- А знаете ли вы, что съели? – спросил его герцог.

Когда же прозвучал отрицательный ответ, пояснил:

- Мой повар приготовил для вас подошву от сапога.

Русский посол без слова признал превосходство французского повара и заплатил сумму пари.

Возьмем, наконец, живопись. В 1973 году австралийская Национальная Галерея за астрономическую сумму в два миллиона долларов приобрела самый известный холст Джексона Поллока "Синие столбы". Картина эта была создана в квартире художника. После пары часов хорошей пьянки он с двумя приятелями, находясь в состоянии чуть ли не белой горячки, решил чего-нибудь нарисовать вместе с ними. Вслепую они выдавливали целые тюбики случайно найденных красок на лежащий на полу кусок ткани, размазывая его в пьяном экстазе босыми стопами. "Мы были настолько пьяны, - признался впоследствии один из них, известный скульптор Тони Смит, - что понятия не имели, что с нами происходит". Но до того, как он сообщил об этом, критики признали "Синие столбы" вершинным достижением экспрессионизма.

Глупостью было бы критиковать эпопею "Мстителя" только потому, что ее автор воспользовался мошенническими штучками. Его произведение вышло за рамки морали, поскольку вошло в сферу искусства, а искусство – с момента сотворения мира – всегда всего лишь орудие в косметическом кабинете истории. Так что это не французы поступают глупо, веря версии Барера, но англичане, обвиняющие его в подделке. Давайте обвиним в подделке всю историографию, это будет святая правда, но обвинять в фальшивке какие-то отдельные версии некоторых событий – с нашей стороны было бы несправедливо. Всякий час в истории прооперирован пропагандистской или художественной хирургией. История ничего на этом не теряет, культура только становится богаче.

Содержание "chansons de geste" точно так же относились к истине, как супружеские обещания к супружеской обыденности. Что осталось от битвы в ущелье Ронсеваль? "Непобедимые" воины Карла Великого получили там позорную трепку от баскских горцев, на что франконская пропаганда ответила "Песнью о Роланде". Уважаемый префект Бретонской Марки был в той же степени рыцарем "без страха и упрека", как и его конь, и он позволил себя разбить не потому, что его предали, но только лишь потом, что он глупо влез в ловушку. Только кто об этом сейчас помнит? Зато все помнят "Песнь о Роланде" – достопамятный шедевр исторической косметики, триумфально звучащий на всех континентах; Карпентьер обнаружил в южноамериканских джунглях полудикарей, которые "предпочитают память "Песни о Роланде", чем иметь в доме горячую воду", и чернокожих фокусников, которые, словно средневековые бродячие певцы "исполняли песни о Карле Великом, о Роланде, о предательстве Ганелона, и о мече, рубящем мавров под Ронсево". Путешествие к источникам историографии.

Подобные истины о силе косметического кабинета истории и преимуществе красивой лжи над уродливой исторической правдой лучше всего поясняют еще совершенно тепленькие примеры. Давайте отправимся в 1923 год, когда бои в Ирландии уже закончились. В маленьком городишке Баллимахуни три скучавших в пабе в мирное время ирландских офицера за стаканчиком чего-то крепкого сложил новую балладу. В этой песне, которую они назвали "Баллада о засаде под Баллимахуни", речь шла о кровавом сражении между ирландцами и британцами; о героизме и слезах, о разрывающихся сердцах ирландских девушек, а так же о различных подобных вещах. Начиналась песнь словами: "Господь позволил солнцу взойти в четырнадцатый день октября одна тысяча двадцать второго года". Господь и вправду позволил взойти солнцу в тот день, только существенно не это, но факт, что под Баллимахуни никогда никаких битв не происходило. Три офицера придумали ее, взяв дату у знаменитой битвы под Гастингсом (14 октября 1066 года).

Впервые они спели свою песню через месяц после того, как ее сложил, в моряцкой забегаловке припортового района Дублина. Всем присутствующим она так понравилась, что под конец уже весь зал повторял припевы. Вскоре после того наша тройка разделилась. Один так и остался офицеров, второй стал оптовиком в торговле бумагой, а третий эмигрировал в Соединенные Штаты и там стал богачом. Где-то через год после первого исполнения оптовик услышал, как балладу исполняет молоденький парикмахер. На вопрос юноша объяснил, что сам он родом из Баллимахуни, и что балладе его научил старший брат – участник этой славной битвы. Через два года офицер услышал балладу, исполняемую каким-то лейтенантом, и признался, что никогда не знал о битве под Баллимахуни, что изумило этого лейтенанта – ведь это же было самое славное столкновение последней войны! Вскоре после того, балладу, расширившуюся на несколько куплетов, пела уже вся Ирландия, а богач доложил из Бостона приятелям, что песня эта столь же популярна среди гордых победой под Баллимахуни ирландских эмигрантов.

До нынешнего дня, начиная с 1932 года, когда в местечке торжественно отпраздновали десятилетие победы, время от времени там происходят юбилейные торжества. Ветераны рассказывают журналистам о подробностях столкновения (Олофф Оссон и Маргарет Сьйогрен сделали из этого репортаж-"бомбу") и показывают размещение стрелков на местности; к одиноким женщинам в Баллимахуни относятся с огромной честью, считая их вдовами павших героев, которым даже поставили памятник.

Пример битвы под Баллимахуни, возможно, слишком яркий пример, но это символ, а символика всегда отличается яркостью. И не следует забывать, что это не три весельчака были авторами косметической операции – они всего лишь написали балладу, точно так же, как средневековые бродячие певцы создавали "chansons de geste", а Барер – миф о "Мстителе". Пропагандистская хирургия историографии не функционирует без общественного запроса и резонанса – это толпы, ожидающие "подкрепления для сердец" создают из этих сказок историю. Из всех слов упомянутой выше баллады самыми правдивыми являются: : "И никогда, никогда не поблекнет память о засаде под Буллимахуни". Это в такой же степени касается смерти Роланда, агонии "Мстителя" и всей истории, которая не блекнет, ибо мы сами творим ее пост фактум. Исторический миф невозможно победить, "il court, il vole, il tombe, il se releve roi"[71]. Прав был Гюго – миф восстанет словно король после самого низкого падения. Разве для "эпопеи "Мстителя" объявление Карлайлом правды не было всего лишь временным падением?

Зеленоватые волны, омывающие берега Оэссан, помнят правду, но и они сторонятся ее, поскольку, как и люди, чувствительны к красоте. Чудесный кабинет косметики истории, называемый историографией, все еще открыт, и он постоянно осовременивается – мы вступаем в эру трансплантации, растет потребность в хирургах. Так что вход свободен, дамы и господа!

  


РАССТРЕЛЯННЫЕ КРЕСЛА


"Песок очередных циклов остается неизменным, а его история измеряется границами; потому-то, под твоими добрыми или злыми судьбами Вечность, которую невозможно ранить, любуется сама собой.

Хорхе Луис Боргес "Песочные часы"


После Бреста я пересекал Бретань вниз, по направлению Ванде. Небольшие городки, вымирающие в пору послеобеденной сиесты, сгорбленные от старости деревни, запах замковых сводов, печальные пансионаты, в которых могли бы разыгрываться фабулы Агаты Кристи; бесконечный ряд деревьев, стоящих по обочинам шоссе и убегающих назад; белые кружевные чепцы на головах у женщин, менгиры, стада овец без пастухов; сонные церквушки, встроенные в такие же сонные пейзажи… Я же мчался к пляжу на Нуармотье.

Чем ближе я был, тем большая горячность меня охватывала. Иногда я останавливался в каком-нибудь музее, в развалинах аббатства или перед таинственным крестом на вершине холма – но мыслями я был далеко. Я пытался отключить это ускорение возле "Танца смерти" в Кернаскледен, на следах Абеляра в Сен-Жильдас-де-Рюй и в Нанте – это удавалось, но ненадолго. Передо мной было около 450 километров и только один вид перед глазами – песчаное побережье в Нуармотье. Я переночевал в Ванне, второй раз – в Шоле; мне снилась казнь шуанов. Желая достичь Щоле, мне пришлось несколько отклониться от трассы, но это было необходимостью, ведь Шоле это как бы далекие предполья острова – там имеется музей, в котором множество памяток по шуанам и по д'Эльбе. Здесь можно увидеть иконографию и подробности шпанской эпопеи, а вот на Нуармотье ничего нет, только один этот пляж… Но не Шоле со всеми своими комиксами экспонатов, но пустой пляж был моей тоской, ибо какой музей может сравниться с музеем воображения? В моем имелся только один экспонат – кресло д'Эльбе. Иногда вот что-то такое вонзится в мыслях, что никак не успокоишься, пока не увидишь. Полоса песка, с которого кровь испарилась, когда еще не было деда моего деда. Непонятно, как можно объяснить, что человека можно так заворожить, откуда это берется?

Может это атавизм любования виселицами? С тех пор, как мы знаем историю, люди всегда устраивали паломничества к местам казни. Это продолжается и сейчас, и во Франции мы можем найти кучу примеров. И что в этом: страх осужденного или жестокость осуждающего? Невинность палача или – самое худшее из всего – радостное безразличие черни? Голод чего-то? В старинных французских хрониках можно прочитать историю о том, как Роберт Дьявол, простудившись во время пребывания в Париже, попросил у священника из прихода Святой Геновефы какую-нибудь лечебную реликвию. Неглупый кюре дал ему кошачью кость, что хроникер безосновательно принял за глупую шутку. Только вся его мудрость не помогла священнику, поскольку нормандский герцог не ценил искусства лечения внушением, не говоря уже про отсутствие элементарного чувства юмора; и когда про обман стало известно, повесил духовное лицо у входа в аббатство. В течение последующих ста с лишним лет толпы собирались к Святой Геновефе, чтобы осмотреть железное кольцо над входом, к которому люди Роберта Дьявола привязали веревку.

У Консьержери не было бы никаких шансов в поединке с другими туристическими приманками Парижа, если бы оно не было "преддверием гильотины". В замке Блуа столько же красивых вещей, сколько и комнат, но только все сначала мчатся в ту, в которой 23 декабря 1588 года "коммандос" Генриха III (и наверняка, Шико) с помощью стилетов вынесли приговор смерти герцогу Гизу. Через замок Амбуаз история прошлась полной мерой, но то, что рекламируют там эффективнее всего, это "балкон висельников" – железную балюстраду, на котором в 1660 году Гизы повесили гугенотских заговорщиков, и к которой каждый турист должен прикоснуться. Погладить ее. Фантастический бизнес, и не обязательно туристический. В ФРГ продают супер-игрушку для малышей: общую виселицу с четырьмя куклами-повешенными, которые – когда ребеночек исполнит приговор – колышутся, а если попасть в них из электрического пулеметика, дергаются в предсмертных конвульсиях. Давным-давно в Семиградье детей знакомили со смертью, приказывая им целовать ноги мертвецов, сегодня же детей осваивают с экзекуцией. Впереди с отрывом идет телевидение. Экзекуция звучит как экзотика, а экзотика – это уже звучит как "большие бабки".

Первой это поняла мадам Тассо, приятельница императрицы Жозефины, делавшая скульптурные изображения голов, спадавших с гильотины. Еще до своей смерти она успела в подвале своего лондонского паноптикума сверх доходную "камеру ужасов" ("chamber of horrors"), где имелись самые настоящие камеры, средневековые орудия пыток, трехмерные изображения казни Марии Стюарт и т.д. Ее наследники потратили кучу воска и денег для осовременивания, так что там появились такие раритеты как аутентичная ванна, одна из трех в которых Джи Джей Смит утопил свои три половины, и стул, то ли электрический, то ли из газовой камеры, на котором посадили какого-то великого "Миллера", возможно, Чессмана – уже не помню. Именно перед этим стулом вечно собираются толпы. Увлечение неожиданной смертью в сидячем состоянии…

Во мне тоже. Но только совершенно, абсолютно иное.

Во мне тоже. Но совершенно, абсолютно иная. Меня не интересуют стулья или кресла, наносящие смерть, которые, впрочем, и не являются изобретением ХХ века, потому что еще Средневековье придумало "судебную исповедальню" (кресло, из каждого фрагмента которого торчали острия гвоздей), но те, которые бывают осуждены и умирают вместе с людьми. Кресла, которые сопровождают в смерть.

Некоторые культуры Востока долгое время не знали стула. Европейская культура сделала из него физиологическую потребность.. Это не стулья придуманы для столов, а наоборот, точно так же, как не придумано нёбо ради кремового пирожного. В рамках этой культуры ставят памятники собакам, поскольку они верны до смерти, так почему бы не стульям, которых никак не обвинишь в неверности? Только лишь потому, что это мертвые предметы? Ха! – не нам, с нашим комплексом знаний, сидящим на инвалидной коляске решать, что является мертвым, а что живое? До недавнего времени мы считали, что и растения ничего не чувствуют.

Ученым известна любопытная теория малайских и полинезийских народов, в соответствии с которой, во всей вселенной, в человеческих организмах и в предметах находится "мана" – нечто, что по-нашему можно назвать силой или энергией. Основные ее концентрации должны, якобы, находиться телах предводителей и в предметах, которыми те пользуются[72]. Это покрывается с теориями европейских и американских ученых относительно признаков "вождизма", закодированных в генах некоторых людей, а так же с исследованиями оружия и других предметов, принадлежащих шаманам и племенным вождям в Океании – такие предметы часто являются своеобразными "конденсаторами энергии", эманачию которой можно фотографировать аппаратами Кирлиана.

Жизнь – это явная тайна и, быть может, лучше верить в гномиков, чем в электрический ток, поскольку это не ворует поэзии у существования. К средневековому представлению о мире мы прибавляем очередные измерения, вплоть до "пространства-времени", но все не можем достичь до того, которое, возможно, является наиболее плодотворным – до иррационализма. Апостол рационального мышления, Декарт (в Японии его книги были бы энциклопедией юмора), научил Европу не замечать, как это наиболее возвышенное из измерений рушит очередные здания земных правд. Истиной является то, что предметы живут, а если нет, это означает, что и мы тоже мертвы. Даррел, тот самый Даррел, который в своей "Клее" упоминал о группе азиатских антропологов, прибывших в Европу, чтобы изучать наши обычаи и взгляды ("Через три недели ни одного из этих ученых уже не было в живых. Все умерли от невозможного сдержать смеха"), написал так же, что "истина существует независимо от фактов; ее не беспокоит, если доказательства ее отрицают". Так что давайте опасаться думать, что в мире существуют два вида творений – полностью живые и полностью мертвые, и что лишь первым приписано страдать, а вторым – быть безразличными статистами и определяться степенью полезности. Стулья и кресла живут нашей жизнью и – бывает – умирают нашей смертью. Доказательством этого может служить кресло д'Эльбе.

Метафизика стульев. Исследователь, который в будущем пожелает в нее углубиться, в одной только Франции найдет десятки объектов для изучения. Разбросанные по музеям, дворцам и частным коллекциям, они рассказывают о собственных связях с людьми, о своем победном влиянии на живые существа. Так кто же творит явления, а, Декарт? Это короли моделируют характеры своих тронных сидений, или, скорее, троны формируют характеры тех, кто к ним стремится, и личности царствующих особ? Кресло с соломенной плетенкой вместо спинки, в котором Наполеон проводил в Лонгвуд долгие последние часы, высиживая конец Ампира. Величественное кресло, в котором Людовик XVIII принимал военный парад с балкона дворца Тюильри, демонстрируя тем собственную женственность (солдаты плевались, видя такое). Снабженное подвижной подставкой для письма и ящичком с письменными приборами кресло Вольтера в Музее Карнавалет – соучастник создания шедевров. И стулья смерти. Деревянное, с большими колесами, которые приводились в действие рычагами и передачами, инвалидское кресло (тоже находящееся в Карнавалет) члена террористического триумвирата (Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон) Кутона; именно на этом кресле паралитик, мстящий за собственную судьбу, подкармливая сотнями здоровых жизней гильотину, в конце концов, отправился в ее ненасытную пасть. Сотни стульев и кресел, которые можно осмотреть и исследовать. Они не свидетели – соучасники и со-виновники истории. Они не рассказывают о жизни своих владельце, рассказывают о собственных переживаниях.

Метафизика кресел и стульев, какая замечательная тема! Что, неужто это тема, не достойная драмы? В таком мнении таится бездна ереси. Все, что живет, достойно драмы, а для меня предметы живут. Нет такой вещи, о которой невозможно было бы создать эпопеи. Любая вещь, даже телефонная книжка и ночной горшок могут служить этой цели. Понятное дело, не всякая телефонная книжка и не всякий ночной горшок. Вы смеетесь? Поглядите тогда на старую шведскую телефонную книгу, в которой размещаются рядом:

"Бернааб Олаф – пекарь;

Бернадотт Густав – король".

Густав V ходил в общественные кинотеатры, ездил на трамвае, и любой гражданин мог ему позвонить. А теперь сравните с этой книжкой другие телефонные перечни эпохи. А еще можно описать историю серебряного ночного горшка, который в 1974 году полк британских гусаров Рейнской Армии подарил принцессе Анне. Этот ночной горшок является символом упомянутого воинского соединения, начиная с 1813 года, когда он стал трофеем, добытым в Испании от удиравшего Иосифа Бонапарте. Горшок прошел с полком десятки кампаний, и в случае необходимости гусары заражались боевой яростью, зная, что ему угрожает неприятель. Его берегли словно полковое знамя, а может даже старательнее, и, в соответствии с обычаем, во время армейских торжеств офицеры полка пили шампанское из этого "кубка". Ночной горшок – символ, ну разве это не тема! Тема для фарса, быть может, но, в конце концов, чего нельзя свести к фарсу на этом веселом свете, который настолько жесток – как сказал Уайльд – что к нему просто нельзя относиться серьезно? Кресла моих увлечений – это как раз те стулья, с которыми поступили жестоко, причем, очень. Их расстреляли.

"Расстреляли" – вовсе не означает, что в них просто стреляли. Стул, в который стреляли, можно найти в Дедвуде (Южная Дакота). В 1876 году один из лучших "ганфайтеров" в истории Дикого Запада, дедвудский шериф, Джеймс Батлер Хикок, прославленный литературой и кинематографом как Дикий Билл Батлер, играл в салуне свой последний покер. На столе лежало 300 долларов, Хикок получил от раздающего фул и открыл игру. В этот момент к нему сзади подошел известный бандит, Мак Колл, и всадил весь барабан в спинку стула. Пули прошли навылет. Так тогда это делалось в тех местах, это тоже было чем-то вроде покера. Ты убивал, чтобы стать "типом, который убил Брауна!", а потом снова, чтобы переторговать эту славу и сделаться "типом, который убил того типа, что убил Брауна!" И так далее. До сегодняшнего дня американские игроки в покер называют фул, что был тогда у Хикока (три туза плюс две восьмерки) "фулом смерти", а туристы изо всех штатов съезжаются в Дедвуд, чтобы поглядеть на продырявленный словно сито и украшенный пятнами красной краски "стул смерти". Это, как раз, и есть стул, в который стреляли. Расстрелянные стулья и кресла ставили перед расстрельным взводом. Разница в этом.

Кресло для расстреливаемого вовсе не было жестом милости. Оно должно было опозорить, особенно солдата, который считает честью умирать стоя. Кресло предлагали или заставляли сесть в него, привязывая. Маршал Мюрат, которого Бурбоны расстреливали 13 октября 1815 года, отодвинул кресло с презрением. Не каждому было это дано.

Два расстрелянных кресла более всего отпечатались в моей памяти. Первое и последнее из тех, с историей которых я познакомился. И совсем не потому, что они является пряжкой, соединяющей данный эпизод моих троп, совсем случайно – просто, они наиболее интересны.

Первый раз я столкнулся с этим в Италии, идя по следам последней дороги Чиано: в римском Палаццо Венеция, в Кастельвеккио, на полигоне Сан Цено. Это была дорога к креслу, расстрелянному без человека, убитого еще до того, как осужденный был расстрелян. Большой, увлекательный покер. Заканчивающее его кресло, одно из пяти, которые были расстреляны одновременно, привело к тому, что мне захотелось узнать всякое предложение и торговлю этой игры.

Вход в Венецианский Дворец, суббота 24 июля 1943 года, 17 часов. Один за другим в громадный зал для заседаний входят итальянские иерархи, властная элита – члены Большого Фашистского Совета. Фронда, которую часть из них недавно образовала (эти перед приходом сюда исповедались и написали завещания), впервые намеревается сказать вождю: Нет! Ее предводитель, Дино Гранди, принес с собой речь, написанную на нескольких листах – это те карты, которыми он разыграет открытие. В кармане мундира у него спрятана граната – это козырный туз на тот случай, если бы дуче пожелал вызвать свою милицию.

17.10. В зал входит Бенито Муссолини. Лишенный обычной гордыни, съежившийся, пожираемый желудочной язвой. Через несколько минут он начинает речь. Говорит плохо, часто прерывается, теряет нить, ошибается. Он пытается замаскировать трагическую ситуацию на фронтах и жалуется на слабость боевого духа армии. Речь заканчивается вопросом: что делать, продолжать сражаться или капитулировать?

Девятнадцать с минутами. Громкая дискуссия. Наконец тишина. Смертельная, потому что встает Гранди и начинает говорить так, как никто еще не осмеливался говорить о Муссолини, причем – ему в лицо. Каждое его слово колет будто стилет. Дуче, потерявшему голову от гнева, кажется, будто это дурной сон. Остальные ежатся на своих местах, снаружи стоят охранники, а внутри таится смерть. Гранди называет Муссолини изменником и утверждает, что сто тысяч солдатских матерей проклянут диктатора со стоном: "Муссолини убил моего сына!" Дуче вопит:

- Неееет!!! Это неправдаааа!!!

Только Гранди не дает сбить себя с ритма и, не прерывая, наносит очередные удары, все более оскорбительные. Под конец он ставит вопрос о вотуме недоверия главе государства. Снова громкая дискуссия.

Минула полночь. Еще два часа защитники дуче и его критики нападают друг на друга. Атмосфера делается все более тяжелой, пропитанной ненавистью. Дуче уже не просит голоса, он молчит и наблюдает за театром обезумевших марионеток, ведущих за него борьбу. В 2.30 ночи он как бы очнулся от сна, прерывает ссору и приказывает генеральному секретарю партии, Скорце, вынести предложение о вотуме недоверия на голосование. Все карты розданы. Начинается торговля. Муссолини уверен, что старые товарищи по священному маршу на Рим не поддержат Гранди, и что он, вместе со своим зятем и одновременно своим заместителем, пере голосуют банду предателей. Скорца срывается с места и кричит:

- Голосую против предложения!

И тут же спрашивает:

- Суардо?

- Воздерживаюсь.

- Де Боно?

- Голосую за предложение.

- Де Векки?

- За.

- Гранди?

- За.

Все разыгрывается молниеносно. Где-то посредине находится Чиано. Дуче встатиривается в зятя с надеждой, но Чиано, не колеблясь, говорит:

- Я за предложение.

Скорца подсчитывает голоса. Девятнадцать иерархов высказалось за предложение, семеро – против, Суардо воздержался. Тишина. За дверями стража. Гранди сует правую руку в карман с гранатой.

Слышно тяжелое дыхание дуче.

Двадцать пятое июля 1943 года, 2.45 ночи. Дуче поднимается, собирает бумаги и какое-то время вглядывается в лицо зятя. Потом идет к двери, поворачивается и тихо говорит:

- Вы вызвали правительственный кризис. Вы убили фашизм. Объявляю заседание закрытым.

На переломе 1943/1944 годов покер, начатый в Риме, вступает в финальную стадию – начинается реванш в последнем бастионе Муссолини, в Социальной Республике Сало. Стем только, что теперь за столом сделалось теснее: появился третий партнер – немцы. За жизнь Чиано, который сам сдался в руки Муссолини, и которого бросили в камеру, сражаются Кальтенбруннер и Гиммлер. Им не нужен человек, нужен его дневник, содержащий ужасные обвинения в адрес Риббентропа. Начальник СД на территории южной Европы, Хёттль, говорит Кальтенбруннеру:

- Взамен за жизнь этого политического трупа мы можем иметь его дневник!

Что означает: мы можем перебить хребет Риббентропу. Чиано, зная всех бандитов Третьего Рейха, поставил на желающую свалить Риббентропа коалицию Кальтенбруннера-Гиммлера. Поставил он неправильно, но покер – это такая штука, что всего предусмотреть невозможно.

Начинается мастерская торговля, которую с немецкой стороны ведет красивейшая агентесса СС, Хильдегарда Беетц, целыми часами проводящая в камере Чиано. В тот момент, когда обо всем уже договорено (взамен за дневник, Чиано вывезут в Венгрию), предупрежденный обо всем Риббентроп доносит Гитлеру о "планируемом побеге изменника". Буквально в последний момент. Разъяренный фюрер приказывает Кальтенбруннеру приостановить операцию. Сатанинский дневник перестал быть тузом; он превратился в мелочь. В этот момент граф Галеаццо Чиано понял, что эту партию, ставкой которой – его жизнь, он проиграет.

Все остальное: процесс и приговор, стали только последней раздачей и торговлей в открытую, а все фигуры находятся в руках дуче – раздает он. А ведь известно, что хороший шулер раздает, что захочет. Торговля продолжается с 8 по 10 января в крепости Кастельвеккио. Чиано объясняет судьям, что он не желал свержения фашизма, но только реформирования. С таким же успехом он мог цитировать им букварь. Из шести преданных суду бывших иерархов, пятеро – вместе с ним – приговорено к смерти. Для исполнения приговора их перевозят на пригородный полигон Сан Цено и садят на стулья, спиной к расстрельному взводу, чтобы еще сильнее унизить. Но Чиано не дает себя унизить, он знает историю Италии, знаком ему и поступок Мюрата в замке Пиццо. В тот самый момент, когда раздается команда: "Огонь!", он срывается с места и поворачивается лицом к стволам. Залп. Четверо осужденных падают, но потрясенные солдаты промахнулись – Чиано только ранен и кричит от боли или от гнева. Командир взвода, Фурлотти, повторяет команду, раз и еще раз. Ружья перезаряжают, залп за залпом, пули прошивают уже мертвый стул, а Чиано до сих пор живет! Фурлотти прекращает огонь. Он вытаскивает из кобуры пистолет и идет к графу, после чего стреляет ему прямо в голову. Чиано падает грудью на стол и обнимает его, словно любовницу, руки теряют силу, опадают, конец.

Стул Чиано я не видел, а вот кресло д'Эльбе – да. Это оно заставило меня направиться в Нуармотье. Остров имеет форму деформированной колотушки – тонкая рукоять и массивная головка. До 1971 года его с сушей соединяло затапливаемое шоссе Ле Гоа, потом выстроили мост, удлинивший шоссе 148. На 57 квадратных километрах там проживает 8 тысяч жителей, разделенных на четыре коммуны. Летом туда прибывает не менее 150 тысяч туристов, которые покрывают почти весь остров словно стая саранчи: леса, луга, километры пляжа, все городишки: Нуармотье-ен-Иль, Барбатр, Ла Гуэриньер, Л'Эпин, Л'Эрбодьер – маленький портик, заполненный живописными рыбацкими лодками, с атмосферой, взятой у Мел вилла, и другие. Палатки, будки, десятки кемпингов и сотни шалашей – власти беспомощны относительно явления "дикого туризма", которое пытаются хоть как-то загнать в организованные рамки. Лишь только болота, составляющие одну треть поверхности острова, остаются свободными. Но, видно, ненадолго, их осушат и возведут гостиничные комплексы.

Я приехал сюда в неподходящее время, в сезон, но и не в самое паршивое: сезон заканчивался, саранча нажралась солнца и отлетала, освобождая все большие пространства бледного песка. Мой музей воображения мог начать функционировать, воскрешая картины боев в Ванде и казни д'Эльбе.

Вандейская контрреволюция вспыхнула в 1793 году. Население Вандеи, сильно привязанное к собственной религии и традиции, якобинцев не полюбило. Из Парижа сюда присылали пронырливых "управляющих", "комиссаров", "стражников" (в тогдашнем французском языке "стражник опечатанного народного достояния" и "вор" стали синонимами) и жестоких солдафонов, которые бесцеремонно устраивались здесь. Ничего удивительного в провинции тлели зародыши бунта, который раздули в пламя, когда правительство выдало ненавистный декрет (23 февраля 1793 года) о наборе 300 тысяч рекрутов. Через несколько дней вся округа уже стояла в огне. Штаб повстанцев состоял из четко сотрудничавших командиров крестьянского происхождения (Стоффлет, Кателино) и дворянского (Шаретт, д'Эльбе, Лескюр, Ла Рошежакелин, Боншампс). Все они перешли в легенду, их тени живут в руинах замков этой земли, до сегодняшнего дня в деревенских домах вечерами о них рассказывают пахнущие смолистой щепой легенды. Вот только дух д'Эльбе не блуждает по башням или галереям аббатств, ни на крепостных бастионах. Его можно найти на пляже в Нуармотье.

Эта война напомнила французам, что такое настоящая война. Для вандейцев она была святым делом, для якобинцев – вопросом престижа, революционным "быть или не быть". Барер метал с трибуны пламенные слова: "Уничтожьте Вандею! Всякий удар, который вы ей нанесете, раздастся эхом в самых дальних уголках нашей страны! Думайте о Вандее, только о Вандее!!!" Обе стороны вели эту войну с жестокостью, предвосхищавшей гитлеризм: людей сжигали живьем, пленников сотнями ставили над глубокими рвами и безжалостно расстреливали. Вандейцы хвастались, что они намного человечнее республиканцев, поскольку разрешают осужденным исповедаться перед смертью.

По-настоящему человечным во всей этой убивающей вся и все толпе был только д'Эльбе. Он удерживал, останавливал резню. В музее в Шоле висит картина "Отче наш" д'Эльбе", представляющая исторический эпизод, случившийся в Шемилье: повстанцы с топорами входят в сарай, в котором были закрыты пленники-республиканцы, а д'Эльбе блокирует двери собственным телом, говоря: "…и прости нам грехи наши, как мы прощаем их виновным". В таких вот моментах проверяется святость Pater Noster ("Отче наш"), который до потери смысла барабанится в миллионах домах, миллионами вечеров, миллионами уст, словно в молитвенном буддийском барабанчике. Пленников освободили!

Морис Жигост д°Эльбе родился в 1752 году. Служил в королевской кавалерии, затем ушел в отставку и стал жить в собственном имении в Ла Лож-Вожиро (Анжу); после начала Революции эмигрировал, домой вернулся в 1792. Весной 1793 года местные крестьяне попросили, чтобы он повел их против республиканцев. В течение буквально нескольких недель его узнали как одного из лучших командиров партизанского движения, более всего – из всех них – рыцарственного и религиозного. Он воскршал традиции Байярда, в том числе, под Партене и Фонтене—ле-Клмте, где его ранили. Его обожали и называли "генералом-Провидением". Ничего удивительного, что когда 29 июня командующий катоической армии, Кателино, был смертельно ранен в битве под Нантом, новым генераллиссимусом Вандеи был именован д'Эльбе. Через несколько дней после того, он доказал, что стоит своего звания, наголову разгромив под Шатильоном республиканскую армию Вестерманна.

Полоса успехов вандейских мятежников длилась еще три с половиной месяца. 17 октября 13 тысяч намного лучше вооруженных республиканцев разгромили под Шоле на берегах Луары 40 тысяч вандейцев. Боншампс, Лескюр и д'Эльбе были тяжело ранены. Первый – смертельно, двух других удалось вынести с поля боя. Лескюр вылечился, но в том же году погиб в битве под Ла Тремблей. Д'Эльбе перевезли в Нуармотье и спрятали.

Но это был уже конец партизанского сопротивления в Вандее. По приказу Комитета Общественного Спасения "адские колонны" генерала Тюрро вырезали во всей провинции мужчин, вывозили стариков, женщин, детей, крупный и мелкий скот, выкашивали злеба и вырубали леса, все остальное сжигали. 3 января 1794 года генерал Гаксо захватил Нуармотье. Укрытие д'Эльбе стало известно республиканцам.

Генералиссимуса приговорили к смерти через расстрел. Вместе с ним – его шурина, Дюхо д'Отериве, племянника и офицера… республиканцев, Вейланда, который выразил протест против приговора! Скорее всего, Вейланд был одним из пленников из сара в Шемилье, или попросту хорошо помнил эту историю. За эту память он должен был обеспечить себе почетное место в Пантеоне славы французского оружия, если бы действовали более приличные критерии введения в энциклопедии и учебники. Общепринятые критерии, к сожалению, учитывают количество убитых людей и выигранных битв.

Их расстреливали на берегу, 9 января 1794 года. Было холодно, с моря дул сырой ветер. Трое стояли, д'Эльбе бросили в великолепное широкое кресло в стиле Людовика XV. Он был слишком тяжело ранен, чтобы отказаться от этого унижения. Человек упал в кресло, а оно прижало его к себе, шепча: Ну почему ты меня так ненавидишь? Ты мой, я же принадлежу тебе, я возьму в себя твою последнюю боль. Ни о чем не жалей, эта земля – клепсидра страдания, что возвращается день за днем, и нет ему конца…

Действительно, нет. На следующий день казнили жену д'Эльбе.

В музее в Нанте висит "Казнь д'Эльбе" Ле Бланта. Три трупа на песке, один из них наполовину лежит в кресле, как будто спит. Расстрельный взвод уходит, безбрежный пляж, далекая нить моря, три вертикальные полоски-мачты корабля. Слышен ветер.



Видел я и расстрелянное кресло д'Эльбе. Пули вырвали в обшивке глубокие раны. Сейчас оно стоит на красивом ковре с вышитыми бурбонскими лилиями, которые нежно оплакивают воина. Песок, на котором он стоял 9 января 1794 года, не был милостив ни к креслу, ни к д'Эльбе. Песок не знает жалости, он никому не сочувствует, никого не осуждает. Природа полностью безразлична к человеку. Только после смерти она поглощает его в свое лоно. Креслам и стульям не позволено и этого – потому им необходимо давать сатисфакцию пером. Мне же близки расстрелянные стулья и кресла. Метафизика деревянных частей и обивки. Только лишь темы, которые переживаются с маниакальной страстью, достойны того, чтобы их продать; все остальное, это трава, которой не поможет даже целофановая упаковка.

День катился к вечеру, и пляж пустел. Какой-то мужчина грубо обзывал женщину, ругал ее, потом ушел и, проходя мимо песочного замка, который строили их дети, мальчик и девочка, пнул его с размаху. Женщина, молодая и довольно красива, стояла, словно ее превратили в камень. Много времени прошло, пока она не очнулась, медленно подошла к песчаным развалинам, присела, подняла лопатку и начала восстанавливать. Строение росло молниеносно, вот снова появились высокие башни, окошки, защитные стены… Наконец встала, отряхнула ладони о юбку. У ее ног высилась гора, гладкий конус, словно на рисунках Шанцера, а на ней стоял замок – какой-то странный, бесформенный, с террасами, сложными соединениями и тоннелями, родом из сказки о средневековой принцессе, ждущей в окне почитателей. И вдруг, когда уже мне показалось, будто все хорошо, женщина согнулась в рыданиях, она не смогла сдержать движения тела, и замок снова рухнул. Уходил я беспомощно, видя слезы, что стекали у нее по щекам, которые напомнили мне несколько предложений из Сент-Экзюпери, наиболее прекрасных во всем его писательском наследии: "Приходит день, когда в девушке нарождается женщина. И она мечтает наконец поставить кому-нибудь пятерку. Эта петерка лежит у нее на сердце. И как раз тогда появляется какой-нибудь глупец. Впервые внимательные глаза обманывают и украшают пришельца красивыми перышками. Если же пришелец говорит стихами, девушка принимает его за поэта… И отдает свое сердце – дикий сад тому, кто любит только лишь пристриженные парки. И тогда этот глупец берет принцессу в плен".

Какая здесь связь с расстрелянным креслом д'Эльбе? А никакой. Обе эти вещи связаны исключительно со мной и с моим пребыванием в Нуармотье. И, возможно, еще с тем, что древние не без причины польтзовались песком, чтобы отмерять время.


  




ТОГО, ОЖИДАЮЩИЙ ПЕЧАЛЬ В ЛА РОШЕЛИ


"Эту сторону правды, сынок, ты можешь и не видеть

Король своих синих глаз в ослепительной стране

Молодости

И правда такова, что нет исполнения деяниям

Под крышей бессмысленных небес…


Фрагмент "Этой стороны правды" Дилана Томаса


Из Нуармотье я перебрался на остров Ре, а уже оттуда - в Ла Рошель. Здесь ко мне вернулось лицо Ла Перуза[73]. Я видел его в Париже и запомнил.

В парижском Музее Заморской Франции висит картина Никола Монсио, представляющая несколько фигур в одном зерне времени – последняя беседа Людовика XVI с Ла Перуном. Королевские лица фиксируют учебники, слуги в сознании поколений лиц вообще не имеют. Их помнят только их потомки и биографы. А лица музеев? Во Франции столько музеев! Франция – это истинный Лувр музеев, нет городишка без музея; сотни зданий, а в них тысячи холстов, а на этих холстах – тысячи лиц. Все они мерцают, словно лампочки гигантского компьютера, сливаясь в одну цветную массу, одуряющую своей чрезмерностью, до усталости и заворота кишок. Целые галереи лиц, лица, лица… В конце концов, все делаются похожими одно на другое. Всеобщее равенство физиономий. Не могу сказать, чтобы я слишком восхищался Энди Уорхолом, но когда этот божок поп-арта покрыл громадную стену галереи обоями с умноженной до бесконечности коровьей мордой, полной достоинства и уважения, насмехаясь тем самым над европейскими экспозициями, достающими однообразием рож – он был прав. Я всегда остерегался галерей, в которые можно было и не заходить.

Но в Музей Заморской Франции я вступил, поскольку и во мне, как и во всяком европейце, дремлет голод экзотики, любовь к тайнам тропиков, к пальмам и звукам там-тамов – атавизм, доставшийся в наследство от Колумба, Васко да Гамы, Магеллана, Ливингстона и Стенли. В том числе – и от Лаперуза. Лаперуз – это французский Кук, о чем на уроках географии узнают английские дети. Французские же дети прекрасно знают, что Кук – это английский Лаперуз. Такое сравнение справедливо уже хотя бы по той причине, что оба умерли одинаковым, хотя и не совсем обыденным образом – их съели аборигены в одном и том же мировом регионе.

Когда я глядел на эту картину, то старался читать лица. Лаперуз, Кук и компания для моих ровесников – для которых история, это мертвая лава потухшего вулкана – галерея сценических персонажей, не пробуждающих живых страстей. Для меня же – нет. Я способен жить их жизнью и страдать их страданиями, и любить их любовью – когда почувствую потребность во всем этом. Это приходит поздно ночью, когда я стаю от пишущей машинки и валюсь в кровать, либо днем, когда вижу старика, которого толкают в инвалидной коляске, по-разному. С этим точно так же, как и с вдохновением – оно приходит, когда желает, но плоды дает только тогда, когда встречает твои ожидания, когда ты сам его желаешь.

Длинный стол с накидкой, украшенной золотыми кистями. На нем глобус с экваториальной планкой, поддерживаемой демонами. Справа сидит монарх, у него за спиной морской министр, маркиз де Кастриез. Слева стоит Лаперуз, развернувший огромную карту. Бурбон – королевским жестом, в котором таится вся тупая, пропагандистская поза сеанса с художником – вонзил палец в точку на карте, где-то в Тихом океане. Лаперуз, покорно склонившийся, но этот поклон только на первый взгляд предназначен королю. Он отдает честь океану, видению своего рейса и той пока что неизвестной точке на карте, к которой он будет стремиться сквозь туман и ураганы, через сомнения и слабость собственного тела, сквозь всяческие стихии и голод. Он любит все это намного сильнее самой цели и победы, поэтому держит левую руку на сердце и, похоже, не замечая короля, глядит на карту. Магия великого путешествия, великой дороги. Так как же я мог не запомнить его лица?


Это лицо, совершенно неожиданно вернулось ко мне в Ла Рошели.

В Ла Рошель я прибыл с прагматической целью, не имеющей ничего общего с романтизмом тропы; мне было нужно (для диссертации) присмотреться к защитным башням Святого Николая и Цепи. Они стоят на флангах узкого входа в Старый Порт, словно два гвардейца, неподвижно застывшие у двери в княжеские покои. Но эти гвардейцы уже мертвы, их тела мумифицированы. Наежившиеся укреплениями, огромные, грозные, сегодня они уже не способны кого-либо напугать. Такие непробиваемые башни-казематы словно одинокие деревья растут на побережьях многих портов мира: в Салониках, где Белая Башня по своей форме является просто сестрой-близнецом одной из башен из Ла Рошели; над Босфором, в Италии и в Испании. Молчащие, с глазницами бойниц, из которых давно уже убрали пасти пушек и фальконетов, молящиеся на собственное прошлое, разрисовываемые ордами туристов. Печаль замшелых камней…

Желая описать Ла Рошель, я мог бы развернуть сюжет об исторической эволюции артиллерийских башен; или же иначе – мог бы ввести вас в длящийся тринадцать месяцев кошмар осажденных войсками кардинала Ришелье гугенотов. И наверняка бы сделал одно или другое, если бы не Того. Это он вызвал, что Ла Рошель я изображу рассказом о путешествии на край света, и о дикаре, которому повезло в том, что он сошел с ума по причине любви к миражу, и тем самым спас себя от скуки или разочарования любви исполнившейся. И это не будет ошибкой, ибо неправда таится в утверждении, что рассказывать о городе нужно, описывая его памятники. Можно описать цвет неба над крышами и путешествие бездомного пса по закоулкам, и тут окажется, что такой портрет будет более верным. Лучше же всего описать людей этого города – их лица, это лица города, их внутренняя жизнь, это внутренняя жизнь города. Именно так поступил Даррел с Александрией. Это даже может быть мелодрама с признаками китча, но если такой "китч" вас трогает, если он создает в душе некие ностальгические мелодии, если воскрешает какие-то забытые горизонты мечтаний, призывает слова с далеких, забытых амвонов – тогда она достигает цели. И я расскажу вам о Ла Рошели, рассказывая про Того.

Могу предположить, что я не нашел бы его сам на заполненном людьми побережье, но случился футбольный матч, ставкой в котором был престиж французов. Вся Ла Рошель устроилась перед телевизорами. За полчаса до того, в "Кафе Модерн", располагавшемся рядом с гордостью города – Часовой Башней XIII века, мужчина, поспешно оплачивающий счет, сказал официанту:

- Все бегут, чтобы поглядеть на наших ребят, даже мусора! Того присмотрит за городом, ему этот футбол до лампочки.

- Что за Того? – спросил я.

Мужчина пригляделся ко мне, потом махнул рукой, как бы презрительно, и буркнул:

- Папуас, а вдобавок – придурок.

Мне престиж французов тоже был до лампочки, потому я оторвался от экрана через полчаса, когда престиж изрядно пострадал, поскольку "трехцветные" пропустили гол.

Было пусто и тихо, город отдыхал от толпы и становился тихим музеем. Ветер разыгрывал собственный матч листовками, оставшимися после какой-то демонстрации. На побережье припортового бассейна, в котором рос лес мачт яхт и небольших рыбацких лайб, сидел мужчина в рваной шоферской куртке, в штанах неопределенного цвета и в ботинках, наверняка старших, чем он сам. Он был темнокожим, только это походило, скорее, на загар, вступивгий в брак с грязью, чем на признак иной расы; ее выдавала копна скрученных в тугие колечки черных волос и широкая, выдвинутая далеко вперед нижняя губа. Сидел он сгорбившись, но голову держал прямо, глядя в открывавшийся просвет моря.

Не помню, как долго я приглядывался – минут пятнадцать, полчаса? За все это время тот даже не вздрогнул, и мне показалось, что он спит. Но когда я подошел поближе и глянул ему в лицо, то заметил, что оно живет, а глаза высматривают что-то на горизонте. В этом взгляде была натянутая словно струна надежда и мягкая подчиненность, соединенная с меланхолией, о которой говорят, что она типична для народов, живущих под Большим Южным Солнцем, по причине их терпеливой чувствительности и пассивности характера, иногда определяемой как "gosto de ser triste" – "находить удовольствие в печали".

Потом я видел его ежедневно, практически всегда в том же самом месте или рядом с ним, если предыдущее место занимал трап яхты. Все время он глядел в океан. Однажды я решил переждать его и торчал на берегу до полуночи, но это он переждал меня – не сдвинулся с места, а я почувствовал усталость, злость на самого себя, и пошел спать. Несколько раз я заставал Того за работой: он помогал рыбакам, зашивая сети с помощью деревянного челнока, классического такого приспособления с "защитой от дурака". Как-то раз я отважился сфотографировать Того, и тогда один из рыбаков обратился ко мне, показав пальцем:

- Это Того.

- Знаю, но что он здесь делает, чего высматривает в море?

- Женщину, которую любит, - ответил рыбак.

- А где она?

- Понятия не имею. Если хочешь чего узнать, тогда иди к капитану Бернарди, он его подкармливает и знает его историю. Ты из прессы?

- Нет, неужели не слышите, что я иностранец?

- Может и так. Только Бернарди не любит писак. Застанешь его на "Симоне", вечером. Возьми с собой бутылку "Перно".

- Спасибо вам.

- Да не за что… Ага, если хочешь, так подойди к Того и спроси чего-нибудь. Увидишь эту женщину. Он ее каждому показывает. Как-то сопляки устроили из этого себе развлекуху, но Бернарди дал одному в морду, и все закончилось.

- И о чем я должен его спросить?

- Нважно. Можешь даже сказать: merde![74] Достаточно заговорить. Он и так ничего не поймет, только Бернарди с ним разговаривает.

Я подошел к Того и сказал:

- Прошу прощения, мсье Того…

Тот не услышал. Я повторил громче, коснувшись его плеча. Тот вздрогнул, словно только что проснулся, и, заметив меня, спешно потянулся рукой к груди, под куртку. Вытащил подвешенный на шее медальон на леске и подсунул мне под нос на раскрытой громадной ладони. При этом он глядел мне в лицо взглядом умоляющего пс, с умильной улыбкой, и два-три раза, запинаясь, спросил:

- Ге?... Ге?...

Было видно, что медальон очень старый. Мастерская золотая рамка, в нескольких местах надломанная, охватывала эмалированный овал с оставшимся навсегда молодым лицом женщины. Длинные золотистые волосы стекали волнами по сторонам худощавого, покрытого легким румянцем личика, заламываясь на плечах кружевного платья с оборками. Голубые глаза глядели на смотрящего. Красные, сжатые губы казались неестественно маленькими. Только это я и успел запомнить.

Того, видя мое молчание, неожиданно потух, перестал улыбаться, спрятал медальон и отвернулся. Я перестал для него существовать. Никогда больше после того я медальона уж не видел, хотя после беседы с Бернарди у меня появлялось желание заговорить с Того еще раз. Но при этом я чувствовал, что совершаю святотатство, поэтому сдержался.

С Бернарди, его сыном и зятем, я выпивал и играл в покер. Проиграл я немного, зато выиграл жизнеописание Того. Бернарди говорил, когда тасовал, когда раздавал и когда собирал банк. Сначала он меня выпытал и милостиво, наверняка из любви к "Перно", простил мне мое польское происхождение, поскольку во время войны какой-то польский орлик то ли подкузьмил его в делах, то ли увел у него девушку, во всяком случае, чисто по-сарматски обвел вокруг пальца. Вот что он рассказал: Зовут Того – Отаи-Того. Служил он у Тазиева[75], когда достали останки от Лаперуза. У Тазиева были хорошие ныряльщики и современная техника, только легкие Того были лучше самого современного оборудования. Во всей Меланезии тогда нельзя было найти лучшего ныряльщика. У Тазиева работал и мой брат, уже покойный, в прошлом году не вышел из под воды на Мальте. В затонувшем судне застрял, черт подери! От него узнал и я. Того достал со дна лагуны ту миниатюрку, видели уже?... Тазиев хотел поместить ее в коллекции, но Того схватился за нож… Врубаетесь?... Тогда-то Тазиев и выгнал парня. И на тебе, что именно тогда приключилась там какая-то группа туристов, то ли из Штатов, то ли Канады, черт его знает! Того увидел девушку, якобы, она была ужасно похожа на ту, с картинки. Ну, крыша у него и поехала. Захотелось ему ее поиметь, придурку несчастному. Он и выряжался, и раскрашивался, как оно у них в обычае. Когда те оправились в Австралию, он поехал за ними. В Сиднее ему сообщили, что она уплыла за море. Так он нанялся на панамское корыто помощником кочегара и каким-то чудом попал в Тулон, к Жану. Жан – это мой брат. Тот, блин, понятия не имел, что с ним делать, ну и отослал его ко мне. Словно посылку! Ладно, а мне что делать?! Прогнать его? Сидит, бедняга, и пялится в море, ожидая ее. Верит, что она к нему придет. Может ему кто так ляпнул, или сам надумал… Если кто подойдет, так он показывает эту ее картинку. Думает, может кто ее знает. Ведь какая шельма, а?... Ну а вы, чего от него хотите вы?

- Да ничего, просто он меня заинтересовал, не похож на других.

- Другой – не другой, только без шуточек над ним! Я этого не люблю.

Это все, что рассказал Бернарди. И этого было достаточно, чтобы вспомнить лицо Лаперуза и его Одиссею.

Жан Франсуа де Галоп граф де Ла Перуз родился в 1741 году в Ле Гуа (под Альби). Если существуют люди, которые с молоком матери впитали любовь к морю, то Лаперуз был как раз таким человеком. В 15 лет он вступил в военно-морской флот и в войне с Англией отличился мужеством и умом. Только география интересовала его гораздо сильнее войны, потому король Людовик XVI доверил ему командование исследовательской экспедицией. Два корабля, приданные экспедиции – "L'Astrolabe" и "La Boussole" – были новыми и превосходно оснащенными судами. Первым из них командовал Флерио де Ланжле, вторым – сам Лаперуз. Последнее предложение инструкций звучало так: "Его Королевское Величество оценит экспедицию как успешную, если все ее члены вернутся целыми и здоровыми".

Оба фрегата вышли из Бреста 1 августа 1785 года. Трасса вела через Атлантический океан, вдоль побережья Южной Америки, через Магелланов пролив в Тихий океан. 8 апреля 1786 года экспедиция добралась до легендарного Острова Великанов (остров Пасхи). Там нашли лишь немногочисленных, оголодавших обитателей и величайшую загадку этой части земного шара – колоссальные каменные лица, которые французы измерили, но которые до настоящего времени не утратили ни капельки своей тайны. О Боже, как это здорово, что есть еще на свете такие вопросительные знаки – в противном случае, нужно было бы мотать отсюда, куда глаза глядят.

Последующий маршрут вел через Гавайские острова в Порт Франс (23 июня) у северо-западных побережий Северной Америки. Здесь экспедицию ждал первый удар: две шлюпки, заполненные моряками, офицерами и учеными, разбились на скалах залива. Погиб двадцать один человек. Остальные и не предполагали, что это всего лишь первый сигнал рока, повисшего над экспедицией. В начале сентября французы добрались до Петропавловска на Камчатке, откуда Лаперуз выслал в Париж барона Лессепса с собранными ранее результатами исследований. Лессепс отправился через Сибирь на запад – он был единственным, кто вышел живым из этого несчастного путешествия.

После Камчатки повернули на юг, чтобы снова пересечь экватор. Дни и ночи мерного колыхания корпусов в безбрежной пустыне, поверхность которой поблескивала словно волнистая серебряная жесть, перемежаемая снежными султанчиками волн. Днями – подобно ласточкам, что перед бурей скашивают траву – по поверхности воды скользили стаи летучих рыб. Некоторые из них падали на палубу, расплющиваясь студенистой массой. По ночам за кораблями плыли звезды и фосфоресцирующие рыбы – свечи неба и океана.

Десятого декабря 1787 года из моря выплыл остров их мечтаний: Мануа, из самоанского архипелага. Остров висел в блеске зари, словно заколдованный дворец; казалось, что он плывет в воздухе, над самыми волнами. Суда радостно приближались к коралловому рифу, через который переваливались волны, чтобы затем стечь в тихую лагуну. Как только французы туда вошли, их корабли осадила туча лодок; на палубах зароилось от аборигенов обоих полов, все буквально потонуло в цветах и фруктах. Для оголодавших, исхудавших моряков этот контраст недавно покинутых снегов с зеленым островом, залитым ярким солнцем, был словно волшебный сон. В один момент – увидев преддверие Эдема – они забыли о трудах и пережитых тяжелых мгновениях. Перед ними открылся сказочный рог изобилия. Цветы, прекрасные словно грех, раскрывали свои чаечки, дразня чувства обещаниями запретных наслаждений. В расщелинах скал и сплетениях корней фиговых деревьев хихикали бесстыдные гномы, из лона земли сочились жизненные силы, кресла пульсировали в неисполненном желании, кровь превращалась в кипяток, что ритмично пульсировал в барабанных перепонках, разыскивая выход в греховном исполнении. Для измученных постом чувств материализовалось искушение в форме стройных, золотистых тел "вахине" в травяных юбках; девушек, открывающих свои груди так же свободно, как их европейские сверстницы – личики. Пахучими ночами эти женщины со смуглой кожей и очень белыми зубами, жаждающие их белой плоти со всеми приписываемыми ей божественными атрибутами, научили людей Лаперуза, что такое Рай.

Только рок, висящий над экспедицией, их не оставил. Погруженные в наслаждениях, они совершенно позабыли о страшном уроке, которым была недавняя смерть Кука. В объятиях "вахине" отправились ко сну их первые опасения изменчивостью настроений аборигенов, определяемые любым, самым неожиданным импульсом. Как-то Флерио де Ланжле поплыл на остров на нескольких шлюпках за водой, везя с собой подарки. На всех местных подарков не хватило, и те, которые их не получили, впали в амок. На французов неожиданно обрушился град камней, после чего началась резня, в которой погибли капитан и одиннадцать человек с "Астролябии".

Через Приятельские Острова (Тонга) 26 января 1788 года экспедиция достигла австралийского Ботнического Залива, откуда Лаперуз переслал в Париж (посредством англичанина Филипса) рапорт. Это было последнее известие об исследователях. С тех пор о них никто ничего не слышал. В 1790 году парижское Природоведческое Общество обратилось к Национальному Собранию с просьбой выслать специальную экспедицию на поиски пропавших. Бардак и отсутствие фондов привели к тому, что только 28 сентября 1791 года из Бреста вышли "La Recherche" ("Поиск") и "L'Esperance" ("Надежда") под командованием контр-адмирала д'Энтрекасто. Разыскивая Лаперуза, д'Энтрекасто добрался до берегов Новой Гвинеи, Новой Каледонии, Соломоновых островов и Новых Гебридов. Он оплыл всю Австралию. Был он и в архипелаге Санта Круз и на одном из его островков, Ваникоро, где выпытывал местных жителей, и только 21 января 1793 года, у побережья Тасмании, признал себя побежденным. В тот же самый день в Париже Людовик XVI вступал на эшафот. Исторический факт, что до последнего мгновения он беспокоился судьбой инициированной им самим экспедиции, и за день до смерти спросил у своего тюремного надсмотрщика:

- Есть ли какие-нибудь вести о Лаперузе?

Не было. Какое-то время всех капитанов, отправлявшихся в Тихий океан, слезно просили: "Ради Бога, отыщите Лаперуза!", но годы шли, и постепенно о деле забыли. Никто не знал, то ли суда Лаперуза покоятся на дне океана, то ли кружат по нему, словно призраки, а потом никто уже и не пытался чего-нибудь узнать.

И вот совершенно неожиданно, в 1825 году, французский посол в Вашингтоне доложил, что некий американский капитан во время рейса в Океанию видел у туземцев Крест Святого Людовика и несколько медалей, происходивших, якобы, с корабля, что разбился здесь около двадцати лет назад. Это был первый след, а точнее – тень следа. Тем не менее, дело Лаперуза для Франции было вопросом чести, поэтому Карл Х решил выслать на поиски очередную экспедицию. Ее командиром был назван знаменитый "морской гончий пес", капитан Дюмон Дюрвиль[76], человек, который инициировал для Франции операцию по закупке статуи Венеры Милосской. Трудно было бы сделать лучший выбор.

Дюмон Дюрвиль выплыл из Тулона 24 апреля 1826 года на борту новой "Астролябии". В октябре он уже был у берегов Австралии и начал поиски. Он добрался до пары десятков островов, ничего не обнаружил, и уже казалось, что его экспедицию постигнет фиаско. Только на сей раз в игру вмешался царь-случай. Совершенно неожиданно в руки Дюмон Дюрвиля попал присланный из Европы экземпляр "La Gazette". В нем находился рассказ британского капитана китобойного судна, Питера Диллона, который в 1826 году видел в руках аборигенов рукоять шпаги с инициалами "LP" и несколько других предметов. Видел он их на небольшом атолле Ваникоро в архипелаге Санта Круз (к северу от Новых Гебридов), то есть там, где д'Энтрекасто был и ничего не нашел.

Возбужденный этим известием, Дюмон Дюрвиль 8 января 1828 года отплыл к Ваникоро, где начал расспрашивать местных. Д'Энтрекасто не узнал от них ничего, поскольку тогда дело было еще слишком свежим, так что островитяне опасались пискнуть хотя бы словечко. Теперь же два старика решили заговорить. Они показали Дюмон Дюрвилю место на краю лагуны внутри атолла. Вода играла всеми оттенками чистейшего изумруда, показывая – словно через увеличительное стекло – сказочно цветной подводный мир. Посреди сплетений кораллов плавали рыбы пастельных оттенков, шастали различные содания, крабы, лангусты и омары. А кроме них, на дне, на глубине трех – четырех саженей, хорошо были видны пушки, якоря, ядра и множество других металлических предметов. Следов дерева не сохранилось.

Дюмон Дюрвиль в абсолютном молчании всматривался в подводное кладбище Лаперуза и его перебитых товарищей. На берегу стояло несколько сотен туземцев, всматриваясь во французское судно. Самые старшие из них наверняка наносили удары Лаперузу. И что тут можно было сделать? Мстить? Дюрвиль отогнал эту мысль, а впоследствии цивилизация своими дарами отомстила настолько ужасно, что уже в нашем веке, во вступлении к изданному в Австралии словарю выражений аборигенов было написано: "А когда наступит час суда, души туземцев придут со страшными обвинениями против людей нашей крови, которые отнеслись к ним столь нечеловечески". Дюмон Дюрвиль поставил Лаперузу памятник и уплыл.

Через сто тридцать один год, в 1959 году, вулканолог Гарун Тазиев с помощью команды ныряльщиков достал со дна лагуны Ваникоро останки несчастной экспедиции: монеты, медали, оружие. Самый старший обитатель атолла рассказал Тазиеву, как "дед его деда" полтора века назад, вместе со всем племенем, устроил резню моряков, которые спаслись после катастрофы в лагуне. На Ваникоро до наших дней сохранилась старинная песня о том счастливом дне, когда был устроен пир из множества белых людей.

Из Ла Рошели я уезжал, когда еще толком не рассвело. В ту последнюю ночь я пошел попрощаться с портом и с Того. Там были только мы двое – в свете луны, в тишине спящего города, в шуме моря. Из темноты до нас донесся вопль корабельной сирены, охрипший, ужасно печальный. Того меня не заметил, замкнувшись в соборе ожидания, которого не достойна никакая женщина на земле. Он вглядывался в освещенный звездами плащ ночи, в синие глаза, которые запомнил навеки, становясь их бессильным королем; в Большую Медведицу, висящую над ним, как и столетия назад, когда не было ни его самого, ни вообще человека, и, возможно, наш мир еще даже не кружил вокруг Солнца. Созвездие обещало ему, что когда-нибудь, когда он увидит ту сторону истины, в которой живет печаль не сбывшегося ожидания – одинокая, словно крошка материи, выброшенная в пространство дыханием Творца, в тоске возврата на его лоно – оно поведет его далеко-далеко, в звездную пустоту, а ветру прикажет замести следы, чтобы никто, способный принести ему беду, не мог идти за ним.

Много пройдет дней до того времени, и, может, Того сам сменит место, и, возможно, не один раз. Но всегда это будет порт, где по ночам он станет искать у звезд утешения, а днем надеяться, что какая-нибудь волна принесет ему Ее. И каждая из этих волн, родившись в безбрежие, от далеких земель и островов, будет казаться ему благодетельницей, пока не увидит, что и она, и ее сестрицы, влюблена в саму себя, вздувающаяся и жаждающего всего мира, желает счастья исключительно для себя. Тогда он возненавидит ее и попросит камни наказать ее. И ударит волна бело пенным фронтом в бульвар, расплещется миллионами брызг, захватывая в каждую свое солнце, и опадет – покорно, чтобы вернуться в океан.

А сам океан не перестанет давать обещания Того, посылая все новые и новые волны…

  


МОНСЕГЮР

(окончание)


"Где же находится то, что я ищу так давно?

И почему я его до сих пор не нашел?"


Уолт Уитмен


Моя французская тропа заканчивается на вершине громадной пирамиды в департаменте Арьеж. Если вы хотите представить себе образ этого места, достаточно нарисовать вытянутый вверх треугольник и несколько зигзагов на вершине. Зигзаги – это руины замка Монсегюр. Вокруг склоны Пиренеев, делающие из долины миску. Гора вырастает из ее дна словно одинокая гробница фараона.

В Италии я видел подобное место, "город-призрак" Чивита ди Баньореджио, но на вершине той горы, по крайней мере, можно было с кем-нибудь поговорить, а в церкви горела свеча. Здесь горит лишь одиночество – словно пламя, во мне, в порубленых временем камнях, в пейзаже. Сюда нельзя пройти по растянутому над дном долины мосту с дальнего края миски прямиком на вершину, нет, нужно с громадным трудом карабкаться, приостанавливаясь по дороге и глядя вниз. С каждой остановкой цвет зеленого ковра под тобой делается более интенсивным, дороги и ручьи становятся похожими на веревки, шнурки, а потом – и вовсе уже на ниточки. У цели же ты остаешься сам с собой.

Это было священное место альбигойцев (катаров), расположение их синода (1232) и последний бастион. Осажденные в 1243 году армией Бланки Кастильской и преданные – они поддались. Через год двести еретиков сгорели живьем на колоссальном костре, разожженном инквизиторами у основания горы. Замок был разрушен, а когда костер уже догорал, на небе увидели большую комету. Ее появление объясняли по-разному, точно так же, как по-разному объясняли замеченные астрономами Миссье и Файем кометы, которые сопровождали рождение и смерть Наполеона. Никто не подумал, что это Господь Бог высек искру, чтобы получше присмотреться к лицам под капюшонами, дабы потом не допустить их пред лицо свое.


Эти развалины до сих пор остаются святилищем; во-первых, у подножия их скального "цоколя" стоит небольшой памятник, возведенный в честь сожженных – цель паломничества существующих и в наше время катаров; а во-вторых, как гласит легенда – в них, на самой вершине, покоится священная чаша Грааля. Когда же ты стоишь на закате на самой вершине, может показаться, будто бы видна вся Франция и весь свет, потому что горизонт расплывается в далекой, алеющей серости. Здесь настолько высоко, что было бы безопасно и во время потопа, вот только бесполезность первого привела к тому, что второго Бог уже не пошлет…

Бывают в таких местах ночи, когда человек ближе к Богу и к источникам Вселенной, когда личность отступает в эпоху, предшествующую творению, когда не было еще материи, и космические лучи не оплодотворяли протоплазмы в первой вибрации жизни, еще не осознающей своей цели, ни добра и зла, а чудовищное Одиночество Творца лишь выливалось в Сотворение. В такие ночи, мир, освобожденный от ослепительного Рефлектора планеты, погружается в живительную прохладу, склоняющую к наблюдениям за далекими и таинственными звездами. Вокруг тебя темень, но чувствуется присутствие окружающих склонов, секрет каждой расщелины и каждого шершавого камня, на котором безымянный рыцарь выбил кабалистический знак; до тебя добираются удивительнейшие запахи, существующие с самого начала времен, когда человеческая мысль еще не проснулась, и одно только желание распирало грудь природы, и на этот один-единственный момент жизнь, наконец-то, делается чем-то совершенно серьезным.

В следующее же мгновение наплывают замечаемые по исчезновению звезд облака, и обрывается последний – не считая собственных стоп – контакт с пространством. Все погасло во внешнем мире. "Je suis une parcelle du rocher lancée dans l'espace". Может показаться, что если подниму руку, то прикоснусь к небу, моему небу, в котором Торквемада горит, привязанный к столбу; Агасфер, выкупавшись, отдыхает на мягком диване; Того держит за руку золотоволосую красавицу, Шико носит королевскую корону, а у клакеров врослись ладони. Погружаю руку в темноту надо мною и встречаю пустоту. Где же то, что я ищу?... Нет, и даже не это самое паршивое, а то, что нет ответа на столько вопросов, а ведь вопросы эти не меняются уже много-много веков. До сих пор символом маленькой планеты, прозябающей на краю самой банальной галактики, является обнаженная человеческая фигура с протянутыми перед собой пустыми ладонями и круглым, слепым камнем вместо головы – на фреске Сикейроса, которая в разных странах называется по-разному, но на самом деле, однозначно: Наши времена, Наше настоящее и Куда идем?..

Вопросы из Монсегюра. Они не родились за письменным столом, ради этой вот книжки – они мучили меня именно там, во время той ночи, которую я никогда не забуду, потому что до того никогда подобной не переживал. Все потому, что – чего никогда перед тем не случалось – я засиделся в тех руинах до заката, а потом было уже слишком поздно, чтобы спускаться, я боялся свернуть шею на крутой тропе. Сначала я мерз и искал местечка на траве посуше, а потом как-то все прошло, и я и не заметил, как наступил рассвет.

И снова я улыбнулся улыбкой ребенка, который понимает язык цветов, птиц, камней и солнца, и который пока что свободен от бремени немого понимания дел.




Перевод MW: 25/12/2008

Загрузка...