Но теперь самое время рассказать про Шико, который среди всех шутов является колоссальной фигурой. Что же его столь сильно выделяет? Не интеллигенция, хотя, в случае Шико, она обладала остротой скальпеля. Если бы я пытался классифицировать шутов по уму, то был бы столь же смешон, как та группа чилийских ученых, работающая под руководством американского профессора Морриса, и которая в 1969 году определила перечень самых умных людей на протяжение исторических времен; выиграл Гете (210 баллов), побивая Лейбница (205), Паскаля (195) и да Винчи, разделившего свое место с мадам де Сталь (по 180), Жорж Санд в этом списке опередила Наполеона, а Кеплер, Пифагор, Галилей, Ньютон, Шекспир, Дарвин, Гераклит и множество других в этот перечень вообще не попали по причине отсутствия соответственных умственных атрибутов.
Шико выделялся чем-то иным – он был шутом от случая к случаю, одновременно являясь правой рукой двух очередных королей Франции, дипломатом, шпионом, "коммандос" для особых операций, и, наконец, солдатом, невероятная храбрость которого равнялась его остроумию. Он искал опасностей, как другие ищут денег (что вовсе не означает, будто бы он избегал последних, совсем даже наоборот), а приняв должность шута, предусмотрел для себя право участия во всех важных военных предприятиях. Никто не мог сравниться с ним в убийстве языком, шпогой и интригой. Помните этот мимоходом брошенный королю вопрос: "А читал, Генричек, Макиавелли?... Нет? Пожалеешь."
Первым его "Геричком" был Генрих III, тот весьма особенный, дегенерировавший последний Валуа, который вписал свое имя в историю соавторством Варфоломеевской ночи, и который после нескольких месяцев пребывания в качестве паяца на польском троне в окружении девиц, предпочитавших костюм Евы всякому иному ("предавался удовольствиям охоты, карточной игры, танцев и развратных пиров, на которые – как рассказывали – приводили голых девушек", - слова Рейгольда Хайденштайна), сбежал во Францию. Единственным его поводом для славы и политической мудрости был чудесный шут – доверенное лицо – солдат – десперадо, который им руководил, и которому король поддавался, ведомый не утраченными в извращенных развлечениях ("отвратительная итальянская привычка") со своими "mignonnes" (первый педераст на польском троне!) остатками здравого смысла.
Для Шико не было ничего святого, и если кто попадал ко двору, должен был быть готовым к порке. Даже дамы. Брантом в "Жизнеописаниях распутных дам" описал сцену, свидетелем которой он был сам: "Знавал я при дворе одну знаменитую даму, имевшую ту репутацию, что позволяла себя поглаживать своему чтецу и бакалавру; и вот Шико, королевский шут, направил против нее издевку перед лицом Его Величества и многими иными придворными, сказав ей, не стыдно ли ей давать себе гладить (тут он произнес все слово) столь гадкому и отвратительному самцу, и неужто нет у ней ума, чтобы выбрать себе кого-нибудь красивее. Компания начала хохотать, а дама – плакать, подозревая, что это король приказал ей оказать такую услугу, поскольку он привык к подобным играм".
Вина Брантома состоит в том, что сцена выглядит весьма банально (и, говоря по правде, вульгарно), ведь он просто описал сцену и слишком сократил "издевку", вместо того, чтобы прямо процитировать слова Шико, который оформлял свои издевки в фразы, искрящиеся юмором высшего качества, мудростью, завуалированной задумчивостью, горечью – в зависимости от того, был ли он с королем наедине или же в присутствии придворных. В этом громадная разница, ведь – о чем нельзя забывать – шут был экспозицией повелителя по отношению ко двору, и двора по отношению к повелителю; но когда они были сами, образовывался совершенно иной расклад, о котором мы можем только догадываться. Может, это была нежность? Здесь Брантом не может быть для нас подходящим источником, разве что для тех, кто предпочитает бутылку ее содержимому; людям понимающим в напитках я рекомендую Дюма, который из древних хроник выловил несколько жемчужин Шико. Предлагаю.
А.С. Горбунов в роли Шико в советской экранизации "Графини Монсоро"
Королевский дворец, Лувр. Неожиданно Шико возвращается с какой-то секретной эскапады, входит в комнату короля, беседующего со своим фаворитом, Келюсом, и, не говоря ни слова, начинает пожирать сладости со стоящего на столе подноса.
"- Клянусь смертью Христовой! - воскликнул король, напустив на себя гневный вид, хотя на самом деле был донельзя обрадован. - Да это наш плут Шико! Беглец, бродяга, висельник Шико!
- Ну, ну, что ты говоришь, сын мой! - сказал Шико, бесцеремонно усаживаясь с ногами в покрытых пылью сапогах в огромное, вышитое золотыми геральдическими лилиями кресло, где уже сидел Генрих III. - Значит, мы забыли наше возвращеньице из Польши, когда мы играли роль оленя, а магнаты исполняли партии гончих. Ату, ату его!
- Ну вот, вернулось мое горе, - сказал Генрих, - отныне придется выслушивать только одни колкости. А мне так спокойно жилось эти три недели.
- Ба! - воскликнул Шико. - Вечно ты жалуешься. Ты похож на своих подданных, черт меня побери! Посмотрим, чем ты занимался в мое отсутствие, мой милый Генрих! И каких новых глупостей наделал, управляя нашим прекрасным Французским королевством!
- Господин Шико!
- Гм! А наши народы все еще показывают тебе язык?
- Бездельник!
- Не повесили ли кого-нибудь из этих маленьких завитых господинчиков? Ах, извините, господин де Келюс, я вас не заметил. (…)
- Расскажи, - попросил он, - где ты был и что ты делал за время столь долгого отсутствия?
- Я, - ответил Шико, - составлял проект маленькой процессии в трех действиях.
Действие первое: кающиеся, одетые только в рубашки и штаны, поднимаются из Лувра на Монпарнас, по пути таская друг друга за волосы и обмениваясь тумаками.
Действие второе: те же самые кающиеся, оголившись до пояса, спускаются с Монмартра к аббатству святой Женевьевы, по пути усердно бичуя себя четками из терновых игл.
Действие третье: наконец, те же самые кающиеся, совсем нагишом, возвращаются из аббатства святой Женевьевы в Лувр, по пути ревностно рассекая друг у друга плечи ударами плеток, хлыстов или бичей. (…)
Итак, господа, в ожидании сего великого дня давайте развлекаться.
- Погоди, расскажи сначала, чем ты занимался, - сказал король. - Знаешь ли ты, что я приказал разыскивать тебя во всех притонах Парижа?
- А Лувр ты хорошенько обыскал?"
Ну, разве не был Шико философом? Понятное дело, ядовитость шута не была конструктивной, но конструктивизм никогда целью философии и не был.
А еще он был дворянином, и, становясь шутом, в глазах современников поступил так, словно опорочил духовное одеяние – отсюда и расширенные глаза Бюсси, благодарящего Шико за спасение жизни, и его восклицание: "О Боже! А вы храбрый дворянин, мсье Шико!" А с другой стороны оскаленные в улыбке зубы: "Черт подери, мне об этом известно!"
Он знал, что делает, превращаясь в шута. Только таким образом мог он быть над всеми и забавляться в короля. И не только в переносном, но и в буквальном смысле, поскольку ему доводилось переодеваться в монарха (когда король входил в зал с одной стороны, Шико – с другой, вызывая временное замешательство), а конкретно – в двух монархов, поскольку после неожиданной смерти Генриха III Шико поступил на службу к Генриху IV.
Несколько биографических данных. Родился Шико в Гаскони около 1550 года. Настоящим его именем было Антуан д'Анжлере. Он служил по политическим делам маршалу де Вийяр-Бранкасу, затем перешел на королевское жалование. В актах 1570 года Шико фигурировал в качестве "Носителя королевского плаща". Под Ля Рошелью он отличился бравурной храбростью и беспощадностью. . Не то, чтобы он ненавидел гугенотов – он ненавидел врагов короля. Шутом он стал около 1580 года, беря себе псевдоним Шико, что можно перевести как "заноза", и что говорит само за себя. О нем писали: "великий, мужественный шут", подчеркивая его редкий ум, несравненную ядовитость в суждениях и высказываниях, а так же неудержимую наглость (о чем свидетельствует Обиньи).
В 1592 году, сражаясь под Руаном, Шико взял в плен графа де Шалиньи, после чего бросил пленника под ноги королю со словами: "Держи, я отдаю его тебе!"
Присутствующие презрительно расхохотались – отдать пленника означало нанести ему оскорбление. Через мгновение граф, весь побагровевший от стыда, ведь до него только сейчас дошло, что позволил взять себя в лен шуту, неожиданно рубанул Шико по голове шпагой.
Великий шут умирал в великом стиле. Целых пятнадцать дней. Он лежал в комнате вместе с умирающим солдатом, к которому вызвали исповедника, местного приходского священника. Тот отказался отпустить грехи по причинам разниц в вероисповедании. Тогда Шико как-то сполз со своего смертного ложа и пинками, перемежаемыми ругательствами, выбросил того за двери. Так он сказал последнюю правду в своей жизни. Генрих IV плакал по нему, хотя говорили, что разжалобить короля ой как сложно. Но разве трудно удивляться отчаянию помазанника, который прекрасно понимал, как сложно ему будет найти достойного наследника Шико. Им стал Ангулевен, но до класса, стиля, характера и отваги Шико ему было так же далеко, как от пони до арабского скакуна.
В завещании от 1585 года Шико желал, чтобы его похоронили в замке Лош, управляющим которого, по воле короля, он был, начиная 1574 года. Но желание это исполнено не было. Там поместили только портрет шута, а тело предали земле в церкви Понт-де-ль-Арш. Дети Шико и Ренаты Баре жили неподелеку от замка; что затем с этой семьей сталось – я не знаю.
Лош располагается в 60 километрах к востоку от Монсоро. Это огромный комплекс, состоящий из развалин могучей крепости (XI – XII век), Королевской Резиденции и соединяющей их коллегии. Крепость, украшением которой служит колоссальный донжон, с XV века служила тюрьмой для государственных преступников – именно здесь Людовик XI держал в деревянной клетке кардинала Балю, А Людовик XII – миланского князя Лодовико Сфорца. Старая Королевская Резиденция была выстроена в VIV веке, здесь покоятся останки любовницы Карла VII, Агнессы Сорель; Новая Королевская Резиденция, построенная в XV веке, может гордиться великолепным фасадом "фламбойянт". Все это здесь помнят и рекламируют, и освещают в спектакле "свет и звук" всего лишь за два с половиной франка. Все, кроме Шико. Ни слова о великом шуте. Та же самая история, что и в Шамбор с Сен-Жерменом. Черт подери! Ну почему всегда пропускают самое интересное?!
Сам факт, что Шико был последним гениальным шутом в истории, дает ему все права на вечное правление над замком Лош. Правда, последним официальным шутом Франции был Л'Анджели, но его молчание уже можно было купить (таким образом он сумел прикарманить 25 тысяч талеров), и в конце концов, хотя он осуждал только сами проступки, щадя людей, которые их допускали (это все равно, что осуждать карты, прощая шулеров) – Людовик XIV прогнал его со двора. В это же самое время Фридрих Вильгельм I замучил Гундлинга, и так и закончилась эпоха, когда правителям говорили правду. Если бы я был учителем истории, и ученик на вопрос о сути Абсолютизма ответил бы: "Избавились от шутов", я поставил бы ему пятерку. Суть Абсолютизма и состояла в том, что никто не желал терпеть голой правды – пристойность требовала, чтобы правда голой на люди не появлялась. Льстецы и клакеры приодели ее, старые девы воспитали ее, пока она не достигла совершенства в скромности, являющейся отрицанием нахальства шута.
Эпоха, когда на возглас: "Шут умер!", король отвечал: "Да здравствует шут!", перешла в сферу ночных видений. Если бы сегодня я воскликнул: "Vive le bouffon!", замковые стены Лош ответят: "Le bouffon est mort!"[14] И так эпиграф к этой главе получил новое значение, не теряя актуальности: воистину, нелегко убить шута истинной крови. Потому что его нет. Имеются лишь печальные арлекины на картинах Пикассо и в жизни.
ГРОБНИЦА В ВАЛАНСЭ
или же
Рабыня гения аморальности
или же
Истинная история чувств de Mme la comtesse Тышкевич к Его Высочеству, герцогу – министру иностранных дел
"Смолоду, как говорили, Талейран имел громадный успех
у женщин, да и я сама видела его потом, окруженным
давним своим гаремом (…), в который входила и бедная
моя тетка, рабыня Талейрана в течение около четверти
века".
Анна Потоцкая-Вонсович, в девичестве –
Тышкевич "Воспоминания очевидца"
Замок Валансэ. Гигант. Параметрами – не искусством. Объект второго плана в долине Луары, лишенный оригинальности, банальное повторение трех других замков: Вёйль, Шамбор и Шенонсо. Это для знатоков. А для туристов – "прелестный": монументальность стометрового фронтона с встроенным в него, заполненным цилиндрическими башенками на крыше, "донжоном" и жилыми башнями на флангах, прекрасный парк за железной оградой, с бассейном, в котором плескаются лебеди и фламинго; зоологический сад; масса живописной архитектуры, подсвечиваемой по ночам в туристический сезон. Орнаментация и деталировка богатые, растительность ухоженная, чистые плоскости стен – чего еще нужно? Разодетый колосс в прелестном пейзаже возбуждает вздохи восхищения у толп, подгоняемых языками-бичами гидов.
Отцом Валансэ был Жак д'Этампе, который начал возводить замок в 1540 году; его планировка была явно вдохновлена Шамфором и располагавшимся рядом Вёйль. Громадный проект был реализован лишь частично, но строительство и так продолжалось триста лет. В течение этих трех столетий появились два крыла и три увенчанные округлыми шлемами башни. Произведение, скорее, украшателей, чем архитекторов, в абсолютных категориях приятное для глаза, но, по сравнению с фантазией и новаторством зданий, упоминаемых выше – дешевка.
Но здесь имеется гробница знаменитого французского семейства. В этой гробнице, кроме членов упомянутого семейства, покоится лишь одна особа, не связанная с этой семьей узами крови. Чем-то большим – сердцем и душой, путами верности. После того, как тело ее было помещено в замковой часовне святого Маврикия, в пол вмуровали черную мраморную плиту с такой надписью из позолоченных букв:
Здесь покоится Е.В. (Ее Высочество) Мария Терезия Жозефина Анна, княжна Понятовская, вдова графа Тышкевича, великого референдия Великого Княжества Литовского, племянница Станислава Августа, последнего короля Польши, дочь князя Понятовского и княжны Кински, сестра князя Юзефа Понятовского, маршала французской империи, родившаяся 29 сентября 1760, умершая в Тур 2 ноября 1834 в возрасте 74 лет. Она была перевезена в эту часовню семейством, верной и благородной приятельницей которого она была в течение долгих лет.
Уточним: верной и благородной приятельницей в течение многих лет она была для стоящего вне времени виртуоза дипломатии, герцога Шарля Мориса Талейран-Перигора. И это он, а не "семья", похоронил ее в этой часовне, рядом с собой. С тех пор они покоились вместе, но, хотя это и была часовня его замка, а он был настолько велик, что имя его стало символом, она же – столь не существенной для мира, что мир этот быстро про нее забыл; он не получил здесь какой-либо эпитафии, и лишь подаренные ей золотые буквы вспоминали их долгий совместный путь. Путь этот, вызолоченный ее любовью к нему и его привязанностью к ней, одинаково достоин как трагедии, так и памфлета, Ла Скалы и клоаки одновременно, в качестве километровых столбов на нем имеются жемчужины возвышенности и булыжники никчемности, сам же путь достоин как размышления, так и яда. Именно потому он настолько привлекателен, так что моя тропа никак не могла разминуться с ним.
"Рабыня Талей рана" – так говорили и писали о ней. "Звезда гарема архиплута" – так тоже говорили и писали. Полька. Так что же мне, стоя перед ее могилой, чувствовать себя, как вещ[15] при "Могилах гарема" и при "Могиле Потоцкой" и искать ответа в звездах? Польшу она имела где-то в виду, в характере ее было что-то от шулера, равно как и у того, кому она отдалась в неволю. А во мне та же самая, что и у поэта, печаль. Звезда, на которую гляжу, издеваясь, подмигивает мне. Над ней, а то и надо мной, что такая меланхолия меня охватила? Наглый светлячок из космического колодца, зачем же ты смеешься? Ты не понимаешь, что какой бы гадкой не была эта страсть и добровольное пребывание в гареме канальи, но такая дорога рядом с одним человеком, в течение долгих лет, до самой могилы – смешной быть не может. Верность пса невозможно высмеять, чтобы самому не сделаться объектом насмешек. Так что не требуй этого, ехидная. Я зажег тебе огарочек в названии, так что этим и довольствуйся. Не буду я рассказывать, хихикая.
Родилась она в Вене. Там и в Варшаве провела большую часть своих молодых лет, ухаживая за младшим на три года братом Юзефом и покровительствуя его "amitié scandaleuse"[16] с Вобанкой, которую привезла на берега Вислы. Весьма скромную частицу этой молодости она провела рядом с мужем, литовским референдарием[17], который отличился особой любовью к дамским одежкам. Наша героиня покинула его вскоре после свадьбы, посколькуПонятовские не имели в жилах ни капельки шотландской крови рассеянных по всей Европе (в том числе, и в Польше) Стюартов, так что дамы из ее рода предпочитали мужчин, носящих штаны, а не юбки.
В прусский период графиня Тышкевич была душой тогдашнего центра распущенности – дворца Под Жестью. Она организовывала любительские театральные постановки, в которых выступала сама, вместе с госпожой де Вобан вела партизанскую войну с национальным театром, режиссировала для братца изысканные оргии и на несколько корпусов побивала всех конкуренток мотовством, фантазией своих выходок и размерами своих долгов. К тому же еще и политика: папаша сражался против отчизны в австрийском мундире, она же связалась с пророссийской партией. И еще – а как же иначе? - масонство; в 1783 году она была даже мастером женской ложи "Благотворительность". Весь арсенал эпохи, в которой из национальной неволи сделали "fête galante à la Watteau"[18].
Ее близкое знакомство с Талейраном датируется… а черт его знает, с каких пор, скорее всего, еще с дореволюционного Парижа, а если и нет, то с той замечательной зимы 1806-1807 годов, когда наполеоновские орлы прибыли в Варшаву. Наполеон появился в столице в ночь с 18 на 19 декабря и поселился в Замке[19]. Сопровождающий его "министр иностранных интересов", Великий Камергер двора, герцог Беневента Талейран в качестве жилища выбрал для себя расположенный поблизости дворец Темпера (на Медовой улице), и именно здесь дал 17 января 1807 года знаменитый бал-карнавал, на котором начался роман между Наполеоном и Валевской[20]. К этому времени роман герцога Беневента был на полном ходу, вызывая язвительные замечания относительно связи двух постаревших калек. Ему было тогда пятьдесят три года, он ходил с тростью, поскольку хромал; ей же было сорок семь, и у нее был стеклянный глаз.
В Варшаве практически каждый из прибывших сюда высших лиц Империи нашел себе даму сердца из высших же сфер. Один из этих союзов закончился браком (генерал Моран и панна Парис). Один добрался до романов, энциклопедий, школьных учебников, до кино и телевидения (Наполеон и Валевская). Только никакой из них и все вместе не могут сравниться с союзом "Т-Т", поскольку в нем сошлись не меч и кудель, но интеллект с интеллектом, цинизм с цинизмом, никчемность с никчемностью, увечье с увечьем – создав истинный раритет.
Талейран терпеть не мог делить ложе с глупостью, поскольку, как и Уайльд, считал глупость величайшим из грехов – она была ему противна, как некоторым противна грязь, запах лука или гомосексуализм. В 1798 года Талейрана "поженили" на красивейшей идиотке Франции (его заставил сделать это находящийся в состоянии черного юмора Наполеон), и с той поры он остерегался милых "курочек". Он не искал в женщинах олимпийского интеллекта, поскольку не верил в его существование, но своеобразного "умишка", в котором есть оборотистость, наблюдательность, интуиция и кое-какие инициативы. Он искал женщин, обладавших способностью к любви и интриге, словом – всесторонне полезных ему. Именно он сформулировал девиз: "faire marcher les femmes"[21]. В Варшаве для него действовала графиня Тышкевич, сестра восходящей звезды возрождающейся Польши – именно потому он ее и выбрал.
Почему она выбрала его? По той же самой причине, по которой его выбирали все, кого он сам пожелал. Наполеон несколько раз в жизни получал в амурных делах от ворот поворот; но нам не известно ни одного случая, чтобы хоть какая-нибудь женщина отказала Талей рану. Тайной его успеха был специфичный, намного эффективнее порабощающий женские сердца, чем совершенство мужских черт вид красоты, которую образовало очень редкое соединение в одном человеке семи волнующих и притягательных свойств: увечья, славы, власти, богатства, цинизма, хищнической амбициозности и режущего словно бритва интеллекта. От такого демонического коктейля отказаться было просто невозможно.
Не любили его с самого детства. Мать, которой сын мешал танцевать по жизни, отдала его на воспитание кормилице, та же однажды посадила его на высоком комоде и, совершенно забыв о нем, ушла из дому. Тот упал, размозжил правую ногу и уже навсегда остался калекой – на каждом шагу заставляя тело оставаться в равновесии. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, его отдали, вопреки его желаниям, в духовную семинарию. Одинокий, возненавиденный семьей, никому не нужный, подвергаемый издевкам соучеников, с вечным комплексом хрома – он понял, что все его окружающие, это конкуренты, имеющие фору от проклятой судьбы, не знающая жалости волчья стая, которую он сможет победить лишь тогда, если сумеет вскарабкаться на более высокую по сравнению с ними ступень ума и беспринципности.
Точно так же рано он понял, что интеллект и увечье сильно влияют на женщин – одно им импонирует, а второе возбуждает инстинкт опеки, и он решил воспользоваться любовницами для ускорения собственной карьеры. В этом его ждал небывалый успех, в результате которого уже в двадцать один год он получил должность приора в Реймсе, а в тридцать три король именовал его епископом церковного округа в Отен. Но переломным для Талейрана стало не одно из этих назначений, но 1778 год. Именно тогда произошло нечто, на что его биографы не обратили внимания или попросту пропустили, но что принципиальным образом определило дальнейшую шлифовку его интеллекта. Встреча с 84-летним Вольтером, во время которой нашего героя ошеломил тон и стиль творца Кандида, чудесная легкость заключения огромной мудрости или любопытной глупости в несравненных "bon-mots"[22], в лапидарных фразах, в которых издевка соревновалась с точностью. Он понял, что по сравнению с этим человеком сам он нищий, ибо мудрость, которую нельзя продать в эффектной упаковке немногочисленных слов, становится товаром, гниющим на складе и не обращающим на себя никакого внимания. Он встал перед алтарем, перед которым обязана когда-нибудь встать любая интеллектуальная гордыня, как и всякая сила когда-нибудь должна встретиться с большей силой, заставляющей покорно подчиниться. Известный психологам феномен "интеллектуального столкновения". Талей ран давно уже выбросил скромность на свалку, но теперь до него дошло, что гордыня столь же бессмысленна – она приводит к разочарованию.
Это его открытие было очень точным. Гордыня – как и скромность – мешает. Вместо нее лучше обладать холодным осознанием собственного интеллектуального уровня и знаний, но такого осознания чрезвычайно сложно достичь, особенно, в молодости. Годами ты напихиваешься уверенностью в собственной мудрости, наслаждаешься умением самостоятельной оценки явлений и способностью делать выводы, возносишься над морем склонных к плагиату интеллектом, обожая свою гордую отстраненность. Но тут приходит день, даты которого и точного времени ты никогда не запомнишь, и ты встречаешь человека – это может быть поэт или простой железнодорожник – и до тебя доходит ничтожность всех твоих знаний и ума, и тогда тебе делается стыдно, и ты пугаешься того, что никогда уже ничего не нагонишь. И все твои павлиньи перья линяют. Но помни – догонять его, уровень этого человека, ты обязан, догоняй его, не останавливайся, и ты достигнешь то же самое на пути, даже если тебе и не удастся дойти столь далеко, как он. Здесь важна не цель, но стремление к ней, которое, воистину, является всем, что стоит делать в жизни. Не совершенство – оно было бы скучным, как сотворение скульптуры яйца – но гонка за ним, чудесное одиночество бегуна на длинные дистанции[23].
В течение всей жизни, столь же долгой (восемьдесят четыре года), Талей ран догонял Вольтера, его тон и стиль, и добежал он весьма далеко. Словом он оперировал столь же искусно, как великий пианист клавиатурой. Слова – они словно деньги, стираются, девальвируют, их подделывают, но самые большие неприятности начинаются тогда, когда их нет. У Талейрана всегда в распоряжении находилось нужное слово в нужный момент, словом он мог скомпрометировать, уничтожить, убить, рассмешить до слез и возбудить такое уважение, что даже у тех, которые его ненавидели (а кроме женщин, которых он дарил любовью, его ненавидели все), запирало дух от восхищения. Часть из этих феноменальных контратак и размышлений он впоследствии заключил в своих Penseés, но их чтение, это уже не то же самое – уж слишком часто здесь позирует добродетель.
Сами же добродетели он окончательно проклял в тот же самый момент. Глядя на Вольтера, Талей ран задумался, почему этот гений не стал завоевывать лавры в самом притягательном искусстве – во власти. Отсутствие сильной воли? Нет. "Чтобы добыть власть и состояние не нужно иметь сильной воли, нужно не иметь совести". Именно такой ответ он дал себе и запомнил его. У него не было совести настолько, что уже тогда Мирабо, опережая толпы моралистов и историков, характеризовал его как человека "подлого, жадного, обожающего интриги и деньги, за которые он продал бы душу, и был бы прав, поскольку поменял бы кучу навоза на золото". Наполеон публично назвал Талейрана "дерьмом в шелковых чулках", а современники с потомками добавили к этому сотни литров помоев и ругани – банальных по причине своего подобия и дословности. За пределы банальности наиболее кратко вышел Эжен Сю. Талейран не любил садиться за стол без сыра, а свой любимый сорт – "бот" – назвал "королем сыров". Сю прокомментировал это следующим образом: "Единственный король, которому он не изменил".
И так по сути своей и было. Талейран предал Церковь, несколько режимов, которым служил, сотни людей, которые служили ему самому, объясняя все интересами родины. Исключительно ради ее интересов, будучи министром иностранных дел империи, он воровал из государственных бумаг мешки тайных документов и продавал их другим державам, исключительно ради ее интересов он не желал заключать без взятки какого-либо договора, и только лишь ради ее интересов он создал шедевр аморальности.
И он и вправду создал его, выглаженный так, как Микеланджело выглаживал свои мраморные скульптуры, глубокий и таинственный как пейзажи Леонардо, горящий изменчивым цветом, словно соборы Моне, демоничный – будто композиции Босха. В аморальности есть нечто от страха и китча. Страх может нарасти до такой степени конденсации, что уже переходит границы испуга, что превращается в решительность, в отвагу. Такое известно в военной истории. Китч способен достичь такого антиэстетического напряжения, что переходит границы плохого вкуса и становится истинным искусством. Аморальность, возведенная в энную степень, перестает возбуждать отвращение, начинает привлекать, тем более, в браке с мудростью. И тогда появляется аморальность идеальная, аморальность в чистом виде, скульптурное произведение искусства, которое изумляет, ведь изумляют же нас и переполненные жестокостью и фантасмагоричными извращениями "Капричос" Гойи. Гений аморальности, обладающий всемогущим интеллектом, возможно, и достоин осуждения, но только не отвращения. Отвращение пробуждает глупость. Соединить в себе Вольтера и Макиавелли – это означает создать гениальным резцом суперинтеллект, стоящий выше аморальности. Талейран в этом искусстве преуспел – "Искусство не выносит моральных оценок" (Уайльд).
Портрет Талейрана работы Ари Шеффера (опубликован в 1838 году)
К тому моменту, когда Талейран прибыл в Польшу, его шедевр уже приобрел благородство патины, он был обогащен опытом пройденного пути. По мнению префекта парижской полиции, Паскье, именно в Варшаве (а не годом позже, в Эрфурте, как все считают) "серебряный лис" вступил в заговор с Дальбергом против Наполеона. Талейран служил последнему, но и ненавидел его, что замечали, хотя понимали ошибочно, применяя обветшавшие категории морального осуждения. Потоцкая написала, что "он насиловал свои взгляды (…), чтобы добыть богатства, на самом деле огромные, но оплаченные достоинством и честью". Если бы он это услышал, то снисходительно заметил бы: Только не смешите меня, и снова был бы прав – невозможно изнасиловать метеорологию ("Мои взгляды зависят от погоды"), невозможно платить за что-то валютой, которой у тебя нет.
Не меньшие глупости рассказывали и про графиню Тышкевич. Немцевич в своих мемуарах осуждал ее "привязанность к семейству Бурбонов", и "низкопоклонство перед Талейраном", не понимая того, что "низкопоклонство" графини для Талейрана не имело ничего общего с сервилизмом по отношению к самому могущественному министру Европы, в нем не было ничего от политического нищенства, что это было классическое любовное и интеллектуальное поклонение, преданность женщины человеку, которого она полюбила, и который импонировал ей своим стилем и умом. Привязанность к Бурбонам? Просто-напросто, она ненавидела Наполеона, которого ненавидел ее обожаемый Талейран. Точно так же можно было бы утверждать, что кто-то наверняка любит сыр, поскольку терпеть не может ветчины.
Герцог-министр покинул Варшаву 3 мая 1807 года. Вскоре после того Тышкевич поспешила за своим идолом во Францию. Иногда она возвращалась в Варшаву, но только в качестве гостьи. Она сделалась лицом, не имеющим своей страны, не принадлежала ни Польше, ни Франции, ни Европе, принадлежа исключительно Талейрану. Тот ввел ее в эксклюзивные круги Фобург Сен-Жермен, а она поселилась на той же самой улице, что и он, rue Saint-Florentin 7, чтобы быть тут, рядом (дом этот существует и сейчас; когда я пришел туда, оказалось, что там живет Жан Пату). Желая иметь его днем и ночью, но не располагая уже достойным искушения телом, графиня научилась играть в его любимый вист. Играла она плохо, отсутствие глаза затрудняло ей слежение за игрой, но она играла, и он тоже проводил с нею ночи за картами. Под утро она падала от усталости, но была счастлива. Это ее борьба за него весьма трогательна.
Салоны над всеми ее усилиями только издевались. Развлекавшийся во Франции германский герцог Карл де Клари-эт-Алдринген в 1810 году записал: "Одной из достопримечательностей бала (у генерала Кларка – примечание ВЛ), на которую указывали пальцами, и которое переходит всяческое воображение, была мадам Тышкевич, обвешанная фальшивыми бриллиантами громадной величины (…), одетая в старые, затасканные тряпки. Мне было за нее стыдно…" Черт подери! И как это можно цитировать без гнева? Этому немецкому болванчику было стыдно за польскую аристократку, не зная, что у нее не было средств на настоящие драгоценности, поскольку она свои продала ради Талейрана, потому что она тратилась на подарки ему, потому что она влезала в долги ради него словно безумная, вплоть до старья на теле родственницы короля Польши! Здравствуй, грусть. Разве не пробуждает печаль это безумие пожилой дамы?
Однажды герцог Беневента увидал у антиквара на Королевской улице две небольшие фарфоровые колоны, с золотыми навершиями; он был восхищен ими, но цена отпугнула его от покупки. Вечером он обнаружил их в своих апартаментах на улице Сен-Флорентен. Тышкевич заплатила за них 60 тысяч франков – сумасшедшие деньги. Когда после официального визита в Париже, в 1811 году, князь Юзеф Понятовский получил от императора на прощание инкрустированную бриллиантами табакерку, в городе на Сене разошелся слушок, будто бы к табакерке прилагался и крупный денежный подарок. Действительно, Понятовский получил деньги, только на самом деле это был самый обычный долг, который следовало возвратить, и относительно которого князь попросил Наполеона, чтобы оплатить гигантские долги сестры. Он оплачивал их даже после своей смерти, поскольку ради Талейрана она спустила все свое наследство после брата.
Угождение Талейрану поглощало и доходы, которые графиня Тышкевич черпала из устроенного в собственном доме казино, где играли в "бириби". Потоцкая, увидав это место разврата, была настолько поражена, что назвала его "бандитским притоном", на что ее тетка гневно ответила, что "переработавшийся герцог в ее доме находит те развлечения, которые его положение воспрещает иметь ему в собственном доме". В этом казино одна только его хозяйка не играла на деньги, она играла на Талейрана. Для нее это была игра на все.
А ведь она не была единственной. Талейран ненавидел других живущих мужчин (что является очень приятным хобби, если ты обладаешь властью – но только тогда), и так же, как и Вольтер, мужскому обществу предпочитал женское. С единственной разностью – исключая альков – Вольтер считал, будто бы у женщин более емкий ум, и ччто они более интересны в беседе, а Талейран – что они более полезны. " Faire marcher les femmes".
В марше для него участвовало несколько десятков представительниц прекрасного пола. За именами и очередностью я отсылаю всех к Talleyrand amoureux[24] Казимира Каррера, отмечая лишь только один любопытный фактик, что первая и последняя звались Доротея (Доротея Лузи и Доротея герцогиня курляндская, известная еще как герцогиня Дино). А между этими двумя Доротеями было много знаменитых фамилий, несколько таинственных "явлений" (например, "черная метресса из Филадельфии), и другая полька, Изабелла Соболевская, тоже… Понятовская в девичестве! (дочь короля Станислава Августа и пани Грабовской). Нет, видимо, смысла говорить, что никого из них графиня Тышкевич итак не ревновала, как собственную родственницу.
По всей Европе ходили сплетни о "гареме герцога Беневентского", состоявшем из дам, которые свое телесное величие пережили еще до Революции, и вот теперь, впрягшись в его карету, доносили ему, устраивали для него заговоры, забавляли его и были готовы прибежать по первому его зову. Виконтесса де Лаваль-Монморанси, герцогиня де Люйне, графиня Кельманнсегге, герцогиня Водемон, графиня Тышкевич и другие. Некий журналист в эпоху Реставрации издевался: "старый сатрап со своим сералем!". Жан Орие называл их: "обществом бывших красоток, вечных звезд, синдикатом любовниц в возрасте".
Сам же Талейран относился к ним как к своре охотничьих собак, поскольку именно для этого они и были ему нужны. Снова слова Потоцкой: "Это и вправду был весьма забавный вид: Эти дамы, по отношению к которым он последовательно исполнял роль любовника, тирана или приятеля, напрасно пытались его развлечь. Все их усилия разбивались о его мрачное настроение. Рядом с одной он зевал, другую ругал, всех называл дурами, вытаскивая на свет божий въедливые воспоминания и даты (…) Он создавал впечатление, словно в компании этих несчастных женщин выглядеть несносным ворчуном".
Он умел быть жестоким, и, возможно, не совсем анекдотом был ответ его одноглазой любовнице, когда та спросила его в момент кризиса: "И как выглядят дела?" ("Так же, как вы видите!" – якобы, ответил он), поскольку никогда не пропускал случая выстрелить словесным фейерверком, но, как свидетельствует множество мемуаров – по-своему он ее любил. Возможно, и не так, как герцогиню Дино, поскольку графиня была уже для этого стара, зато очень нежно – за ее верность, за собачью преданность во все времена. Она была для него добрым ангелом-хранителем, заботящейся о его теле и душе. Талейран забирал ее в каждую из своих частных поездок, на курорты и в замок Валансе, который он купил по совету Наполеона и в котором – переделав интерьеры с ренессансных в ампирные – предложил своей польской приятельнице постоянные апартаменты в небольшой юго-западной башне, которую называли Новой Башней, поскольку она была выстроена позднее всего, в конце XVIII века.
Она была рядом с ним, и это наполняло ее счастьем, которого не могло затенить даже присутствие в его жизни герцогини Дино. Все, о чем она мечтала, было заключено в кратком: "pourvu que ça dure" – лишь бы все это не кончалось. Но что может длиться вечно?
Затем он выехал на свой последний дипломатический пост, в Лондон, а когда вернулся через четыре года, в 1834 году, узнал, что она умирает в Тур. Талейран почувствовал боль, которую никогда перед тем не испытывал. В одну из бессонных ночей он схватил перо и написал первой из тех, кого подсунула ему память, графине де Жерси: "Мученическая дорога княгини Тышкевич подходит к концу. Двадцать семь лет неизменной преданности и посвящения делают для меня ее смерть невысказанно болезненной. С какого-то времени мне стало известно, что близится конец, но момент расставания всегда будет ужасным. Чувства никогда не готовы к этой последней минуте. Меня мучает потребность выразить то, что я испытываю к человеку, которого люблю уже более двадцати лет, и только лишь потому пишу Вам". Когда графиня Тышкевич умерла, 2 ноября 1834 года, впервые видели Талейрана плачущим (свидетельства Монтрода и других).
Только лишь ради этого письма-крика и тех слез мне стоило задуматься в Валансе, после чего написать об их совместном путешествии. Заметьте – этот человек, идеально никчемный, волшебник лжи, вор, взяточник, министр и вместе с тем постоянный агент двух зарубежных разведок, этот гений аморальности плакал только раз в жизни, когда умерла его польская "рабыня", старая уже, семидесятичетырехлетняя женщина. Господи! Вы знаете, сколько стоят подобные слезы?
Она мечтала о том, чтобы они никогда не расставались, о месте рядом с ним в часовне Святого Мориса в Валансе, в дар которой она передала золотой, инкрустированный ляпис-лазурью цибориум[25], подарок папы римского ее дяде, краковскому архиепископу (сейчас он находится в Лувре, и как раз там я его осматривал). Он обещал ей это, и слово свое сдержал, вполне возможно, тоже впервые в жизни. Двадцатого ноября 1834 года Талейран поместил в своей погребальной часовне останки женщины, которая отсутствие красоты и молодости возмещала ему огромной привязанностью.
Тогда он почувствовал свое одиночество и, впервые в жизни, почувствовал себя старым. Ее смерть убила в нем последние крох энергии. Сразу же после похорон, в конце ноября, он попросил Луи-Филиппа отправить его в отставку и закопался в Валансе где каждый день мог приходить в часовню и стоять на коленях перед ее могилой.
Смерти Талейран ждал еще четыре года. Умирал он в Париже, в мае 1838 года. Почти что в последний миг к его смертному ложу пришел король, Луи-Филипп.
- Ваше Величество, я страдаю, как вечный грешник, - прошептал Талейран.
- Уже? – вырвалось у короля.
Смерть к Талейрану пришла 17 мая. Меттерних, узнав об этом, спросил:
- Интересно, зачем это ему понадобилось?
Перед самой смертью Талейран примирился с Богом.
В соответствии с желанием покойного, тело его перевезли в Валансе и захоронили в часовне святого Мориса, рядом с графиней. Шестнадцатого августа 1944 года часовня сгорела и превратилась в руины. В феврале 1958 года был найден гроб (цинковый и деревянный) польки. Деревянный уже превратился в труху. Его заменили новым, украсили металлической табличкой, копией предыдущей, и все разместили с левой стороны крипты.
Сегодня Валансе принадлежит потомкам Талейрана. Внутри размещается прекрасная коллекция памяток после него, среди них – широкий кожаный ортопедический башмак с металлической арматурой, его вечный правый башмак. Этот экспонат говорит больше всех остальных. Мне говорит.
Прощаясь с Валансе, я подумал, что если напишу то, что вы прочитали, меня обвинят в том, будто бы я прославляю каналью. Я не испугался. Я вовсе не люблю преступников и людей никчемных, но и ненавижу их. Ненавижу безразличных. Только благодаря их молчанию, совершаются измены и преступления.
В Талейрана плевали двести лет, до нынешнего времени. В его эпоху как раз исполнилось двести лет, как начали оплевывать Макиавелли. Великий Никколо написал Князя, и в XVIII веке дождался князя[26], который реализовал его указания, и, благодаря этому, удержался при власти в течение шестидесяти лет, в три раза дольше, чем Наполеон! Автор Князя и князь.Если бы мне дали на выбор: небо с морализаторами, осуждающих их обоих, или чистилище с ними двоими, я выбрал бы последнее, и подождал бы с ними неба. Да долго, зато я бы не скучал.
КАМЕННОГЛАЗАЯ СКАЗКА ИЗ ДОЛИНЫ ТАНН
"Восхитительное искусство – сделать так, чтобы рассказы
вали камни. Они это делают намного лучше, чем самые
ученые исследователи, возвращая истории, свойственное
ей очарование".
Морис Бедель
В этой истории, словно в игрушечной лавке, имеется все: одиссея польского солдата и фрески Джотто, колдунья и белая дама, Мазарини и д'Артаньян, князь Пепи[27] и Наполеон, Краков и Фульда, тайна и открытие, ложь и правда, легенда и хроника, заколдованные в камне. А вместе все это представляет образчик сарматской души и сознания, польская такая миниатюрка с развеянными ветром волосами, с саблей в руке и чертом на плече, засмотреться на которого – Боже упаси, но и которому страшно не поставить огарочек свечи.
Я долго размышлял над тем, а рассказывать ли вообще вам эту сказку, в которую сам уже и не верю. Не обязаны в нее верить и вы, будет достаточно, если почувствуете, что и вас самих судьба выстроила из тех же атомов, что имеются в ней. И тут вы уже не отопретесь, что в вас действует прошлое. Я даже готов утверждать, что прошлое это действует в нас именно таким образом – вышитое сказкой и романтической балладой, оно действует словно день и ночь, которые, хотя достаточно хорошо видимые и исследованные, тем не менее, до сих пор остаются таинственными. И будет ошибкой понять прошлое насильно. Тогда оно возвращается к нам чем-то мертвым и бесплодным.
Эльзас я пересекал приблизительно в то же время года, как и они, всадники с берегов Вислы, очарованные орлами Корсиканца. Только в обратную сторону – не со стороны Рейна, а по направлению к нему. Мне вспомнились живописные ребятки в уланских головных уборах, и "дал нам пример…"[28].
Есть там городок в долине, называется Танн (Thann). Жители его два с половиной столетия рассказывали своим детям про клад Мазарини, что спит под руинами замка Энгельбург, а доступ к нему стережет колдунья, глядящая на долину через каменный монокль. И вот однажды, осенью 1813, года в город привезли раненного солдата… Нет, не так, нельзя ведь рассказывать с конца. Вот только здесь имеется столько начал и концов, столько сюжетов, переплетающихся и теряющихся в ткани, из которой жизнь и людское воображение выкроили сказку, что я и сам уже не знаю, с чего начать… И все же, по-моему, история эта началась в ночь с 6 на 7 мая 1813 года в Кракове, последним, хотя для судеб Европы и абсолютно несущественным эффектом которой был драматичный эпилог предания о сокровище Мазарини и колдунье из замка Энгельбург.
Этой ночью верховный вождь польской армии, князь Понятовский, должен был принять окончательное решение: оставить войска в стране и заключить сепаратное перемирие с царем и Пруссией, или же поспешить на запад, чтобы соединиться с Наполеоном. Магнаты и часть офицеров умоляли его не запрягать польскую армию в побитую под Березиной колесницу "бога войны", его сильно шантажировали, а под конец блеснули перед глазами обещанием польской короны. Утром 7 мая в спальню князя вбежал Литовский, чтобы в последний раз просить не покидать страну. Понятовский показал ему на заряженные пистолеты, лежащие на шкафчике рядом с кроватью.
- Видишь их? Два раза этой ночью я уже держал их в руках, желая пальнуть себе в лоб, чтобы покончить со всем этим!...
Той ночью он принял решение и тогда же увидел белую даму. И тогда он понял, что не уйдет живым с наполеоновского карнавала. Эта ночь притягивала многих историков и еще большую свору писателей, только никто из них не описал ее более убедительно, чем Ор-От в своем наименее известном, зато красивейшем стихотворении, названном "Ночь в Кракове":
Ушли… Но в комнате холодной
Осталось эхо слов бесплодных,
Вползают в душу уговоры…
Стоит измена у забора.
И длит невнятный шепот муку
И к пистолету тянет руку.
Неслышный голос шепчет: хватит,
Всех растерял завоеватель,
Довольно крови, силы тают,
Пускай трубач отбой играет.
Оставь французские знамена,
Взгляни же: ждет тебя корона.
Под звездным небом дремлет Краков,
Мне Бог доверил честь поляков…
Не спит измена за порогом…
Я с Польшей говорю и с Богом –
Пред волей их готов смириться.
Патрон в стволе, душа томится.
От врат Москвы, ее пожарищ –
Следы бесчисленных ристалищ
Тела поляков отмечают,
Тебе верны – и погибают.
Их крови пурпур, не водила,
Под ноги цезаря ложится.
Гляди же! Гибнет император
В пучине зыбкой без возврата,
И, если не остановиться –
С его златым орлом разбиться
Орел твой белый может тоже!
Гляди, как волны берег гложут!
Стоит измена терпеливо,
Глаза в глаза глядят пытливо:
Кто дрогнет первый, кто отступит…
Сам пистолет врастает в руку.
Погасли звезды, темень в зале,
Но дух сжигает, мучит, жалит:
- Предай, вернись, забудь о клятвах!
- Господь мне вверил честь поляков!
Плывут над Краковом туманы,
Труба запела у улана…
Склоняется над князем нежно
Виденье в платье белоснежном,
В глаза глядит и шепчет страстно:
Я смерть, и нет меня прекрасней…[29]
Седьмого мая 1813 года Понятовский выступил навстречу своей красивой смерти в Ольстере, ведя польские полки на запад, к Наполеону. Среди них был унтер-офицер, который – сам того не зная – направлялся в Танн…
Здесь наш сюжет рвется, самое время познакомиться с другим, который также найдет свой конец в эльзасской долине. " Вышедшее из тумана чудесное явление" – это знаменитая, и ужасно не любимая историками, белая дама Понятовских, пророчащий зло призрак, который показывался членам семейства последнего польского монарха, обещая смерть и катастрофы. Глянуть ей в глаза – означало испытать несчастья или же умереть. Нет, она не делала этого из ненависти – только из любви к ним, желая поразить жестокостью мира, чтобы они побыстрее шли в ее белые объятия. А они боялись ее и ненавидели.
Первым должен был видеть ее каштелян Станислав Понятовский в 1709 году (перед Полтавской битвой) и в 1762 году (на смертном ложе). После него дама влюбилась в его сын, Станислава Августа. Тот видел ее в 1772 году, перед первыми разборами Польши. Относительно этого не сохранилось каких-либо более подробных сведений. Первое конкретное сообщение пришло к нам от известного хроникера Варшавы, Казимира Владислава Вуйцицкого, отец которого, один из придворных врачей короля, Ян Вуйцицкий, должен был присутствовать при Понятовском в тот самый момент, когда король – перед самой пражской резней[30] – пережил шок, увидав белую даму. В последний раз Станислав Август видел белую даму в день своей смерти.
После короля ей понравился его племянник, князь Юзеф, которому она, якобы, показывалась трижды: под Березиной, той самой ночью в Кракове и под Лейпцигом. Когда же он умер, она побежала за следующим Понятовским…
Теперь же я прервусь, чтобы вернуться на дорогу, ведущую в Танн, но с белой дамой мы еще встретимся.
Быть может, колдунья из Энгельбурга до нынешнего дня стерегла бы клад Мазарини, если бы не очередной этап той дороги поляков на запад – по причине чар, исполненных волшебником эпохи на небольшом холме под Мульдой. После смерти Понятовского полякам все уже надоело, они желали вернуться домой. И тогда великий император унизился до просьбы, чтобы они его не покидали. Двадцать восьмого ноября 1813 года он собрал сотню польских офицеров возле небольшого холма, взошел на него и провозгласил длинную речь, в которой очень часто встречалось выражение, нашедшее для себя место и в последнем предложении: "Обещаю вам, господа поляки, что вы возвратитесь в свою страну с честью!" Поляки воскликнули: "Vive l'empereur!", он поклонился им, и они пошли за ним. Наполеон знал, как просить, чтобы это никак не походило на нищенство, он знал, как покупать людей словами. Ему были ведомы слова-отмычки, которыми открывал сердца без малейшего прокола. Когда он очаровывал арабов, в каждом втором предложении было: "Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его!". Отмычка к польским сердцам была еще более короткой: в каждом втором предложении следовало вспомнить о чести.
От того холмика они шли за ним до самого Парижа, то есть – до конца. Во время этого марша империя валилась в руины, создающие основу для легенды, и французы познали горечь одиночества. Их предали все союзники, десяток с лишним наций, а под самый конец – и собственные маршалы. Остались только поляки – "les derniers fidèles".
Французы очень быстро об этом позабыли. После Ноябрьского Восстания, которое спасло Францию от вооруженного вторжения Николая I, французский премьер, Казимир Перье, злобно выступил: "Бунт всегда является преступлением. Франция не позволит того, чтобы какой-либо народ имел право заставлять Францию сражаться за него: французские средства и французская кровь принадлежат только Франции!". Весьма остроумно, тем более, перед лицом того факта, что несколькими годами ранее Польша отдала Франции все свои финансовые и людские средства, и она пролила море крови в безнадежном сражении за французскую империю. Был в этом польский сентимент по отношению раз и навсегда данного слова. Когда в 1907 году Генрих Сенкевич стал вслух протестовать против преследований поляков в Германии, один из руководителей французской зарубежной политики, Жюль Карбон, обратился к французам: "Не будем тратить наши сентименты понапрасну!". Они и не тратили. В 1939 году попивали винцо и резались в картишки в теплых укреплениях Линии Мажино, восклицая: "Не будем мы умирать за Гданск!". "Drôle de guerre – n'est ce pas?"
Помнят ли сейчас? Спрашивать не стоит; подорожал бензин, так что у них большие заботы, чтобы еще морочить себе голову прошлым. А кроме того, их совесть чиста, разве не давали они деньги на Великую после ноябрьскую Эмиграцию? Денежки за кровь. Это один из них, Марсель Паньоль написал: "Чаще всего, чистая совесть является результатом плохой памяти".
Сам я все это помню, тем не менее – люблю Францию и верен ей – в противном случае, разве писал бы я тогда эту книгу? "Je suis fidèle malgre moi".
Полагаясь лишь на собственную память, я видел их, парней с берегов Вислы, как они той осенью все отступали и отступали. Они оставляли за собой леса, в которых листья покрывались золотом и багрецом, спадая с деревьев на дороги и поляны; видел их у бивачных костров – озябших, отчаявшихся, заядлых в бою, но сдающих городки и деревни, замки и крепости, познавших вкус поражения. Солнце было более мягким, не таким жарким, как летом, земля желтела, алела и бурела; обнажившиеся леса засыпали, часто лил дождь. Я открывал калитки памяти видами тех самых развалин, башен и соборных порталов, глядящих на них – как они едут среди звездных ночей на своих уставших лошадях, с уставшими сердцами. А потом пришла зима, и они уже были лишь раненой добычей, оставляющей кровавые следы. В Эльзасе остался тяжело раненный унтер-офицер по фамилии Ковалецкий, но, скорее всего, Ковалевский. Именно в Танн.
Я отправился туда после посещения Роншамп. Танн – это городишко, нанизанное на поток Тур, затерявшееся в долине с тем же названием, окруженное высокими, поросшими лесами взгорьями; там много традиционных домиков и лавок; здесь гордятся коллегией, башня которой – это единственная, вытянутая в сторону неба городская достопримечательность. Эта вот коллегия, некоторые здания, две низкие башни, оставшиеся после фортификационной линии, еще парочка объектов – только они и помнят поляка по фамилии Ковалецкий.
Его привезли сюда поздней осенью 1813 года, чуть ли не в начале зимы, и разместили в домике вдовы императорского гвардейца, что стоял на берегу. Через несколько месяцев Ковалецкий уже мог ходить самостоятельно. Через три года он женился на вдове и усыновил ее двух детей от предыдущего брака (теперь у них их было трое). Эта женщина первой рассказала ему про клад Мазарини и про колдунью из Энгельбурга.
Замок Энгельбург был возведен в XV веке на одном из каменных возвышений, нависающих над Танн. В наивысшей точке скалы вырос массивный донжон, названный языческой башней, поскольку, как гласила традиция, выстроили его на римских развалинах. В военном, 1673 году интендант Пьер Понсе ле Ла Ривьер привез из Жироманьи минеров, которые крепость взорвали. Донжон переломился и частично рухнул вниз. Один из его фрагментов, в форме гигантского каменного кольца, осел вертикально на руинах, словно подзорная труба, направленная на противоположные склоны. Оно стоит там и до нынешнего времени, будучи единственным, если не считать фрагментов куртин и донжона, признанных исторической памяткой в 1898 году, воспоминанием о крепости. Быть может, сейчас он располагается в другом, чем первоначально, месте – этого уже не проверить – но это уже не имеет существенного значения.
Вскоре после подрыва в Танн появились четыре таинственных пришельца, говорящих с испанским акцентом. В городе они остановились на неделю, в течение которой на развалинах Энгельбурга частенько видели мерцающие огоньки и громадные тени, пляшущие на изломах камней. Через неделю чужаки уехали, но только втроем – четвертый навсегда остался в развалинах. Жителей долины интриговала цель их поисков, но когда вскоре после отъезда упомянутых типов два обывателя Танн, у которых удачи было меньше, чем предприимчивости, заплатили за свое любопытство смертью в руинах замка, вспомнили, куда ведет излишний праздный интерес, поэтому на какое-то время походы в замок прекратились. Именно тогда в долине поселилась легенда о колдунье, стерегущей сокровища кардинала, спрятанные в замковых подземельях, и убивающей пытающихся их раскопать смельчаков – взглянув на них сквозь отверстие каменного круга, оставшегося от донжона. Колоссальное кольцо назвали "глазом колдуньи", и название это сохранилось до нынешних времен, образуя – вместе с самим кругом – визитную карточку для туристов, посещающих Танн, хотя мало кто уже в долине помнит, откуда это название взялось. Память о легенде на берегах Тур уже умерла.
В легенде о сокровищах Мазарини имеется зерно истины. Кардинал-министр Джулио Мазарини стал хозяином замка Энгельбург в пятидесятых годах XVII века по воле Людовика XIV. Зимой 1659 года в долине появился конвой вооруженных людей, которыми командовал многолетний ближайший помощник Мазарини, фактический командир королевских мушкетеров (номинальным считался герцог де Невер, племянник кардинала) сорокалетний шевалье Шарль де Батц-Кастельмор д'Артаньян, из которого впоследствии Дюма сотворил Баярда[31] эпохи Абсолютизма. Эскортирующие тяжелую, крытую повозку мушкетеры вскарабкались на холм и исчезли в замковых воротах. Д'Артаньян спешился и уже через три дня долину покинул. Вся эта спешка, а, может, и замысел – привели к тому, что сделанный мушкетером эскиз того фрагмента подземелий, в котором он замуровал то, что замуровал, был небрежным и неточным. Неточным настолько, что потом семейство покойного кардинала уже было не в состоянии отыскать того, что хотело найти.
Особую заядлость в поисках проявляла никому не известная женщина, которую называли "черной дамой", поскольку ее всегда видели в длинном черном платье, обшитом черными кружевами. Она, якобы, должна была находиться в подземельях замка Энгельбург в момент поджига пороховых зарядов. Именно из нее людская молва и сделала колдунью из Энгельбурга, которая стережет клад Мазарини и убивает посредством каменного окуляра, который называют ее глазом.
В первой половине XVIII века местному попику было видение – перед ним явился покровитель Танн, Святой Тьебо, и посоветовал обратиться к экзорцисту. В то время экзорцистов было гораздо больше, чем после появления фильма Фридкина[32], поэтому у Танн не было особых трудностей, чтобы нанять такого мастера – его привезли из Метца. Мастер, соответствующим образом запрограммированный "Молотом ведьм" незабвенной памяти профессоров теологии Шпренгера и Инститора, уже с самого начала заявил, что здесь, вне всяких сомнений, виноват "суккуб", то есть, демон женского рода, сотрудничающий с Фарелем, то есть дьяволом-изгнанником, который заботится о закопанных колдуньей мазях, и что такого демона можно изгнать из живого тела, но вот возможности изгнать его из камня он, скорее всего, не видит. Тем не менее, услыхав, что здесь закопаны не мази, а монеты, причем – в огромном количестве, поспешил на холм со святой водой, чтобы попробовать. Попытка завершилась несчастьем, экзорциста нашли на склоне, близкого агонии. Сегодня мы бы сказали, что он устал от подъема, результатом чего стал сердечный приступ, но тогда сказали, что он пал жертвой колдуньи из Энгельбурга. Перед смертью он, якобы, прошептал, что колдунью может уничтожить взглядом белая женщина царственного вида, этот взгляд должен быть подобен тому, которым Христос пронзил глаза Иуды в момент поцелуя.
Я сомневаюсь, понимал ли экзорцист лейтмотив Джотто, который можно назвать линией сопряжения глаз или, точнее, струной сопряжения глаз; но, вне всякого сомнения, он должен был видеть самую знаменитую картину с этим мотивом, Поцелуй Иуды, кадр из Взятия под стражу. Джотто ди Бондоне, гений итальянского треченто[33], который революционизировал европейское искусство, и которого Боккаччо назвал "Величайшим в мире живописцем", написал в Падуе, в маленькой церквушке Капелла дель Скровеньи, серию из тридцати семи феноменальных фресок из жизни Девы Марии и Христа. Для большинства из них драматическим эпицентром является именно то, что я называю струной сопряжения глаз – невидимая линия длиной в десяток с небольшим сантиметров между глазными яблоками двух людей, глядящих друг на друга. Вы можете найти ее в "Марии и Елизавете", "Иоакиме среди пастухов", "Встрече у Золотых Ворот", "Чуде с ветками", "Благовествовании", "Избиении младенцев", "Воскрешении Лазаря", "Оплакивании Христа" и, прежде всего, в шедевре, которым является "Взятие под стражу". Христос, глядя в устремленные на него глаза Иуды, пригвождает его собственным взглядом и обнажает его слабость. Умирающий экзорцист из Метца посоветовал жителям Танн, чтобы те нашли глаза, более сильные, чем глаз колдуньи, способные убить чародейку взглядом через каменное кольцо на холме.
Одного он не успел объяснить – что означает "белая женщина". Ходили предположения, что имеется в виду невинная женщина, девственница, только девицы из Танн в сотню раз менее опасались потерять девственность, чем поединка с колдуньей. Так что никто с ней не задирался последующую сотню лет. Пока не пришел год 1832…
Здесь мы возвращаемся к Ковалецкому, которого в Эльзас привела Одиссея польской армии года Anno Domini 1813, и вот здесь различные сюжеты начинают сплетаться. Ковалецкий, который, скорее всего, околдованный не вдовой, но блестящей золотом легендой, осел в Танн, много лет размышлял над тем, как же добыть сокровища. Идею копаться в земле он отбросил с самого начала, зато много думал над тем, каким образом обезвредить стражницу клада. Идея пришла ему в голову в 1832 году, когда он узнал, что в городе Мо находится Понятовский.
В Страсбурге я слыхал о том, что имелся в виду "Юлий Понятовский, сын князя Юзефа от первого брака". Естественно, это глупость, глупостью погоняемая. У князя Пепи сыновья были исключительно от "левых похождений" по той простой причине, что законным браком он никогда и ни с кем не сочетался. Сыновей у него было двое. Вторым был Юзек Понитыцкий, рожденный в 1809 году в Варшаве обладающей огромной красотой, но не слишком примерным поведением Софией Чосновской, в девичестве Потоцкой – именно о нем мы и будем говорить. После смерти князя занятая исключительно любовными переживаниями мать сыном заниматься не собиралась – этим занялась его тетушка, уже известная нам обожательница Талейрана, пани Тышкевич. Она вывезла мальчика во Францию, там усыновила и одарила соответствующей фамилией – Понятовский. В 1826 году Понятовский-младший принял французское гражданство, а годом позже вступил во французскую армию. Будучи вахмистром 3 полка тяжелых кирасиров он сражался в греческой кампании (1828 – 1829) на Пелопонессе, после чего – услышав про Ноябрьское Восстание – помчался на родину.
В Варшаву Понятовский прибыл в 1831 году и в качестве адъютанта генерала Скжынецкого принял участие в боях (и даже был награжден золотым крестом Virtuti Militari!), а так же – что для нас весьма важно – на знаменитом пиру, который 12 июня столица дала армии в Саксонском Саду. Там он танцевал с золотоволосой, только что прибывшей в Варшаву из Несвежа Каролиной С., и влюбился в нее по уши. Потом три месяца навещал свою "королеву" (так он ее называл) в домике на улице Садовой; должна была состояться свадьба. И как-то ночью он впервые увидал белую даму своего рода. Он мог прочитать это так же, как король Стась перед резней Праги, когда русские через два дня захватили Варшаву, но понял это так, что призрак его ревнует. Не желая подвергать опасности жизнь любимой женщины, он бросил ее и выехал во Францию. 29 сентября 1832 его назначают лейтенантом 6 полка орлеанской тяжелой кавалерии, стоящего в Мо. Именно там его отыскал Ковалецкий, который знал о белой даме Понятовских, и у которого был связанный с ней план. Конкретно же, он хотел, чтобы "белая дама" пронзила своим убийственным взглядом колдунью из Энгельбурга.
Каким образом Ковалецкий склонил Понятовского принять участие в этом безумном предприятии? Миражом сокровища? К этому мы еще вернемся. Во всяком случае – уговорил. Фактом остается то, что осенью 1832 года Понятовский неожиданно подал рапорт об освобождении его из армии "на неопределенное время", и на основании согласия военного министерства от 11 ноября снял мундир в конце того же месяца, чтобы "заняться семейными делами". В декабре Понятовский постучал в двери дома Ковалецкого в Танн.
Призрака призвал таинственный маг по фамилии Херрендорф, которого Ковалецкий выискал где-то в Вогезах, и которого соблазнила "доля". Херрендорф явно был духовным братом тех средневековых профессиональных "охотников за привидениями", которые, стоя в заколдованном круге, призывали "белых дам". Вот и теперь он начертил круг и ввел Понятовского в транс, находясь в котором, тот поклялся, что если белая дама появится и победит колдунью замка, тогда он выкинет из сердца Каролину С. и женится на первой-встречной женщине. Белая дама Понятовских появилась и глянула в "глаз ведьмы". Струна сопряжения глаз натянулась в страшном поединке. Помните тот фрагмент из стихотворения Ор-Ота?
Глаза в глаза – глядит пытливо:
Кто дрогнет первый, кто отступит?
Неожиданно все нагорье, окружающее долину Танн затряслось, сорвалась буря, и молния ударила в "глаз ведьмы". Белая дама победила, а Понятовский понял, что… проиграл! Он согласился на просьбу Ковалецкого, поскольку рассчитывал на то, что колдунья из Энгельбурга уничтожит призрак, преграждающий его дорогу к счастью. Вскоре после того он женился на англичанке, Анне-Марии Семпл. Умер, но не от ран и не неожиданно, в Алжире, в возрасте сорока пяти лет (!), 18 февраля 1855 года. Умирая, он попросил положить вместе с ним в гроб прядь золотистых волос. Это не были волосы его жены.
Ковалецкий тоже не выиграл; тело его нашли в развалинах. Он был зарезан, предположительно, Херрендорфом, который исчез с сокровищами или без них. Когда в 1864 году во время упорядочивания руин пытались отыскать (безуспешно) подземные коридоры, ведущие от подвалов донжона к скрытым в горах выходам – люди шептались, что это поиски клада Мазарини.
И это уже конец сказки, на которую я взглянул в Танн сквозь каменный "глаз ведьмы". Покидая долину, я видел его вдалеке, как он уменьшается до размеров обычного перстенька, пока не исчез за верхушками деревьев, и струна лопнула…
Ах, правда – "в сказке должна быть мораль"! Excusez moi, лично я никакой не вижу, хотя Макушинский[34] наверняка просопел бы в мужское ухо: только ведьма способна убрать ведьму. Для морализаторства у нас имеется история, у сказки цели более честные.
Не выбрасывайте сказок в детские комнаты. Не выбрасывайте их вообще, ибо, что тогда вам останется? – лифт и транзистор, кока-кола и суп из пакетика, газетные объявления, время на часах. Жизнь заканчивается, а часы продолжают тикать дальше. Только сказку можно забрать с собой.
Выбрасывая сказку, чтобы довериться исключительно историческим фактам, "lasciate ogni speranza…"[35] – ведь будете, словно тот адвокат Флорин, о котором ходит анекдот в кругах французских юристов: присяжный, которого исключили из ведения дела по требованию Флорин, подошел к нему и прошептал на ухо:
- А жаль, мсье адвокат! Вы вытащили моего отца, я был бы на вашей стороне.
Сказка всегда на вашей стороне. Только лишь она. Когда-нибудь, когда все это поймут, придет чудесное Царство Сказки, а факты уйдут в трауре, свесив головы. На троне, вокруг которого будет кружить новое Солнце, в компании гномов и нимф усядется Фантазия, супруга барона Мюнхаузена, из новых морей вынырнут Бегемот и Левиафан, драконы и фениксы станцуют дикую сарабанду в замках на вершинах стеклянных гор; живые василиски заменят носовые фигуры галер, Синбад откроет Сезам сорока разбойникам, гиппогрифы станут жевать золотой овес в котловине Эльдорадо, а божественный кифаред в прекраснейшем из храмов Атлантиды запоет гимн в честь не разрушаемых и желанных вещей, которые не существуют, но существовать обязаны, вещей, которые так рядом с нами, но до которых не дотянуться.
Но, прежде чем это наступит, нам следует возвести университеты, которые воскресят забытое искусство рассказывания сказок.
КОРОЛЬ ЛУВРА
"…он был счастлив в течение семидесяти с лишним лет. Во
времена катастроф, которые сотрясли Францию и Европу и
привели к упадку старого мира, он не утратил ни одного из
удовольствий, которые способны дать нам чувства и ум."
Анатоль Франс
С тех пор, как из этого охотничьего замка, а потом и места жительства Бурбонов, сделали музей – уже невозможно войти в Лувр ночью. Или даже вечером. С момента основания и до настоящего времени музей работает в одни и те же часы – до и после полудня, по той причине, что половина дворца не электрифицирована. Обеспечение доступа ко всем экспозициям вечером и по ночам (о чем мечтает дирекция Лувра) потребовало бы средств, необходимых для освещения пятисот жилых домов, так же следовало бы принять на работу сто пятьдесят дополнительных охранников, следовательно - возникла бы необходимость в финансовых расходах, которые найти невозможно. Со времен Ампира, в течение ста семидесяти лет, время посещений увеличили всего лишь на один час. Поэтому нарушаются все пределы безопасности, поскольку многоязычная и все время нарастающая по численности толпа (3 миллиона в 1973 году) проходит через залы только в предвечерние часы. И ведь это еще не часы духов.
На пражском конгресс психотроников эстонский физик д-р Коомаре доказывал, что "часы духов" растягиваются между полуночью и четырьмя часами утра, поскольку именно в это время, особенно в январе, при полной луне, парапсихологические опыты удаются лучше всего. Но только как все это связано с нашей темой? Связано.
Во время нашей последней встречи в Париже Сантини открыл мне секреты лаврских ночей. Он рассказывал, что охранники и реставраторы дворца неоднократно слышат в темноте доносящийся из отдаленных комнат стук каблуков по полу. Тихий, приглушенный стук: тап-тап-тап, прерываемый в тот момент, когда Денон останавливается перед какой-нибудь картиной, а потом снова: тап-тап-тап.
- Он присматривает за коллекциями, совими коллекциями, это он среди них монарх, и никто, даже сам директор не посмеет усомниться в его власти.
- Кто-нибудь его видел? – спросил я.
- Не знаю… Мне известно, что некоторые его слышали. Они не любят об этом говорить, поскольку это приносит несчастья. Они опасаются за Джоконду… Один раз урок уже получили. В то время, пока портрет Денона находился на реставрации, итальянский декоратор Перуджи вынес Джоконду из Лувра. Случилось это в 1911 году. Назад ее получил через два года, в очень странных обстоятельствах. Люди перешептывались между собой, что случилось все так только благодаря Денону. Перуджи отправился к антиквару из Флоренции и предложил ему купить Джоконду. Прямо так. Неплохо, а? Только безумец мог сделать нечто подобное. Якобы, Денон приходил к Перуджи каждую ночь и довел его чуть ли не до сумасшествия. Если бы ты мог попасть туда ночью, тогда бы ты мог сам услышать, тих так: тап-тап-тап.
Сантини вытягивает губы, чтобы имитировать отзвук. Я же только улыбаюсь:
- Скорее всего, это ветер дергает дождевой сток или что-то в этом роде.
Приятель глядит на меня с сочувствием, как бы желая сказать: что ты бредишь!
Фамилия: Денон, Доминик Виван Денон, лишь историкам искусства и музейного дела говорит нечто, зато это огромное НЕЧТО. Широкая публика ничего об этом человеке не знает, и случается, что когда-нибудь кто-то о нем услышит, путает потом Денона с Дантоном. Символом такого незнания могут служить путеводители по Лувру или же изданный в серии популярных энциклопедических брошюр Гашетта томик "Дворец Лувр" , в котором про Денона нет ни единого словечка! И подумать только, что этот человек создал самый знаменитый музей, и что на протяжении четырех эпох (Старый Режим, Революция, Ампир и Реставрация) он был одной из интереснейших фигур своего времени.
Изображение Денона висит на первом этаже Лувра, в зале Дару. Зал этот, соседствующий с Двориком Висконти, разделен на шесть частей: Буше, Шарден, Депорте, Грез, Ватто и Прудон. Раздел Прудона располагается ближе всего к лестнице Дару. И там вы можете найти этот портрет. Тело, слегка наклоненное вперед; ястребиный нос, широкие ноздри, черные, прищуренные глаза, а на лакомых, стиснутых губах – язвительная усмешка. Редко кто останавливается перед ним. Ничего удивительного – здесь редко кто задерживается перед великими композициями Рембрандта, Тициана, Рубенса, Рафаэля и многих других, а уж портретик какого-то там Денона… Паломничества в Лувр устраиваются ради нее – люди приезжают из Рио, Лондона, Дакара, Хьюстона, Нью-Дели и Кейптауна – отовсюду. Наконец, они останавливаются перед самой таинственной и завлекающей улыбкой и всматриваются в нее, словно загипнотизированные, очень часто, не обращая внимания на голос из наушников, которые они прижимают к голове. Магнитофонная пленка неустанно крутится, снова и снова повторяя один и тот же информационный псалм: "Эта картина, созданная всесторонним гением, Леонардо да Винчи, была написана в 1503 году. Это портрет Моны Лизы Геральдини, в девичестве…".
На самом деле, это вовсе не портрет Моны Лизы Геральдини (смотри следующую главу). Зато это самый мудрый портрет в истории, и это самое главное. На нее глядят, а она улыбается сквозь стекло. Напротив, в том же самом зале, тициановский "Мужчина с перчаткой" все время задается вопросом, ну почему же ее так обожествляют, любя ее гораздо больше всех иных шедевров и всех других божеств.
Денон не удивляется, он знает, он сам был одним из жарких ее любовников. Всякий день по несколько сотен раз до него доносится: "Эта картина, созданная всесторонним гением…". Все это он знает уже на память. Денон знает гораздо больше, чем самые скрупулезные исследователи тайны Джоконды: Магдалина Хоурс и академик, профессор Рене Хюйг из Колледж де Франс, которые источники нимба выискали в введении да Винчи в живопись четвертого измерения – времени. Денону известно, что в этом портрете имеется пятое измерение: мистицизм вечного сохранения психе, в том смысле, который придал ей Бергсон, который чрезвычайно близок к взглядам да Винчи. Зафиксированное краской время, которое проживает в глубине души и перетекает внутри нее с невозмутимым спокойствием. Ведь, наконец, женщина эта не так уже и красива, но ее улыбка – хрупкая, словно бабье лето, ставшая результатом недолговечного равновесия между радостью и печалью, когда в любой момент одно из этих настроений может взять верх – эта улыбка порабощает.
Сын бедного мелкопоместного дворянина, де Нона, Доминик родился в 1747 году в Шалон-сюр-Саон. Когда ему было семь лет, случайно встреченная цыганка взяла его руку в свою и сказала: "Какая же чудесная звезда освещает твой путь! Женщины будут тебя обожать, а королевские дворы будут открыты для тебя". Маленьким мальчикам не гадают ради заработка, поэтому – гадают от души. Все, что предсказала цыганка, исполнилось, словно в сказке. Женщины сходили с ума по этому не отличающемуся особой красотой типу, который, с течением лет, стал походить на жирного майского жука; он же позволял себя соблазнять самым знаменитым красавицам с элегантностью, характерной для будуаров эпохи рококо, и "шпигельциммерной" фривольностью кокоток XVIII века. В качестве художника, он пережил свой оргазм в неоклассицизме, а в качестве бонвивана, он так и не избавился от "jeunesse dorée" эпохи рококо.
Где бы он ни появился, при дворе в Петербурге (там он был секретарем посольства) или за кулисами "Комеди Франсез", в салоне или в гондоле на Большом Канале, в Риме и в Берлине, в придорожных замках, в которых он бесцеремонно искал гостеприимства – повсюду, увидав его, женщины забывали о мужьях, любовниках и светских приличиях. Денон пользовался симпатией царицы Екатерины и императрицы Жозефины. Художница Виже-Лебрун без всякого удивления заметила, что "хотя красотой он не отличался даже смолоду, он постоянно пользовался успехом у красивых женщин".
В этом месте вы могли бы подумать: как сильно должны были не терпеть его мужчины! Так нет же, наоборот, те становились его друзьями уже через несколько минут беседы. Одна из его обожательниц, венецианская графиня Альбрицци, которую Байрон называл "итальянской мадам де Сталь", заявила, что Денон был "единственным на свете человеком, который мог нравиться мужчинам, хотя его обожествляли женщины". И вообще, Денон был человеком редкой породы, одним из тех, кто формирует собственную жизнь, будто наполненный фантазией, постоянно импровизируемый роман.
Замеченная цыганкой звезда делала так, что все, за что бы он не брался, немедленно превращалось в золото. А за все он брался совершенно нехотя. Под влиянием театрального каприза он написал для своих любовниц-актрис комедию "Юлия", одну-единственную в жизни. Критика безжалостно поиздевалась над этой пьесой, с чем трудно не согласиться, но еще труднее забыть одну фразу из Юлии, которой могли бы позавидовать Вольер с Уайльдом, вместе взятые: "По счастью, кредиторы в деревне не появляются; вот почему природа там столь прекрасна".
Он написал две картины; "Завтрак в Ферне"[36] был признан шедевром, за "Поклонение пастухов" его приняли в Академию Живописи. Кроме того, он прекрасно рисовал и гравировал. В памятках древности он разбирался как специалист, равно как и в философии, поэзии и моде, которую он сам проектировал под патронатом Давида. Красавица – ирландская патриотка, леди Морган, восхищенная множеством его талантов, поинтересовалась:
- Наверняка вы очень много учились в молодости?
- Совсем наоборот, milady, - ответил Денон, - я совершенно не учился, ведь это было бы скучно. Зато я много наблюдал, поскольку это было забавным.
Свои наблюдения он пускал в оборот столь же блестящим, что и пикантным образом, в течение полувека являясь источником анекдотов, веселящих всю Францию. Порнографией, словесной и графической, он жонглировал с бесцеремонностью, но и с большим вкусом, который невозможно было подделать. Его собрание гравюр, названное Oeuvre priapique[37] (1793), в соответствие с данным в названии обещанием, был шедевром, "фаллическая недвузначность которого ничего другого уже не заставляла желать". В то же самое время, когда в 1776 году на одном из парижских приемов кто-то усомнился в возможности написания настоящей любовной истории, но лишенной непристойности, тот же самый порнограф Денон за двадцать четыре часа написал опровергающую такое мнение небольшую новеллу, которая одна могла бы обеспечить ему бессмертие в истории французской культуры. Бальзак в "Физиологии брака" назвал ее "высшей школой для женатых, а для неженатых – прекрасным свидетельством нравов прошедшего века".
Рассказе этот назывался "Мимолетность", и был он (если не считать Юлии), единственной демонстрацией Денона в сфере беллетристики. И одновременно, название это прекрасно описывало методику действия нашего гедониста – в творческой сфере, виды искусства, с которыми он флиртовал, интересовали его лишь мимолетно. В этом действии и поведении Денон предстает перед нами не как человек рококо, тем более – неоклассицизма; он уже принадлежит к романтикам, врагом номер один для которых была скука ("последняя степень всех несчастий – скука", как говаривал Словацкий).
Бравурно интеллигентный человек чувств и вольнодумец, относящийся с сарказмом к догам и пьедесталам, Денон в этом отношении был чуть ли не равен Вольтеру, которым – точно так же, как и Талейран – он восхищался. Он ждал, когда судьба сведет их вместе, но та как-то не спешила, и Денон решил ей помочь. Находясь в Швейцарии с дипломатической миссией, он постучал в дверь дома Вольтера в Ферне. Его отказались принять. Тогда он рявкнул: "Я дворянин, то есть, имею право доступа ко двору!", и "патриарх из Ферне", которого развеселило нахальство чужака, равно как и его тонкая лесть, приказал того впустить. Они разговаривали неделю. Царство за стенограмму этих диалогов!
Денон излучал волшебную гравитационную силу, которая притягивала к нему людей власти, начиная с Людовика XVI, сделавшего его хранителем коллекции античных гемм, через Робеспьера, который сначала хотел отослать его на гильотину, а после часа ночной беседы назначил "народным гравером", и вплоть до Людовика XVIII. По пути был еще и Наполеон. В 1797 году, на балу у Талейрана, молодой генерал Бонапарте высматривает стакан лимонада. Стоящий рядом Денон отдает ему свой, уже наполовину выпитый. Через минуту они уже лучшие приятели…
В 1798 году Наполеон отправляется на завоевание Египта, забирая с собой несколько дестков ученых различных специальностей. Денон находится среди них, но, пока все они будут гнездиться в созданном в Каире Египетском Институте, он сохранит свободу птицы, которую обусловил, давая согласие участвовать в экспедиции. Ему отвратительно закапываться в лаборатории, он создан для движения. И для любви. В городе Рафид он узнал одну… впрочем, пускай расскажет сам.
"Она жила в доме, напротив моего, а поскольку улочки в Рафид узкие, мы быстро познакомились (…) Она была красива и тиха. Любила своего мужа, но тот не был человеком настолько милым, чтобы она могла любить только его. Тот замучил ее своей ревностью. Она открывала мне свои заботы: я ей от всего сердца сочувствовал. В городе вспыхнула чума. Моя соседка была особой настолько общительной, что не могла избежать ни заражения болезнью, ни того, чтобы не передать ее дальше. Каким-то образом она заразилась чумой от своего последнего любовника и верно передала ее своему мужу. Все трое умерли. Мне было ее жалко"[38].
Сам Денон, как всегда везунчик – выжил.
Когда после битвы у пирамид генерал Десекс поспешил в Верхний Египет в погоню за недобитыми мамелюками Мурад-бея, пятидесятидвухлетний Денон присоединился к его солдатам. Вскоре этот несравненный гурман жизни очаровал ветеранов дивизии Де секса отвагой, граничащей с абсолютным пренебрежением к смерти и жизни. Он шел то в авангарде, то в арьергарде, а точнее – перед авангардом и после арьергарда, таща на спине папку с бумагой и карандашами, пищу он носил в висящем на шее мешочке. И везде он рисовал, все время испытывая чувство голода относительно чудес, тысячелетиями скрытых от Европы. В своем альбоме он увековечил Саккару, Фивы, Лук сор, Варнак, Филу, Элефантину, любую памятку древности до самой первой нильской катаракты. И это были, скорее, фотографии, а не рисунки, фантастически верные. "Денон всех нас заставлял измерять памятки, которые сам он переносил на бумагу", - вспоминал впоследствии адъютант Де секса, Савари. Он рисовал на марше. На биваках и в огне сражений, не замечая взаимоубийства других людей, поскольку сам с любовью всматривался в какую-нибудь стеллу. Во всей армии передавали, как он разъярился, выполнив кривую линию потому, что какой-то араб выпалил в него с пары десятков шагов, художнику пришлось второй рукой вытащить пистолет и застрелить нахала.
Возвратившись во Францию, в 1802 году Денон издал Voyage dans la Haute et la Basse Egypte ("Путешествие по Верхнему и Нижнему Египту), эпохальную книгу, открывающую Европе мир культуры, до сих пор сказочной. Уже тогда говорили и писали, что Денон, в отличие от Наполеона, завоевал Египет для Европы навечно. Последовавшие потом сообщения о покорении полюсов, Эвереста и Луны не вызвали такой сенсации, как тогда Путешествие… Ее жадно поглощали все, книга сделалась модной. В Париже рассказывали друг другу анекдот (самый правдивый), один из многих относительно легендарной глупости мадам Гран, супруги Талейрана: как-то раз министр, пригласив Денона на обед, порекомендовал жене подготовиться к беседе с помощью прочтения Путешествия… Герцогиня немедленно отправилась в библиотеку и отыскала раздел на букву "Д". Во время обеда она сидела рядом с Деноном и осыпала его комплиментами:
- Ваша книга привела меня в восторг! Как же вы настрадались, эти потрясающие описания – я сама страдала вместе с вами! К счастью, все кончилось хорошо. Какое облегчение! Больше всего радости доставил мне момент, когда с моментом появления на острове Пятницы ваше одиночество уменьшилось…
Так же и папа Пий VII, принимая Денона в Фонтенбло, сообщил, что восхищается его работой. Денон поблагодарил и деликатно напомнил Святому Отцу, что книга внесена в ватиканский индекс. По мотивам этой сценки многие историки написали бы трактат по истории папства.
На мотивах жизни Денона можно было бы провести глубокий анализ иерархического и светского успеха. Это не был бы учебник, поскольку – более важным, чем образование – стилю жизни и специфическому коду жестов, которые психологи отмечают уже у детей, которые становятся лидерами на принципах спонтанной акцептации в играх дошкольников, можно научиться. Вот интеллигенции, скорее всего – нет.
К началу века Денон имел уже столько прав на бессмертие, что мог бы умереть спокойно, зная, что место в энциклопедиях ему обеспечено. Но в момент издания книги Наполеон предложил ему пост генерального директора французских музеев и приказал сделать из Лувра первый музей Европы. Для Денона этого было мало – Доминик Виван Денон сделал из Лувра первый музей мира. За это император наградил его Орденом Почетного Легиона и титулом барона Империи.
Из итальянской кампании 1796-1800 гг. французы привезли в Париж огромное количество шедевров, в большей мере – периода Ренессанса. То есть, у Денона было чем заполнить залы дворца. Но он хотел ее, без нее он Лувра не мог представить. Вся проблема была в том, что "бог войны" влюбился в Джоконду столь же жарко, и он желал ее иметь исключительно для себя. Подобного рода любовь историки искусства окрестили "джокондолатрией" (giocondolatria).
Первой жертвой "джокондолатрии" был сам ее творец. Отложив кисть, Леонардо сказал: "Мне удалось написать картину воистину божественную" и забрал ее с собой во Францию. "Джокондолатрия" заставила тысячи художников копировать Джоконду, а некоторых подтолкнула к самоубийству, например, Луку Масперо, который, прежде чем выпрыгнуть из окна, оставил на столе записку: "Уже много лет она не дает мне покоя… Уж лучше умереть". В 1919-1939 годах один из многих почитателей Джоконды проводил перед нею ежедневно по несколько часов. Он сидел молча и всматривался в ее лицо до момента, когда охранник легенько хлопал его по плечу и говорил: "Прошу прощения, мы закрываемся. Вы сможете увидеть ее завтра".
После войны его заменил Леон Мекуиза, человек, который прибыльное занятие торговлей заменил на плохо оплачиваемый пост охранника в Лувре. А точнее: охранника Джоконды. В средине пятидесятых годов он влюбился в двух женщин одновременно. Как-то раз он совершенно случайно попал в музей и увидел перед портретом Моны Лизы молодую девушку, копирующую руки Джоконды. Это была художница Анжела Анджен. Девушка посвятила лавочника в тайны портрета, после чего продолжала это и в последующие дни, а закончилось все это свадьбой. Через тринадцать лет Мекуиза попрощался с торговлей и начал делать все возможное, чтобы его приняли на службу в Лувр. И старался он с таким жаром, что хотя дирекция музея в качестве охранников берет исключительно военных инвалидов, ради него сделали исключение. В 1974 году его хотели повысить в должности – он отказался, не желая покинуть Джоконду. В 1976 году он достиг пенсионного возраста – Мекуиза упросил, чтобы его не освобождали от службы рядом с нею. Он не представляет жизни без нее. Когда музей открыт для посетителей, он не отходит от картины ни на шаг, а на работу приходит пораньше, чтобы ежедневно побыть с ней один на один. Этот ревностный рыцарь Джоконды должен быть в какой-то мистической связи с Деноном, несомненно, он агент "короля Лувра".
Наполеон тоже желал видеть ее ежедневно. До того, как он увидал ее впервые, та несколько столетий бесприютно бродяжничала по комнатам Фонтенбло, Версаля, парижского кабинета картин, и один Господь знает, где еще. Когда Наполеон пришел к власти, он приказал повесить ее в своем личном кабинете в Тюильри. Я был в этой комнате, единственное окно которой выходит в сад. Тогда, в эпоху Консульства, здесь стоял письменный стол красного дерева, опирающийся на четырех бронзовых грифах, обитый зеленым кашемиром стул, два книжных шкафа, а между ними – высокие напольные часы из красного дерева, застекленный шкаф, козетка и столик для почты. Улыбка Джоконды освещала интерьер.
В 1804 году Денон потребовал отдать шедевр, и человек, который уже готовился к тому, чтобы надеть корону Императора всех французов, сдался, чтобы дать всем французам возможность наслаждаться божественной улыбкой. Джоконду перевезли в соседствующий с Тюильри Лувр и поместили там в большой галерее Наполеоновского Музея.
Последующие десять лет барон Денон обогащал Лувр шедеврами со всего континента. Он таскался за Великой Армией по Австрии, Пруссии, Испании, Польше, по немецким княжествам, и повсюду срисовывал или же решал, что следует забрать в Париж (из Варшавы он забрал находившуюся в Королевском Замке "Прусскую дань" Баччиарелли). И снова это изысканное презрение к опасности – под Илавой император лично стаскивает барона с насыпи, которую картечь превращает в кучу земли, а мсье барон протестует, ибо где же ему найти лучшую точку для выполнения эскиза готической башенки…
По всем дорогам Европы тащились тяжелые телеги, загруженные бесценными произведениями изобразительного искусства минувших эпох. Все это разгружалось в Лувре, по сравнению с которым все остальные коллекции земного шара сразу же делались провинциальными. До сих пор реквизиции произведений искусства в период военных действий были явлением, скорее, спорадичным, они зависели от капризов победителя или дамы, разделяющей его ложе, и т.д. Теперь же мир впервые столкнулся с системой – беспощадно направляемой Деноном машиной тотальной реквизиции. Въезжая в окружении своих экспертов в очередные города, Денон разыскивал коллекции с глазами наркомана. Это уже не было никакой "мимолетностью", но страстью всей его жизни, чуть ли не безумие. Вскоре все, наиболее хитрые вожди Великой Армии узнали об этом и начали делать на этой страсти барона крупный бизнес. К примеру: Султ грабил в Испании церкви и картины (в том числе, Мурильо) и продавал их с выгодой главному директору музеев.
Селянка закончилась после Ватерлоо. Взбешенная Европа посчитала, что "французскому народу необходимо дать урок морали" (Веллингтон) и потребовала возвратить две тысячи шестьдесят пять шедевров. Денон сражался против реализации этих требований с решительностью самки, защищающей свое потомство. Первый и последний раз в течение своей спокойной жизни Денон вступил в такой поединок. Говоря точнее – в поединок, понимаемый в общем смысле.
Столкновение – это было нечто такое, чего Денон не признавал. Никогда он не связывался с поддержкой или низвержением режимов. Политический порядок мира был ему безразличен, и Людовик одинаково хорош, как Робеспьер или Бонапарте. На войны, конкретнее же: на их причины и результаты, ему было наплевать – в этом плане он походил на того племянника герцога Мальборо, который, когда мозг из разбитой снарядом головы стоявшего рядом офицера обрызгал ему лицо, буркнул стоявшему рядом дяде: "Удивительно, что человек, у которого было так много мозгов, столь бесцельно подвергался опасности". Денон подвергался опасности многократно, но никогда бесцельно – всегда ради Искусства, а убивал только тогда – как мы уже видели – когда ему мешали рисовать. Не признавал он столкновений и в форме ссоры, поскольку она была ему противна – он мог бы сказать, как тот дворянин, знаменитый своим высказыванием: "Со мной не так легко поссориться!", хотя в его устах это высказывание имело бы совершенно иной смысл, ибо он не обладал душой лакея. Зато была в нем мудрость современного ему Шамфора: "Необходимо принимать вещи с веселой стороны и привыкнуть глядеть на мир как на доску, на которой подскакивают паяцы и обезьяны, ведь люди – это обезьяны, которые скачут в надежде получить орех или же, опасаясь кнута. С моментом, когда это станет ясно, все изменяется, все человеческие мошенничества и выходки делаются забавными, и тогда человек живет здоровой жизнью". Поняв это достаточно рано, Денон жив в добром здравии один за другим десяток лет.
Леди Морган сказала после посещения Денона: "Он выбрал жизнь, которая никогда не позволяла ему сражаться за какое-либо дело". И это было правдой, поскольку таковы были правила. Но все произведения искусства, которые Денное собрал в Лувре, были его детьми, и вот уже попытку отобрать у него детей он никак не мог посчитать "забавным" или принимать это "с веселой стороны". Вот почему в 1815 году он начал заядлую войну против возврата. Это было уже исключением из правил.
Сдался он только под "уговорами" штыков. Буквально. Первое из возвращаемых произведений искусства, вывезенный из Гданьска (в котором он находится и в настоящее время) "Страшный Суд" Ганса Мемлинга, из Лувра выносили под охраной батальона прусской пехоты. Вот как боялись гнева одного человека! В конце концов, оскорбленный Денон подал в отставку, несмотря на уговоры Людовика XVIII, чтобы он остался на своей должности. Зачем? Ведь его же "обокрали", а ее, Джоконду, он мог видеть ежедневно, как и первый встречный человек с улицы. Так зачем же было оставаться рабом наполовину опустошенного домища?
Он перебрался на набережную Вольтера, в дом, который – если вам захочется пойти туда – вы узнаете по высоким, арочным окнам фасада. Сегодня это quai Voltaire, номер 9. Здесь он провел последние десять лет своей жизни, вдали от публичного водоворота, в интимной атмосфере частной коллекции, наполненной бронзой, мрамором, вазами, эмалями, медалями и геммами, картинами Гуэрчино, Рюйсделя и других. Волосы Денона делались серебряными, сам он все чаще болел, но ни в чем не терял из своего очарования, ведь стареющие люди подобны музеям – неважен фасад, главное - содержимое. Друзьям и гостям, среди которых были самые выдающиеся личности Европы, он рассказывал о своих приключениях в минувшие годы, и делал это настолько чудесно, что, вспоминая их впоследствии, эти люди сравнивали их с рассказами Шехерезады. Когда же гости уходили, хозяин воскрешал карандашом на секретных листах "plaisirs d'amour" своей молодости.
Смерть Денон ожидал без страха и "murio en su ley" – умер в своем праве, как лаконично говорится по-испански, отдавая дань тем, кого смерть не застала врасплох. Он приветствовал ее 2 апреля 1825 года; говорили, что с улыбкой. Могу себе представить эту улыбчивую смерть человека, который никогда не переставал улыбаться. Могу, поскольку никогда не забуду, как об этом рассказывал Макушинский: "Когда смерть приходит к такому человеку, она глубоко, до колен, кланяется и говорит: "Ну что же, пошли!" – А он спрашивает ее: "Далеко ли?" – "Еще дальше", - ответит ему смерть. – "Тогда приветствую тебя в своем доме, словно сестру, что пришла навестить своего брата! Позволь мне только, о смерть, улыбнуться". Вздрагивает смерть при этих словах, ведь иной раз улыбки можно ждать лет сто, а то и больше, потому она смотрит ему в глаза, долго и внимательно, взвешивая все про себя, а потом говорит: "Вижу я душу твою, и на самом ее дне улыбку, так что достань ее, как рыбак достает жемчужины из пучины, и умри…" И тогда умирает такой человек, словно дитя, которому снятся цветы и синие птицы, солнце или же материнское сердце".
Все здесь сходится, кроме последнего предложения, поскольку Денону, без всякого сомнения, снилась женщина. В написанном мною образе человека, который из жизни создал шедевр роскоши, нет ответа только на один этот последний вопрос: кем была женщина его жизни? Улыбающаяся модель Леонардо? Только отчасти. Чтобы ответить на этот вопрос, нужно знать содержимое его тайной шкатулки с реликвиями и один из экспонатов частной коллекции Денона. Но к ним я еще вернусь.
В Лувре же, когда вы отойдете наконец от улыбки, освещающей языческое лицо единственной женщины, которой отсутствие нимба не мешает принимать знаки квази-религиозного поклонения, отыщите в зале Дару улыбку "короля Лувра", в которой мягкость смешивается с вольтеровской язвительностью. И отдайте ему такой же глубокий поклон.
В конце концов – это единственный похититель произведений искусства, достойный уважения.
БАЛЛАДА О ДАМАХ МИНУВШИХ ВРЕМЕН
"Свою печаль замкнул в стенах монастыря?
Скажите, а не любви ли ради к Элоизе
Пьер-Абеляра превратили в каплуна…"
Франсуа Вийон "Баллада о дамах минувших времен"
Женщина Денона была своеобразным Франкенштейном, склеенной из фрагментов тел и характеров нескольких дам минувших времен. Она была мудрая, верная, поддающаяся, грациозная и деликатная, словно эльф, наполненная преданностью и безграничной любовью, идеальной в любом материальном и нематериальном измерении.
Мудрость ее символизировала улыбка дамы, чей портрет висит в Лувре. Денону казалось, что это Мона Лиза Геральдини, в соответствии с тем, что нам известно от Вазами. Но вот миланский художник и хроникер Паоло Ломаццо писал, что да Винчи написал два похожих портрета. Вторая его модель не была известна (во всяком случае, о ней известно было мало кому) до того времени, когда английский антиквар Генрих Ф. Пулитцер объявил, что это он является владельцем Моны Лизы. Картина с ее изображением, привезенная в XVIII веке из Флоренции в Англию, очутилась в замке Соммерсет и в 1936 году была выставлена владельцем, Хью Блейкером, на аукцион в Лейчестере. Именно там Пулитцер и увидел этот портрет, который считался одним из нескольких десятков выдающихся (поскольку второразрядных гораздо больше) копий шедевра Леонардо. В течение последующей четверти века англичанин скрупулезно исследовал историю портрета и изображенной на нем женщины. В 1962 году ему удалось купить картину, благодаря помощи швейцарских финансистов. Через пять лет он опубликовал свои исследования в сенсационной книжке. Среди всего прочего, там было написано: "Картина, находящаяся в Париже, не является подделкой, ее, конечно же, писал да Винчи. Это портрет, очень похожий на портрет истинной Моны Лизы, который находится в моих руках". Говоря короче: по мнению Пулитцера, портрет из Лувра не может быть изображением Моны Лизы, поскольку Леонардо писал Лизу Геральдини, вышедшую замуж в возрасте семнадцати лет (в 1495 году) за патриция из Феррары, Франсиско дель Джокондо, начиная где-то с 1500 года, то есть, когда та была еще молодой женщиной. Тем временем, в Париже висит портрет женщины зрелой, если не сказать – в годах; зато портрет, являющийся собственностью Пулитцера (его аутентичность была подтверждена фотографированием в рентгеновских лучах, анализом "техники кисти", химическими, радио графическими и оптическими исследованиями – с помощью измерителя световой плотности), представляет женщину молодую. Понятное дело, это еще не доказательство. Убедительным доводом, по-видимому, является рисунок – копия портрета Моны Лизы дель Джокондо, выполненный по памяти Рафаэлем после его посещения мастерской Леонардо. На этом рисунке видны обрамляющие женскую фигуру колонны. Они имеются и на портрете, принадлежащем Пулитцеру, зато их нет на картине из Лувра.
Тот самый рисунок Рафаэля…
Сейчас Денон уже знает, что улыбка, которой он украсил женщину своей мечты, принадлежала прославленной героической обороной Исхии от французских войск любовницы Джулиано ди Медичи, Констанции д'Аволо. Когда Леонардо писал ее портрет, она была уже "в годах". По странной иронии судьбы, ее тоже называли Джокондой, поскольку 'la gioconda" означает "радостная", а синьора д'Аволо была известна своим веселым характером. Медичи не выкупил заказанного у Леонардо портрета, поскольку к этому времени женился на молодой девушке и не желал, чтобы такая мелочь раздражала семейные отношения; в результате, да Винчи забрал картину во Францию. Таким вот образом портрет Констанции д'Аволо поселился на берегах Сены и до нынешнего дня прославляет Лувр, без всякого на то права принимаемый за портрет Моны Лизы.
А может, и по праву? Неужели в искусстве должны существовать 100-процентная уверенность, которую невозможно было бы свергнуть? Брр! Тогда искусство перестало бы быть самим собой. Денон не удивится, если когда-нибудь кто-то низвергнет и утверждения Пулитцера. Раз за разом Лувр переживает открытия имен творцов (недавно было установлено, что знаменитый тамошний "Концерт", до сих пор считавшийся одним из лучших произведений Джорджоне, на самом деле написал Тициан) или же изображенных на картинах моделей. Случаются и "кражи" лиц, к которым "цепляют" чужие имена. Я сам открыл одну такую во Франции, весьма примечательную. Так вот, приблизительно в 1813 году прекрасный польский портретист, Антони Бродовский, написал портрет Юзефа Сулковского (посмертный). Все носящие мундиры актеры той эпохи имели свои изображения, имелись многочисленные портреты и одного из "суперстаров" республиканской армии, генерала Гоша. В течение полутора столетий все было в порядке – Гош был представлен собственными портретами, а Сулковский – портретами Сулковского. Как вдруг, после окончания последней войны, случилась удивительная вещь: французы в своих публикациях начали показывать портрет кисти Бродовского в качестве "портрета Гоша кисти анонимного художника". Скорее всего, в прошлом кто-то сделал ошибку, неправильно прочитав подпись, кто-то иной повторил, после чего ринула лавина – Сулковский преобразился в Гоша в десятках изданий, достаточно упомянуть три монументальных альбома: издательства Гашетт (F.Furet и D. Richet La Révolution, Париж 1966), издательство Фламмариона (P. Gaxotte La Révolution Française, Париж 1963) и издательство Арто (F. Sieburg La France de la Royauté a la Nation, Париж 1963). Некоторые из этих работ имеются в моем книжном собрании – сравнение крупных, на всю страницу, репродукций, настолько тщательно выполненных, что видны трещинки красочного слоя, с польскими репродукциями портрета Бродовского не оставляют ни малейшего сомнения – оба народа в течение определенного времени пользуются одним и тем же портретом для представления собственных героев: портретом Сулковского.
Но мы ведь должны говорить о женщине Денона: не удалила ли нас от нее примечание, касающееся Сулковского? Вовсе нет, наоборот – благодаря нему, мы стали к ней гораздо ближе, уже в Египте. Там Денон познакомился с Сулковским и полюбил его, как никого другого из своих современников ("Это был офицер, которого я любил больше других", - сказал он после смерти поляка), и как раз там, при помощи Сулковского Денон нашел форму ножки женщины своей мечты. Пускай об этом нам расскажет автор воспоминаний, Анна из семейства Тышкевич Потоцкая-Вонсович, которой Наполеон рекомендовал Денона в качестве проводника по музеям. Вместе с великолепным чичероне она посетила Лувр, а потом:
"…замечательный гид пригласил меня на завтрак, чтобы показать мне собственный небольшой музей (…) С огромной, невысказанной любовью он указал на ножку мумии, столь восхитительно прекрасную, так замечательно сохраненную временем, что она будила искушение украсть ее и сделать из нее пресс-папье.
- Поглядите, - сообщил очаровательный ученый, - какая чудная ножка! И вам следует знать, что, вероятнее всего, она по прямой линии принадлежит кому-то из семейства фараонов.
- Кто знает, - сказала я, - быть может, это ножка одной из жен Сезостриса?
- Пускай будет Сезостриса, если это вам так важно, - ответил он, - но в таком случае, жены, которую он любил больше всех, и которую оплакивал всю жизнь".
"Которую любил больше всех…" Понятное дело, не Сезострис. Денон. Таким образом, у нас уже имеется улыбка и ножка, а эта последняя определяла всю фигуру, "небольшая, восхитительная, милая", о которой он размышлял "с огромной, невысказанной любовью". Нам не хватает лишь нескольких светских реликвий. Они же находились в знаменитой шкатулке с памятками.
Этот таинственный, очень красивый ларец для реликвий, пробуждавший когда-то множество слухов и знакомый только немногочисленным посвященным, скорее всего, был жертвой Террора; опустошенный от культового содержимого, он попал в руки "короля Лувра", тот же заполнил его жемчужинами своих светских культов, мужских и женских. Среди первых: фрагмент усов Генриха IV, фрагменты костей Вольера и Лафонтена, зуб Вольтера, прядь волос генерала Десекса и капля крови Наполеона из Лонгвуда. Женских жемчужин только две, но огромной ценности: маленький фрагмент прекрасного тела Инес де Кастро и частица праха Элоизы из гробницы в Параклете. Не будем спорить об аутентичности этих светских реликвий, это не имеет значения. Важно то, что Денон выбрал два наиболее трагических и романтических примера любви средневековой Европы.
История Инес де Кастро и Дона Педро. Месть, порожденная этой драмой, никогда не дождалась своего Шекспира, а чувства – Петрарки; не был гением ни Камоэнс (Лузиады), ни, тем более, Феррейра, которые ее описали. Денону удалось оценить величие этой любви, потому он и замкнул ее в ларце для реликвий, словно в душе. Ведь разве не был этот самый ларец его душой?
Португальский инфант Дон Педро любил свою родственницу и придворную даму своей жены, Инес де Кастро. Овдовев, он втайне женился на ней, а когда его отец, король Альфонс IV, спросил его, правда ли это, стал отрицать. Тогда монарх начал уговаривать сына повторно жениться, встретив же решительное сопротивление и, подговариваемый собственными министрами, приказал убить Инес (1355 год). Дон Педро взбунтовался против отца, но быстро и сдался, проявляя внешнее спокойствие, он даже пообещал умирающему отцу, что отказывается мстить убийцам. На трон он вступил в 1357 году и наверняка бы остался в истории как Педро Милостивый или Великодушный, поскольку завоевал любовь народа уменьшением податей и соблюдением законов, если бы менее скрупулезно подчинялся законам чудовищной мести. С того момента, как он сделался помазанником Божьим, люди – духовные лица, магнаты и слуги – которые хоть каким-то образом были связаны со смертью Инес, превратились в живых трупов, и умирали они так, что перед концом каждый успел сто раз проклясть момент своего рождения. Тогда короля назвали Педро Жестоким. Знаменитый тогдашний историк, Фернан Лопес, так описал смерть двух главных убийц: "Альваро Гонсалеса и Педро Коэло силой привезли в Португалию, где их доставили в Сантарем, где находился Дон Педро. Король, найдя в мести наслаждение, весьма печалился о том, что в его руки не попал Диего Лопес, который умер естественным путем. А тех двух без всяческого милосердия он приказал пытать, после чего убить их и вырвать у них сердца".
Для Денона слова "Педро Жестокий" звучали как "Педро Великолепный", и тут я не стану с Деноном спорить. У нас в Польше тоже была подобная история, вот только с другим финалом. Молодой Щенсны Потоцкий в тайне женился на красивой шляхтянке, Гертруде Коморовской. Родители Потоцкого (Франциск и Анна), узнав про это, выслали ватагу казаков, которая похитила из родного дома будущую на шестом месяце беременности Гертруду и, задушив, бросила ту в прорубь. Щенсны попытался покончить с собой, но как-то нерешительно, что даже не рассек кожи перочинным ножом, и хотя до конца жизни носил при себе миниатюрный портрет Гертруды, не пытался убийц хотя бы коснуться, а перед отцом вымаливал собственную "ошибку". Его вот следовало называть Щенсным Плюгавым, и не только за то, о чем знают дети, которые учат на уроках истории тему о разборах Польши.
Дон Педро приказал отдавать королевские почести извлеченному из могилы трупу Инес – последним ее почитателем стал Денон. Но не она была королевой его ларца с реликвиями. Улыбка Джоконды, гибкость "жены Сезостриса", красота Инес де Кастро – но мысль и дух Элоизы. Она была для него абсолютной монархиней.
В XI веке родился человек, которого впоследствии назвали "Декартом XII века", что говорит многое (но только тем, которые Декарта знают), но еще не все. Умный концептуалист с замечательной внешностью (у теологов и философов такое встречается крайне редко) заслуживал того, чтобы его назвали средневековым "плейбоем", обладавшим исключительным умом (для "плейбоев" вещь вообще неслыханная). Он с одинаковым умением пользовался копьем в рыцарских турнирах, соблазнял и обучал всяким мудростям, достигая эффекта благодаря тщательному изучению темы беседы и меткости аргументов, приправленных щепоткой блестящей демагогии, неизбежной в тех случаях, когда не желаешь быть единственным слушателем самого себя. Он дал образование двадцати кардиналам и пятидесяти епископам. Звали его Абеляр. Когда он преподавал в Мелюн, а потом и в Корбейл, приток слушателей был такой, что, как мы можем прочесть в Истории моих несчастий: "Дома не могли их вместить, а город пропитать", куда бы он ни направился, "столь громадная сразу же набиралась топа, что ею можно было бы заселить дикий лес". То же самое происходило и в Париже, где, провозглашая свои истины, Абеляр сделался идолом части духовенства, молодежи, рыцарства и, в особенной мере, дам. Одга же из истин, которой он обучал наедине, звучала так: "Я не боюсь отказа со стороны женщины любого сословия".
Эта последняя истина утратила весь смысл вскоре после того, как каноник из Нотр-Дам, Фульбер, нанял Абеляра для обучения своей семнадцатилетней племянницы, Элоизы. Абеляр обучил девушку любви, соблазнил ее, та втайне родила, учитель даже женился на ней в секрете, но это никак не спасло его от мести каноника, достаточно типичной для тех времен: наемные бандиты Фульбера напали ночью на дом Абеляра и кастрировали несчастного любовника, который, из отчаяния и в знак покорности перед судьбой, постригся в монахи. То же самое сделала и Элоиза. Вся эта драма, а так же великолепная переписка между влюбленными стали канвой для эпического полотна под названием "Элоиза и Абеляр". В сотнях книг их любви приписывали чувство настолько идеальное, что оно сделалось символом, с которым никакая иная историческая любовная связь не может и равняться, а если говорить о легендарных – разве что с Тристаном и Изольдой.
Денон слишком много читал, он был умен и умел витдеть суть вещей, слишком хорошо он знал технику исторического мифотворчества и переписку красивого евнуха и чудесной монашки, чтобы верить легенде, которой обросла их любовь. Ему было известно, что Абеляр относился к своей любовнице довольно жестко, он практически изнасиловал ее и впоследствии не раз поднимал на нее руку. Абеляр не представлял для него интереса. Только Элоиза. В ней было все, чего мог желать человек, такой как "король Лувра", стиль жизни которого и стиль мышления вознесли его над преходящим временем и над правящими режимами. Она была красивой. Была умная – если Абеляр был первым современным человеком Европы, она была первой ее современной жительницей – прекрасно начитанная, знающая несколько языков, способная дискутировать на любую тему и без темы, если случалась такая необходимость. Образованные дамы эпохи Денона умели только первое, в течение столетий они закалялись и все сильнее отличались от женщин Востока ("жена Сезостриса") – они не умели молчать в присутствии мужчин, когда те того желали, утратив величайший из своих талантов – покорность. Элоиза была идеалом – умной и преданной, мысль и чувство, пергамент и лечебная повязка.
Воспоминание об Элоизе доводило Денона до экстаза. Память о том, что она не желала брака лишь затем, чтобы не уменьшать славы любовника и не лишить его блестящего нимба, была для Денона наркотиком. Он вводил его себе, читая письма Элоизы к Абеляру. Хотя бы вот этот фрагмент из второго письма: "Господь мне свидетель, что никогда я не искала в тебе ничего иного, как только тебя. Я не ожидала супружества или каких-либо иных выгод, и не желания успокоения моих духовных и физических чувств, но только твоих – вот что было в моем сердце. Наверняка, звание жены является более достойным, священным, но я всегда предпочитала быть любовницей или – прости мне это слово – наложницей. Ибо, унижая себя, я не нанесу даже малейшей царапины великолепию твоей славы".