. Он остается. Трошина охватил страх. Не остается. Снова страх. Трошина качало, свет с улицы рассыпался по комнате, как горсть блестящих бус, потом опять исчезал, оставляя Трошина в темноте. Господи, Боже мой, где я? И что я здесь делаю? И как я сюда попал? Сваливать, нужно скорее отсюда сваливать… Вдруг Трошин услышал шум и повернулся. В комнату вошла женщина.
– Тесс! – шепнула она и забралась на постель. Трошин не шевельнулся. Он почувствовал на своей шее теплое, спокойное дыхание. Женское дыхание ослабило в нем какие-то натянутые нити, и он резко, со всей силой прижался лицом к ее животу, услышав собственные всхлипывания.
– Милый мой, дорогой, не надо, все хорошо, все хорошо… – утешала его в темноте женщина, и Трошин потихоньку успокаивался. А потом он овладел этой женщиной, пьяно, неловко, грубо. И когда он пришел в себя, его охватил стыд.
– Вот видишь, все хорошо, – шепнула женщина.
– Прости, – пробормотал Трошин.
Женщина молчала.
– Как тебя… зовут? – спросил Трошин и снова почувствовал стыд. Как все это неприлично, Боже, как неприлично.
– Валька.
– Ах да, Валька.
– Я читала одну твою книгу, еще там.
– Почему ты говоришь «там»?
– Потому что теперь я здесь.
Трошин привлек женщину к себе. Закрыл глаза. Заснуть, нужно заснуть… В полусне его раскачивало как на волнах. А Валька говорила, говорила. Ее слова скользили, легко ударяясь об его ушные раковины, отскакивая как мячики. Вальке было двадцать семь (Сначала мне было двадцать шесть. Сейчас тридцать два), Валька хотела выйти замуж. На самом деле это мама и бабушка хотели, чтобы Валька вышла замуж. Они почему-то считали, что это важно («Скажи мне, Трошин, почему это так важно?!»). Получив диплом химика, она поступила в аспирантуру. На отделение пищевой промышленности. Сама-то Валька не хотела, но мама сказала: защитишься, у тебя расширится круг знакомств, тебе будет легче выйти замуж, может быть, найдешь себе даже доктора наук. Валька некоторое время была инспектором. Временная ставка. На кондитерской фабрике. Прекрасная работа, процесс производства шоколада очень интересен. И там так хорошо пахнет, и конфет можно есть сколько хочешь. А потом бабушка заметила, что Валька все больше и больше толстеет. «Ты никогда не сможешь выйти замуж, посмотри, на кого ты стала похожа», – сказала мама и заплакала. И бабушка заплакала, хотя Валька твердо уверена, что бабушка понятия не имела, почему плачет… А Вальку и без того перевели на другую работу, только там было не лучше. Как в смысле похудания, так и в смысле замужества. Хуже всего было на ликероводочном заводе. «Теперь все наши надежды действительно рухнули», – сказала мама, и была права, потому что Валька начала пить. Такой у нее был период. Она пьет и сейчас, но это уже совсем другое дело. Потом мама по знакомству нашла ей место в институте зерновых культур. Валька там писала кандидатскую и ужасно мучилась. Поминутно приходилось лезть в словарь иностранных слов. За самыми дурацкими словами. Аргумент. Адекватный. Посмотрит и тут же забывает. «Ты, Валька, никогда не выйдешь замуж», – отчаялась мама. А Вальке в институте было прекрасно. Она там переспала почти со всеми. И каждый раз влюблялась. Нет, не сразу. Переспит, а потом влюбится. «Ты хоть не показывай, что влюбилась, – говорила мама. – Их раздражает твой влюбленный, телячий взгляд. Поэтому они на тебе и не женятся…» А потом бабушка пристала с этой шубой. (С какой шубой?) Ну, меховая шуба, против сглаза. Купили. Из кролика. И стоило ей первый раз в новой шубе вплыть в институт, она сразу же наткнулась на финна. (Это прозвище или настоящий финн?) Настоящий, кукурузник. И он влюбился. В Вальку, лично. Это было как снег на голову. Он приехал на стажировку. По зерновым. (Непонятно, зачем финнам зерновые, у них же все время холодно.) И она за него вышла. «Что я говорила», – сказала бабушка и непонятно почему заплакала. Сюда приехала с финским паспортом. Финн оказался гадом. У него души не было.
Трошина по-прежнему раскачивали волны. Валька парила наверху. Она пролетала над церквями московского Кремля, мягко прикасаясь к округлым куполам. Валька летела низко, по-шагаловски плоско, с палочкой в руке, а на палочке – душа. Душа была белой, она махала крылышками и напоминала детскую игрушку-пропеллер. А Валька дула на нее, грудь ее поднималась, она дула…
Трошин очнулся от сна. Через окно пробивался утренний свет. На кровати рядом с ним спокойно дышала женщина. Ее лицо, наполовину зарытое в подушку, показалось ему грустным и добрым. Он тихонько выбрался из кровати, стараясь не разбудить ее, пригладил волосы, поправил одежду.
Он стоял посреди комнаты, тупо и вяло, не понимая, что ему делать. Потом его внимание привлек угол над письменным столом, освещенным светом с улицы. На полке стояли и лежали разные мелкие, покрытые пылью вещи: веночек из засохших цветов, небольшая икона на доске, еще одна иконка, маленькая, бумажная, дешевая, четки, крестик, театральные билеты, несколько московских справок, пачка «Беломора», детская глиняная свистулька, семейные фотографии, фотографии московских приятелей и одна его, Трошина. Трошин у выхода из метро, станция «Сокольники»… У него перехватило дыхание. Просто какой-то красный угол, такой до сих пор можно встретить в русских деревенских домах. Домашний музей, в котором собран мелкий мусор. Алтарь прошлого. Он осторожно взял свою фотографию, ни дня, ни обстоятельств, при которых она была сделана, он не помнил, стер ладонью пыль и поставил на место.
Трошин на цыпочках вышел из комнаты, тихо закрыв за собой дверь. В большой гостиной никого не было. Он заглянул в кухню. Там, закутавшись в старый халат, стояла Юлия Карловна, она неподвижно смотрела в окно. Услышав его, старуха оглянулась, скользнула по нему взглядом, от старости потерявшим цвет и выражение, и тихо сказала:
– Идите сюда… Посмотрите.
Окно выходило во двор с двумя-тремя голыми деревьями и несколькими скамейками. На одной из них сидел старик в зимнем пальто и меховой шапке и, глядя в пустоту, постукивал палкой по земле. Скупое декабрьское солнце грело желтоватые кирпичи соседних домов.
– Совсем как в каком-нибудь московском дворе, правда?
На грязной плите засвистел чайник. Трошин направился к двери.
– Неужели даже чаю не выпьете? – спросила старуха с едва заметным патетическим призвуком в голосе.
– Нет, спасибо. Привет Саше и Ире, – сказал Трошин и направился к телефону в гостиной. На стене возле телефона он увидел множество приколотых бумажек с номерами и именами.
Женя, Дима, Вася, Лариса… и лишь один John, зафиксированный по-русски как «Джон». На одной бумажке было написано крупными русскими буквами: «МОЙ ТЕЛЕФОН», и под ним – Сашин номер.
– Нет смысла вызывать такси, они здесь на каждом углу, – произнесла старуха с какой-то аристократической сдержанностью. Она стояла как живой сморщенный памятник, перенесенный из одного столетия в другое и опущенный посреди этой комнаты, купавшейся в утреннем свете. Трошин смущенно кивнул головой и вышел. В такси полез в карман, чтобы вытащить сигареты, и наткнулся на сложенный лист бумаги. Это был небольшой плакат, который он вчера унес из одного магазина на Brighton Beach. Сейчас, закурив сигарету, он перечитал его несколько раз с тупым упорством.
Tradicij Rossii my zdes' ne zabyli,
Iskusstva i smeha bol’shoj marafon.
Koncert novogodnij po staromu stilju
Ustroil dlia vas «Zolotoj mikrofon».
Дальше на плакате значилось, что концерт будет проходить в Brooklin'e 14 января, в Edward R. Murrow, High School, 1600 Avenue «L», угол E. 17. St. Билеты можно купить в магазине «Черное море» и «Mike's Video» на Brighton Beach. На плакате были помещены небольшие, как с похоронных объявлений, фотографии исполнителей. Трошин вздрогнул, одно лицо показалось ему знакомым. Валентина Грибанова. Рядом с Валентининой фотографией (Это что, Валька?) был напечатан текст: «Когда вы услышите, как она поет „Синее небо моей России", вы помолодеете на десять лет!»
Трошин положил плакат на сиденье. За стеклом проплывали нью-йоркские улицы, Трошин начал считать и заключил, что Валентина будет петь «Синее небо моей России» ровно через двадцать пять дней, а сегодня двадцатое декабря, восемь часов тридцать пять минут… Как раз в этот момент справа от него промелькнула 42-я street. Ему пришло в голову, что он прошел сквозь зеркало. Но по ту сторону зеркала все сказалось таким же, просто страшно, насколько таким же…
Трошин закрыл паспорт. Лишенное выражения лицо Ганса Майера спряталось под обложкой, испустив тихий, бумажный звук. В этом звуке Трошин услышал решение. Городской пейзаж за окном растворялся в красновато-серых тонах. Трошин встал, открыл холодильник, взял из него бутылочку бренди и подошел к окну. Он пил сейчас за этот город, в котором прожил несколько дней и которого не увидел, за мертвого Юрия Трошина и живого Ганса Майера.
Переступив порог Хрустального зала, профессор французской литературы на пенсии Антон Швайцер, автор книги «Флобер и южные славяне», обмер. В первый раз он обмер два дня назад, когда его знакомый, писатель Перо Марк, в случайном разговоре упомянул, что какой-то француз, участник Загребской литературной встречи, оказался самым настоящим правнуком Гюстава Флобера, а во второй – когда тот же Марк сообщил ему, что сегодня, после окончания торжественной церемонии закрытия встречи, этот француз приглашает всех на небольшой прием, вход свободный. То, что предстало перед глазами старого профессора-пенсионера, никак нельзя было назвать «небольшим приемом». Это была роскошнейшая картина. Такого он не видел за всю свою жизнь. Огромный зал был переполнен людьми, которые, позвякивая бокалами, прогуливались, останавливались перед столами, ели, переговаривались. Длинные столы, богато уставленные едой, были распределены по всему залу в форме латинского «U». На первом, к которому, разглядывая угощение, подошел старый профессор, в огромных блюдах стояли четыре говяжьи печенки, шесть куриных рагу, тушеная телятина, три бараньи ноги, а в центре – чудесный запеченный поросенок и вокруг него четыре свиных колбасы в винном соусе. По углам стола – стеклянные кувшины с яблочным сидром. Этот сладкий напиток, когда его наливали, густо пенился. Другие блюда, поменьше, были наполнены густым кремом, гладкая поверхность которого при малейшем толчке стола вздрагивала, на ней выделялись выписанные мелкими арабесками монограммы… И только один старый профессор Швайцер знал, чьи это монограммы… И только один он понял, что представлял собой десерт, который настолько восхитил всех присутствующих, что до сих пор никто не решился к нему притронуться. Глаза старого профессора увлажнились. Подножие этого кондитерского творения представляло собой четырехугольник из голубого картона, изображавший храм с портиками, колоннами и крошечными гипсовыми скульптурами в многочисленных нишах, украшенных звездами из золотой бумаги. На нем возвышалась башня из бисквитов, окруженная живописными горками конфет, миндаля, изюма, кусочков апельсиновых цукатов. Наконец, еще выше, на террасе, представлявшей собой зеленую лужайку с крутыми скалами, озером из фруктового желе и лодочками из ореховых скорлупок, можно было увидеть маленького Амура, качавшегося на шоколадных качелях, перекладина которых была украшена бутонами настоящих роз… У старого профессора заныло сердце, когда какой-то толстяк, болтая руками и вертя задом, подошел к столу и с наглой развязностью схватил Амура, завернул в салфетку и сунул в карман. Хам! Профессор сгорал от желания объяснить этому невежде, что своими лапищами он только что осквернил свадебный пирог Эммы Бовари, который Шарль заказал у кондитера из Yvetot. Взгляд профессора растерянно блуждал по лицам присутствующих, надеясь прочесть на них если не восхищение, то хотя бы понимание того, что означает этот величественный литературно-гастрономический шедевр. Однако окружавшие его лица выражали тупость, прожорливость, хамство, ни на одном из них не было и следа благородных чувств, которые должны были бы волновать литераторов. Старый профессор Швайцер вздохнул, покачал головой и медленно побрел к следующему столу, который, несомненно, был самым прекрасным. На всем его протяжении стояли букеты цветов, на тарелках с широкой каймой белели сложенные в форме епископской митры салфетки и на каждой, между двумя складками, лежал овальный хлебец. Красные клешни вареных омаров свешивались с блюд, в небольших корзиночках на подстилке из настоящего мха лежали фрукты, жареные перепелки были украшены собственными перьями. Над угощениями поднимался ароматный пар, и старый профессор по одному только запаху чувствовал изысканный вкус каждого блюда. Немного дальше, на отдельном столе, стояли испанские и рейнские вина, суп из раков с миндальным молоком, пудинг а la Trafalgar, холодные мясные закуски разных видов и подрагивавший на блюдах студень.
Несомненно, все это были яства со знаменитого ужина у маркиза d'Andervilliers, на котором присутствовали Эмма и Шарль. Старый профессор Швайцер представил себе Эммино волнение, ее изящную руку, которая испуганно замирает, а потом с естественной грациозностью кладет перчатку в хрустальную чашу, воображал, как трогательно она ест мороженое мараскино, придерживая ракушку из позолоченного серебра… Тут старый профессор заметил пожилую даму, нагнувшуюся над пудингом а la Trafalgar, чтобы получше рассмотреть его. В тот же момент очки пожилой дамы плюхнулись с носа прямо в пудинг…
О бескультурные и безграмотные люди! Профессор Швайцер с чувством легкой гадливости отошел в сторону, но тут же снова растрогался, оказавшись рядом со стоявшим отдельно столиком, на котором были только фрукты: огромная пирамида из слив на виноградных листьях! Простая, строгая пирамида необычайно взволновала профессора… Ведь это была Эммина пирамида, она всегда умела красиво подать даже самые обычные фрукты. Даже обычное желе Эмма делала так, что оно всегда сохраняло форму того горшочка, в котором его варили. На соседнем столике стояла столь же простая и строгая корзина со свежайшими абрикосами. Ее профессор тоже узнал: это была знаменитая корзина Рудольфа, которую тот послал Эмме из своего поместья. Никто из толкавшихся здесь людей, конечно же, и не представлял себе, почему все это размещалось на отдельных столах, почему, например, на особом столе были бутылки с вином. Профессор Швайцер наверняка был единственным в этом зале, кто узнал gams – аперитив, который обыкновенно пил Леон, вообще-то чрезвычайно несимпатичный профессору персонаж. Профессор остановился перед небольшим столиком, на котором стояли яблочная водка, баранья нога и черный кофе, и устало присел на оказавшийся рядом стул. Дрожащими руками он взял чашечку с кофе и стал пить, наслаждаясь его вкусом. Это был стол старого Руальда, который любил хорошо сваренный черный кофе с яблочной водкой. Профессор скользил взглядом по присутствующим, пытаясь отгадать, кто же из них мог быть правнуком Флобера. Тот толстяк, который так нагло сунул в карман Амура, наверняка из местных писателей.
Прозаик Мраз и Сильвио Бенусси стояли перед столом маркиза d'Andervilliers и панибратски ломали клешни вареным омарам.
– Что касается меня, я предпочитаю русскую кухню, – сказал Бенусси и с громким звуком втянул содержимое только что отломленной клешни.
– Что вы имеете в виду? – спросил Мраз, высасывая свою клешню.
– Ну, я имею в виду литературную кухню, у Толстого, у Чехова… Да, пожалуй, Чехов был наиболее изысканным…
– Вообще, я бы не возражал, если бы в будущем устраивали только такие симпозиумы… Представьте себе симпозиум по Рабле? – предложил Мраз, разделываясь со следующей клешней.
– Жалко, что он не устроил пир по Петронию, – заметил Бенусси, посасывая и облизывая новую клешню. – Мы бы умерли от обжорства, – добавил он, с трудом переводя дыхание.
– Он не мог… какое он имеет отношение к Петронию? – произнес Мраз, разламывая клешню. – Хотя вы правы… Когда-то в литературе ели гораздо лучше…
– Когда-то и литература в целом была лучше! Ели, пили, любили, ненавидели, сплетничали и убивали, рождались и умирали! – решительно сказал Сильвио Бенусси и в сердцах треснул клешней омара о край стола, чуть не забрызгав ее содержимым оказавшегося рядом молодого человека с нездоровым цветом кожи.
Молодой писатель Давор Кукац прохаживался по залу с лицом, посеревшим от внутренней боли. При каждом движении он чувствовал, как ноет рана, нанесенная ему недавно лучшим другом Нино Ковачем, критиком и литературоведом. Три недели назад у Давора вышла первая книга, плод двухлетних трудов, изящное произведение, состоящее из литературных ссылок, намеков, цитат, настоящее лакомство для литературного гурмана. Давор с утра до вечера корпел в университетской библиотеке, где он обнаружил прозу одного забытого автора начала века. Его роман был своеобразным посвящением этому писателю, фальсификаторской литературной игрой, которая не только воскресила из мрака забвения его коллегу начала века, но и продемонстрировала литературное мастерство самого Давора. И когда Давор подробно объяснил Ковачу, этому самовлюбленному болвану и редкостному невежде (который даже после окончания университета не был уверен, кому именно, А. Г. Матошу[21] или Мехо Пузичу,[22] принадлежат строки: «Я не знаю, кто ты, тень или женщина…»), что, как и почему, тот быстренько состряпал огромную статью, в которой от своего имени истолковал все эти «что», «как» и «почему», продемонстрировав, что якобы знает даже забытых авторов начала века, и объявив роман Давора бесталанным плагиатом!
Давор Кукац с мрачным лицом приблизился к башне из бисквитов и, не замечая, что делает, отковырнул изрядный кусок от ограды из конфет, миндаля и изюма. И в тот момент, когда он подносил его ко рту, до него донеслась фраза: «Если украсть у одного автора, то это, конечно, плагиат, но если у нескольких – это уже критический анализ…» Давор воспрял духом, приосанился, расправил плечи, он больше не чувствовал раны под левой лопаткой, от нее осталась лишь легкая боль, сунул кусок в рот, оглянулся… За его спиной стояли трое – два поэта-соотечественника и какая-то иностранка. «Ваше здоровье!» – сказал Давор Кукац, обращаясь скорее к самому себе, и отпил глоток вина из бокала. Отчасти его слова были адресованы и поэту Ранко Лешу, автору только что произнесенного афоризма.
– Вот поэтому я всех этих критиков ебать хотел, понимаешь, – сказал Ранко Леш, уставившись на поэта-игрушку. Рядом с Лешем, с трудом сохраняя равновесие, стояла венгерка Илона Ковач, garas в ее бокале угрожающе плескался. Илона, совершенно очевидно, скучала, она не понимала языка и поэтому то озиралась по сторонам, то тянула Леша за рукав.
– Я – человек восьмидесятых годов, понимаешь! Все это… – Леш описал носом круг, – меня не интересует! Вся эта провинциальная, полуинтеллектуальная помойка… Mitteleuropa – вот моя естественная духовная среда! – горячился Леш, опасно кренясь. Венгерка, приподнявшись на цыпочки, что-то шепнула ему на ухо. Леш утвердительно закивал и обнял ее за талию.
– Австро-Венгрия – вот главная тенденция сегодня, понимаешь?! – сказал Леш поэту-игрушке. – И поэтому логично начать с той половины, которая в данный момент ближе… – добавил он, мрачно подмигнув, и прижал к себе венгерку. Илона повисла на его плече и что-то забормотала.
– Kedvesem, gyere… Szivem, gyere…
– Пока, старик, – сказал Леш поэту-игрушке и легонько похлопал его по плечу. Поэт-игрушка отхлебнул garas с выражением неопределенного высокомерия на лице. Провожая взглядом Леша и венгерку, направлявшихся к выходу из зала, он заметил русского Сапожникова и полячку Малгожату Ушко, которые сидели рядышком в одном углу, как в деревенском клубе на танцах. Провинциалы, подумал поэт-игрушка и осушил свой бокал.
Виктор Сапожников пристроился в углу возле пожилой полячки, литературного критика, на коленях он держал полную тарелку холодца и с аппетитом ел. Он в жизни своей не видел такой роскоши. Нужно все хорошенько запомнить, будет о чем дома рассказать… А этот дурак Трошин забился в номер и не вылезает. Одному Богу известно, что он там делает и о чем думает. Людей лучше всего узнаешь в поездках. Раньше ему казалось, что Юра совершенно нормальный малый… Сам-то он, в отличие от Трошина, многое здесь посмотрел, побывал в трех музеях, прогулялся по городу, кое-что купил…
Полячка-критик спокойно сидела рядом с Сапожниковым, не обращая на него внимания. Она протирала носовым платком очки, которые у нее упали в какой-то крем. Виктор Сапожников подумал, что неплохо бы к холодцу взять белого вина, собрался встать, но в этот момент кусочек холодца, соскользнув с его тарелки, шмякнулся на колено критика-польки. Застыв, они несколько мгновений смотрели на дрожащий кусочек, напоминавший улитку странной формы, а потом Сапожников, очнувшись, нацелился на него вилкой. Но полячка глянула на него так, что он испуганно отдернул руку.
– Что вы делаете, любезный, вы что, пьяны?! – воскликнула полячка и с отвращением стряхнула холодец на пол.
– Извините, – сказал Сапожников и покраснел.
– Nie szkodzi, – ответила Малгожата Ушко, делая вид, что ничего не произошло, и, не обращая больше внимания на Сапожникова, продолжила протирать очки.
Это еще больше смутило Сапожникова, он встал, зачем-то щелкнул каблуками и направился со своей тарелкой к столу, умудрившись при этом пихнуть локтем датчанку, стоявшую рядом с ирландцем.
– Tfu, cort! – пробормотал Сапожников и осторожно проследовал к столу маркиза.
– Сначала расскажи, как ты смогла заманить его в номер, – сказал ирландец Томас Килли, протягивая Сесилии Стерексен бокал белого вина.
– Мы немного выпили внизу, в баре отеля. Я делала вид, что меня интересует его мнение о женской литературе, – оживленно начала рассказывать датчанка, нервно отпивая маленькими глотками вино. – Он говорил, что женская литература – это кухонная литература, потом что-то о клиторической манере писать, ну ты и сам знаешь, типичный мужской шовинистский бред.
– Это понятно, но как ты его заманила в комнату? – сгорал от любопытства ирландец.
– Очень просто. Я предложила ему решить теоретический вопрос о фаллической и клиторической литературе в постели…
– И он согласился?! – изумился ирландец.
– А ты как думаешь?! – сказала почти обиженно датчанка.
– Прости, – смутился ирландец.
– У себя в номере я предложила ему разминку в стиле садо-мазо, аргументируя такой выбор тем, что на самом деле он страдает страхом перед женщинами. Я объяснила, что его негативное и критическое отношение к женщинам-писателям можно интерпретировать как широко известный и описанный во всех учебниках пример сублимации эксгибиционистско-мазохистского синдрома. То, что он постоянно бросает женщинам вызов и оскорбляет их, – это не что иное, как выражение подсознательного желания мазохиста подвергнуться насилию со стороны этих самых женщин.
– Страшно интересно! Неужели ты в этом так здорово разбираешься?
– Да ни хрена я не разбираюсь! Просто мне надо было, чтобы этот тип разделся и согласился на то, что я его привяжу.
– Он здоровенный, я его видел… Ну и как же ты его привязала?
– Простынями. А вязать морские узлы меня научил Пер.
– Понятно, а другие участницы?
– Как только он был привязан, я их позвала. Они ждали моего сигнала.
– А кто они такие?
– Здешние писательницы Дуня и Таня. Чудесные женщины!
– Ну теперь рассказывай, что вы с ним делали? – сгорая от нетерпения, спросил ирландец и снова подлил вина себе и Сесилии.
– Сначала мы посовещались, как его мучить. Таня предложила ритуальные женские пытки с помощью кухонных инструментов: мясорубки…
– Электрической? – ужаснулся ирландец.
– Нет, обычной, – серьезно ответила датчанка. – Потом терка, молоток для отбивания мяса, миксер и так далее. Когда мы упомянули мясорубку, тип потерял сознание…
– Я его понимаю! – не смог сдержаться ирландец.
– Я предложила просто изнасиловать его, но с такой же жестокостью, как это делают мужчины с женщинами. А тут Тане пришла в голову более плодотворная идея – морально унизить его. Она сказала, что это соответствует средиземноморскому духу и литературной традиции. Важно превратить человека в шута.
– И как вам это удалось? – с живым любопытством спросил ирландец.
– Таня сбегала в ближайший магазин и купила банку столярного клея. Мы облили его клеем, распороли подушки и обсыпали перьями.
– Изумительно! Традиционное посрамление.
– Еще Таня купила большой детский резиновый шарик. Мы его надули и ниткой привязали к пенису. После этого ушли, оставив дверь открытой… Через несколько минут я сообщила портье, что в моей комнате находится какой-то маньяк.
– Ты просто гений! – восторженно сказал Томас Килли и тут же хитро прищурился. – А ты не выдумываешь?
Датчанка нахмурилась и молча выпила вино.
– Слушай, можно тебя кое о чем попросить? – нерешительно сказал ирландец.
– О чем?
– Я бы использовал этот эпизод в своем романе, если ты не против…
– Пожалуйста. А что за роман?
– Женский. О женщинах. Называется «It's Me, Molly Bloom».
Датчанка помрачнела и замолчала. Ее отсутствующий взгляд скользнул с лица ирландца в зал и на мгновение остановился на толстой сигаре в зубах Жан-Поля Флогю…
Перед господином Флогю, влюбленно глядя ему в лицо, стоял старичок с пенсне на носу.
– Боже, Боже… Mon dieu! – качал головой старичок. – Приветствую вас! Felicitations! Это действительно великий день. C'est un grand jour!
Господин Флогю равнодушно смотрел на странного старичка. Он попыхивал толстой сигарой и совершенно очевидно искал способ от него отделаться. Заметив Пршу, он махнул рукой и хотел было направиться к нему, но старичок крепко ухватил его за рукав.
– Подождите, attendez, s'il vous plaît! – умоляющим голосом сказал старичок. – Позвольте мне отгадать… Élise de Schlésinger?
– Я весьма сожалею, месье, но мне нужно… – попытался спастись господин Флогю, но старичок прервал его…
– Нет, это глупо… C'est une bêtise! Подождите, минуточку… Вы себе не представляете, что для меня значит эта встреча! Ваш прадед – величайший в мире писатель! Он выше Шекспира! И я удостоился невероятного счастья стоять перед отпрыском этого затворника из Croisset, этого мученика искусства, c'est un martyr de l'art, этого гения и раба, ce gйnie et esclave, для которого искусство было превыше всего, который ради искусства пожертвовал всем. И личным счастьем, и карьерой, и успехом, и жизнью!
– Но я вовсе не внук ему, – холодно прервал старика Жан-Поль Флогю.
– Как?! Он не ваш прадед?!
– Caroline Comanville. Она была моей бабушкой, – сказал Жан-Поль.
– Caroline! Grandmure?! Incroyable! Племянник! Mon dieu, самый настоящий племянник…
Жан-Поль кивнул и опять попытался уйти, но старик снова схватил его за рукав.
– А фамилия? Почему Флогю?
– Псевдоним. Флобер Гюстав… Флогю… Но никому ни слова! – заговорщически сказал Жан-Поль и, широко улыбаясь, направился навстречу Прше.
– Sans un mot а personne, – шепнул старик и растерянно огляделся вокруг. Возле столика с Эмминой пирамидой из слив стояла на редкость высокая молодая женщина с несчастным выражением лица, она рассеянно держала в руке темно-синюю сливу. Приблизившись к ней, старый профессор заметил, что глаза ее точно такого же темно-синего цвета. Он тоже взял сливу, осторожно, чтобы не испортить пирамиду, посмотрел на женщину со старческим сочувствием и тихо сказал:
– Вы знаете, что произошло много лет назад в этот день?
– Нет, – сказала женщина.
– В этот день умер великий французский писатель Гюстав Флобер! – сказал старик торжественно.
– Не знала, – сказала Эна Звонко, думая о чем-то своем, и осторожно надкусила сливу.
Широко распахнув дверь, Прша энергично шагнул в помещение временного секретариата Загребской встречи. Франка сидела за столом и внимательно изучала маленького Амура в шоколадных качелях, которого специально для нее отломил от свадебного торта Эммы Бовари прозаик Мраз. Увидев Пршу, Франка быстро накрыла Амура салфеткой и отодвинула в сторону.
– Видел, видел, я все видел… – сказал Прша, перевел дух и сел. – Слава Богу, дело идет к концу! – добавил он, обращаясь главным образом к самому себе, и забарабанил пальцами по столу. Пусть поскорее отправляются по домам и там занимаются чем им угодно. Сначала глупый испанец, который не нашел ничего лучше, чем плескаться в бассейне, потом сумасшедший чех, который получил от нас суточные, наворотил глупостей и смылся домой, даже не прочитав своего доклада, потом взбесившиеся женщины… И если бы не француз, который великолепным жестом поставил точку над «i», все дело закончилось бы довольно бледно…
– Вы не посмотрите список гостей, который я сегодня напечатала? – сказала Франка, протягивая Прше лист бумаги. Прша перебросил ногу на ногу и взглядом пробежал список. Франка потрудилась на славу, она отделила писателей от переводчиков и даже добавила сведения об опубликованных книгах.
Сильвио БЕНУССИ (Падуя, Италия), литературный критик. Книги: «Storia délia letteratura italiana contemporanea», «La critica letteraria contemporanea».
Ян ЗДРЖАЗИЛ (Прага, ЧССР), поэт. Книги: «Láska», «Den s andĕl em», «Holub».
Томас КИЛЛИ (Дублин, Ирландия), прозаик. Книги: «It's me, Molly Bloom» (в работе).
Илона КОВАЧ (Будапешт, Венгрия), поэт. Книги: «Kép», «Ablak», «Fénykép», «Az Ember a képról», «Pejzazs».
Виктор Викторович САПОЖНИКОВ (Москва, СССР), прозаик, драматург, детский писатель. Книги: «Свой человек», «Колодец», «Прогулка в лесу», «Мамка, бабка и я».
Марк СТЕЙХЁЙМ (Нью-Йорк, США), прозаик, сценарист. Книги: «The Revenge of Walter Mitty», «Destry Writes Again», «Trashcan», «Wonder-Woman's Lover-boy», «Play it Again, Mary!».
Сесилия CTEPEHCEH (Аархус, Дания), прозаик. Книги: «Danish Cookies», «Levenedsbog».
Юрий Васильевич ТРОШИН (Москва, СССР), прозаик. Книги: «Служебный вход», «Городская жизнь», «Красная луна», «Короткая встреча в метро», «Женщина в синем», «Второй раз» и др. Малгожата УШКО (Краков, Польша), литературный критик. Книги: «Krytyka i dzielo», «Studie lit-erackie», «Poezija i znaczenie».
Хосе Рамон ЭСПЕСО (Мадрид, Испания), поэт. Книги: «Ciprés gue crece del barco», «Los habitantes del alba», «Poema madrileno», «Redoble de memoria».
Прша расстроенно бросил список на стол. Ему показалось, что былой международный блеск Загребских литературных встреч как-то померк…
– Вы не вписали француза, – заметил он.
– Утром мы получили телеграмму, что Жан-Поль Жобер приехать не сможет. Вот она. Представляете, телеграмма пришла только сегодня!
– Постойте, постойте… А кого мы приглашали?
– Жан-Поля Жобера.
– Ну хорошо, так ведь приехал Жан-Поль Флогю.
– Но он же не Жобер.
– Слушайте, Франка, Жобер или Флогю – какая разница, француз здесь!
– Да, какой-то француз действительно здесь! – сказала Франка ядовито.
– Да вас что, заклинило?! Вот женщины! Один не смог, приехал другой! Какая разница! – вспыхнул Прша и хлопнул рукой по столу буквально в миллиметре от накрытого салфеткой Амура.
– Заклинило меня потому, что про Жан-Поля Жобера я слышала, более того – читала его, а про Жан-Поля Флогю – никогда, – сказала Франка таким тоном, который ясно свидетельствовал, что добавить ей больше нечего.
– Слышали, читали, ну так и что, – проворчал Прша и вышел из комнаты, оставив за собой настежь распахнутую дверь.
Министр сидел в кресле, распустив ремень на брюках своего самого торжественного темного костюма. Он отдувался и рассеянно вертел в руке бумажку, которую вытащил из Ван-диной вязаной шляпки. Напрасно он так налегал на жареного поросенка. Все было бы очень хорошо, если бы не было слишком хорошо. Этот француз всем им показал фигу, вот вам, полюбуйтесь, хозяева, посмотрите, как это делается! Что ж, если у него есть деньги, пусть тратит. У нас денег нет. И вообще он какой-то скользкий и слишком театральный. Прша обещал разнюхать, что он собой представляет. Только теперь хрена он разнюхает, если тот сегодня уезжает. Ищи ветра в поле! Да ладно, в конце концов, кому какое до него дело. Ну захотелось человеку угостить, пусть угостит…
– Киска, знаешь, сколько денег ухнул на прием этот Флоберов родственник?
– Сколько? – отозвалась из кухни Ванда.
– Говорят, минимум пять тысяч долларов. И захвати мне соду!
– Боже! Что бы сказал на это Флобер?! – Киска расстроилась так неподдельно, будто прием был оплачен непосредственно из кармана автора «Мадам Бовари». Ванда любила этот роман, она читала его три раза и все три раза плакала.
– Жалко, что я на больничном, – сказала Ванда, входя с подносом, на котором стояли две чашечки с кофе. – А то бы пошла к нему и все ему высказала.
– Что бы ты ему высказала?
– Как вам не стыдно транжирить деньги своего покойного гениального дяди!
– Кто его знает, может, он ему вообще не родственник… – ответил Министр и потянулся за содой. Может, он самозванец? Непрошеный гость? Шпион? – Министр махнул рукой, отгоняя эту мысль, как надоедливую муху.
– Может, он ему вообще никто, – сказал он, не сводя взгляда с Ванды. Точнее, с ее полной, тяжелой, сочной груди, которая выглядывала из-под халатика. Ванда поймала взгляд Министра.
– Котик, а ты, оказывается, уже вытащил фант?!
Министр только сейчас заметил, что в руке у него что-то есть, и развернул записку.
– Что это такое?! – взорвался он, протягивая Ванде пустую бумажку.
– Не знаю, котик. Дай посмотреть… Кооотик! – изумилась Ванда.
– Что ты мне подсунула, ведьма?! – загремел Министр.
– Ну что ты, котик, при чем здесь я, это случайность… Вот, котик, пожалуйста, тяни снова!
– Не буду, – сморщился Министр. В первый момент пустая бумажка неприятно задела его, словно это было дурное предзнаменование, но он тут же обрадовался. Слишком он сегодня устал и не годился на то, к чему Ванда была готова всегда.
– Видишь, котик, какой ты, – захныкала Ванда. – Ну давай посмотрим, что тут у нас есть?!
Ванда вынимала бумажки из розовой шляпки и разворачивала их, как конфеты.
– Смотри, котик, что я достала тебе! Смотри, что написано… Сидя верхом…
Министр, однако, оставался тверд, посчитав, что если уж чего-то нельзя избежать, то нужно, по крайней мере, потянуть время.
– Змея ты, вот ты кто! Вот что ты устроила своему котику! А? Значит, вот что ты ему устроила?! – ворчал Министр, стараясь выиграть время. Он знал, что Ванда любит его. От ворчания у Ванды зарумянились щеки, заблестели глаза.
– Значит, ты своего котика на помойку хочешь отправить, а?! Посмотрим, посмотрим, кому здесь пора на помойку.
– Да нет же, котик, правда, – защищалась Ванда.
– Ты специально подсунула пустую бумажку! Но я знаю, что я с тобой сделаю, змея! – страшным голосом проревел Министр.
– Что, котик? – затрепетала Ванда.
– Карты на стол! Быстро! Сейчас я тебе покажу! – рявкнул Министр, и Ванда тут же вскочила, чтобы бежать за картами. Ага, значит – стрип-покер! Это Ванда любила больше любой другой прелюдии.
Любил Министр свою Ванду. Больше всех на свете. За исключением, может быть, только Динки. Чем-то они были похожи. Какой-то особой женской щедростью…
По Динке он когда-то просто сходил с ума. Динка относилась к тем женщинам, которые разят мужчин наповал. Ах, как она была хороша! Раньше девушки были гораздо красивее, чем сейчас. Черненькая, зубки как жемчуг. А веселая! Женщина такой и должна быть – покажешь ей палец, а она уже смеется… Потом он никогда больше не слышал такого смеха… А с Динкой ему русские подгадили. Она по русским просто с ума сходила. По-своему. Достаточно было нескольких тактов «Kaiinka», «Rjabina», «Ochi chornye» и этого их «eh, raz, escho raz», как Динка начинала поигрывать плечом и глубоким грудным голосом издавать вопли, достойные Тарзана. Министр никак не мог понять этого музыкального пароксизма. Судя по всему, это было сильнее ее. За русскую песню она готова была отдать все. Это был тот волшебный ключик, с помощью которого можно было овладеть всем ее существом. В сопровождении русского народного ансамбля она смогла бы подняться даже на Гималаи. Под звуки «eh, raz, escho raz…» в Динке рушились все преграды, а глаза подергивались пленкой транса. Конечно, это подогревалось и повальной любовью к русским в те годы. «Веселые ребята» сделали свое дело. Так же как и «Молодая гвардия», «Как закалялась сталь» и особенно какой-то «Алитет уходит в горы», книга, которую Министр подарил Динке, написав на ней:
«Вижу тебя через любовную призму, свобода – народу, и смерть – фашизму!» Она просто зачитывалась этим «Алитетом» и одно время называла Министра «глупым тюленем». В сорок восьмом Динка вышла за русского военного инструктора. И след ее потерялся. В тот самый год Министр, разумеется, был решительно против русских. И кто знает, если бы она его не бросила, может быть, все бы пошло по-другому…
Но за Динку он русским должок вернул. Правда, гораздо позже. Была у них какая-то неделя культурного обмена – в целях укрепления дружбы. Понаехали фольклорные ансамбли, музыканты, артисты, кого только не было. Открытие в театре… Их «политический руководитель», русский, торжественно передал Министру подарок, здоровенную картину, два на два метра, на сцену ее вынесли театральные рабочие. Министр тоже вручил подарок, работу нашего известного скульптора, какой-то железный шар весом килограммов в двадцать, не меньше. А русский-то, не предполагая, что эта штукенция такая тяжелая, не удержал ее. «Eh, raz, escho raz!» Подарок так хряпнул его по ноге, что пришлось срочно дать занавес. Вот тут Министру и вспомнилась Динка.
– Котик, брюки долой! Ты проиграл! – воскликнула Ванда и захлопала от радости.
– Почему брюки?! Сначала идут носки, – возразил Министр.
– Заходите, заходите, господин Прша. Я очень рад, – сказал Жан-Поль Флогю, проводя Пршу в свои апартаменты. – Рауль! У нас гость.
Темноволосый Рауль вместо приветствия кивнул головой и, направляясь к бару, спросил:
– Мошно вам предлошить выпить? Говорил он по-хорватски, но почему-то вместо «ж» выговаривал «ш».
– Мошно, – растерялся Прша.
– Что вы думаете насчет бутылки шампанского? – вмешался по-французски Жан-Поль.
– Oui, merci, – кивнул головой Прша, закинул ногу на ногу и, подняв брови, заявил торжественным голосом: – Я, собственно, пришел еще раз поблагодарить вас за великолепный обед. Знаете, это, конечно, была наша обязанность. И если бы мы были лучшими организаторами…
– A, party… Ерунда. Я могу позволить себе такие удовольствия. Знаете, господин Прша, я богатый человек, – сказал Жан-Поль с призвуком легкой скуки в голосе. Прша подумал, как это прекрасно – быть богатым и относиться к этому с таким презрением.
– Нет, нет, это было нашей обязанностью, – настаивал Прша. – Однако наш министр…
– Понимаю, – прервал его Жан-Поль. – Все будет по-другому, когда министром станете вы!
– Простите?! – опешил Прша.
– Мне кажется, втайне вы об этом мечтаете, разве нет? – сказал Жан-Поль, закуривая свою толстую сигару.
– Ну… – заволновался Прша.
– А раз так, то так тому и быть, – спокойно и без малейшей иронии продолжил Флогю.
Прша растерялся. Он был озадачен тем, что при всем своем достоинстве и солидном возрасте Флогю так по-детски быстро и легкомысленно сделал такой вывод.
– Не знаю… – сказал Прша и пожал плечами.
– К тому же вашего престарелого министра, как мне кажется, в недалеком будущем ждет инфаркт!
– У него уже был один, – оживился Прша. – Но откуда вам это известно?!
– Опытный глаз пожилого человека, мой дорогой, не более того. Я распознаю своих сверстников по предательским капиллярам на щеках, которые свидетельствуют о состоянии их кровеносных сосудов, по мешкам под глазами, которые говорят об их почках… Ах какая славная тема! Я, в сущности, просто хотел сказать, что мне было бы приятнее видеть на его месте вас.
– Я всего лишь обычный писатель, месье, – как можно скромнее вставил Прша и опустил взгляд на бокал с шампанским. Старый француз нащупал его больное место! Значит, все-таки это заметно! Министр, этот старый конь с несомненными признаками старческой эротомании, порядком надоел Прше, он устал писать старику выступления, выслушивать его глупости – одним словом, быть мальчиком на побегушках.
– Писатель, который написал столько книг, сколько написали вы, у которого только что вышел прекрасный роман, который больше всего в жизни любит и ценит литературу, а об этом вы говорили мне за обедом, – такой писатель может сделать для литературы гораздо больше, чем дряхлый министр.
– В принципе да, – осторожно начал Прша.
– Вот видите. О том я и говорю. Вам действительно нужны широта, размах, стимул, настоящий стимул, – сказал Жан-Поль, подчеркивая слово «стимул».
– Повторяю, я всего лишь писатель, – подчеркнуто скромно заметил Прша. Жан-Поль замолчал и некоторое время разглядывал Пршу, пуская своей толстой сигарой кольца дыма.
– Вы знаете, на сколько языков переведена Агата Кристи? – вдруг спросил он.
– Я, право, затрудняюсь… – смутился Прша.
– На сто три языка, – сам ответил Флогю и посмотрел на Пршу, ожидая его реакции. Прша только, пожал плечами.
– Теперь представьте, – продолжал Жан-Поль, – ваш роман «Золотой палец» хотя бы на трети этих языков.
– Этого я представить не могу, – сказал Прша искренне.
– Рауль! – обратился Флогю к Раулю. – Поиграйте немного с вашей игрушкой!
Рауль, который все это время молча наблюдал за собеседниками, подошел к письменному столу, сел и открыл черный чемоданчик. Прша увидел маленький светящийся экран и услышал звуки клавиш компьютера.
– Рауль – доктор наук в области сравнительной лингвистики. Его сфера – славянские языки. Прекрасный секретарь, блестящий компьютерный ум, – тихо расхваливал Рауля Жан-Поль Флогю. – Знаете, у персидского везиря Абдул Касем Исмаила была библиотека, которую он всегда возил с собой. Книги, распределенные в строгом алфавитном порядке, везли четыре сотни верблюдов. Сегодня все это поместилось бы у Рауля на его дискетах, – болтал Жан-Поль Флогю, пока Рауль занимался компьютером.
Прша ошалело смотрел то на Рауля, то на Флогю. Вскоре Рауль протянул Прше лист бумаги, на котором на тридцати языках было написано всего два слова: «Золотой палец».
– Неплохая игрушка, – смущенно промямлил Прша и тут же положил бумагу на стол, словно она жгла ему руку. – Жаль, что это невозможно… – добавил он и вдруг поник. Ему показалось, что француз издевается или играет с ним в какую-то непонятную игру.
– А почему же невозможно, дорогой мой господин Прша? – спросил Жан-Поль. – При наличии определенного количества денег, хорошей стратегии и правильного стимула…
– Вы шутите, месье Флогю, – сказал Прша, чуть не плача. – Это что, какая-то игра?
– Ладно, ладно, – добродушно успокоил его Жан-Поль, – давайте вообразим, что это игра. Вы писатель, у вас есть воображение, попробуйте мыслить шире, масштабнее…
– Не понимаю… в каком смысле масштабнее?!
– Вообразите, дорогой Прша, что перед вами карта мира… Вы, разумеется, представляете себе географическую, политическую, демографическую, геологическую, экологическую или еще какую-нибудь карту. А теперь попробуйте представить литературную. На ней есть пустые пространства без обозначений, а есть заполненные, как на настоящей географической карте, с реками, горами, городами…
– Не понимаю.
– Я сейчас фантазирую. Но мы живем в эпоху информации, дорогой мой. И такую карту вообразить нетрудно. Все, что не будет охвачено системой информации, вскоре вообще перестанет существовать, не так ли? Исчезнут некоторые страны, некоторые культуры, языки… Карта духовной жизни наверняка изменится, правда?
– Да, – согласился Прша, хотя по-прежнему не очень понимал Жан-Поля.
– Сегодня все сферы человеческой деятельности в большей или меньшей степени контролируются, с этим вы не можете не согласиться, так? Почему же тогда, по аналогии, мы не могли бы представить себе литературный контроль? Тотальный литературный контроль? Ведь без него мы не сможем свести это огромное духовное богатство к системе компьютера, конечно, тоже огромного, а не такого, как у Рауля. Это вынуждает нас своевременно позаботиться и об информации, и о контроле над ней, не так ли?
– Не понимаю, как можно контролировать то, что не поддается прогнозированию?! Ведь в данном случае речь идет о творчестве, о способностях ума, в конце концов, о гениальности, а не просто о сухих фактах? – спросил Прша.
– Согласен, это трудно, однако некоторые обстоятельства, если можно так выразиться, могут нам помочь. Например, сама наша эпоха, это, к счастью, эпоха вовсе не Моцартов, а Сальери… Литература на многих этапах своей истории основывалась на идее производства, а производство в принципе поддается контролю. Романтические идеи, например, самым серьезным образом подрывают концепцию литературы как производства и воскрешают миф о гениальности, оригинальности, неповторимости акта литературного творчества и других бессмыслицах подобного рода… Такие идеи несут хаос и, разумеется, мешают тотальному литературному контролю. Тем более что писатели и по сей день тешат себя этим мифом, который чаще всего выступает у них в качестве личного мотива. Однако я вас утомил…
– Нет, нет, прошу вас, продолжайте, – откликнулся Прша живо.
– И в этом смысле мы можем продумать продуктивные методы литературного контроля, а точнее, то, как препятствовать, если так можно выразиться, хаосу, сопутствующему гению. Например, литературный шпионаж. Представьте себе писателя X, который годами работает над произведением, уверенный в его неповторимости, важном значении и гениальности. Представьте себе также, что кто-то, заинтересовавшись этим, узнаёт название, тему и некоторые другие данные об этом произведении, а потом находит ghost writer'a, который садится и быстренько пишет аналогичный роман. Я допускаю, что получившаяся таким образом книга будет гораздо хуже, но при этом оригинальная, начальная идея нашего писателя X непременно окажется обесцененной. Это психологическая война, дорогой мой, и это вопрос первенства, ни у кого сегодня нет времени на гениальные произведения, к тому же они вносят смуту и беспорядок…
– Невероятно! – прошептал потрясенный Прша. Ему самому никогда бы не пришла в голову идея литературного шпионажа.
– Многое в этом смысле сделал господин Borges, – продолжал Жан-Поль, – этот эрудит, переписчик и искусный творец моделей, сбросивший ауру неприкосновенности с литературного произведения. Он гораздо эффективнее, чем кто бы то ни было из наших современников, способствовал развенчанию мифа о гениальности и оригинальности литературного творчества, но, к сожалению, его пленил другой миф – о гениальности и оригинальности переписывания и переиначивания… Инфляции литературных идей способствуют и сноровистые третьеразрядные писатели, которые, как квадратики кроссворда, заполняют тематические пустоты. Сами того не понимая, они усердно разрушают миф о великой, гениальной и неповторимой литературе. Аналогичного результата добиваются и крупные литературные акулы, которые одним только объемом рукописной массы неизбежно уничтожают всю окружающую литературную среду. А когда большая рыба заглотнет всю маленькую, тогда уж и ее поймать нетрудно. Производство, дорогой мой, производство. Представьте себе литературного Andy Warhol'a, производящего серии одинаковых, пустых, написанных на один манер произведений. Тогда останется только подкинуть читательским массам мысль, что в таких книгах они открывают «гениальный» цинизм, «гениальную» трактовку бездарной повседневности… Однако писатели, вместо того чтобы производить литературные гамбургеры, стремятся навязать им что-нибудь свое…
– Но я не пойму, зачем писателям производить литературные гамбургеры?! – спросил Прша, у которого от всего услышанного голова пошла кругом.
– Вот видите, – улыбаясь сказал Жан-Поль, – и вы не можете избавиться от этого комплекса художественной оригинальности. А унификация, дорогой мой, это великое дело. Вы и сами, если подумаете, согласитесь со мной. Вот, скажите, какие вещи сейчас консолидируют весь мир? Таких гениальных находок всего несколько: кока-кола, гамбургер, Библия… Достаточно объединить богатство и силу для того, чтобы предложить миру такие символы равенства.
– Но почему равенства? – заволновался Прша, который уже совершенно перестал что бы то ни было понимать.
– Потому что унификация способствует процессу осуществления тотального контроля. Однако, как я уже сказал, в этом процессе, сама того не зная, уже участвует огромная и дисциплинированная армия.
– Армия?!
– Армия критиков и литературоведов, например. Критик, ориентированный на сравнительный метод, всегда ставит под сомнение стремление любого писателя быть новым и единственным в своем роде, и он безо всяких колебаний относит его к какой-нибудь группе, направлению, модели и так далее. Критики ждут не дождутся появления нового произведения, чтобы наброситься на него и обглодать до косточек, отодрать зубами мельчайшие кусочки плоти. Сегодня любой писатель заранее знает, что его ждет. Даже когда, охваченный творческой лихорадкой, он стучит на своей машинке, он слышит, как за спиной щелкает зубами критик, он боится оглянуться, боится увидеть, что уже наполовину съеден. Даже величайший творец всех времен, Господь Бог, в наши дни оказался бы не в лучшем положении. А он работал чуть ли не быстрее всех, в этом ему не откажешь. Ему для создания шедевра потребовалось всего семь дней. Короче говоря, дорогой мой, однажды благодаря тотальному литературному контролю у нас появится возможность изменять общую картину литературы, управлять, создавать необходимые произведения, влиять на присуждение премий, штамповать бестселлеры, порождать литературные модели, создавать писателей-звезд и эпигонов, вмешиваться в историю литературы, вымарывать, вписывать… Мы живем в век технократии, дорогой мой. Тотальный литературный контроль – это великая идея, он делает возможным литературный инженеринг. В конечном счете мы сможем научно обработать процесс литературного производства и на этой основе программировать модели. Глобальный литературный инженеринг! Согласитесь, это величественный проект. И конечно же, все мы, кто любит литературу, обязаны собирать информацию для воображаемого будущего суперкомпьютера. Тот, кто завладеет такой информацией, а возможно, это уже будем даже и мы, станет обладателем огромного могущества и невообразимых возможностей для создания новых форм, новой литературы, новой культуры, вы согласны, господин Прша?
Прша, утонувший в огромном кресле, был погружен в размышления. Ведь и он сам по-своему предугадал возможность контроля. Папка, его папка, это же и есть начальный этап того самого сбора информации, о котором говорит Жан-Поль. Француз, правда, пока еще видит конечную цель не вполне ясно, туманно, однако в его идее есть разумное начало, есть страстность мечтателя. Сказать ему про папку сейчас или в такой момент это неуместно? Перед глазами Прши трепетала воображаемая карта мира. Флота прав: тот, кто не войдет в информационную систему, вскоре перестанет существовать. И если вовремя об этом не подумать, на нашем меридиане действительно останется пустое место.
– Месье Флогю, – решительно заговорил Прша, – я думаю, все это вы рассказали мне не случайно…
– Ну что вы, господин Прша… Просто я фантазирую, я мечтатель. Но мне кажется, было бы прекрасно, если бы как можно больше людей с необузданной фантазией, писателей, вдохновилось идеей тотального контроля… В тот день, когда мы с вами обедали, вы так хорошо говорили и о литературе, и о своих коллегах, что я не постеснялся раскрыть вам свои мечты. В конце концов, судите сами, неужели бы у этого Яна Здржазила могла исчезнуть рукопись, если бы существовал хотя бы минимальный контроль?
– Вы этому верите? Тому, что у него вообще была рукопись?
– В данный момент это неважно… – сказал Жан-Поль.
– Минуточку… значит, эти люди, эти писатели, о которых вы говорите, были бы своего рода литературными шпионами? – спросил Прша и лицо его исказила гримаса.
– А почему вас так пугает это слово. Dante, Marlowe, Milton, Defoe, Marvell, Byron, Kipling, Somerset Maugham, Graham Greene, Le Carrй – все они были просто шпионами своих государств. Так вот, вместо того чтобы служить государству, писатели стали бы служить литературе, не так ли? Как вам нравится название АТЛК?
– АТЛК? – изумился Прша.
– Агент тотального литературного контроля.
– Ну… – сморщился Прша. – Не так чтоб очень. Как-то… Похоже на научную фантастику.
– Но мы здесь и играли в фантастику. Забудьте обо всем этом, дорогой Прша. Мы просто фантазировали, мы же писатели, нам это свойственно… Давайте-ка выпьем за литературу как она есть… – сказал Жан-Поль и поднял бокал. – За литературу!
– За литературное производство, – с готовностью откликнулся Прша и выпил свой бокал до дна.
– Не нужно слишком увлекаться, – бодро продолжал Жан-Поль. – Вы знаете, американская поэтесса Nancy Luce писала стихи о курицах со своей фермы и записывала их на свежих яйцах. И на каждом «поэтическом» яйце стояло имя курицы, которая его снесла.
Виктор Сапожников рыскал взглядом по ресторану аэропорта и нервно постукивал пальцами по столу.
– Его все еще нет, – вздохнул он и уставился на девушку, как будто ждал от нее объяснения.
– Приедет, – ответила она спокойно.
– А что если не придет?! Его и в номере не было! – сказал Сапожников тише и заглянул девушке в лицо.
– Да придет он. Не беспокойтесь. А может быть, он вылетел раньше и ждет вас в Белграде. Так что вы будете? Может быть, кофе? – спросила девушка бодрым голосом и подозвала официанта.
– Я бы водки, если можно… – попросил Сапожников. И снова занервничал. Посмотрел на часы, потом через окно на летное поле, потом опять на вход в ресторан, затем на девушку… Она смотрела на него улыбаясь, подняв на лоб очки, а когда Сапожников взглянул на нее, она спустила их на нос. Сапожников мог теперь видеть свое лицо в двух голубоватых стеклах. – Ха! У нас такие были в моде лет десять назад! – сказал он, показывая пальцем на девушкины очки.
– Так в этом весь шик! – рассмеялась девушка. Официант принес ей кофе и водку Са-пожникову. Сапожников толстенькими пальцами охватил рюмку, описал ею по столу круг, а потом залпом выпил.
– Твое здоровье!.. Слушай, знаешь что… – начал он, задумчиво крутя пальцами пуговицу на своей куртке. Пуговица висела на одной нитке и в любой момент могла оторваться. – У тебя нет нитки с иголкой?
Девушка расхохоталась и покачала головой. Сапожников снова вздохнул, а потом потянулся рукой к пакету, стоявшему под столом у его ног. Он вытащил из него книгу, какой-то сверток и все это торжественно положил на стол.
– Это тебе, – сказал он. Девушка взяла книгу и вопросительно посмотрела на Сапожникова.
– Ага… Моя, – подтвердил Сапожников. На книге было написано «Svoj celovek».
– «Svoj celovek»… А автограф?
– Ух, я и забыл. Дай ручку! Я тебе и адрес свой напишу. Когда приедешь в Москву, обязательно позвони… Ты бы только знала, какой bortsch варит моя жена!
Девушка развернула сверток. Из бумаги показались головы трех деревянных кукол.
– Matryoska! – воскликнула девушка. – Но зачем мне три?!
– Да я вот взял с собой… Сувенир. Думал, может, с кем-нибудь познакомлюсь, подарю. Русский сувенир… – смутился Сапожников.
– А разве вы ни с кем не познакомились?
– Да как тебе сказать, – сморщился Сапожников, посмотрел на летное поле, а потом быстро спросил: – Сколько еще до отлета?
– Время есть. Объявят.
– Слушай, а вдруг с ним что-нибудь случилось?
– Не думаю. Скорее всего он действительно ждет вас в Белграде, – сказала девушка и перевернула страницу с посвящением. – Я обязательно прочитаю вашу книгу, честное слово… – продолжала она, изображая серьезность. Сапожников снова потянулся к пакету под столом.
– Слушай, Аня…
– Что теперь? – засмеялась девушка. Сапожников вытащил руку из пакета и нервозно забарабанил по столу.
– А почему ты все время смеешься, а? Слушай, ты уверена, что у тебя нет иголки с ниткой?
– Нет, – сказала девушка, пожала плечами, дунула на свою челку, закатила глаза и рассмеялась.
– Смейся, смейся… – пробормотал Сапожников и опять сунул руку в пакет. Теперь он двумя пальцами вынул коробочку и бережно положил ее перед девушкой.
– И это тебе.
– Еще что-то?! – воскликнула девушка и открыла коробочку. Там были мужские часы.
– Но у меня есть часы, – показала девушка свои часы и щелкнула пальцем по циферблату. – Они даже идут.
– Бери. Я их взял на всякий случай, думал, если познакомлюсь с какими-нибудь…
– Людьми… – перебила девушка весело. – Ох, Витя, да вы просто фокусник! Что там у вас еще в ваших пакетах под столом? Отвечайте! – добавила она, изображая строгость. Сапожников вдруг сник и вздохнул.
– Эгей, что случилось? – спросила девушка примирительно.
– Ничего… – махнул рукой Сапожников и опять посмотрел на летное поле.
– Ну-ка веселее. Я угощаю еще одной водкой, идет?! – Сапожников растроганно кивнул головой и глубоко задумался. Официант принес водку быстро. Сапожников опять, охватив рюмку всей пятерней, повозил ее по столу, а потом резким движением вылил содержимое себе в горло.
– Мы тоже люди, – сообщил он куда-то в сторону взлетной полосы, заканчивая, таким образом, вслух свой внутренний протест против неизвестно чего, и оторвал пуговицу таким страстным и решительным движением, словно это была не пуговица, а его собственное сердце. Девушке на миг показалось, что он и пуговицу положит перед ней, но Сапожников сунул ее в карман. Тут они услышали, что пассажиров, вылетающих через Белград в Москву, просят пройти к выходу номер четыре. Сапожников принялся собирать свои пакеты, но девушка, опустив на нос очки, попросила:
– Подождите минутку…
Она быстро вернулась с маленьким свертком в руке.
– А это вам, – сказала она и чмокнула Сапожникова в щеку.
– Аня, да ты что, не надо было… – смущенно пробормотал Сапожников.
– Ну, теперь пора, – сказала девушка, дружески толкнула Сапожникова локтем, и он послушно последовал за ней.
Девушка выскочила из здания аэропорта и подняла руку, подзывая такси. Заметив на своей руке двое часов, мужские и женские, она рассмеялась и весело замахала рукой, как будто звякая невидимыми браслетами.
– Вижу, вижу! Что вы так размахались, – недовольно пробурчал таксист, открывая дверцу.
Виктор Сапожников дисциплинированно стоял в очереди перед выходом номер четыре и взглядом искал Трошина. Может, действительно ждет меня в Белграде? – подумал он, вздохнул, и в этот момент его взгляд остановился на телефоне-автомате. Сапожников помрачнел, нерешительно вышел из очереди и направился к телефону.
– Да… Он не появился… Не знаю… Мне кажется, он был с какой-то австрийской журналисткой… Сабина… Да… Не знаю… Не за что… Это мой долг… Да…
Сапожников повесил трубку и снова вернулся в очередь. Озираясь вокруг, он вдруг вспомнил девушкин подарок и сунул руку в один из пакетов. В мягкой бумаге он нащупал большой свежий сэндвич.
– Вот это человек… – растроганно подумал Сапожников и откусил. Сэндвич был божественным.
Пройдя паспортный контроль, Жан-Поль Флогю и сопровождавший его Рауль оглянулись еще раз. Жан-Поль приветственно помахал рукой. Прша помахал в ответ. И одновременно этой машущей рукой он словно стер с лица маску официанта, то выражение сдержанной любезности, которое он носил на лице все это время. Впервые за последние дня четыре Прша почувствовал, что устал. Он сел на первый попавшийся пластмассовый стул и остался сидеть как прикованный. Ему была приятна и сладкая усталость в теле, и то, что он сидит именно здесь, в аэропорту, и рассматривает освещенных оранжево-желтым светом пассажиров…
Странный тип этот Жан-Поль. Может быть, он богатый рантье с писательскими амбициями, может быть, влиятельный агент какой-то тайной организации, может быть, просто гениальный фантазер или свихнувшийся литературовед, может быть, и сам дьявол, вылезший из какого-нибудь романа – в любом случае нетрудно установить, кто он такой, но это вообще неважно, потому что несомненно одно – Флогю обладает МОГУЩЕСТВОМ. Правда, это слово часто используется просто как синоним денег, но и это неважно. У Прши был обостренный нюх. Как у волка. Говорят, волки никогда не нападают на сильного человека, их жертвами всегда становится слабый. У Прши нюх был исключительный. Он развивал его подсознательно. С детства. С первого мяча, который у него отняли во дворе, с первого подзатыльника, с впервые разбитого носа… Он развивал свой нюх, наблюдая за отцом, когда-то сильным человеком, которого доносы и тюремные истязания превратили в ничтожество. В добычу волков. На отцовском лице, как на экране, он видел слабость. Прша знал наизусть каждую его морщину, каждую гримасу, каждое выражение. Страх, однажды поселившись в человеке, не исчезает никогда, наоборот, он накапливается, и все усилия замаскировать его становятся все более безнадежными. И позже, у других, он много раз видел эти предательские признаки страха, он подстерегал их появление, а иногда они являлись сами неожиданно. И он поклялся себе, что никогда не позволит превратить себя в добычу волков – все, что угодно, но только не стать добычей, лучше он будет прикидываться клоуном, хамелеоном, попугаем, все равно кем… Важно одно – в решающий момент его собственные зубы должны быть готовы сомкнуться на чужой немощной шее.
Взгляд Прши остановился на элегантно одетой молодой женщине, спокойно и самоуверенно сдававшей багаж. На плече у нее он заметил кожаный ремешок изящной сумочки. Прша попытался представить себе, что бы было, если бы он подошел к ней и рванул этот ремешок, грубо, без всякой причины, без какого-либо объяснения… Во что бы превратилась ее красивая самоуверенная маска? Эта мысль его взволновала. Точно так же волновали его резкие перемены в собственной жене, избалованной директорской дочке, всегда уверенной в себе благодаря элегантным тряпкам и отцовским деньгам… Но так продолжалось до тех пор, пока он однажды со всего размаха не вмазал по ее красивой ухоженной физиономии. И ее самоуверенность тут же разлетелась на куски, как штукатурка, рухнувшая с фасада на тротуар. Сейчас ей на некоторое время удалось выйти из-под его власти, но она вернется, она скоро вернется. Он просто позвонит из телефона-автомата и устроит небольшой шантаж. Ему слишком многое известно о грязных экспортно-импортных махинациях ее папаши. Грязные махинации – грязный шантаж, ничего не поделаешь. Чем грязнее, тем действеннее… Он даст ей шанс вернуться. И она приползет на коленях. Перед самой собой она оправдает возвращение тем, что приносит жертву ради отца и детей, но на самом деле ее приведет назад желание получить новую дозу страха и унижения. Все просто, как апельсин. Больше нет причин разыгрывать из себя клоуна, он наконец-то покажет им зубы. И Министру, этому старому козлу, ему он тоже зубы покажет. Плюнет ему в рожу. Если сделать это первым, то вряд ли тебе ответят тем же. ЗОЛОТОЙ ПАЛЕЦ. Золотой палец направлен на него. И если он захочет, то на воображаемой литературной карте Жан-Поля, именно здесь, у нас, на этом месте будет стоять только один Отпечаток. Отпечаток золотого пальца. Пришло время взять дело в свои руки, билет в будущее у него в кармане, его осыпает золотая пыль…
Прша встал и направился к телефону-автомату. Молодая элегантная женщина, та самая, которая несколько минут назад регистрировала билет и сдавала багаж, а сейчас рассеянно посматривала по сторонам в ожидании посадки на рейс 455, невольно задержала взгляд на мрачном, темном лице низкорослого мужчины средних лет. Это лицо волновало, оно излучало какую-то необычную силу, которая привлекла внимание женщины.
Прша сунул монетку в телефон-автомат. Монетка застряла. Он с силой ударил по автомату кулаком, и тут же послышался звон. Из телефона высыпалась целая горсть монет. Губы Прши разъехались в улыбке.
Zlatan prst, golden finger, digitus aureus, золотой палец, doigt d'or, goldener Finger, arany ujj, zlaty prst, zloty palec, dedo de oro, gishti i artё, zlaten prst, daktytlos hryseos, gouden vinger, en gylden finger, dito di oro…
Министр лежал на диване, тупо глядя в телевизор. Он себя плохо чувствовал.
– Котик, чеснок положить? – послышался из кухни голос Ванды.
– Положи, – откликнулся Министр. Устал он, вот в чем дело. Пора проситься на пенсию. Прямо завтра. Переехать к Ванде. Ванда – это единственное существо, которому он небезразличен. Если бы он встретил ее раньше, то жил бы гораздо счастливее. Может, она родила бы ему каких-нибудь приличных детей. А его собственная жена – это просто чума. Сначала он, дурак, приписывал ее холодность девичьей стыдливости. Она влекла его к себе, как утомленного человека влечет чистая, прохладная, хорошо выглаженная простыня. На самом же деле жена в душе была полицейским. Ее строгий глаз следил за каждым его движением. При этом на лице ее навсегда застыла гримаса, с которой человек обычно убирает вонючие носки. Сначала жена стремилась его перевоспитать, потом отступилась и дальше двинулась сама: юридический факультет, аспирантура, кандидатская, докторская. Однако от него, вонючего носка, не отказывалась. Она была умнее, чем он, образованнее, но тем не менее присосалась к нему как пиявка. Это было самым странным. В ней было что-то, что он замечал и в Прше, та же самая упорная прилипчивость. Да, этот Прша уже много лет как присосался к нему. Собственно, все дело было в Пршином отце, которого он в сорок восьмом по ошибке послал на Голый остров.[23] Ну так что же?! Такое было время. Кровавое. И он никогда ни о чем не жалел. Тем не менее в семьдесят первом[24] Министр вытащил Пршу из дерьма, в котором тот увяз по собственной глупости. И с тех пор Прша его не отпускал. Точно так же, как и жена. Хотя на самом деле он им не нужен. Никому он не нужен. Кроме Ванды. И раз пришла его старость, то встретит он ее с Вандой. Только с ней. Так, как это делают лососи у Кусто, он видел по телевизору. С Вандой, лососихой, в теплом пресноводном иле они будут спариваться долго, до полного распада, прижавшись друг к другу всем телом, от жабер до хвоста, как магнитом притягивая друг друга своими полуразложившимися телами, они опустятся на дно и будут гнить долго, вместе, так, что перемешаются их кости, так, что они проникнут друг в друга, кости между костями, как две расчески, и они погрузятся в равнодушную темноту ила, а над ними будут сверкать миллиарды глупых мальков, которые с нетерпением ждут превращения… в рыбок, в рыб, в кости, в ил.
– Котик, ты к рыбе хочешь вареную или жареную картошку?
– Вареную! – отозвался Министр.
По телевизору коротко сообщили о завершении литературной встречи. Сразу после этого Министр увидел на экране собственную фотографию десятилетней давности! «Сегодня в Загребе скоропостижно скончался… – и Министр громко и ясно услышал свое имя и фамилию… – крупный общественно-политический деятель в области культуры…» Ничего себе! Что это значит?! Что все это значит?! «…Родился…» Министр услышал дату своего рождения… «После войны занимал различные…» Саботаж! Что за дурацкая шутка?! Кто это устроил?! «…общественно-политические должности…» Министр почувствовал резкую боль в груди… «Смерть застала его на посту…» Какая подлость! Телефон! Скорее, телефон! Ванда! – хотел крикнуть Министр, но не смог. Боль змеей вползла в его руку, и у Министра перехватило дыхание. Он почувствовал панический страх и снова крикнул: «Ванда!», однако вместо крика послышался лишь хрип. Ванда, с картофелиной в одной руке и ножом в другой, вошла в комнату и остановилась, не понимая, что происходит. Последнее, что мелькнуло в обезумевшем мозгу Министра, были почему-то слова глупой песенки: «…и грозный индеец из лука стреляет, скачу я один по прериям…», всплывшие неизвестно почему и неизвестно откуда, а потом Министра поглотил мрак.
Министр лежал на диване с красным лицом, закатившимися глазами, держась руками за мошонку.
– Кооотик! – взвыла Ванда.
Врачи «скорой помощи» были изумлены, увидев рядом с типичной картиной для своей практики (лежащий на диване человека, сраженный инфарктом) нечто совершенно нетипичное: сотрясаемую бурными рыданиями женщину в шубе, зимней шапке и теплых перчатках, которая сидела на полу рядом с диваном.
Жан-Поль откинул голову на подголовник авиакресла и закурил толстую сигару.
– Итак, дорогой мой Рауль, напомните мне, пожалуйста, каким образом вы все-таки наказали Яна Здржазила после столь неприятного эпизода с исчезновением романа.
– Я зашел к нему в купе непосредственно перед отправлением поезда и тайком сунул ему в сумку листовки с антигосударственным содержанием…
– Вы уверены, что это эффективно?
– Насколько я знаком с ситуацией в его стране, из-за этих листовок его арестуют прямо на границе, – уверенным тоном сказал Рауль.
– Мой старый знакомый господин Kollar будет чрезвычайно доволен, – улыбнулся Жан-Поль Флогю и пустил кольцо дыма из сигары.
– Мне только не ясно, за что господин Kollar мстит этому жалкому чеху? – спросил Рауль осторожно.
– Это было давно, тогда господин Kollar был еще гражданином Чехословакии… Брат господина Kollar'a написал роман, говорят, это действительно был шедевр. Ян Здржазил, работавший редактором издательства, сделал все, чтобы изуродовать это произведение. После выхода романа брат Kollar'a покончил с собой. Как бы то ни было, Kollar сейчас достаточно богат, чтобы позволить себе такое небольшое удовольствие, как месть, не правда ли? – сказал весело Жан-Поль.
– Я прочитал тот роман, прежде чем… он… исчез… – нерешительно начал Рауль.
– И? – заинтересовался Жан-Поль.
– Это действительно шедевр. Здржазил не преувеличивал…
– К черту! – фыркнул Флогю. – Об этом вы даже не заикайтесь!
– Разумеется, месье, – сказал Рауль и нахмурился. – Но мне совершенно непонятно, кто мог узнать, что мы украли роман, и кто потом похитил его из вашего номера?!
– Возможно, именно тот, кто в прошлом году на конгрессе Пен-клуба в Нью-Йорке тайком уничтожил все ваши данные… Кстати, когда начинается симпозиум о европейской литературе в Амстердаме?
– Завтра, месье…
– Может быть, нам стоит туда заглянуть. Как вы думаете? Мне кажется, я догадываюсь, кто именно время от времени путает нам карты.
– Хорошо, месье.
– Рауль, а что вы сделали с Флобером? – резко сменил тему Жан-Поль.
– Благодаря записке господина Прши я изъял из всех библиотек все издания Флобера и, кроме того, скупил все его книги, которые были в магазинах.
– Что, много его напереводили? – спросил Флогю ядовито.
– Набралось несколько больших ящиков, – сказал Рауль и добавил: – Затем я послал все книги на фабрику по переработке макулатуры. «Уния», так, кажется, она называется.
– Надеюсь, уничтожены все экземпляры?
– Да, месье.
– Спасибо, Рауль, – коротко бросил Флогю и замолчал. Через некоторое время Рауль скосил глаза на Жан-Поля Флогю и осторожно сказал:
– Как можно ненавидеть того, кто давно мертв?… Мне кажется, это то же самое, что ненавидеть памятник.
Жан-Поль повернулся к Раулю, уперся в него своим водянистым взглядом и спокойно ответил:
– Флобер открыл мне истинное величие таланта и одновременно привил мне вкус к ненависти. Его тень следует за мной с самого раннего детства и затягивает на моей шее невидимую петлю. Флобер – это всего лишь имя таланта, Рауль, не более того, а я ненавижу талант со всей страстью, на которую способен. Жизнь многих людей наполнена благодаря любви, моя наполнена – благодаря ненависти. У каждого Моцарта должен быть свой Сальери, вам не кажется? В конце концов, Моцарты мертвы, а всем дирижируют Сальери, – сказал Флогю, и лицо его посветлело. – Оставим сейчас мотивы, Рауль. Они, безусловно, раскрывают истину, но они же и сужают ее. Разве не прекрасно, Рауль, обладать таким могуществом, которое дает возможность дирижировать?! Такое же ощущение волшебной силы бывает у писателя, когда он распоряжается судьбами своих героев. Но я получаю гораздо больше удовольствия, потому что я распоряжаюсь живыми людьми, писателями. Разве это не творчество? Выдумывать судьбы и управлять ими? Ведь все они, дорогой мой Рауль, мечтают о том, чего у них нет, – о богатой, полной приключений, головокружительной судьбе. А ты выбираешь для одного смерть, исполненную патетики, другому даришь многообещающую дорогу в будущее… Кстати, скажите, что вы сделали для нашего нового друга, господина Прши?
– Я послал телеграмму на телевидение перед самым началом информационной программы.
– А вы уверены, что сообщение о кончине попадет в эфир?
– Я надеюсь.
– Я вами доволен, Рауль. И не сердитесь, что я так дотошно обо всем расспрашиваю, – сказал Флогю, посмотрел на Рауля и улыбнулся.
– Месье… – начал нерешительно Рауль, – что вы думаете о господине Прше? Вы уверены, что он понял, чего именно вы от него ждете?
– Он понял ровно столько, сколько нам нужно… Но он умнее, чем кажется, – продолжил Флогю. – Писатель, Рауль, это смесь попугая с попом. Он «попка» в самом лучшем смысле этого слова. Он говорит по-французски, если его хозяин француз, а если его продадут в Персию, он тут же выучит, как будет по-персидски «попка-дурак» или «попка хочет сахара». У попугая нет возраста, он не различает день и ночь. Если он надоест хозяину, его накроют черным платком, и это для литературы становится суррогатом ночи…
– Прекрасная цитата, месье.
– Вы становитесь несносным всезнайкой, Рауль, – заметил господин Жан-Поль Флогю, шутливо погрозив пальцем.
– Простите, месье.
– Но разве не цитата все, что нас окружает, дорогой мой Рауль? Весь наш мир – это не что иное, как цитата из какого-то другого мира, а наша жизнь – цитата из чьей-то другой жизни. Этот факт, к счастью, отнюдь не мешает нам наслаждаться, напротив… – посмеиваясь, заключил Жан-Поль и положил свою ладонь на сильную, теплую руку Рауля.
Все прошло гладко и безболезненно. И на югославской границе, которой он больше всего боялся, и на австрийской. Он затаил дыхание, ему казалось, что сама судьба в образе молодого пограничника бесшумно ставит печать на зеленоватую страницу паспорта. Wilkommen in Osterreich!
Закрыв дверь купе, задернув занавески, сев и бессознательно выключив свет, Трошин в темноте слышал громкие удары собственного сердца. Он глубоко вздохнул и невольно произвел губами странный звук, похожий на писк. В этом писке он узнал свой страх. Зажег свет в изголовье и дрожащими руками открыл паспорт. Долго и тупо рассматривал печати, как будто пытался прочитать линии судьбы на ладони.
Поезд тронулся. Трошин снял пиджак, лег, погасил свет и закрыл глаза. Он вдыхал запах свежей наволочки и вслушивался в стук колес. Через несколько часов он будет в Вене, положит голову на плечо Сабины и забудется, забудет все… Он попытался дышать в ритме колес. Не получилось. Сердце стучало то быстрее, то медленнее. Он снова открыл глаза и слегка поежился. В нижнюю сторону верхней полки, прямо над ним, было вмонтировано зеркало. В полутьме он распознал в нем собственное отражение. Его тело на нижней полке казалось в зеркале каким-то маленьким, как будто ссохшимся, и слишком аккуратным, как в гробу. К черту, фыркнул Трошин, сел, закурил сигарету, потом вышел в коридор.
Коридор, освещенный слабым светом, был пуст. Лишь возле окна, уставившись в темноту, стоял невысокий человек. Человек оглянулся, кивнул и отодвинулся к соседнему окну. Трошин прислонился к двери своего купе и закурил. Неожиданно его охватила неуверенность, показалось, что вокруг него все больше сгущается туман одиночества.
Человек стоял не двигаясь, будто окаменев, спина его была слишком прямой, и Трошину показалось, то ли из-за темного костюма, то ли из-за повадки, что в нем есть что-то от официанта. Это ощущение «чего-то официантского» он увозил с собой еще из Загреба, оно тащилось за ним, как баржа, и сейчас воплотилось в этом незнакомом пассажире.
– Вы до Вены? – услышал Трошин собственный голос. Он сказал эту фразу по-французски и почувствовал, что краснеет. Почему он заговорил по-французски, которого почти не знал, он себе объяснить не мог. Человек любезно кивнул головой и затем, словно вопрос Трошина что-то ему напомнил, вытащил из кармана газету, развернул ее и почти исчез за огромными страницами. Трошин заметил, что на руке у него висел черный зонтик с ручкой в форме собачьей головы. На пальце был большой серебряный перстень с печаткой. Перстень никак не вязался с его общим обликом и холодно поблескивал в сторону Трошина.
В темном стекле окна Трошин снова увидел свое лицо. Оно показалось ему старым. Господи, есть ли во всем этом какой-нибудь смысл? Может быть, все-таки нужно было отказаться? Или пора наконец отбросить мысль, что хоть в чем-то есть какой-то смысл? И неужели сейчас, когда он перегрыз пуповину, ему не безразлично, будет ли он жить чьей-то чужой жизнью или умрет? Именно сейчас он «отчалил», окончательно «отчалил». Единственное, что он видит во тьме, это два бледно-серых ничего не выражающих глаза.
В коридоре было невыносимо тихо. Человек у окна неподвижно держал перед собой раскрытую газету. «Literatur Zeitung»… Кажется, Сабина говорила, что пишет для этой газеты? Трошин зевнул, скорее от напряжения, чем от сонливости, погасил сигарету, кивнул в направлении пассажира, который не мог этого видеть, и вернулся в свое купе.
Он снова лег и попытался заснуть. Перед глазами у него, в одном ритме со стуком колес, назойливо замелькали картинки. Сначала он рассматривал их спокойно, как рассматривают из окна поезда проносящиеся пейзажи… Началось с Сабины, а потом назад, картинка за картинкой, кадр за кадром вся его жизнь, как в кино. Трошин чувствовал себя беспомощным, прикованным к своему месту в этом воображаемом кинотеатре, он понимал, что этот бессмысленный фильм неизбежен, как всегда бывает во сне. А потом фильм остановился на одном кадре. Посреди пустого двора на Трубной, подняв плечи, стоит мальчик (он, Юра) и крепко сжимает в руках мяч. Ну поиграй, поиграй… – подает ему знаки мама из-за закрытого окна на третьем этаже. На подоконнике стоит стеклянная банка с вареньем из крыжовника. На банке наклеена бумажка, на ней маминым почерком написано: «Варенье из крыжовника». Ну, Юра, давай, что ж ты не играешь, говорит мама за замутившимся стеклом и смеется. Мальчик стоит неподвижно, подняв плечи и крепко прижимая мяч к груди. Очень холодно. Во дворе никого нет. В кадре, кажется, пролетает птица, но она тут же исчезает. Вдруг Трошин совершенно ясно видит, как кто-то из темноты, невидимой рукой, прожигает эту живую картинку. Мамино лицо желтеет, постепенно исчезает, вот еще осталась рука, но исчезает и она, остается банка, теперь почему-то огромная, ягоды наполняются огнем, вспыхивают и тоже исчезают, все превращается в серые, тонкие слои пепла.
Тут Трошину показалось, что все это сон во сне и что от этого сна его будит человек, стоявший в коридоре. Трошин ясно увидел его лицо. Человек склонился над ним, поднял свой черный зонтик и направил его острый конец в грудь Трошина. Это сон, а во сне не больно, подумал Трошин, но все-таки, испугавшись, прикрыл руками сердце. Конец зонтика прошел точно между большим и указательным пальцами, и Трошин почувствовал резкую боль. «Je suis un parapluie», – пробормотал Трошин фразу, которую выучил еще в детстве, в детской группе французского языка. Фильм вдруг снова закрутился, сцена во дворе опять ожила, мальчик с поднятыми плечами кивнул головой, бросил мяч и исчез из кадра.
– Эй… – просипел Трошин голосом, в котором было что-то похожее на голос его матери, какая-то ее характерная укоряющая интонация, он успел удивиться всей этой бессмыслице, а потом потерял сознание.
Сабина Плухар напечатала последнюю фразу и удовлетворенно потянулась.
– Пушкин! – нежно позвала она, подошла к холодильнику и налила в мисочку молока.
– Пушкин…
Огромный сиамский кот мягко спрыгнул с подоконника и бесшумно подошел к ее ногам.
– Пуш-пуш-пушкин… – ласково приговаривала девушка над котом и чесала его за ухом. Оба жмурились, кот от удовольствия, девушка от усталости. В этот момент зазвонил телефон.
– Фрейлейн Плухар?
– Да?
– Юрий Трошин не приедет…
– Как?!
– Он скончался в поезде, после пересечения границы. Инфаркт… кажется… Фрейлейн Плухар?
– Да?
– Ваш чек вы получите завтра.
– Спасибо…
– Произошла ошибка. Мы узнали о ней десять минут назад…
– Простите?
– Нужным нам человеком был Виктор Сапожников…
– Сапожников?!
– Ошибки иногда случаются, фрейлейн Плухар. Вы обо всем забудете, не правда ли?
– Да, господин Флогю.
Сабина положила трубку. Некоторое время она сидела неподвижно, потом направилась к письменному столу. Медленно вытащила из пишущей машинки последнюю страницу и присоединила ее к остальным. Потом взяла белую корректирующую пасту и везде аккуратно замазала имя Юрия Трошина. Потом на каждой странице впечатала на эти места «Виктор Сапожников». А потом опять подошла к телефону…
– …Да. У меня есть интервью. С Виктором Сапожниковым… Да… Молодой советский писатель. Очень интересно, вы увидите… Я принесу вам текст завтра утром.
Пока девушка разговаривала по телефону, огромный кот бесшумно вспрыгнул на письменный стол и лениво растянулся на разбросанных по столу бумагах. Одну лапу он небрежно положил на страницу, где Виктор Сапожников говорил:
«Sie fragen mich, wie ich das sowjetische System erlebe? Was soll man über ein System sagen, in dem die Menschen innerhalb nur einer Generation Krieg, Hunger, Gefängnis, Konzentrationslager, Lügen, Übergriffe, Korrurtion, Demagogie, Massenvernichtungen, Sklavenarbeit, Armut, Angst kennengelernt haben?… Ein Draculasystem…»
– Брысь, Пушкин? – крикнула Сабина, увидев кота на столе. Кот равнодушно перепрыгнул на подоконник. Сабина села в кресло, она дрожала, как будто ей холодно, и потирала плечо о подбородок. Ее светло-серые ничего не выражающие глаза были широко раскрыты, а по щекам текли редкие, крупные слезы.
Дорогой Пер!
Домой я не еду. Направляюсь на юг. Со мной Иван. Напишу о нем подробнее позже, в письме. Я чувствую себя клубком шерсти, который покатился и не знает, где остановится. Ощущение прекрасное.
Пипо Финк сидел в полумраке, глубоко погрузившись в кресло, и рассеянно вертел в руках бинокль Марка. Пипо увяз в грусти, как в густом клее. Глупый амер… Приехать сюда с биноклем и справочником европейских певчих птиц, три дня валять дурака и исчезнуть! Просто так. Не сказав ни слова. Cool. А ты, Пипо, отъебись…
Он представлял себе, как Марк (в его, Пипо, кроссовках!) пробирается через волнующие международные джунгли аэропорта «Kennedy». А если бы в своей игре они пошли до конца, как в том фильме, про который рассказывал Марк, сейчас бы он, Пипо, мог с такой же легкостью и гибкостью, как Pink Panther, шагать по нью-йоркскому аэропорту. И не только по аэропорту… А Марк сидел бы на его месте, в старом облезлом кресле, в квартире с высокими, пожелтевшими потолками, пропитанной запахом пыли и смога, как самой вечностью. Да-а… Правда, Марк бы здесь быстро загнулся. Он не оболваненный. Человек должен быть оболваненным, чтобы выжить в вонючем зверинце, и существовать затаившись, глухонемым, существовать как червяк или улитка…
Пипо рассеянно поднес к глазам бинокль Марка. Он обозревал комнату и думал. Итак, что делать ему, Пипо, который не шагает по международным аэропортам (метафора жизни), а сидит, скорчившись, в старой, пыльной квартире? Какие могут быть варианты сценария? Если бы сейчас он из-за столика в ресторане Russian Tea Room на 57-й Street смотрел через воображаемый бинокль в направлении Загреба, о чем бы он жалел, чего бы ему не хватало? Книги прозы «Жизнь и творчество Пипо Финка»? Кучи сценариев о медвежатах, муравьях, о том, почему идет дождь и дует ветер, которые мама аккуратно раскладывала по папкам? Мама? Мама на этот свет появилась задолго до него, да и вообще, как она может быть вариантом жизни?
– Пилили!
– Да!!!
– Что ты кричишь?
– Это ты кричишь!
– Я не кричу! Просто я хотела проверить, спишь ты или пет!
– Ее сплю!
– Будешь кофе?
– Буду!
– Опять кричишь! Боже мой, родишь ребенка, а потом выяснится, что родила монстра!
– Я тоже родителей не выбирал! Монстры родятся от монстров!
– Как ты смеешь так говорить о покойном папе!
– Я имел в виду тебя.
– Лучше бы она умерла – вот что ты думал!
– Вовсе нет.
– А если разобраться, то и правда, было бы лучше! Если бы меня не было, мне не пришлось бы больше смотреть на тебя такого.
– Какого?!
– Такого! Ты же погибаешь! Без жены, без детей, у тебя никого нет!
– Прекрати!
– У тебя осталась только я!
– Да свари же ты, наконец, этот кофе!
– Вот видишь…
– Что я должен видеть?!
– А то, какой ты!
– Переключи программу, мама.
– Что это значит?!
– Включи какую-нибудь другую!
– С тобой вообще невозможно разговаривать. Ни на какой – ни на второй, ни на первой.
Пипо остановил свой бинокуляризованный взгляд на книжных полках. Длинные ряды белых корешков. Пять столетий хорватской литературы. Мама подписывалась. С самого первого выпуска. Сначала просто так, чтобы на всякий случай были под рукой, а потом для Пипо. («Если бы не я, он никогда не поступил бы на филологический! И может быть, это было бы лучше!») Пять столетий! Неужели у каждой страны, даже самой завалящей, есть свои пять столетий! Галактика Гуттенберга. Если у хорватов столько отборных книг, что хватает для звукоизоляции целой стены, то сколько же их наберется у датчан, фламандцев, бельгийцев, андоррцев, люксембуржцев, исландцев, ирландцев… И у всех у них есть своя «Башчанская плита[25]», начиная с которой они договорились отсчитывать историю своей литературы, пересчитывать, вносить, выбрасывать, каталогизировать, распределять… Пять столетий! В твердых переплетах, несокрушимых, подарочных, представительных, бесспорных, как факты. Стоит ли посвящять свою жизнь тому, чтобы в ее конце добиться собственного тома? Стоит ли свеч эта игра, стоит ли затевать ее только ради того, чтобы однажды встать на полку в пыльной домашней библиотеке, стиснутым с двух сторон другими томами? С одного боку к тебе прижмется Враз, а с другого Прерадович, и все вы вместе будете служить звуковой и тепловой изоляцией? А сценарии? Он уже несколько лет растрачивает свое вдохновение на медвежат, муравьев, дождик, цветочки, на все это идиллическое свинство, на которое плевать хотели даже самые маленькие дети. И если каким-то чудом кто-нибудь предложит ему что-то настоящее, кто знает, сможет ли он.
– Финк, этот ваш сценарий…
– Да?
– Измените вот это! У вас слишком много реквизита.
– Какого?
– Выкиньте кукол!
– Хорошо, можно и без кукол…
– И урежьте актеров! У нас же не театр, а телевидение!
– Думаете…
– Не думаю, а знаю! Одного актера хватит!
– Хорошо.
– И уберите эти дурацкие кулисы! Пусть все будет чисто, строго, как принято!
– O.K.
– А эти ваши торты?! Это просто несерьезно!
– Почему? У нас же все-таки детская передача.
– Вот именно. Но вовсе не буфет для прожорливой съемочной группы!
– Хорошо.
– И слишком много болтовни! Слишком много фальшивой поэтичности! Пусть будет чисто, строго, как принято! Болтовню оставьте для театра! У нас – телевидение!
– O.K.
– И без кинокамер! Это денег стоит! И как вас угораздило вставить сюда натуру в зоопарке?
– Я думал, из-за детей…
– Детям не нужна информация о том, как выглядит слон! Они это и без вас знают!
– O.K.
– Переделайте к завтрашнему дню.
– Хорошо.
– Сегодня у нас был ваш коллега, Пусич или Кусич… что-то в этом роде. Этот человек принес мне гору сценариев. Вы видите, как люди борются за то, чтобы работать с нами? При этом он кандидат наук! Вы еще не защитились?
– Нет…
– Вот, видите.
Выхода нет. Он может только ненавидеть, все страшно ненавидеть, все отрицать, бежать куда угодно от самого себя, блуждать, давить все вокруг, кусать себя за хвост – все здесь глупо, грязно, болезненно, – может погибнуть, превратиться в живой труп, кончить жизнь в лучших традициях хорватской прозы, так же как все ее унылые герои, все эти Дорчичи, Кичмановичи, Джуры Андрияшевичи, Арсены Трплаки, Крешимиры Хорваты… Все они напрягались, упирались, возмущались, а потом потонули в мифической паннонской грязи, в болоте, в топях, в провинциальной стоячей воде, в глупости, безумии, пьянстве, болезнях, и так далее… Примириться, смириться, перестать мечтать, да, это, может быть, самое важное – перестать МЕЧТАТЬ, возобновить дружеские отношения, расширить сферу интересов, найти хобби, взбираться раз в неделю на Слеме, продлить читательский билет в библиотеке Американского культурного центра, записаться на курсы какого-нибудь языка, зимой – на лыжи, летом – на море, экономить деньги для поездок за границу, хотя бы раз в год, хотя бы на четыре дня, и четыре дня не шутка, вообще, как можно меньше отвергать, ни от чего не отказываться, ни в коем случае, ничего не пропускать, переделать большой сценарий, снова послать его на конкурсную комиссию, начать работу над романом, заняться джоггингом, научиться не обращать внимания, перестать мечтать, адаптироваться, жениться, родить детей, защищать свою повседневную жизнь, жить ею, нести ее, как знамя, нет другой жизни, кроме повседневной…
– Алло? Привет.
– Привет.
– Слушай, так я взял эту профсоюзную свиную тушу.
– А лук взял?
– Да. Пятьдесят кило.
– Ну хорошо.
– Я сейчас все это отвезу домой, а ты тогда зайди в садик за детьми.
– Не могу, у меня заседание кадровой комиссии, а потом надо в банк, узнать насчет кредита.
– Ладно, тогда я за ними заскочу.
– И по дороге захвати от мамы белье.
– Какое белье?
– Я дала ей наше, чтобы она наше постирала в своей машине. А то я только сегодня дозвонилась до мастерской.
– Хорошо. Заеду по дороге.
– О. К. Пока.
– Пока.
Выхода нет. Нет другой жизни, кроме повседневной, это самая главная формула выживания. Среди жвачных и парнокопытных душно и воняет, но по крайней мере с ними тепло. В одиночестве – пустота. Перестать мечтать. Или хотя бы пересмотреть свои мечты…
Пипо встал с кресла и, не выпуская из рук бинокля Марка, прошелся по комнате. Чувствовал он себя плохо, ему казалось, что у него поднялась температура. Надеясь найти что-нибудь выпить, он направился на кухню. В холодильнике было пусто. В кладовке нашлась запыленная бутылка, в которой плавала мерзкая темно-зеленая трава, наверное какая-то лечебная настойка на спирту, мамина продукция. Он открыл бутылку, отпил немного настойки, его передернуло, и он в изнеможении опустился на стул, как будто из него ушли все силы. В кухне был ужасающий беспорядок. Еще вчера вечером здесь, напротив него, сидел Марк… Как он болтал, как выставлялся перед Марком! Пипо окатила волна стыда. Он глотнул из бутылки еще раз, приблизил к глазам бинокль, и ему вдруг померещилось, что он оказался в каком-то ином мире. Как в аквариуме. Он блуждал взглядом по стенам, кухонным шкафчикам, по посуде, предметам… С помощью бинокля обыденность маминой кухни приобрела какую-то грустную красоту. На столе стояла полупустая банка с повидлом. «Повидло из слив, 1983» – было написано маминой рукой на бумажке, приклеенной к банке. Пипо уставился на эту бумажку, он смотрел на нее долго, будто изучая иероглифы, осторожно, словно какой-то бесценный предмет вертел ее в руках. Ему казалось, что дата на банке была единственным ориентиром во времени, а сама банка – единственным сохранившимся после атомного взрыва доказательством существования человеческой жизни…
Выкурив третий joint, они захотели чего-нибудь сладкого, вытащили из маминой кладовки эту банку, лизали повидло, а потом давились от смеха, который невозможно было сдержать… К Пипо на мгновение вернулось чувство легкости, чувство того, что все – это все, что нет жестокого порядка вещей, что все существует одновременно. Он вспомнил, как все вещи и образы, став немного условными, словно в мультфильме, превращались и переливались друг в друга… Пипо вспомнил пьянящее чувство пестрого и теплого братства всех вещей, все было правильно и удивительно смешно… Но что было дальше, за пределами кухни, Пипо вспомнить никак не мог. Как он попал в кровать? Как и когда Марк вышел из дома? Как ни странно, дверь была заперта. И если уж он ушел, то неужели не мог оставить записку? Или хотя бы попросить портье из отеля передать Пипо пару слов – Пипо туда позвонил, как только проснулся.
Направившись обратно в комнату, Пипо захватил с собой банку с повидлом и настойку, а потом на кухонном столе неожиданно заметил кассету Talking Heads. И ее Марк забыл!.. Пипо, чуть не прослезившись, взял кассету и пошел в комнату. Вставил кассету в свой новый «Sanyo», включил, развалился в кресле и сделал еще глоток из бутылки, в которой плавала несимпатичная трава… И вдруг вместо ожидаемых Talking Heads он услышал с кассеты голос Марка. Пипо, что называется, отпал…
«Hi, Пипо! Ну что, чего ты отпал? Я включил кассетник, потому что не хочу тебя будить. Пока ты мирно храпишь, я сижу на кухне, лопаю повидло твоей мамы, ам… и записываюсь на твоих Talking Heads… Ты вчера просто вырубился после каких-то трех невинных joint. Понимаю. Ты не оболваненный. Но ты слишком много думаешь, baby, словно ты Достоевский… Ладно, не буду пердеть, не беспокойся, и вообще я спешу в отель за вещами, а потом на аэродром. Лечу в Амстердам. Побуду там несколько дней на конгрессе по европейской литературе, а потом рвану в N. Y. В холодильнике я оставил свой адрес. Знаю, ты туда полезешь, как только проснешься. На всякий случай, имей в виду, это я тиснул рукопись Здржазила. Что? Ты опять отпал? Тебя интересует как? Очень просто, я увел ее из номера француза. Откуда я знал, что это он? В прошлом году, на конгрессе Пен-клуба в Нью-Йорке… ладно, сейчас не будем об этом, это другая история. Короче говоря, этот тип, француз, совершенно не в себе. Просто доктор No. Литературный Lex Luthor, напичканный навязчивыми идеями. Богат, опасен, всемогущ, обозлен. Он из тех, кто дергает за веревочки. Хочешь спросить, как я вошел в его номер? Хе-хе… Это тоже другая история, забавная… Как-то раз мне для романа понадобился эпизод со взломом сейфа. Чтобы получилось достоверно, я взял несколько частных уроков у самого настоящего профессионала. Я имею в виду, конечно, налетчика, а не писателя. Оказалось, что у меня редкие способности. С тех пор развлекаю этим свою жену и ребятишек. Всегда попадаю в квартиру без ключей. Как Clark Kent-Superman. Вот теперь я действительно расперделся. Только зря трачу Talking Heads. Слушай, хочу тебе сказать еще одну вещь… Если со мной что-нибудь случится, у тебя есть мои кроссовки, моя футболка и мой бинокль. Для начала этого хватит. Привет маме. Ам! Повидло отличное. Ам! Эй, а как насчет того, чтобы и тебе махнуть в Амстердам?! Это было бы просто супер! Если соберешься, позвони по 233–456.
What's faster than a speeding bullet?
It's a bird, it's a plane, it's…
Давай отклеивайся! Взлети, наконец! Action, Пипо!»
Тут голос Марка пропал. Пипо прокрутил кассету еще раз, потом еще раз… Потом встал, пошел на кухню и заглянул в холодильник. Визитная карточка Марка торчала из коробки с яйцами… Пипо закрыл холодильник, оставив адрес Марка на том же месте, и вернулся в комнату. Сделал большой глоток из маминой бутылки и снова включил кассетник. Теперь послышались звуки Talking Heads. Пипо думал о Марке. Невероятный тип! Запутанный рассказ, похожий на головокружительный сценарий. Чокнутый француз крадет рукопись у чеха, который, несомненно, украл эту рукопись у самого себя. Потом Марк крадет украденную рукопись у француза. И к тому же еще предлагает ему, Пипо, махнуть в Амстердам!
Махни, Пипо! Легко ему говорить! Вот это именно то, о чем он ему говорил, – другие обороты, другие скорости, другой экран (как метафора жизни). А он, Пипо, должен сначала проверить, есть ли у него хоть какие-то деньги на счете, узнать, сколько стоит билет на самолет, занять денег у мамы («Вот тебе, бери, бездельник! Я тебя всю жизнь содержу, с тех пор как ты родился!»), потом написать два сценария вперед, позвонить в аэропорт и узнать, летают ли вообще самолеты на Амстердам. Может, и не летают. У нас никогда ни в чем нельзя быть уверенным. И потом, когда все будет позади, полгода расплачиваться за амстердамскую авантюру. Что, Пипо, baby? Пшик? А почему? Чем твой вариант сценария под названием «Свиная туша» более разумен и реален, чем суперменский вариант Марка? Ведь стоит только перевернуть окуляры, и свинина по профсоюзной линии покажется тебе такой же далекой и сюрреалистической, как планета Плутон. Пипо, action! Ты же этого хотел, разве нет? Может быть, только при этом варианте (махнуть в Амстердам, чтобы вернуть Марку бинокль) тебя впервые ждет то, чего у тебя никогда не было, а именно – завязка? Ну что ты застыл, как саламандра? Опять комплекс Гамлета? А может, этот комплекс (жизнь или смерть) культурологически закодирован, и стоит нажать куда надо, душевный пердеж снова активизируется. Давай, переверни окуляры. Напиши для себя сценарий получше, раз уж жизнь оказалась так бесталанна. Отклейся! Взлети, наконец! Action, Пипо!
Квартира Пипо. INT. Ночь.
Пипо задумавшись сидит в кресле и нервозно курит. Резко, словно на что-то решившись, он встает и подходит к окну. Долго рассматривает в темном стекле отражение своего лица. Затем возвращается, снова садится, делает глоток из бутылки, быстро поднимает телефонную трубку, набирает номер, а потом, как будто передумав, медленно опускает ее. Устало откидывает голову на подголовник кресла, кладет скрещенные ноги на стол. Крупным планом кроссовки. Затемнение.
And you may find yourself living in a shotgun shack.
And you may find yourself in another part of the world.
And you may find behind the wheel of a large automobile.
And you may find yourself in a beautiful house, with beautiful wife
And you may ask yourself: – Well… how did
I get here?
Несмотря на то что было уже очень поздно, молодой сотрудник испанского консульства, вернувшись в свою квартиру, лег спать не сразу. Вечер в ресторане «Tiffany», который он провел в обществе Даворки Вичич, студентки испанского отделения филфака, со свечами, вареными речными раками и белым вином, был слишком волнующим, и он все равно не смог бы заснуть. По правде сказать, он не знал, как дождаться четырех часов завтрашнего дня, когда он договорился встретиться с Даворкой и отправиться на прогулку в Цмрок.
Поэтому сотрудник испанского консульства принялся листать сегодняшний «Вестник». Вскоре его внимание привлекла одна заметка:
«Сегодня в Загребе закончилась очередная Загребская литературная встреча, традиционное культурное мероприятие, на которое раз в два года собираются литераторы нашей страны и зарубежные гости. Ее темой в нынешнем году были место и роль литературы в современной жизни человечества. Встреча началась в понедельник и проходила в живой, творческой и дружеской атмосфере. В этом году особый характер придало ей участие представителя Франции Жан-Поля Флогю, племянника знаменитого писателя Гюстава Флобера, а также презентация нового романа Вука Прши „Золотой палец", которая состоялась на мясокомбинате „Слеме". Такая нетрадиционная форма презентации книги в равной степени взволновала и писателей, и тружеников предприятия, которым впервые представилась возможность увидеть рядом с собой столь большое число отечественных и иностранных литераторов. Закрывая Загребскую литературную встречу, Вук Прша, председательствовавший на встрече этого года, высоко оценил уровень состоявшейся дискуссии о роли и месте литературы в современную эпоху. Он особо отметил, что все выступления участников встречи будут напечатаны в специальном номере журнала „Республика". Пожелав всем своим коллегам плодотворной литературной деятельности, Прша закрыл встречу следующими словами: „Встретимся вновь через два года!"
Отложив в сторону «Вестник», сотрудник испанского консульства решительно открыл свой блокнот и записал два слова: «Выразить протест!» В заметке ни единым словом не упоминалось о трагической кончине Хосе Рамона Эспе-со, что показалось молодому дипломату по меньшей мере неприличным. В конце концов, это же их отель и их бассейн… Статья напомнила ему о соболезновании, он взял с письменного стола еще не запечатанный конверт, вынул из него письмо госпоже Луизе Гонзалес и еще раз прочел и его, и открытку Хосе Рамона с теперь уже действительно совершенно неуместными словами «Привет из Загреба». Он еще раз перечитал стихотворение Хосе Рамона. Слова были такими нежными и мягкими, что хотелось сравнить их с перчаткой из самой тонкой кожи, а уж никак не с кирпичами. В эти поздние часы молодому сотруднику испанского консульства особенно понравились последние строки Хосе Рамона. Он снова подумал о Даворке Вичич и, переполненный чувством счастья, повторил:
En las puertas del Oriente,
Se esconde mi suerte…