Понятное дело, что не литераторы, но профессионалы - "хранители", Бойто, Джиованнони и другие, отвергли концепцию Виоллет-ле-Дюка и вернуле охране памятников старины ее истинный смысл: превосходящий ранг консервации того, что мы застали, либо – в случае необходимости – деликатная реставрация. Все это было увенчано в 1964 году в Венецианской Хартии – реконструкцию вынесли за категорию надлежащего действия с памятками старины. В этой ситуации, какими же словами можно назвать факт, что главный инициатор и пропагандист Хартии, ЮНЕСКО, поддавшись акулам туристического промысла, которые предпочитают выжимать из толп доллары с помощью памятников, блестящих "как новенькие", в настоящее время финансирует гигантские реконструкционные работы по всему свету, в особенности же – на Ближнем Востоке, и что седые олигархи охраны памятников старины ежатся при попытках уточнения совершенно неопределенных предписаний, в чем я сам убедился, когда "Архитектура" на пяти языках опубликовала мое и Грушецкого "Предложение новой версии Венецианской Хартии"?
Учитель Ле Корбюзье, Перре, сказал: "Наиболее достойны уважения те здания, которые оставляют после себя красивые руины". Это великая правда. При реконструкции развалин, застывшие в историческом сне стены обворовывают от их достоинства и тайны, что тоже является серьезным преступлением. Понятное дело, что эта новая красота обладает своей ценностью, ценностью "диснейлендовско" – коммерческой, но ведь Марлен Дитрих после десятков пластических операций тоже красива и "как новенькая". Вот только – как выразился один из специалистов – "настоящая в ней уже только бижутерия".
Достоинство руинам в сфере культуры придали художники Возрождения, а в сфере охраны памятников старины – английские реставраторы ХХ века. Начиная с приписываемых Маси раннеренессансных фресок флорентийской церкви Санта Кроче (самый старый известный пример 1340 года), поэзия развалин в течение нескольких веков проявлялась в пейзажных фонах великих и малых мастеров, в тех лиричных космосах и космосиках, содержащих галактики и пылинки безбрежной меланхолии. Таинственные, выщербленные стены вдалеке были там словно пламенеющие угли, которые заставляют свет симулировать философскую темноту, соединяя на горизонте два мира, поскольку художник старался быть "магом", вроде описанного Пико де Мирандолой волшебника, который соединил землю и небо с помощью чар и проявил чудо, скрытое в самом далеком уголке земного пространства.
В ходе этого увлечения руинами появляется и дегенерация мотива: искусственные развалины (первые в 1510 году, в садах герцога Рубино), имеющие мало общего с искусством; зато намного больше – в особенности, после Винкельмана[52] и раскопок Помпеи и Геркуланума – от любительской экзальтации, от салонной мании, от элитарного "manière d'être". Вершиной этой патологии были романтические композиции из развалин в так называемых "английских садах".
Свой долг англичане выплатили уже в нашем веке, разработав совершенные методики сохранения развалин в их чистом виде. Из многих, которые я осматривал на Островах, более всего запомнились руины Аббатства Святой Марии (Йоркшир) и знаменитой "Башни Круглого Камня" (Ольстер, остров Деве ниш) – положенные на гладкой плоскости "английской" травы, они выглядят словно музейные экспонаты на подушке из зеленого бархата, являясь классическим примером для подобного рода вмешательства. Французы оказались понятливыми учениками.
В Польше, к сожалению, развалины являются термином, возбуждающим в результате военных разрушений совершенно определенные, негативные ассоциации. Их считают чем-то позорящим. Именно это, в соединении с явлением всеобщей реконструкции, вызывает вид массового психоза, когда правильной признают только репродукцию памятников старины, одновременно отрицая ценность руин. Насколько же трудно – знаю, поскольку не раз писал об этом в прессе – убедить людей в том, что развалины, ставшие такими в результате гитлеровского варварства (например, Варшавский Замок или монастырь на Монте Кассино), и для которых желательно восстановление, это совсем иное, чем исторические развалины, которые видели еще прадеды, и которые являются памятником старины именно в форме развалин. Ее субстанцию памятки, являющуюся "неповторимым носителем первоначальной исторической фактуры произведения архитектуры" (профессор К. Пивоцкий), необходимо уважать – это главный и первичный лозунг истинной реставрации памятников старины.
Французы тоже реконструировали после войны, в основном, в Нормандии (разрушения после наступления союзников), но, прежде всего, ансамбли городской архитектуры. И они вообще не брались за разбросанные по полям, холмам и лесам средневековые развалины замков и монастырей, чтобы не лишить своих пейзажей сказочного климата. Нырнешь в такой, и в тебе уже рождается какое-то новое понимание окружения. Принимая, что оно делится на естественное и сотворенное человеком, следовало бы принять развалины элементом второго. Тем не менее, когда охватишь их взглядом на фоне неба и земли, окутанные природой и птичьими гнездами, в тебе появляется осознание, которое можно назвать историзирующим и которое – направляемое метафизикой пространства-времени – противится такой рационалистической квалификации. Руины – каменные отшельники из прошлого – в такой степени врослись с естественным окружением, что сделались его органическими частицами; это шедевры, выстроенные одновременно и людьми, но и временем и природой. И так, видимо, рассуждал Леонардо, перечисляя в своем трактате руины, горы, долины и воду в качестве равноправных элементов пейзажа. Давайте, все-таки, согласимся, что существует историческая среда, в которой деревья и развалины замков существуют на равных правах.
А так же руины, в основном, бенедиктинские и цистерцианские, готической сакральной архитектуры. Это в них я влюбился на своей французской тропе. Уже не помню, сколько их радовало мои глаза. Развалины аббатств: Шаали и Ройаумонт (оба в Иль-де-Франс), неподалеку от маяка Святого Матфея на западном мысу Бретани и во Флотте на острове Ре, Сен-Эмилион (Жиронда) и Лонгпонт (Ойсе) и Дю Лис в Дам мари-лес-Лис (Сен-ет-Марне) и множество других. Большинство из них превратил в развалины великий гнев Французской Революции. Не все реставрированы, но большая их часть является живым свидетельством слов Бойта: "Чтобы реализовать реставрацию памятника старины, необходимо окутать его тысячами намеренных и нежных усилий, вдохновенных горячей любовью и милосердием, точно так же, как больного окружают опекой жена или сестры милосердия". Красивы и те, о которых позаботились, и запущенные, ибо, благодаря природе, они запущены с очарованием, вроде старого, замшелого дерева или же найденной на чердаке покрытой паутиной шарманки, которая – пускай у нее нет ручки и пищалок – поет, словно легендарная лира, песнь о прошлом.
Революции, от Лютера до Робеспьера, оставили следы своих кулаков, в основном, на при монастырских церквях. От одних остался только портал – один-одинешенек на равнине, словно триумфальная арка на перекрестье дорог, от других фрагменты фронтона и хоров, иногда – боковых стен и подпор, но никогда – крыш. Соединенная с божественной натурой стройность готики, кажется, обладает большим величием, чем в своем полном измерении, все в ней упрощается, не теряя драматизма, словно рыцарский эпос, и, с такой же, как и в нем, очаровательной сложностью. Стоя перед фасадом красивейшей цистерцианской церкви, аббатства в Лонгпонт, ты переживаешь впечатление чуда. Фасад стоит, вплоть до флажка на шпиле верхней стены, но за ней уже нет никакой внутренней структуры или сводов, а гигантская, полностью выпотрошенная, окружность розетки кажется глазом Небес, что глядят на тебя, и линзой телескопа, через который ты выглядываешь своего Бога в космосе. В этом и заключается мистицизм развалин. В таких руинах острота готической арки – в портале или двуцветном окне – перед разрушением залитая массой стен и существующая на фоне этой массы, внезапно проявляется на фоне небесной сини или белого облака, словно фольклорная вытынанка[53] на бумаге, и только лишь тогда достигает полноты своего внутреннего гения – первоначального совершенства очертания женской груди.
Именно в таком виде сейчас существует готическая церковь монастыря де Фортель. Я был здесь в июле 1971 года, когда в святилище вносили новую раку. Но уже не в готические стены, а в новую церковь. Говоря же точнее, в… амбар. Именно он стал причиной того, что моя тропа завела меня ненадолго в Сен-Вандрилль, где я был очарован нестандартностью решения.
Готическая церковь при монастыре Сен-Ванрилля была разрушена во время Революции. Осталась лишь часть корпуса нефа и фронтона со стенками до высоты карниза крыши, а так же северная часть пресвитериума, практически уравненная с землей. Довольно долго монахи как-то справлялись без церкви, но такая ситуация не могла длиться в бесконечность, и, наконец, в 1943 году было принято решении о реставрации готической структуры. Руководство над работами принял Поль Турнон. И наверняка стоял бы сейчас в Сен-Вандрилле каменный макет памятника прошлого, если бы не случай. "L'accindentalité que j'aime"[54].
Случай, управляющий судьбами всего и вся. Мне рассказывал тестьт, лесничий Станислав Пойсель, как перед войной граф Мыцельский поручил повару, который знал, с какой стороны держаться за ружье, подстрелить чего-нибудь "мигом" на жаркое для гостей. Повар отправился в лес и подстрелил… мировой рекорд по качеству рогов оленя, который дожил до 1970 года, то есть, практически полвека! В Сен-Вандрилле, уже после начала работ по реконструкции, монахи по случаю лишились части своих финансовых средств, и стало ясно, что какое-то время они не будут в состоянии реализовать предприятие дальше. Работы были прерваны, а потом, уже через несколько лет после войны, пришло время правильной расстановки реконструкции на борту галеона охраны памятников прошлого – то есть, за бортом, и только лишь потому в Сен-Вандрилле сохранились чудесные готические развалины.
Тогда было принято другое решение – построить рядом с руинами современную структуру для богослужений. Дело нелегкое, нет ничего более сложного в архитектуре, чем гармонично соединить новое со старым, современность с историей, чтобы они одновременно и контрастировали и сотрудничали друг с другом одновременно. Очень немного есть творцов, которым это удалось, но именно так сложилось, что имеющаяся под рукой дочка покойного Турнона, Мари Турнон-Бранли, принадлежала к таким вот исключениям. Свидетельством такой исключительности и является реализованная ею в 1964 году задача расстройки монастыря Флери в Сен-Бенуа-сюр-Луар.
Решение изумительное! Турнон-Бранли сшила в Сен-Бенуа-сюр-Луар костюм для единственной найденной пуговицы! Мне известны только два примера такого портняжного мастерства. Первый – это современная, заполненная ассиметричными витражами и сжатыми гармоникой стенками церковь Христа, пристроенная Дитером Оэстерленом к стройной, неоготической звоннице, которая единственная сохранилась от XIX-векового святилища в Бохуме (ФРГ). Второй – это уже произведение Геберта Байера – часовня на ранчо Круглого Бриллианта в Хондо Воллей (США, Нью-Мексико). Здесь сохранились фрагменты уже не существующей церкви, выстроенной в XVII веке (портал и вершина колокольни) в характерном техасско-мексиканском стиле, соединявшем элементы доколумбовых культур с испанской колониальной архитектурой. Байер спроектировал небольшую современную часовню, в арочно выгнутые вовнутрь стены которой он вставил старинный порта, а вершину колокольни посадил на високий, квадратный в сечении цоколь, образуя прелестную, свободно стоящую "campanilla". Соединение элементов старых (пуговиц) и новых (костюма) в Хондо Воллей просто совершенно.
В Сен-Бенуа-сюр-Луар такое соединение не менее совершенно, вот только концепция Турнон-Бранли оказалась более смелой. Конкретно же, она возвела современный, пятиметровой высоты зал монастырского капитула вокруг старинного каменного колодца, ведущего свое существование в забытьи возле одной из стен средневекового монастыря. В круглом зале с диаметром в 12 метров, где под стенами располагается ряд сидений, надземная облицовка старинного колодца стала чем-то вроде стола для президиума. Точно над ним в потолке располагается световой люк такого же диаметра. Ну что, неужто это не было изобретением, достойным Нобелевской премии? Ах, правда, Нобелевскую премию по искусству не признают.
"Марион", как ее называют, долго ломала голову над проблемой согласования старого с новым в Сен-Вандрилль вместе с Андре Ле Донне, как и она – бывшим сотрудником ее отца. В поисках подходящего решения она задала эту задачу в 1966 году ученикам Ėcoles d'Art в Фонтенбло, а над самой программой работало полтора десятков архитекторов. Результатом всех этих усилий были многочисленные проекты новой церкви. Аббат монастыря лично представил самые лучшие предложения в Министерстве Культуры. После бурных дискуссий отказались не только от всех них, но и от самой концепции: было принято решение, что рядом с де Фонтелль не имеет права стоять никакая современная конструкция. Ведь это было время, когда французские "chapeaux" были уж слишком "bas"[55] по отношению к памяткам прошлого, в том числе, и к руинам.
И снова в игру вмешался случай. Через несколько месяцев после принятия решения, о котором шла речь выше, в аббатстве узнали про каменный амбар XIII века, который, в связи с расширением пахотных земель соседнего департамента, Эре, планировали снести. Амбар имел высоту 15 метров, построен он был на площадке в форме удлиненного прямоугольника площадью около 650 квадратных метров. Продольные стены из тесанного камня были снабжены контрфорсами, все здание имело к тому же каменные фундаменты, обрамления и карнизы. Хорошо сохранившаяся вязка крыши опиралась на двух рядах деревянных столбов с каменными основаниями.
Монахи вместе с Марией Турнон-Бранли осмотрели памятник старины и решили, что он прекрасно подходит для церкви. Решение это имело двойное значение: получая нужную кубатуру для культовых нужд, одновременно спасали и ценный исторический объект. Проблема состояла в переносе амбара к стенам монастыря – в связи с приличным расстоянием, был выбран довольно редкий метод перестройки: памятник старины разбирался на мелкие фрагменты, их перевозили на новое место и возводили заново. Перестройка, соединенная с приспособлением для целей, экстремально отличающихся от первоначальных, случается намного реже, чем полное затмение солнца. Именно поэтому я и приехал в Сен-Вандрилль.
Аббатство Сен-Вандрилль
С августа 1967 года объект начали разбирать на отдельные, тщательно пронумерованные камни, балки и черепицы; затем все это перевезли в аббатство и заново начали возводить рядом с северной стеной пресвитерия старинной готической церкви. Невероятное дело – в старинном амбаре нужно было заменить полностью лишь стропила, все остальные деревянные элементы находились в очень хорошем состоянии, и на их поверхностях во время работ по перевозке нашли набор средневековых плотницких знаков.
Превращаясь в церковь, амбар несколько изменил свою внешность, что было неизбежным последствием адаптации. Огромный въезд в амбар превратили в два входа, заполнение деревянного скелета "colombages" (французское соответствие "прусской стенки") заменили витражами, появилась алтарная часть. Над алтарем в воздухе покоится подвешенное на шнурах к деревянной балке распятие – в последнее время это стало модным эффектом, вызывающим впечатление, будто бы распятый Иисус плывет в пространстве, что лишь увеличивает силу воздействия символа.
Вечером, 21 декабря 1970 года, состоялось тожественное открытие церкви. Во главе процессии, которая обошла развалины старинной церкви, несли реликвию Сен-Вандрилля, находившуюся "в изгнании" в Маредсу, в Бельгии с 1085 года. Впоследствии архитекторы заказали у Леона Зака раку, которая была помещена в церкви в день Святого Вандрилля, 22 июля 1971 года.
Я был там именно в этот день, когда же день закончился, прекратился говор, исчезли толпы людей, затихли колокольчики и религиозные песнопения, когда на землю опустилась росистая прохлада, и обезумели лишь подчеркивающие тишину симфонии цикад, я отправился в развалины готической церкви – поговорить с собой, с ними, ведь это одно и то же. До того и потом я беседовал с ними, всегда, когда это было возможно. В Дофине, Бургундии, Шампуни, Иль-де-Франс, Эльзасе, Пикардии, Нормандии, Бретани, Вандее… Я читал их как буквы, напечатанные на синеве небесного свода и лазури моря или же багреце, когда небо разгоралось пурпуром заходящего солнца. Нужно их любить и понимать, чтобы уметь их прочесть. Леон Эдуард Юрчинский, дед моей жены со стороны матери, великолепный дирижер, каждый вечер перед сном брал в постель и читал ноты, и они говорили ему то, что он желал услышать. Я умею читать древние камни и слушать их речь. Это так просто, если считаешь их частицей всесущей природы, живущей и в тебе самом.
Как правило, на определенном этапе своего пути люди не чувствуют хода времени, что делает мысль убогой. Уберечься от этого можно различными способами, например, вслушиваясь в развалины. Они будут нашептывать ему на ухо легенды о соперничестве богов, что на собственных плечах вынесли из земного чрева холмы и долины, о воинственных шлемоголовых предках, которые на этих холмах и в долинах построили замки, а так же о предках, чьи лица были закрыты капюшонами, и которые возвели монастыри; про катаклизмы, которые изгнали людей из этих стен и отобрали у стен полноту формы; о своих душах, блуждающих по ночам в готическом лесу островерхих арок. "Le gothique que j'aime"[56].
Иногда удается перехватить такую душу, но для этого необходимо быть волшебником. В этом случае, ее хватают обеими руками, пока та не обретет форму, после чего облапывают и принуждают заняться любовью. И тогда силы, таящиеся в глубинах земли, делятся с ними огнем, дочери же, зачаты в результате такого союза, носят в своем лоне еще более тяжелую меланхолию.
Желая в хромированном асфальтом мире отыскать интимные анклавы Минувшего, мало просто любить памятники старины. Нужно молиться им, так же, как молишься Богу.
ОДИН ДЕНЬ НА МОН-СЕН-МИШЕЛЬ
"Я спрятался в древнюю башню, где можно было мечтать в тишине; она – наполовину монастырь, наполовину крепость
обращенная к западу, где гаснет солнце. Вскоре оно утонет в море, наступит закат, падет ночь… Последний луч золотого света впадает сквозь готические окна. Я прожил чудесный день."
Аксель Мунте "Книга из Сен-Мишель"
Не уверен, мог бы я безошибочно назвать семь архитектурных чудес Франции, в которых история с искусством оставили след настолько глубокий, что облагородили их правом именоваться каменным чудом. Но я знаю, что одно из этой семерки находится над проливом Ла-Манш, практически на стыке Нормандии и Бретани. Там, в самом заливе Святого Михаила из моря выстреливает вверх гранитный конус, увенчанный таким же остроконечным строением. Этот комплекс глыб, сформированный природой и человеком, называется Мон-Сен-Мишель. Французы давно уже подарили монастырю другое имя. И звучит оно именно так: "La Merveille"[57].
На переломе VII и VIII веков, циклон, объединенный с землетрясением, оторвал от континента длинную полосу нормандской земли, затопив бор Сцисси и несколько местечек, церквей, часовен, пустыней и деревень, расположенных в диком лесу. Нынешние заливы Сен-Мало и Сен-Мишель находятся на месте давних лесов, поселений и римских дорог, что были построены легионами цезарей. Когда в 1735 году чудовищный ураган оттеснил воду, на мгновение показались сотни стволов, улицы и домишки какого-то местечка. До нынешнего дня рыбаки шепотом рассказывают о том, что идущие на дно суда слышат звон колоколов из затопленных церквей.
В языческие времена, когда прибрежная гора чуть ли не стометровой высоты называлась Монс Тумбе, на ней существовал монастырь друидов. Катастрофа превратила скалу в полуостров окружностью в 900 метров и с площадью в 9 гектаров, куда можно попасть, не промочив ног, во время отлива.
По старинной легенде, в 708 году пред епископом Авранше, святым Обером, предстал архангел Михаил и приказал ему возвести на Горе Могил часовню в честь ангелов и архангелов. В 709 году было инициировано строительство на развалинах друидской структуры, а уже через год начались первые паломничества к святому месту, вскоре переименованному в Mont-Saint-Michel-au-peril-de-la-mer, что в вольном переводе означает: Гора Святого Михаила в опасном море. Магнитом стали сообщения о двух чудесах: о видении епископа и об удалении громадного камня, что торчал на высоте 70 метров, затрудняя строительство святилища. По приказу святого Обера три дня колокола по всей округе скликали верующих на помощь. Несколько сотен мужиков и монахов вскарабкалось на скалу, где они вбили бревна под камень и безуспешно напрягали мышцы. На вопрос епископа, все ли мужчины прибыли, крестьянин Баин ответил:
- Все, только я оставил дома двухлетнего мальчонку.
- Тогда приведи его сюда!
Когда крестьянин вернулся с ребенком, святой Обер взял того на руки, какое-то время жарко молился, после чего приблизился к преграде. Все еще раз напрягли все силы, а вместе с остальными коснулся камня ножкой и малыш Баин. Когда же он это сделал, каменный колосс с грохотом свалился вниз. Так на Мон-Сен-Мишель случилось второе чудо, о котором трубадуры пели по всем уголкам континента. Динамит тогда не был известен, его заменяла вера.
Совсем не обязательно, чтобы описанное событие произошло на самом деле, но оно красиво, что намного больше. Ножка человеческого детеныша была словно тот тонкий грошик старушки, который перевесил чашу весов, когда славяне выкупали у язычников тело святого Вой цеха. Такие грошики, и такие прикосновения, легкие, словно снежинки, весьма часто становятся каплями истории, теми последними, что заполняют чашу свершений.
В скором времени вокруг часовни образовалось аббатство, а паломничества к Мон-Сен-Мишель начали принимать уже массовый характер. Среди пилигримов частенько бывали и владыки: Карл Молот, Пепин Короткий, Карл Великий, который объявил день 29 сентября днем святого Михаила и национальным праздником своей империи, Роберт Дьявол и множество других. В начале IX века у подножия аббатства начал формироваться городок. Он плел скалу спиралью единственной улицы и застыл в такой форме до настоящего дня.
Близость города и его обитателей, а точнее – обитательниц, не принесла доброго осевшим в аббатстве монахам и каноникам. Их страсть к любовным играм разъярила герцога Нормандии, Ричарда I Неустрашимого, который, не имея возможности очистить скалу от женщин, очистил ее от недостойных слуг божьих, прогнав всех их прочь, и пригласив на их место бенедиктинцев. Папа Иоанн XIII специальной буллой ратифицировал это решение.
В 966 году на развалинах часовни, на самой верхушке гранитной пирамиды началось строительство романской святыни. Когда она была уже готова, в 1103 году произошло одно из тех событий, о которых и сейчас принято говорить "чудо", и которые, и вправду, балансируют на грани чудесного. По неизвестной причине, возможно, оседания камня, неожиданно свалилась в пропасть вся северная часть аббатства вместе с кельями монахов, которые мгновение назад покинули их, чтобы петь утреню. Ни один человек не погиб под развалинами.
Ровнехонько через сто лет, в 1203 году, отстроенный и укрепленный Мон-Сен-Мишель снова был разрушен. Оставшийся верным королю Иоанну Безземельному, он был осажден графом де Тоар, союзником воюющего с Иоанном короля Франции, Филиппа Августа. Не умея добыть уже тогда неприступной твердыни, разозлившийся граф поджег местечко, и языки пламени достигли аббатства, уничтожая значительную часть великолепной романской архитектуры. После победы и захвата Нормандии, Филипп Август, не слишком довольный рвением своего сторонника (он очень боялся папского проклятия), королевским жестом передал громадные средства на восстановление близкого к небу святилища. Днем и ночью корабли, лодки и плоты доставляли на Мон-Сен-Мишель каменные блоки, которые затем втаскивали на вершину с помощью лебедок. Восстановление, закончившееся в 1228 году, заключалось в том, что романский монастырский комплекс заменили более величественным – готическим. В результате длившихся полвека усиленных трудов и появилась кружевная готическая конструкция, названная Чудом.
Не прекращались работы и по строительству укреплений, опоясывающих тело горы, и так остров превратился одной из наиболее укрепленных пограничных застав Франции. Его военный экзамен начался в конце средины XIV столетия, и он продолжался без перерыва целых двести пятьдесят лет! Остров сдал этот экзамен блестяще.
Во времена столетней войны, когда Францию залили потопом английские войска, когда король сбежал, и уже ниоткуда нельзя было рассчитывать на помощь, крепость Мон-Сен-Мишель держалась, вопреки всем предсказаниям. Пали все другие твердыни, пал соседний замок на островке Том белен, буквально в шаге от стен, но эти стены англичане не были в состоянии захватить. Сотни раз штурмовые волны бились в камни, словно волны приливов, но, так же как и те, уходили. Менялись нападающие и защитники, вожди и солдаты, но только на башне Чуда по ветру развевался все тот же флаг.
Лорд Скейлз дал клятву, что он сломит это сопротивление. Тогда крепость под командованием капитана д'Эс-тотевилля защищали 119 нормандских шевалье, 60 монахов и 700 прислужников. Скейлз умножил это число на десять и взял с собой более 8 тысяч солдат, а также громадные бомбарды, с помощью которых превратил барбакан[58] в кучу развалин, осуществляя пролом в стене. Решающий штурм он отложил до прихода рассвета.
Как раз был перелом весны и лета. Бурная ночь. Тогдашние люди имели мизерное понятие о тайнах движений моря. Лорд Скейлз понятия не имел, что как раз этой ночью наступит кульминация прилива. Громадная волна ворвалась на шанцы и наиболее выдвинутые вперед посты осаждающих, и теряющие сознание от страха сыны Альбиона разбежались, и бежали так долго, пока их лошади не начали падать от потери сил на нормандских дорогах. Природа, так любящая вмешиваться в людские начинания, перевесила чашу весов. Люди шептали, что это очередное чудо. Они были правы.
После нантского эдикта (1598) в Мон-Сен-Мишель вернулся покой, и только две захваченные бомбарды, знаменитые Michelettes ("Мишеньки"), которые и сегодня можно увидеть на одном из дворов монастыря, припоминали о боевых страницах эпопеи. Снова к Чуду толпы паломников со всей Франции, только нимб аббатства поихоньку начал тускнеть. Аббаты уже не избирались из числа монахов, их назначали сверху, весьма частенько – королевскими фаворитками. То есть, были они людьми чужими и мало заботились о святилище. Вместо холодных стен аббатства, они предпочитали жить в своих отдаленных дворцах.
Одновременно росла и другая слава Мон-Сен-Мишель – мрачная и пробуждающая ужас. В XVIII веке Людовик XV приказал превратить монастырские подвалы в строжайшую тюрьму, которая вскоре превратилась в одно из самых страшных мест такого рода во Франции. Первым заключенным, брошенным в здешние казематы, был Виктор де ла Кассанье. Он совершил фатальную неосторожность, когда написал паскивиль на короля, ссылаясь при этом на госпожу дю Барри. Терпеть подобные шуточки прекрасная фаворитка обычая не имела, и Кассанье умер в железной клетке, тело же его, якобы, съели крысы.
Заключенные, которых сажали в Мон-Сен-Мишель, уже никогда не видели дневного света, за одним исключением, которое лишь подтверждает правило. Это был маляр по профессии, которому поручили покрасить монастырские стены и своды. Счастливчик воспользовался имеющейся у него веревкой и, пробив стену, выбрался на свободу, после чего спустился вниз и удрал.
Монастырь-крепость очень быстро окружила мрачная легенда "морской Бастилии", и уже к XVIII веку культ святого места практически полностью исчез. Революция же ликвидировала его абсолютно, переименовав остров в Mont Libre. Название это можно принять за одно из наиболее любопытных проявлений черного юмора якобинцев, поскольку в подвалах государственной тюрьмы на Горе Свободы гнили тысячи несчастных, в том числе – около трехсот священников, отказавшихся в 1793 году присягнуть Революции. Санкюлоты разграбили сокровищницу, растащили на пиках священные реликвии, а библиотеку аббатства и богатейшие архивы предали огню. Лишь ничтожная часть их сумела сохраниться до настоящего времени.
Тюремная жизнь катастрофически отразилась на состоянии ценных строений. Полностью был уничтожен интерьер, великолепные плиточные полы и Стеллы церковных хоров были разграблены и проданы, ризницу превратили в кухню. Нефы и часовни были разделены на три этажа с помещениями для осужденных, число которых в 1793-1863 году превышало 40 тысяч. Мон-Сен-Мишель опустился до роли галер, после чего начал превращаться в развалину.
Пожар 1834 года обратил внимание Франции на необходимость спасения Чуда. Тогда были проведены мелкие реставраторские работы, но только Наполеон III в 1863 году ликвидировал тюрьму и дал архитекторам возможность восстановить средневековые конструкции. Были ликвидированы позорящие тюремные камеры, после чего началась реставрация, только монахи уже не вернулись в запятнанное кровью и людскими муками святилище.
С 1874 года, Мон-Сен-Мишель является национальным памятником и целью паломничества, в основном – светских людей, ведь правильно считается, что быть во Франции и не видеть Чуда, это так же, будто в ней вообще не был.
К основанию скалы подъезжаешь по не затапливаемой дамбе длиной 1800 метров, соединяющей остров с большой землей. До войны по ней курсировали поезда, но теперь – только автомобили, что меньше портит характер пейзажа. Многочисленные надписи и гиды до изнурения предостерегают туристов, чтобы те не спускались с плотины на песчаный пляж, полностью высыхающий во время прилива. Прилив же прибывает сюда со скоростью скачущей галопом лошади, и его волны иногда топят неосторожного человека, удалившегося от плотины на небольшое, на первый взгляд, безопасное расстояние (амплитуда приливов здесь самая крупная в Европе и достигает 15,5 метров).
Другое дело, что это скоростные и высокие приливы становятся все более редкими. Вдоль побережий море откладывает все новые и новые слои песка, и уровень суши постоянно поднимается. Процесс этот начался еще в прошлом веке, когда была выстроена дамба и шоссе к подвешенному между небом и морем Чуду, одновременно изменяя течение нескольких впадающих в залив рек. Раньше массы земли и ила, накапливающиеся в заливе Мон-Сен-Мишель, регулярно смывались приливами – сейчас же, в результате вмешательства человека, это естественное очищение было прервано. Если не остановить этот процесс – Мон-Сен-Мишель вообще перестанет быть островом.
Я углубляюсь в единственную улочку городка, втиснутую между двумя рядами домов и с трудом карабкающуюся ввысь, вокруг скалы. Какой же здесь вид! Домики из Средних Веков (скорее, по характеру, чем по своей субстанции) и поздние, наверняка, тоже лишь отчасти оригинальные, впрочем, все равно, все они покрыты патиной эпохи или ее имитацией – остальное дополняется средневековым настроением. Возьмем, к примеру, дом Дю Гесклена[59], в котором жила супруга коннетабля – внутри мебель того времени и восковые фигуры Теофании, ее мужа и близких. Время остановилось на месте. Какое наслаждение жить в таких декорациях.
Меня очаровало это местечко, родом из воображения художника-кондитера, который из тортов изготавливает настоящие дворцы. Меня – человека из городов-фабрик, сметающих все, что стоит на преграде максимализации производства, человека из коробки, из одного из множества ящиков, поставленных один рядом с другим и настолько униформизированных, что просто невозможно идентифицировать себя с одним из них. ХХ век изобрел жилой массив, который заменил давний квартальный организм города. Именно он, массив, должен был стать новым урбанистическим кормом. Только это не настоящий корм, это эрзац, ночлежка, лишенная истинных связей с жизнью; жилой массив породил одну из величайших опасностей современности – безжизненность общественной жизни и явление уединения. Великий ученый Конрад Лоренц заметил удивительную аналогию между старинными городскими центрами и разглядываемой под микроскопом картиной здоровой людской ткани, а так же между современным жилым массивом и увеличением живой ткани, пораженной раком. Ткань старого города, как и здоровая людская ткань, была чудом сложности и запутанности, но и целесообразности по исполнению всех потребностей человека. Униформированная архитектура жилого массива – это верный образ болезненно упрощенной опухолевой ткани.
Свои жилища обитатели ХХ века уже не получают по наследству – от дедов и родителей, но совершенно случайно, и все здесь друг другу чужие. На доме такого массива нет выделяющих его деталей, а внутри теплых закоулков из семейных воспоминаний, и вообще – нет ничего такого, к чему можно было бы привязаться сердцем, как нельзя привязаться сердцем к заводскому станку. Да, можно сунуть в станок палец – только какая же это память. Старый мудрец, каким был Гастон Башелар, автор Поэтики пространства, знал, что говорит, когда писал: " Ну никак не удается мне предаться мечтам в парижской квартире, в этом геометрическом ящике, в этой бетонной камере с железными жалюзи, столь враждебными всем делам ночи". Да – "машина для проживания", эта огромная ошибка Ле Корбюзье, не считается с правом на мечтания, с биологической потребностью в меланхолии – вечной, как и сам род людской. Современные урбанистика и архитектура перестали быть катализаторами чувств, человека не объединяет с ними живая нить, но только функциональная. Не мы выбираем их, это они выбирают нас; не мы изобретаем пространство, но сносим его. Разве не поражение это?
Все больше становится нас, печальных детей, вечно ожидающих шута из Гаммельна, который уведет нас с конвейера в города будущего, развивающиеся незаметно, как леса, а крысам оставит железобетонный комфорт. Сомневаюсь, правда, захотели бы крысы в них жить, если даже свиньи не желают. Железобетон прекрасен в публичных прикладных строениях, но когда он применяется для жилья, то вызывает болезни и неврозы, поскольку это не материал, который дышит как кирпичная стена. Именно потому, я поклоняюсь только святыням Ле Корбюзье. Именно французы провели следующий эксперимент: на одной из ферм они построили рядом друг с другом три хлева с одинаковыми удобствами – деревянный, кирпичный и железобетонный – предоставив свиньям свободный доступ в каждый из них. Все свиньи поселились в деревянном. Деревянный хлев разобрали, и тогда все свиньи переселились в кирпичный. Когда же разобрали кирпичный хлев, все свиньи стали кочевать на свежем воздухе. Ни одна из них не вселилась в хлев из железобетона.
Когда-то китайцы для обозначения понятия "жилой дом" и "счастье" пользовались одним и тем же иероглифом. Но это было очень давно…
Улочка на Мон-Сен-Мишель. Если хоть раз войдешь в такую, она будет тебе сниться до самой смерти. По обеим сторонам узенькой дорожки магазинчики, кафешки, бистро, киоски с позолоченной майоликой, сувенирами, путеводителями – всем тем туристским мусором, который, в первый момент, кажется, паскудит красоту местности. Но когда войдешь во все это глубже, то чувствуешь гармонию дешевки ХХ века с памятником старины. Есть в этом некое эхо престольных праздников и ярмарок. Все эти цветастые лотки с бретонскими блюдами, среди которых можно найти рыбу, устриц, омаров, креветок и крабов, а так же "crépes bretonnes", то есть, здешние тонюсенькие блинчики, которые жарятся с сахаром, вареньем, шоколадом или ромом. Вечный праздник, толкучка, многогорлый и многоязычный шум, де лишки, "frutti di mare" и святой Михаил, даже сейчас, когда сезон давно уже закончился, а он на пляжах Севера длится всего лишь пару месяцев.
А выше – тишина. И прохлада под сводами. Монастырская церковь, в которой два раза в год проводятся торжественные богослужения. Неф и трансепт романские, но вокруг алтаря уже царит островерхая арка. На склоне эпохи готики кардинал д'Эстотевилль щедро перестроил лежащие на крипте с массивными столбами церковные хоры, в результате чего здесь отнес триумф разнузданная фантазия готики "фламбойянт"[60].
А еще выше – собственно Чудо – три готические этажа монастыря, со своими жемчужинами: Рыцарским Залом, Гостевым Залом и внутренней галереей с двумястами двадцатью семью тонкими колоннами. Лес колонн, заменяющий затопленный лес Сцисси. Всю эту прелесть венчает вершина церковной башни с тремя позолоченными статуями крылатых архангелов, которые определяют вершину пирамиды всей системы. Сто пятьдесят два метра над уровнем моря.
Я разыскиваю свои "зачарованные острова", без которых никакой шедевр мне ни в радость. Первый – это "Людской Круг", адская лебедка наполеоновских времен, служащая для подъема грузов под небеса. Заключенные, упакованные в широкий деревянный барабан, ритмично переступали в нем, проворачивая вал, на который наматывался трос с прикрепленным к нему каменным блоком или корзиной. Зеваки раскрывают рты, глядя на это чудо техники XVIII века так, словно это не символ музея вечной актуальности.
Еще мне хочется увидеть "Прыжок Голтьера". Еще до того, как Бурбон превратил монастырь в тюрьму, Франциск I уже приспособил несколько монастырских келий под камеры и посадил сюда, среди прочих, резчика по камню Гольтьера. Затем, чтобы мастер выполнил несколько произведений своего искусства для Чуда. Валуа был большим меценатом искусств, а у мецената много имен бывает… Голтьер работал как каторжник и наколдовал своим резцом ряд каменных чудес, в том числе – кружевную лестницу на абсиды. Когда же ценой таланта он не выкупил свободы – в отчаянии он спрыгнул в пропасть с монастырской террасы.
Место, называемое "Прыжком Голтьера", показал мне священник, имени которого я уже не помню. Сильный вид. В низ. Когда же я хотел его поблагодарить, он спросил, видел ли я уже "Подъемник Куртилса"?
- А кем был этот человек? – спросил я.
- Слугой, который предал измену.
По пути он рассказал мне эту историю из тех времен, когда твердыню осаждали гугеноты Монтгомери. Долго они не могли зацепиться за стены, как вдруг им в руки попал монастырский служка, Жан Куртилс. Тот поклялся, что вернется в монастырь и ночью спустит с террасы привязанную к лебедке веревке. Так он и сделал, за два часа до полуночи.
Первым вскарабкался гугенотский офицер. После него тридцать солдат по очереди поднялись наверх, высаживаясь в темноте за зубцами "гнезда суеверий". Высоко над осаждающими, каменные зубья крепостных стен окутала не обещающая ничего доброго тишина, что лишь пробуждало беспокойство в сердцах гугенотов. Ну почему те не подают никаких признаков жизни? Почему монахи не защищаются, неужто они до сих пор не заметили угрозы? Что означает эта проклятая тишина?
- Слушай! – говорит Монтгомери своему лейтенанту. – Иди ты, и если все в порядке, сбрось вниз тело убитого попа!
Офицера привязали к веревке, и теперь уже его начала всасывать ночь, а товарищи оставлались все ниже под ногами. Он добрался до зубца, из-за которого на помощь протянулась рука Куртилса.
- Все в порядке?
- Да, господин.
- Где наши?
- Вон там, за той стеной, господин.
- Я должен сбросить тело монаха в знак того, что операция продолжается.
- Нет ничего проще, господин, идите за мной.
Лейтенант спешит за Куртилсом в кордегардию, проходит мимо колонны у входа и через мгновение видит тридцать с лишним трупов своих товарищей, лежащие на полу. Он хочет кричать, только времени на это уже нет. С двух сторон его хватают крепкие руки и двумя ударами кинжала отбирают у него жизнь.
После возвращения в монастырь, Куртилс все рассказал приору, а тот спокойно ответил на это:
- Сделай, как им обещал. Спусти веревку.
Убитого лейтенанта монахи переодели в рясу и сбросили со стены прямо под ноги Монтгомери.
- Все в порядке! – воскликнул граф. – Вперед!
Еще пятьдесят солдат поднялось на стены и увидело смерть в блеске ножа. А внизу снова неуверенность по причине отсутствия шума битвы, по причине могильной тишины. Что там происходит? Монтгомери уже не может всего этого выдержать, никаких сил нет, чтобы вынести эту чудовищную тишину, это сверх сил командира.
- Теперь пойду я.
- Нет, мой господин! Я пойду перед тобой! – вызвался маленький, верный паж.
Он ухватился за веревку и через пару минут увидал вверху лицо Куртилса.
- Все в порядке?
- Так, господин. В порядке.
Только в глазах у него было слишком много радости успеха и двойной измены, а может, в голосе, которым он давал тот же ответ чуть ли не в сотый раз, а может, молодой паж был излишне бдителен, поскольку эти слова его не обманули. Монтгомери, отбросив голову назад и высматривая, что происходит наверху, вдруг услышал сначала какую-то суматоху, после чего кровь в его жилах застыла от нечеловеческого вопля, рвущего тишину и мрак:
- Измена! Измеееенаааа!!!
Удар мечом, и на фоне звездного неба кружит труп, беспомощно разбросав руки, делаясь все больше, он валится к ногам остолбеневших протестантов как мешок с песком.
Перепуганные гугеноты отступили от осады, а монастырские колокола еще раз пропели Te Deum за победу святого Михаила.
Куртилс не позволил врагам ворваться в Чудо. Но почему же, когда думаю о нем, я знаю, что если бы он очутился передо мной, я плюнул бы ему в лицо? Причиной тому маленький паж.
Я стоял на том месте, где трудился подъемник Куртилса, поглощая расстилающийся до самого горизонта вид. Долго. Ушел я, когда начался дождь. Когда я спускался по ступеням лестницы, подвешенной к склону скалы, перед глазами у меня стояло лицо того парнишки. Я его выдумал для себя. Мы всегда выдумываем себе наших детей.
МЯГКАЯ ПРЕЛЕСТЬ РЫЦАРСТВЕННОСТИ
"И зачем же столько храбрых рыцарей без страха и упрека
(…) столько свершило славных походов, если не ради
любви прекрасных дам, которым они служили или желали
служить? (…) Было когда-то время великолепное и весьма
счастливое, ибо, если сделали что-то ради любви своих
дам, дамы их, вовсе не неблагодарные, умели их
хорошенько вознаградить, когда приходилось им
встретиться (…) После чего возникает здесь один вопрос:
почему же девы столь обожают отважных самцов? (…)
Бывают даже такие девы, что любят они тех людей, столь
одаренных мужественностью, ибо кажется им, что, сколь
храбры они во владении оружием в ремесле Марса, столь
умелы они и в делах Венеры."
Брантом "Жития озорных дам"
Покинув Мон-Сен-Мишель, я кружил по Бретани. Понторсон, Дол, Параме, Сен-Мало, Динар, Динан, Антрен, Фожере и, наконец, Лас Реннес. Меланхоличная страна, и люди не такие, как во всей остальной Франции – влюбленные в свою этническую тождественность, сильную, ибо основанную на романтическом кельтизме. В бретонских деревнях, особенно же в западной части Регина, до сих пор разговаривают по-кельтски.
Именно здесь в XII веке родился столь существенный для развития европейской культуры "бретонский сюжет" – фантастический мир кельтских легенд и символов, которые можно найти в рассказах о Тристане и Изольде, о короле Артуре и рыцарях Круглого Стола, о Граале…
До нынешнего дня по замкам звучат отголоски рыцарско-любовного рассказа "бретонского сюжета" и здешних "chansons de geste" – рыцарских поэм, перенесенных в Средневековье армориканскими бродячими певцами[61]. Отсюда же вышел, во славу Бретани, отряд самых знаменитых французских рыцарей под предводительством дю Гесклена[62]. Здесь на придорожных лугах еще слышен топот тяжелых жеребцов, и блестят на солнце склоненные копья рыцарей, прекрасные дамы из турнирной ложи посылают закованным в железо кавалерам чудесные улыбки-послания бесстыдных обещаний. Все это мираж. Когда раскроешь глаза и уши, до тебя доходит, что это всего лишь скачка играющегося коня, а отблеск – это всего лишь мотылек, коснувшийся твой щеки, а улыбка – только эхо твоих воспоминаний… А жаль.
На склонах Мон-Сен-Мишель меня очаровал городок из прошлого, а в нем – дом супруги дю Гесклена. В столице Бретани, Ренне, сохранился – несмотря на чудовищный пожар, практически уничтоживший город в 1720 году – небольшой квартал с подобной патиной. Несколько узеньких улочек вокруг собора, в том числе, не без гордости соседствующие одна с другой улицы дю Гесклена и Дам. Рядом с ближней, касающейся задов собора улицы Гюйом, снова дом дю Гесклена -0 широкий, двухэтажный, с крестовым деревянным скелетом на фасаде, два входа, кривые оконны проемы, резные детали, выломы, плесень, старина. Но не настолько седая, чтобы поверить, что он жил в этих стенах. Этот дом был возведен в XVI веке, в то время как великий Бертран умер в XIV веке. Кто сосчитает все эти дома, фабрикованные легендой, сегодня же подкрепляемой туристическим промыслом; дома, о которых даже и не ведали те, которым им приписывают? В Новом Орлеане имеется дом Наполеона, в котором он, якобы, жил и умер после бегства со Святой Елены; в Лондоне – дом Шерлока Холмса… Символы, что гораздо сильнее реалий. И слава Богу!
Стоял 1338 год. В Ренне как раз происходил крупный рыцарский турнир, предназначенный сделать еще более торжественной свадьбу Карла Шатильонского, графа де Блуа с Жанной де Понтьевре. Зажатый в толпе восемнадцатилетний парень горящими глазами следил за поединками. Юноша был переполнен отчаянием, поскольку уже знал тайники этого искусства, но не был рыцарем и не имел снаряжения, а в толпе находилась девушка, поцелуй которой ему хотелось бы добыть собственной победой. Из отчаяния родилась воистину безумная решительность – внезапно юноша бросился к выезжавшему с площади рыцарю и начал умолять его сделать совершенно невозможное: дать на время коня и доспехи. И случилось чудо. Возможно, этот рыцарь должен был что-то парню и обещал оказать ему услугу, а в обычае рыцарей, как и в кодексе чести самураев: "Сдержать слово, даже если дал его псу", а, может, его просто тронула запальчивость юноши. И он дал ему доспехи и коня. Через полчаса на турнире появился никому не известный боец и уже в первой стычке сбил на землю одного из самых знаменитых рыцарей. В двернадцати последующих поединках таинственный победитель расправился с дюжиной рыцарских звезд, возбуждая среди зрителей небывалый энтузиазм. В последнем столкновении копье противника сорвало его забрало, и тогда присутствующий на турнире Робер дю Гесклен узнал своего сына, Бертрана, которому перед тем запретил выезжать в ренн. Перень не выдержал и тихонько выбрался из дома, за поцелуем. Домой его отвезли в славе. Так родилась новая великая звезда французского оружия – Бернар дю Гесклен.
Но пока что еще не рыцарства. Рыцарем было стать нелегко, и победа в турнире еще не давала права на столь серьезное отличие, как посвящение в рыцари. Рыцарь имел право садиться за королевский стол, что запрещалось даже сыновьям и братьям монарха, пока те не станут рыцарями! Дю Гесклен с момента турнира в Ренне ожидал посвящения целых шестнадцать лет!
В течение этих шестнадцати лет он доказывал, что достоин. С 1341 года сражался за Бретань на службе у Карла де Блуа. И сражался исключительно, его боевой клич: "Notre-Dame du Guesclin!" замораживал кровь в жилах неприятеля, его деяния обрастали легендами. Еще до того, как Баярд один задержал две сотни испанских всадников на мосту Гарильяно (1503 г.), дю Гесклен с двадцатью воинвами всю ночь сражался под стенами Ванна проти двух тысячной армии неприятеля. Своего он дождался в 1354 году. За уничтожение английского отряда под Монмуран он был посвящен в рыцари.
Замок Монмуран расположен в 30 километрах к северо-западу от Ренна. Нужно ехать на Хед, затем свернуть налево, и прямиком в Монмуран. Вид удивительный: толстую средневековую башню (XII век) и въездное укрепление с донжоном (XIV век) с подъемным мостом объединяет жилая резиденция XVIII века, заменившая средневековую куртину. Внутри практически все является наследием после времен дю Гесклена: даже часовня в стиле пламенеющей готики, подвязанная к внутреннему фасаду, тоже является наследницей той, в которой Бертран опустился на колено перед Карлом де Блуа, что бы тот трижды ударил его по плечу плашмя мечом и произнес: "Во имя Господа, святого Георгия и святого Михаила, посвящаю тебя в рыцари. Будь храбрым и верным!" В той же самой часовне он взял в жены, после смерти Теофании Рагуенель, родственницу Карла, Жанну де Лаваль, которая принесла ему Монмуран в качестве приданого.
Довольно скоро он заработал и другие имения. Мечом. Во время кампании 1355-1357 годов, во главе сотни человек он ворвался в лагерь осаждавших Ренн английских войск герцога Ланкастерского и устроил там резню, захватил обозы, с которыми в триумфе въехал в город. Именно тогда английский рыцарь Бембро вызвал Бертрана на поединок, обвинив его в предательском убийстве одного из своих родственников. В присутствии кучи рыцарей с обеих сторон Бембро был убит, что так разозлило англичан, что те, не теряя ни секунды, бросились на штурм укреплений Ренна. Дю Гесклен разбил их наголову; в качестве награды за это он получил от Карла де Блуа имение Ла Рош-Дерье, а от короля – губернаторство Понторсон. Бертрану было всего лишь тридцать семь лет, но он уже был символом рыцаря.
Бертран дю Гесклен родился около 1320 года в замке Ла Мот-Броон (в 60 км от Ренна). Был он самым уродливым из многочисленных детей, рожденных Робером дю Гескленом и Жаниной из дома Малемайнс. На бесформенном корпусе с широченными плечами и пугающе длинными руками торчала непропорционально большая голова с горящими маленькими, зелеными глазами. Вместо красоты природа одарила его чудовищной силой и королевской надменностью. И еще - талантом убивать в сражении; в этом искусстве он достиг совершенства еще до того, как у него выросли зубы мудрости.
Дю Гесклен успел вовремя – апогей, правда, был уже позади, но еще полностью не погасли злотые лучи чего-то, что можно назвать кланом, орденом, кастой, классом, привычкой, обычаем, стилем или учреждением, и что было каждой из этих вещей понемножку, а вместе с тем – своеобразной религией средневековья, предприятием, не знавшим прецедента в мировой истории, а в самой Европе наиболее интересным событием между введением христианства и Французской Революцией. РЫЦАРСТВО.
Рыцарство в той форме, которое родилось в средние века, никогда до того не существовало. Перед тем рыцарство было военно-политическим учреждением, никогда оно не было охваченной нормами кодексов нравственной организацией с доминирующими элементами в форме отваги, праведности и уважения к прекрасному полу. Перечить данному тезису упоминаниями о гомеровских и более поздних героях древности было бы делом и несерьезным, и неправильным. Гектор, как заяц, удирал от копья Ахилла; тот же, победив в поединке, издевался над трупом побежденного врага. Фемистокл, не ответив ни словом, вынес угрозу побить его палкой; Демосфен публично получил по морде от Мидия, а потом спокойно рассказывал об этом; точно так же и Кай Лекториус, которого избил Аппий Клавдий; Лентула плюнул в лицо ораторствующему Катону; Помпей и Цезарь обменивались ругательствами, не хватаясь при этом за мечи, и т.д., и т.д.
Конечно, можно вспомнить про рыцарское состояние[63] в римской империи, но на такое воспоминание следовало бы припомнить, что всадником мог стать любой, кто обладал 400000 сестерций. Конечно, можно порассуждать о рыцарях Кастилии, Арагона и Андалузии, в качестве примера указав на боевой союз Раба тис и героически бившего сарацин Сида Воителя. Вот только Сид не стыдился помогать силе лисьей хитростью, и слишком уж долго он занимался тем, чтобы получить приданое для своих дочерей и заполучить назад два украденных меча.
Средневековому рыцарю нельзя было ждать с ответом на оскорбление, запрещались ему и уловки. Во время посвящения он получал пощечину – это было символическое последнее оскорбление, которое он должен был вынести без того, чтобы немедленно не ответить ударом, всегда честно и с предупреждением. Осью всей этой забавы было изобретение Средневековья тотальное понятие о чести.
Классическое рыцарство родилось во Франции (в XI веке), отсюда же родом были и самые знаменитые его представители. Помогли рыцарству крестовые походы, церковь дала морально-идеологическую надстройку, феодализм предоставил институт вассальной зависимости и усовершенствованные доспехи, превращавшие рыцаря в благородное животное, плотно закованное в массу железа и бронзы.
Дю Гесклен был таким вот урожденным животным, так же, как и сегодня встречаются "кинематографические животные" – врожденные актеры, которые не обращают внимания на присутствие камеры. Он достиг всего, к чему предрасположила его природа, богатство и ступени на лестнице Системы – поочередно: графство Лонжевилль, титулы маршала Нормандии, герцогоа Молины, коннетабля Кастилии и, наконец, коннетабля Франции (1370 год), то есть, военного предводителя всего французского рыцарства. Считалось, что он не имел цены. Когда в 1364 году он был взят в плен во время битвы за Бретань (под Орей), его выкупили за сказочную сумму в 100 тысяч ливров, для чего пришлось сложиться королю Карлу V, папе Урбану V и претенденту на трон Кастилии, Генриху де Транстамарскому. Когда три года спустя он случайно попал в руки герцога Уэльского, тот от страха выпустил дю Гесклена на свободу за символическую сотню ливров. Тогда бретонец разъяренный тем, что его оценили столь низко, заплатил за себя 70 тысяч ливров (по другим сообщениям, Карл V отдал тогда за Бертрана 100 тысяч дублонов!).
Когда же правители повернулись к нашему герою спиной, великий коннетабль разозлился на короля и, несмотря на все уговоры с его стороны, отправился в Кастилию, к своему приятелю Генриху. По дороге он узнал, что маршал Сансере безуспешно осаждает англичан в замке Шатонеф-Рандон. Дю Гесклен поехал туда и предложил осажденным сложить орружие в течение пятнадцати дней. Слава имени старого воина была настолько огромной, что никто и не подумал отвергнуть ультиматум; и, хотя еще до истечения срока больной дю Гесклен умер (13 июля 1380 г.) – комендант крепости сдал ключи. Он положил их на крышку гроба Бертрана.
Величайшего, наряду с Байярдом и Оливье, рыцаря в истории Франции похоронили в Сен-Дени, где Франция хранит останки своих монархов. Говорили, что он заслужил того, поскольку ни разу не изменил рыцарскому обету, всегда помня о верности Богу, отчизне и даме.
Бертран дю Гесклен – Сен-Дени
Именно это последнее предложение и последнее слово вспомнилось мне, когда я стоял, опершись о поручень подъемного моста замке дю Гесклена, Монмуран. Средневековые бретонские замки обладают чудесным свойством напоминания об эпохе рыцарства и крупных рыцарских турниров; моя же задумчивость на мосту в Монмуране напомнила мне о владычицах всех рыцарей – о дамах. Может быть потому, что рядом прошла девушка – милая, светловолосая, в длинном платье, оборками которого играл ветер? Она улыбнулась и должна была бросить мне шарф, чтобы я его приколол к панцирю, только она о рыцаре не думала и даже и не знали, кем был дю Гесклен.
Рыцарство возвело женщину – ясное дело, не простолюдинку (та подлегала "ius primae noctis"[64]), но даму, на пьедестал, не известный в истории, оно сделало из нее олимпийскую богиню. Это шокирующее признание равенства заключено в одной из рыцарских заповедей: "Беда тому, кто предаст своего Бога, свою отчизну или свою даму!" У каждого рыцаря имелась своя дама (и это не была его жена, очень часто, даже и не любовница), от которой он получал знак – фрагмент одежды, и с этим знаком он вставал в боевой строй. Образуя как бы помост иежду церковью и государством, рыцарство сделало из женщины арбитра храбрости и вежливости, отдаваясь службе прекрасному полу с тем же запалом, что вере и суверенам. А может, даже и с большим, ведь в вопросах любви они были наивысшими судьями.
Параллельной институции рыцарства и неразрывно сопряженной с нею была институция "судов любви", в которых заседали самые достойные из дам, приглашая в трибунал самых великолепных рыцарей. Такие суды были постоянными и временными, они обладали очень сложной структурой, в которой младшие чиновники носили фривольные наименования: "байли[65] радости" (bailli de joie), "викарий любви в области красоты" (vicaire d'amour dans le district de beauté), "хранитель высочайших привилегий любви" (conservateur des hauts privilèges d'amour) и другие. Апелляции на приговоры подавались посредством "прокурора любви"; сами же приговоры основывались на кодексе, обнаруженном – а кем же еще – бретонским рыцарем в могиле короля Артура. Опубликованные параграфы данного кодекса были оязательными к исполнению для всех почитателей "gaie science", состоявшей в достижении рыцарского идеала путем выработки рафинированного совершенства в искусстве любви. Представляем вам некоторые из тридцати двух заповедей:
"Супружество не может быть законной отговоркой от любви".
"Кто не может утаивать, тот не может и любить".
"Наслаждение, полученные путем принуждения, не обладают вкусом".
"Любовь не привыкла пребывать в доме скупца".
"Ничто не мешает тому, чтобы одного мужчину любили две женщины или же одну женщину – двое мужчин".
"Суды любви" во всем величии закона решали все вопросы, касающиеся любви, за исключением одного-единственного, решенного Тересием в древнем мифе после смены пола, когда боги просили его рассудить, кто получает большее наслаждение: мужчина или женщина. Одна дама приказала любовнику, чтобы тот публично ее не восхвалял, но тот, когда однажды услышал, как плохо об этой даме говорят, не выдержа и встал на защиту ее чести, тем самым, нарушив запрет. Заслужил ли он наказания? "Суд любви" вынес такой вердикт по этому делоу: "Дама была слишком сурова, а ее условие – незаконно, поскольку рыцарь всегда обязан отвергать оскорбления, нацеленные против его дамы". Некий оруженосец привлек свою даму к суду за то, что она ранила его поцелуем; суд приговорил ее "ежедневно лечить рану устами". Наиболее знаменитым был приговор, вынесенный "судом любви" графине Шампани по вопросу: "Может ли быть настоящая любовь в супружестве?": "Настоящим свидетельствуем и заявляем, что любовь не может распростирать свои права на мужа и жену. Супруги связаны обязанностью, в то время как любовники дают друг другу все без принуждения, по доброй воле". И да будет сей вердикт, выданный после длительных размышлений и после прослушивания многих благородных дам, считаться постоянной и ненарушимой истиной. Дано в 1174 году, в день 3 мая…" А еще говорят, будто бы Средневековье было мрачным провалом незнания.
"Суды любви" исчезли вместе с упадком институции рыцарства. Расплылись оба эти мира, образующие одно целое, словно некий золотой сон… Золотой? Давайте скажем правду – только позолоченный.
То благородное рыцарство, о котором я написал выше, и от которого остались замковые башни и залы с высокими арочными сводами потолков, зеленые внутренние дворы и дом дю Гесклена в Ренне, существовало только в "chansons de geste"[66], в кодексах, симолах и мифах. Вся эта гигантская структура, заполнявшая Европу в течение четырехсот лет и воспеваемая бродячими школярами, трубадурами и менестрелями как эра храбрости, благородных жертв и любви без страха и упрека, была совершенно иной, чем отражающие едва ли четверть истины стихи, она была очень далекой от идеала, представленного в "chansons de geste". Бернард Шоу сказал: "Идеалы подобны звездам. Их невозможно достичь, но по ним можно ориентироваться". Масса средневекового рыцарства даже и не пыталась ориентироваться по этому идеалу, а голос нечистой совести ублажали звуки легенд, выпеваемых бродячими певцами.
Галантность и умение рыцарей вести себя в обществе? Как говорит обширная хроника, посвященная Бертрану дю Гесклену и написанная трубадуром XIV века, Кювелье, символ французского рыцарства не умел читать, а к концу жизни даже не мог подписаться; единственной известной ему азбукой были рубящие и колющие удары. Причем, удары эти частенько наносились в нарушающем закон величии. Зверства банд наемников, во главе которых дю Гесклен становился неоднократно, были прекрасно известны народу по обеим сторонам Пиренеев. Более новые исторические работы доказывают, что великий Бернар был грубым и довольно ограниченным солдафоном, ничем не отличавшимся в регулярной битве, но замечательным в так называемой "малой войне", в партизанских действиях. Перрой определяет его рыцарственность как "очень наивную".
Но даже эта "наивность" была на степень выше варварской рыцарственности предыдущих периодов. В этом заскорузлом обществе, в котором обязательным был культ физической силы и примитивный моральный кодекс, в теории подчиненный чести, верности и праведности, на практике же не исключающий жадности и жестокости, рыцарь непосредственно переключался от бандитизма к мистицизму, от зверств – к угрызениям совести, от насилия – к любовным вздохам, от физической силы – к колдовству. Вся эта "наивная" амальгама звериной жестокости и вдохновенной аффектации была столь же далекой от историй из "chansons de geste", и такой же мрачной, как ледяные, практически лишенные мебели залы рыцарских замков.
Суть рыцарских времен сконденсировали в трех шедеврах три великих мастера: изобразительного искусства, литературы и меткого слова. Дюрер в жестокой гравюре "Рыцарь, смерть и дьявол"; Сервантес в насмешливом "Дон Кихоте" и Талейран в язвительном предложении: "Честь служит тому, чтобы придавать внешность добродетели тщеславию".
В поэме Le Voeu du héron рыцарь Жан де Бомон говорит с разоружающей откровенностью:
Когда сидим на постоялом дворе и пьем крепкие вина,
А рядом с нами дамы, что глядят на нас –
С грудью гладкой, украшенной богатыми ожерельями,
Глаза их светятся чудной красотой –
Природа желанием наполняет сердца наши.
…Тогда Жомонда и Аголанда мы превосходим,
Да что там, некоторые побеждают Оливье и Роланда.
Когда же в поле мы, на быстрых конях,
Со щитом на шее, в усталой руке копье сжимаем,
А сильный мороз до костей достает,
И нет члена в теле, что не болел бы и не сомлел,
А неприятель все ближе и ближе,
Тогда хотелось бы очутиться в глубоком подвале,
Таком большом, чтобы никто там нас не нашел…
Эта истина обладала своей позолотой – рыцарскими турнирами и "судами любви". В обоих этих зрелищах рыцарство и дамы нашли для себя театр, с помощью которого производили мнимость погони за идеалом. Но и в этой большой игре иногда они забывались и обнажали внутренность, обнажая, к примеру, тела. На одном из турниров во Франции дамы столь рьяно раздавали рыцарям знаки, что, покончив со всей одеждой, в конце концов, остались только в собственных волосах. Заметив же это, они устыдились, но, видя, что практически все находятся в подобном состоянии, утопили стыд в смехе. Это стало прецедентом для того, чтобы "забываться" и на других турнирах. И вообще, "забывались" все часто, явно и с большим удовольствием.
А вот и дамы рыцарей:
Портрет Габриэль д'Эстре с сестрой, вторая школа Фонтенбло, ок.1594, Лувр
Портрет Дианы де Пуатье, Франсуа Клуэ, 1571,
Национальная галерея, Вашингтон
Моралисты, заламывающие руки над экспансией наготы в ХХ веке, над "топлесс", "стрикингами"[67], порнографическими фильмами "хард-кор" и т.д., вызывают у настоящих историков только сожаление. Судя по историческим сообщениям, мы живем в слишком даже одетом и пристойном веке. В древнем Риме, во времена празднеств Луперкалий, молодые люди бегали нагишом по Палатину, хлеща бичами встреченных женщин, а во время Либералий все в форме оргий публично предавались культу Приапа, и в процессии проносили гигантский фаллос (именно потому, французский историк XVIII века, Шарль Дюкло, возмущенный прекращением этих празднеств, не называл обитателей Вечного Города римлянками, но говорил презрительно: "итальянцы из Рима"). В хвосте флотилии, с которой Людовик Святой отправился в крестовый поход, шел корабль с полуголыми проститутками. В средневековой Франции дамско-мужской "стрикинг" вокруг бань был совершенно обычным явлением; все купались совместно и нагишом, а если кто жил не дальше, чем в паре сотен метрах от места купания, то возвращался домой, не одеваясь. Париж приветствовал Людовика XI помпезным зрелищем, главными актрисами которого были красивые девушки, голенькие, как мать родила, барахтающиеся словно сирены в искусственном водоеме – парижский хроникер с удовлетворением отметил, что очаровательные груди каждой из них, "торчащие, свободные, круглые и твердые", доставляли "весьма приятный" вид. В XV веке Панормит провозглашал превосходство свободной любви и уговаривал женщин ходить голыми, чего те благодарно выслушивали. Вице-королева, герцогиня ди Медина Чели, устроила бал-маскарад, на котором она и ее дамы выступали только лишь в масках на лице. Впрочем, не нужно быть историком, достаточно почитать "Жития…" Брантома.
Средневековая придворно-рыцарская культура была только большой жратвой, и срали рядом с тем же столом; правящие слои могли испытывать все запрещенные Системой наслаждения; а кажущийся упадок обычаев, о котором сейчас столько болтовни, следует лишь потому, что нагота подверглась демократизации. И этот процесс эгалитаризации тела начался как раз во Франции, вместе с Великой Революцией. До нее никого не шокировало изумление королевской дочери, которая, играясь с гувернанткой, заметила: "Как же это, у тебя – как и у меня – пять пальцев на руке?!" Но якобинцы доказали, в основном, благодаря помощи гильотины, что тела у всех одинаковые, и потому уже при Директорате в Париже обязательной была полностью эгалитарная мода на "костюм наготы", который состоял только лишь из прозрачной накидки или шали. Но мы слишком отклонились от темы…
Когда я стою на подъемном мосту в Монмуране, мне ужасно жаль, что все это уже минуло и не возвращается. Мене жалко того, что на лугу под замком уже не расцветут живописные шатры, не зашумят на ветру гербовые флажки, и наконечники копий не вонзятся в соединения панцирей, возбуждая своей фаллической символикой дам на украшенной цветами трибуне. Мне жалко турниров, в спортивном естестве которых скрывалась единственная прелесть рыцарственности. Во всем этом фальшивом мире рыцарства как институции только турнир – хотя и служил лишь позолотой лжи – сам по себе был игрой честной, в которой сурово придерживались установленных норм: никогда не били в спину, не издевались над побежденным, не сражались за золото, но только лишь ради славы и обещающей улыбки женщины. Это был любительский, исключительно любительский спорт. На штандарте был родовой герб, а не герб кока-колы или мартини.
На мосту в Монмуране… Естественная тоска по чему-то, чего уже нет. Мы живем во времена, когда спорт стал эрзацем сражений, когда лишенные военных триумфов народы ищут выход для своих не лишенных амбиций атавизмов в безумии столкновений национальных сборных на стадионах, обманывая себя тем, что победители делятся на любителей и профессионалов. Чушь – любительство давно уже не существует, и побеждают исключительно ради денег и наград в виде "фиата" или "вольно", ради поездок за границу и премий за каждый забитый гол.
Чем-то абсолютно средневековым было событие на чемпионате по гребле в Копенгагене, в 1971 году. Публика сходила с ума при виде восьмерых скромных парней из Новой Зеландии. Этим молодым рыцарям их бедненький союз не мог оплатить их поездку в Европу. Они оплатили проезд из собственных карманов, используя свои отпуска. В Копенгаген они приехали за два месяца до соревнований и тренировались сами, день за днем, с яростной решимостью. Никого из них никогда не видели в ночном баре. Их называли "хоббистами" и глядели на них с сожалением, не давая каких-либо шансов в борьбе с профессиональными "любителями", произведенными спортивной промышленностью ХХ века и дрессируемыми самыми лучшими тренерами. После чемпионата, чтобы вернуться, им пришлось продать свою лодку. Но перед этим на ней новозеландская восьмерка (Харт, Вальдман, Джойс, Хантер, Эрл, Кокер, Уилсон и Робертсон) разнесла "звезд", победив в самом великолепном стиле. Публика устроила этим последним могиканам любительского спорта фантастическую овацию. Когда они сражались, трибуны впервые трещали по швам.
Голод любительства. Впрочем, не только в спорте – во всем. Когда-нибудь мир удавится по причине культа оплаты деньгами; сейчас платят даже в семье. А у этих ребят – голод восхищения в глазах женщины;один из них признался: "Мы хотели импонировать нашим sweathearts. Точно так же, как восемнадцатилетний дю Гесклен, сопляк, побеждающий тогдашних "звезд" ради поцелуя девушки, и из обещания этого наслаждения черпавший силы.
Единственное, что стоит перенести из рыцарственности Средневековья в век нынешний – это мягкую прелесть тогдашнего турнира. И перестаньте бредить о спортивном любительстве или – если и вправду желаете его воскресить - посадите на трибунах красивых женщин, чтобы они предлагали спортсменам вместо чека ленточку, окрашенную улыбкой обещания рая. "Tertium non datur"[68].
DANSE MACABRE
"Счастлив тот, кто после танца
В райских кущах отдохнет,
И несчастен, кто из круга
Выпав, в аду взопиет"
Фрагмент описания в картине "Танец смерти" из
Костела отцов бернардинцев в Кракове
Бретань, помнящая еще "суды любви", так же хорошо помнит параллельные им по времени "суды божьи" с кровавыми поединками между подавшей иск женщиной и мужчиной-ответчиком. Он – поскольку "женщина, это только половина мужчины" – стоял до половины тела, до пояса, в выкопанной в земле яме и имел для защиты дубовую палку; левая его рука была или же свободная, или же, ради разнообразия этого закона, привязана к поясу. Женщина бегала вокруг него с камнем величиной с кулак, завернутым в платок, что создавало дубинку с мягкой рукоятью. Это был воистину танец смерти, поскольку, когда кто-нибудь из них двоих первым позволил, чтобы у него выбили оружие или ранил, такого сразу же закапывали живьем в этой яме. Сладкая форма средневековой эмансипации…
Эта же земля помнит и другие средневековые танцы смерти, предводительницей в которых была бессмертная дама в белом саване. По церквушкам и часовням остались реликты безумия многовековой давности в виде замораживающих кровь в жилах фресок. Впервые они появились в XIV веке, во Франции, самыми старыми из известных примеров были уже не существующие росписи на кладбище Невинных Младенцев в Париже, 1424 года. Все такие изображения, где бы ни находились, называются "Танец Смерти". В небольшом городке Кермария-ан-Исквит одно из них попалось и на моей тропе.
Кермария-ан-Исквит располагается в нескольких километрах от залива Сен-Брюк. Совершенно типичный городишко – различить их можно только по форме церковной башни. Зато в Кермарии-ан-Исквит имеется "Танец смерти", а это уже громадное отличие. На пальцах обеих рук можно пересчитать живописные памятки старины с подобной темой; всех пальцев нескольких людей хватило бы, чтобы пересчитать их на континенте. В Средние века они появлялись, словно грибы после дождя, только время устроило для себя грандиозную грибную охоту.
Чудовищную волну танцев смерти в средневековой Европе вызвали нарастающие общественные психозы, подкармливающиеся страхом перед концом света, и накручиваемые, словно часовые механизмы, стихийными бедствиями, войнами и выплесками мистицизма. Конец тысячелетия, объявляемый шарлатанами и фанатиками, которые использовали пророчество Иоанна ("Когда же пройдет тысяча лет, будет развязан сатана в темнице своей, и выйдет он") как конец света; и этот же конец тысячелетия возбудил напряжения, которых Европа давненько уже не испытывала, в результате чего он быстро окрасился кровью. Руль Глабер в своей хронике тысячного года так описывал тогдашнее одичание: "Люди яйцом или яблоком приманивали детей, чтобы пожрать их (…) голод был такой, что человеку даже звери не были так страшны, как другой человек (…) некий человек продавал на рынке в Турнусе человеческое мясо словно обычную еду".
Голод этот был вызван тем фактом, что толпы людей бросали работу и, ничего не видя, шли, куда глаза глядят, опустошая земли, и так уже опустошенные войнами. 1000 год прошел, а мир продолжал существовать, только это мало что изменило. Все больше людей не выдерживало шока и ударов от болезней и военного зверства. В конце концов, даже дети начали бросать дома, объединялись в дикие стада и направлялись к неизвестной цели, к царствам справедливости, расположенным где-то за горизонтом.
В XIII веке появились бичующиеся. Они были продуктом напряжений и шоков, о которых шла речь выше, а так же уверенности в том, что "черная смерть" (зараза) и войны – это кара, посланная Богом, поэтому нужно Бога умолить безжалостным покаянием. По дорогам всей Европы в испарениях ладана тянулись процессии безумцев, бичующих свои обнаженные тела, попеременно поющих набожные песни и воющих от боли, возбуждаемых христианскими дервишами и захватывающих за собой обитателей городов и деревень. Отсюда было уже очень близко до танцев смерти.
В средине XIV века произошло сопряжение трех основных несчастий тогдашней Европы: безумствовала столетняя война, началась и быстро распространялась чума (1348 – 1351), а тут еще и всеобщий голодомор. Несчастные объединялись в толпы, которые вскоре охватила неведомая до сей поры эпидемия танца. Это, как раз, и был танец смерти. Охваченные всеобщим сумасшествием люди танцевали, держась за руки, на полях и трактах, на кладбищах и в церквях, очень часто бичуя себя при этом до крови, молясь или же ужасно богохульствуя, у многих случались слуховые и зрительные галлюцинации. Так танцевали они до полного упадка сил, после чего в конвульсиях и спазмах валились на землю, рвали на себе и других одежду и кожу, пока, наконец, не умирали в страшных муках. Понятно – большая часть танцоров умирала не от самого танца, но от заразы, голода или ран. Потом такие танцы начали инсценировать – толпа плясала вокруг телеги, на которой сидела фигура, изображающая смерть. Наконец эти танцы проникли в театр – в 1449 году бургундский герцог устроил спектакль "Танец смерти" в своем дворце в Брюзге. Эхо таких пробуждающих ужас церемоний можно обнаружить в народных обрядах еще и сегодня. Так или иначе – предводителем всех этих карнавалов была белая дама с косой, и именно так начали представлять танцы смерти французские художники.
Из Франции тема проникла в Швейцарию и Германию, потом в Англию, Польшу и другие страны Европы. В часовнях, соборах и монастырях рисовали смерть поначалу в виде мумифицированного, высушенного трупа, начиная же с XV века – в виде скелета, классическое изображение которого представил Гольбейн младший в знаменитой серии гравюр по дереву, названной "Танец смерти". Источники такой аллегорической персонификации следовало бы искать в скелетах, которых можно увидеть на позднеримских саркофагах, а так же на фресках в Куме и Помпее. Среди более молодых источников упоминают "Триумф смерти" – приписываемую Орканьи фреску в пизанском Кампо Санто.
Еще больше версий существует относительно этимологии для французского названия "danse macabre", которое переводится как "танец смерти", но точно так же его можно перевести как "танец, вызывающий ужас", "макабрическая пляска". Относительно последнего выражения: нам до сих пор не известно, откуда оно взялось.
В XIII или XIV веке родилась легенда о набожном старцу Макаре, которого доводили до гнева развратные танцы гулящих парижан на улицах и площадях города. Одаренный сверхъестественными силами он, якобы, ходил по Парижу и, увидав толпу развратников, делал своим посохом кабалистический знак, в результате чего люди бросались в безумный пляс, обязательно заканчивающийся смертью. По той же самой легенде – когда старец умер, труп его показывался людям еще долгие годы, вынуждая их плясать танец смерти. Потому его и назвали "danse Macabre" (правильнее следовало бы перевести "танец Макабра"), а потом это выражение переродилось в "danse macabre". В свою очередь, по словам Гастона Пари, слово "макабр" взялось от некоего Макабра из книги "Respit de la mort" (376) Жана Ле Февра. Еще три известные мне версии утверждают, будто бы слово это взялось: от святого Макария, отшельника, который, по словам Вазами, является одним из персонажей в пизанском "триумфе смерти"; от латинского выражения "Machabaeorum chora"; от арабского слова "magbarah", что означает "кладбище".
Одними из самых знаменитых изображений были Танцы смерти (в основном, фрески и полихромии; из которых сохранились не все) в часовнях: Хангерфорд в Солсбери и Святейшей Девы Марии в Любке (1463), в монастырях: Олд Сен-Пол в Лондоне и Клингенталь в Базеле, а так жде в церквях: в Берне (две картины Н. Мануэля 1515-1520 гг.) и Святейшей Девы Марии в Берлине (XV век). Все это за пределами Франции, к Танцам смерти которой мы еще вернемся. Пока же что давайте проследим последующее путешествие танца смерти в искусстве и в жизни.
В XVII, XVIII и XIX столетиях кошмарная тема была уже исключительно доменом искусства, могло показаться, что она никогда уже не вернется в реальную жизнь. Замечательная гравюра на меди директора аугсбургской Академии Искусств, Д. Ридингера, образцом для которой, скорее всего, была картина из краковского монастыря бернардинцев; в особенности же – меланхоличный Totentanz Альфреда Ретеля (1851) свидетельствовали о попытках углубления темы новыми философскими ценностями. Значащим было проникновение данного мотива в музыку Берлиоза (в "Фантастической симфонии"), Листа (в 1850 году, в вариациях для фортепиано и оркестра) и Сен-Санса, который в 1874 году дал название "Танец скелетов" симфонической поэме; а так же в литературу (Э.А. По, Д. Вебстер, Р.-Л. Стивенсон). В. Зеельман писал изданную в 1891 году работу Die Totentänze…, рассматривая проблему исключительно с исторической и художественной точек зрения, на что имел все права.
И вдруг, в конце XIX века, историки и исследователи культур услышали о "краснокожем Мессии" Уовоке, и они с изумлением поняли, что танец смерти ожил в своей средневековой, кровавой форме. На этот раз уже не в Европе, а в Северной Америке. Это неожиданное возрождение "danse macabre" было связано с изгнанием сиу огалалла, племени символичного, поскольку именно оно породило величайшего воина в истории индейской эпопеи, оно выиграло самую славную битву индейцев с армией Соединенных Штатов, но подверглось полному уничтожению в результате танцев, начало которым дал фальшивый пророк.
Фальшивые пророки – они имеются в каждой расе, в каждом народе, в каждом племени. Землетрясения принесли меньше вреда, чем они. Опустошители душ и сердец, почтальоны лживых идей; ангелы, блуждающие по кладбищенским облакам; жрецы Апокалипсиса, проводящие мессы уничтожения; выдающие себя за тех, которым приказано лепить золотые чаши из глины людских страданий; торговцы розовыми мечтами, которые насыщают до состояния кипенного багреца, всегда откровенные и открытые. "как же легко быть откровенным, когда не говоришь всей правды", - сказал Рабиндранат Тагор. И насколько же легче быть откровенным, если говорить полторы правды. Каждый из них – это банк, который пускает в оборот доверие, любовь к ближнему, утешение и жизненные цели; и валюта эта ходит до тех пор, пока ее не проверить; вот только проверяющий за осознание того, что валюта все же фальшивая, платит смертью. После таких пророков остаются пейзажи без листьев и без восходов солнца.
Многим индейским племенам выкопали могилу их племенные пророки, вгоняющие воинов в самоубийственный боевой транс с помощью кошмарных танцев. Именно таким способом колдун Попе покончил с племенем пуэбло, а шарлатан Тенскуатауа, "пророк шауни", практически уничтожил краснокожее племя, вождем которого был его брат, великий Текумзе. Но никто из них не мог сравниться с Уовокой.
В 1875 году белые грубо нарушили ларамский договор, вторгаясь на индейскую территорию. В качестве ответа сиу пересекли границы резервации и ответили ударом на удар. Для подавления "бунта" американское Военное министерство направило три армейских корпуса, авангардом которых был знаменитый 7 кавалерийский полк Соединенных Штатов под командованием генерала Кастера, лютый тип, прославившийся массовым убийством безоружных женщин и детей в лагере чайенов над рекой Вашита. Никогда до сих пор белая Америка не бросала против краснокожих такой военной мощи. Общество было уверено, что сопротивление сиу будет подавлено в зародыше.
Но уже первые столкновения для белых "цивилизаторов" болезненной неожиданностью. Вначале были разгромлены шесть эскадронов кавалерии капитана Рейнольда, затем та же судьба постигла (17 июня 1876 года) пятнадцать кавалерийских эскадронов и пять отделений пехоты генерала Крука. Все это было всего лишь прелюдией – все ожидали битвы. Она состоялась через восемь дней над рекой Литтл Биг Хорн.
Двадцать пятого июня 1876 года, в долине Розбуд, которую англо-саксонские историки впоследствии назовут "долиной теней", 7-й кавалерийский полк был окутан самой черной тенью за всю свою историю – в результате фантастической атаки сиу огалалла, которую возглавил самый выдающийся индейский стратег, Бешеный Конь, полк был разбит наголову. Погибло двести шестьдесят пять солдат (в том числе и генерал Кастер), пятьдесят два человека было тяжело ранены.
Победа индейцев на Литтл Биг Хорн стала шоком для Америки, но она не могла изменить ход истории. С сиу заключили очередной мир, после чего их обезоружили старым, прекрасно испытанным методом: когда в 1877 году Бешеный Конь отвозил свою больную жену к врачу в Споттед Тейл, его закололи штыками, насаженными на стволы (к нему боялись подойти поближе, потому что у него был нож!). Лишившиеся своего "бога войны" огалалла позволили замкнуть себя в бесплодных резервациях, где, в конце концов, у них имелся какой-то шанс на выживание. Только и этот шанс отобрал у них Уовока.
Через тринадцать лет после битвы над Литтл Биг Хорн, среди североамериканских индейцев разошлась весть о "краснокожем Мессии". Эти известия более всего возбудили племя сиу огалалла. Голодающие в своем гетто, сломанные физически и духовно, они лелеяли в сердцах тоску по возрождению и ожидали "чего-то", что придет к ним с неба. Ну точно так же, как и в Средние века. Кошмарная бедность, голод и эпидемии всегда вызывают один и тот же сорт мистического безумия, находясь в котором, люди очень легко поддаются сверхъестественному.
Весть об "индейском Мессии" распространялась через Монтану и Вайоминг, Небраску и Дакоту, Техас и Оклахому; эту весть передавали из уст в уста, она побуждала чувства и давала надежду. Индейцы шептались, что это сам Сын Божий, о котором рассказывали миссионеры, и который когда-то пришел на землю, чтобы спасти людей, но бледнолицые распяли его на кресте. Теперь же, по воле Маниту, он возвращается, чтобы отомстить белым и спасти свой краснокожий народ.
Под конец 1889 года сиу узнали от племени арапахоэ, что лагерь "Мессии" находится над Озером Уокера в Неваде. Два воина, которым поручили провести разведку, отправились в дальний путь, как правило, наполненный опасностями и помехами. Чем ближе к цели они подходили, тем большее изумление их охватывало. Когда они вступили на территорию шошонов, на которой до сих пор одинокий сиу становился, после пересечения границы, "живым трупом", никто их не зацепил, потому что все танцевали. С ними братались и приглашали в танец. Потом они сели в поезд и добрались до земель пайюта, на которых до сих пор не становилась нога сиу. Повсюду их приветствовали улыбки и глаза, не совсем в сознании от неустанного танца. В конце концов, они предстали перед лицом "Мессии".
Индейский Мессия", полукровка пайюта, звался Уовокой (Wovoka), хотя в детстве его звали Джеком Уилсоном, поскольку его воспитывала белая семья Уилсонов. Никогда он выезжал за пределы своей родной Долины Мейсон, разговаривал только на языке пайюта с небольшим добавлением слабенького английского. Когда два эмиссара сиу прибыли к нему, Уовоке было 35 лет. Воины сиу узнали, что у него было "видение" во время "смерти солнца" (затмения), что потом он встречался с Богом и видел в окружении Наивысшего Духа всех индейцев, павших в бою – радостных и омоложенных. Бог сказал ему: "Возвращайся к народу моему и прикажи, чтобы жил он в братской любви". Помимо того, Уовока призывал проводить танцевальные обряды, утверждая при этом, что каждого, принимающего в них участие, перестанут брать пули, и, таким образом, он легко победит бледнолицых. Два посланника возвратились к своему племени, и сиу погрузились в танцевальном безумии, которое уже охватило огромные пространства индейских резерваций в нескольких штатах.
Эти танцы называли "танцами привидений" или "танцами смерти", поскольку много танцующих по их ходу умирало. Танцы длились по несколько дней, даже недель. Миссис Джей Финли, жена почтового чиновника из резервации Пайн Ридж, оставила описание танца смерти, в котором четыреста восемьдесят сиу танцевали непрерывно трое суток, не принимая при этом воды или пищи. Какая-то часть из них упала на землю, чтобы уже никогда не подняться. В результате таких танцев, в племени сиу огалалла количество женщин резко возросло по отношению к числу мужчин.
Танцы смерти дали правительству соединенных Штатов повод окончательно расправиться с сиу. Их последнего великого вождя, Сидящего Быка предательски убили; а 29 декабря 1890 года, над ручьем Ваундед Ни, 7 полк кавалерии США, мстя за Литтл Биг Хорн, застал врасплох триста безоружных сиу огалалла (среди них было всего восемнадцать воинов) и расстрелял всех до последнего грудного ребенка.
Уовока умер в забытьи в 1932 году. Танцы смерти, которые он возбудил, были теми же самыми "данс макабр", что и в средневековой Европе, подобными по причинам и идентичными в последствиях. Движущей силой для них был всеобщий психоз, порожденный войнами, голодом, болезнями, предрассудками и страхом с одной стороны, но и глубинной верой, презрением к текущей жизни и жаждой вечной жизни – с другой стороны. Несложно вспомнить этих краснокожих детей на дорогах Бретани, причем, не только по причине "Танцев смерти". На многих здешних кладбищах остались могилы красекожих солдат, которые станцевали на этой земле свой последний танец во время наступления союзников.
В ХХ веке танцы смерти вновь воскресили "сверхчеловеки". Пророческой была написанная Онеггером в 1938 году оратория Danse des morts (Танец мертвых) для трех солистов с хором. И кто же не помнит того, что произошло потом? Для каждого из нас, дажк у тех, кто видели все это лишь в кино, память по-разному рисует пейзажи из-за стен, украшенных надписью "Arbeit macht frei" ("Работа делает свободным"). Дымящие трубы крематориев, казни, избиения, чудовищные абажуры из человеческой кожи и коврики из волос… Я же вижу нечто иное. Я вижу цыганский оркестр, играющий "Танго Милонга" или какой-нибудь восточноевропейский романс, и огромные черные глаза ребенка, танцующего на фоне колючей проволоки.
Но вернемся к танцу смерти в искусстве. Во Франции сохранилось несколько наиболее оригинальных представлений "данс макабр": уникальное скульптурное из атриума монастыря Сен-Маклу в Руане; живопись по дереву в Бар-сюр-Лу неподалеку от Ниццы, в Ферте-Люпьер (Йонн), в Страсбурге, в Ла Шез-Дью. В Бретани находится больше всего реликтов "танца смерти". И это не случайно. Мотив смерти проявлялся в культуре этого региона с ностальгической манией; если верить Генриху Куфеллеку, это была "типично бретонская" тема. А почему бы и не верить? Большая часть документов, которыми воспользовался Анатоль Ле Браз в своей замечательной работе "Легенда смерти на армориканской земли", рождена на той части Бретани, на которой располагается Кермария-ан-Искуит. В Трегора\е.
Я видел два бретонских Танца смерти, второй в Кернас-кледен, а первый – в Кермария-ан-Искуит. В старенькой церквушке этого городка, где с левой стороны портала в неглубокой нише молится святой Петр, настолько изъеденный солнцем, ветрами и дождями, словно по нему прошелся стальной гребень, высоко под деревянным сводом тянется горизонтальная полоса, сложенная из множества кадриков – хоровод танца смерти. В отдельных кадрах, разделенных опорными столбами галереи (нарисованными), представлены фигуры смерти и людей различных состояний и профессий.
Эта извлеченная из под позднейшей штукатурки и находящаяся в катастрофическом состоянии фреска, рисунок которой сделался нечетким, а цвета выгорели, обладает собственными тайнами и типовыми признаками. Странная вещь – я, который повсюду, в каждом достижимом для себя месте на карте и в самом себе, все время ищу "зачарованные острова", галактики тайны и оригинальности, в Кермария-ан-Искуит повернулся к тайне спиной и протянул руки к стандарту. Мне глубоко наплевать на то, над чем размышляют историки искусства: почему в Кермария-ан-Искуит смерть, стоящая между монахом и ростовщиком, представлена не в виде мумифицированного трупа или скелета, как это обычно делалось раньше, но в виде женщины в длинном платье. Достоин любви в этом "Танце смерти" стандарт – равенство всей общественной лестницы перед лицом смерти. Банально? Только на первый взгляд.
В 1830 году Алексис де Токевилль сказал, что, начиная с XI века, вся эволюция западной цивилизации двигалась в направлении все большего равенства, и предсказал, что процесс этот будет развиваться и дальше. В 1973 году Людовик Халле следующим образом прокомментировал это на страницах "Foreign Affairs": "Мне не известно иное долгосрочное предсказание, которое бы в такой мере исполнилось". Мне же не известно никакое другое столь же бессмысленное мнение относительно эволюции Системы, которое настолько бы расходилось с истиной. В качестве доказательства Халле представил уменьшение разнообразных политических и общественных неравенств, даже "медлу родителями и детьми, между учителями и учениками". Ха, ха, ха, ха!!! Это смеется не тот тип, который по утрам приносит Халле молоко, а я. Но дело даже не в этом отступлении, но в первой части утверждения Токевилля. Понятия не имею, откуда взял он этот XI век. Зато мне известно, что в "Танцах смерти" XIV века впервые в истории искусство показала систему чисто равную: богач и бедняк держались за руки, в одинаковой степени перепуганные, и обладающие одинаковой ценой. Это было революцией, ибо знать, и представить графически, при чем – в церквях, где самые лучшие места всегда были предназначены для столпов Системы – это не одно и то же.
Равенство, введенное художниками в "Танцах смерти" было тотальным, продвинутым настолько далеко, что многие из тогдашних принцев наверняка ворчали, размышляя, как впоследствии Сорель[69] о "фанатичной и дикой ненависти, с которой интеллектуалы всегда преследовали богачей". В жутких хороводах монах, солдат, император, нищий, купец, крестьянин и папа танцуют вместе, а равенство их, временами, подчеркивают стихотворные подписи, вроде того, что имеется в церкви отцов бернардинцев:
И ты, крестьянин с мозолистыми руками,
С Костухой в танцы подался,
С косою Дама с парнем нищим,
Здесь пляшет, как и с богачом.
В церквушке Кермария-ан-Искуит я был в воскресенье, поэтому попал на свадебную церемонию, одну из трех в этот день. Свадебный кортеж переместился вдоль фрески к алтарю, затем в обратную сторону, чтобы отправиться на свадьбу и танцевать до утра. "La vida es un tango"[70], - говорят аргентинцы. Совершенно верно, между танцем жизни и смерти есть только горстка песка, а время – это алхимик всеобщего равенства. Смерть же – это всего лишь реторта. Потому-тио во многих "Танцах смерти" художники рисовали клепсидру. Ее мастером был Дюкер, который сказал все в 1514 году в гравюре по меди "Меланхолия", самом интеллигентном, как мне кажется, когда-либо созданном рисунке. Печальный и прекрасный гений в виде ангела сидит, нахмурившись, под клепсидрой и весами, и размышляет… Вы можете прочитать сотни рационалистических интерпретаций его меланхолии. Не верьте. Он мечтает о каком-то боге, который позволит старому миру, портрет которого на все времена представил Иероним Босх, перейти, наконец, в историю, и сотворит новый мир. Иной.
Если кто считает это ненужным – пускай в канун Рождества, когда на каждом столе ставится один пустой прибор, переоденется в залатанное тряпье и постучит в дверь первой попавшейся богатой виллы, прося допустить его в компанию избранных. Тогда он поймет Меланхолию.
КАБИНЕТ КОСМЕТИКИ ИСТОРИИ – ВХОД СВОБОДНЫЙ
"Правда – это всего лишь вопрос формы".
Оскар Уайльд
Островок Оэссан располагается километрах в двадцати к западу от континента, и он является дальше всего выдвинутой в этом направлении частицей Бретани. Частица мизерного размера, всего лишь 15,6 квадратных километров, зато накрепко вписанная в истории этой земли. Туда можно попасть на самолете, поскольку единственный городишко, Лампол, помимо старинной церкви имеет и мини-аэродром. Но зачем? Украсть у себя возможность пообщаться с морем? Это может позволить себе тот, кто родился в порту, но не те, кто в сезон покупают для себя кусочек забитого до краев пляжа: я именно из тех. Уж слишком я буржуй, чтобы отдаться морю навсегда в рабство, но и слишком сильно люблю я свободу, чтобы навсегда не полюбить моря, которое является воплощением свободы. Я тоскую по нему, когда сижу и пишу в никотиновом тумане, с похмельем уличных будней, в каменной клетке, сижу и мечтаю, призывая такую вот химеру: я и парус, и бескрайнее море… Лысяк – Летучий Голландец – смешно.
Впрочем, как для кого. Не только я хотел бы быть одним из тех исторических мореходов или бедуинов, которых, впрочем, называли "мореходами пустыни". Чудо открытого пространства. Бедуин, которому предложили путешествие по Европе, с изумлением ответил: "А кто же мне возместит год утраченной свободы?" Кто возместит мне жизнь утраченной свободы? Я стараюсь делать это сам, хотя могу позволить себе разве что мелочевку, и всякий раз, когда вырываюсь во внешний мир, ищу возможности ступить на палубу судна. В Бресте я сделал это с двойной целью – попробовать океана и проплыть над "Мстителем".
Выплываешь утром, в 8.30, с брестского рейда, судном компании Service Maritime Départamental d'Ouessant. С правой стороны проплываешь мимо крепости XII века, стальных кранов-колоссов, которые обслуживают военные корабли, стоящие на якоре в этом крупнейшем военно-морском порту Франции, потом жолго плывешь вдоль побережья, и только возле Мыса Святого Матфея открывается Атлантика. А потом уже только (это все по правую руку) маленькие скалистые островки, ведущие к Оэссан. Странный каприз природы нанизал на практически прямую линию между Понт Сен-Матье и Оэссан пять островков (Бенигуэ, Куэмене, Молен, Баланек и Баннек). Если поглядеть на карту, можно увидеть четки, по бусинам которых приятель Гул ливера, не намочив ног, прошел бы до Оэссан.
Сам остров сильно меня не манил – в отличие от соседствующего с ним фрагмента океана и его содержимого. Не рыба, лангусты или омары, которых здесь множество – корабли. Они лежат на дне, у основания острова, их все меньше, поскольку с каждым годом теряют они какую-то мелочь. Сколько из них еще осталось? Знает только он. То ли в звездные ночи, то ли в пожаре солнца, его знание и язык одни и те же, отличающиеся от знания и языка земли. Нет у них рождений и смертей, нет здесь таких дел, которые начинаются и завершаются. Он скучен как вечность, и как вечность – захватывает, и – как сама вечность является настоящим – нет в нем прошедшего или будущего, он вечно молод в каждой волне, словно любовь – в каждом ударе сердца. Океан, который не забывает.
Под Оэссан лежит на океанском дне "Народный Мститель", являющийся сейчас славой и гордостью Франции, символом ее морского героизма. Вслушайся хорошенько в песнь волны, бьющей о скалы Оэссан – она глумится, она пенится от смеха. Нет, она не издевается над "Мстителем", ведь крышка никогда не смеется над трупом, гроб которого она покрывает, но над символом, который из него сотворили, ибо она мудра – волна насмехается над теми, которые издеваются над этим символом.
Дорога к небольшому заливу ведет мимо маяка Жюмен. Перед носом корабля можно видеть башню маяка Нивидиц, а дальше – блестящую голову сцепившегося в каменистый берег маяка Креац'х, который здешние жители рекламируют как "самый большой в свете маяк". Его построили в 1862 году, то есть, он не может помнить. А если бы даже - информированный волнами, которые до нынешнего дня выбрасывают на берег останки деревянных бортов – захотел он заглянуть своим громадным глазом в глубину, то не достанет туда взглядом. Никакой свет не прорвется к этим кладбищенским долинам, где рядом живут бытие с небытием, обмениваясь друг с другом элементами; никакой луч не коснется тех клеточек, в которых протоплазма уже перестала пульсировать в ритме жизни, и которые каким-то таинственным образом общаются с человеком, рисуя у него в голове образы морских созданий и их туманные города из затопленных кораблей, леса мачт и рей, сезамы Нептуна, Тритона и Посейдона.
Океан – прекрасный словно небо, и как оно бессмертный – жесток лишь к тем, кто находится на его поверхности. Но когда побежденных пригласит к себе, когда успокоит и обернет их раны зелеными бинтами и прижмет к своему молчаливому лону, не обращая внимания на то, кто из них англичанин, а кто француз – всех одинаково, ибо все они его дети. И где-то подо мной в его объятиях покоится "Мститель", ради которого я продлил свою тропу за пределы суши.
У каждого народа, обозначившего в истории свое присутствие на море, имеются такие корабли-символы, открывающие – словно магические ключи – окошки национальной гордости. В Англии – "Виктори", в Польше – "Орел", в Норвегии – "Фрам". Во Франции таким кличем-символом-ключом является "Vengeur du Peuple". Благодаря нему не была выиграна крупная битва, его не удостоил собственным присутствием никто из великих, на нем никто не совершил великих открытий. Причиной, по которой меня интересует "Мститель" является факт, что на его гибели провели феноменальную косметическую операцию, своеобразный шедевр в области пропагандистской хирургии. Произошло это в 1794 году.
В этом году Французская Революция переживала свой кроваво-багряный апогей под правлением Робеспьера. Внутри страны сильнейшие общественно-политические напряжения и гильотины, работающие двадцать четыре часа в сутки, снаружи – кольцо врагов, пытающихся задушить молодую Республику. В первой половине над Парижем повис призрак голода. Особо болезненным было отсутствие хлеба. Чтобы предотвратить зло, правительство приказало превратить декоративные дворцовые сады и парки в поля для посевов, правда, это мало чем помогло. В такой ситуации единственной надеждой Парижа стал гигантский конвой (двести суден), направляющийся из Америки в сторону Бреста и загруженный зерном из колоний.
Было очевидным, что поблизости континента охрану бесценному транспорту обязан обеспечить военный флот. Но он как раз находился в состоянии кризиса. После кровавой чистки, устроенной в сухопутных силах, "Неподкупный" устроил то же самое и на флоте. "Реакционные" экипажи были распущены на все четыре стороны и заменены… крестьянами. Подозреваемых в контрреволюционных настроениях офицеров (а таких было большинство) арестовали или отправили в отставку. Место же посаженного в тюрьму командующего Брестской Эскадры, Морара де Галеса, занял самый обыкновенный капитан, Вилларет де Жюйес, которого всего за час сделали адмиралом. Поставленное ему задание было сложным – любой ценой он был обязан обеспечить возможность прохода хлебного конвоя в Брест. Спустя много лет, незадолго до смерти, Вилларет де Жюйес признался британскому историку-маринисту, капитану Бретону: "Робеспьер заявил, что если конвой попадет в руки врага, меня пошлют на гильотину!" И спасать конвой он должен был с помощью судов, экипажи которых состояли из людей, которых только-только оторвали от плуга! Судов этих было около двадцати, что состояло почти две трети тогдашнего военно-морского флота Франции. Одним из них и был "Мститель".
В то же самое время, когда в Бресте, под крики переполненной энтузиазмом толпы, французская эскадра готовилась к делу, англичане тоже не теряли времени даром. Весной 1794 года для проведения операция "Хлебный конвой" они направили состоящую из тридцати судов Эскадру Канала (так называемый Западный Эскадрон) под командованием адмирала Хоу. Англичане притаились неподалеку от побережья Бретани и заболокировали выход из Бреста, но 20 мая, воспользовавшись невниманием врагов, французам удалось выйти из порта. Целых восемь дней Зоу понятия не имел, где находится противник. Целых восемь дней французский адмирал грабил английские торговые суда. Их капитаны ворчали: "Вы захватываете нас поодиночке. Хоу возьмет вас оптом".
Двадцать восьмого мая французы заметили на горизонте паруса англичан. Нетерпеливые экипажи были охвачены энтузиазмом, свежеиспеченные моряки требовали битвы, по своей наивности думая, что без труда справятся с островитянами. Вилларет де Жюйес намеревался вступить в бой лишь тогда, когда это будет необходимо для спасения конвоя - временно он считал любую битву нонсенсом (и правильно), тем более, что было хорошо видно неравенство сил в пользу англичан. Правда, в такие как Французская Революция времена, у командиров предпоследнее слово, последнее слово всегда принадлежит комиссарам. А на адмиральском флагмане пребывал комиссар "Неподкупного" по вопросам флота, Жан Бон Сен-Андре.
Очень интересная фигура. Протестантский пастор и безжалостный исполнитель революционного террора, через много лет, в эпоху Империи, Наполеон назначил его префектом Мон-Тоннере. На последнем году своей жизни (1813), шестидесятичетырехлетний Сен-Андре очутился в свите, сопровождавшей императора, во время испытаний нового прогулочного судна на Рейне. В какой-то момент монарх подошел к борту и, наклонившись вперед, какое-то время о чем-то размышлял. В совершенной тишине раздались слова пожилого террориста, который и не пытался говорить тихо:
- Удивительная и особенная ситуация. Судьбы мира зависят от единственного пинка.
У стоявшего рядом Бьюнота (именно из его сообщения этот небольшой раритет и стал нам известен), мороз пошел по коже.
- Ради Бога, тише!!! – простонал он.
- Успокойтесь, - процедил Сен-Андре, - решительные на все люди случаются крайне редко.
Двадцать восьмого мая 1794 года Жан Бон Сен-Андре решился на битву. Она не успела развернуться по причине наступления темноты, но и так англичане смогли дать нормандским и бретонским крестьянам урок уважения к Royal Navy, полностью изрешетив пушечным огнем последний в строю французских кораблей, "Революционер". На следующий день французы попытались было отомстить, но все закончилось только попыткой.
Воскресное утро 1 июня 1794 года приветствовало моряков легким ветерком и солнцем. На сей раз обе стороны желали битвы. Хоу – поскольку знал, что он сильнее; Вилларет де Жюйес – поскольку ему донесли, что ковой уже приближается к цели, и только битва способна отвернуть внимание британцев от транспорта. В восемь утра Хоу ударил в центр французского строя, намереваясь разрубить его надвое. Ошибки французов привели к тому, что семи британским линейным кораблям удалось отрезать левое крыло Вилларет де Жюйеса и взять его в перекрестный огонь. Правда, этого было мало, чтобы признать, что маневр Хоу удался – если бы остальная часть французского флота ударила на упомянутые семь английских судов, те были бы просто расстреляны. Но англичанам вновь улыбнулось счастье: отсутствие нужного ветра в парусах французов обездвижило их правое крыло почти на пять часов! Это было равнозначно смертному приговору для отрезанных французских кораблей. На них пала лавина огня, и уже через несколько часов те из них, кто еще не пошел на дно, годились только на дрова. И хотя де Жюйес ввел наконец в бой остальные свои силы – разгрому помешать он уже не мог. Тем не менее, даже английские историки признают, что скомпрометировавшим себя в битве под Оэссан был именно Хоу, ведь, благодаря бою, хлебный конвой прошел в Брест. Достижение этой цели стоило Вилларету де Жюйесу шести кораблей, тем не менее, он спас голову от гильотины, а Франция, помимо муки, получила национальный символ героизма своего флота. Муку сделали из зерна, а символ – из смерти "Мстителя".
В первой фазе столкновения "Мститель" зацепил цепями пересекающее строй французов судно "Брауншвейг", но ему не удалось перейти к абордажу, и в течение трех часов сцепившиеся корабли плевались друг в друга убийственным бортовым огнем. Идущего на помощь "Мстителю" "Ахиллеса" отогнали шестью залпами, а потом на помощь "Брауншвейгу" пришли еще три английских судна. Началась резня. Лишенный всех мачт и половины экипажа, продырявленный словно сито – "Мститель" пошел на дно.
Французские тексты (как научные, так и научно-популярные), в которых речь идет о Французской Революции, во многих подробностях расходятся, зато солидарны в одном – в большинстве их них вы найдете описание героизма экипажа "Мстителя", который, даже после потери значительной части моряков, не желал поддаться, и даже когда корабль потерял мачты, французы все еще размахивали революционным флагом, после чего все до единого пошли на дно, но при этом пели "Марсельезу" и кричали "Да здравствует Республика!". Уже несколько поколений об этом узнают дети во французских школах, а когда подрастают, то передают гордость за "Мстителя" собственным детям, иллюстрируя рассказ целой галереей рисунков, гравюр и полотен: Герльера (судесная боевая ярость тонущего экипажа), Майера, Озанн ле Жюна, Лаффита и многих других.
Гибель "Мстителя" в версии Амбруаза-Луи Гарнерэ (1783-1857)
И все было бы в порядке, если бы не сообщения британских источников, разглашенные самым знаменитым из англосаксонских историков XIX века, Томасом Карлайлом. В своем монументальном труде "История Французской Революции" (а еще раньше, в эскизе "Гибель "Мстителя") он раскрыл всем, что шум вокруг якобы героизма экипажа "Мстителя" был организован в пропагандистских целях министром флота в правительстве Робеспьера, Барером, который раздувал энтузиазм толп с помощью деревянной модели этого судна и описания его агонии. Версию Барера, окаменевшую в учебниках и энциклопедиях, Карлайл назвал "величайшей чушью эпохи", а самого Барера сравнил с Кали остро и бароном Мюнхаузеном. В реальности двести человек из экипажа "Мстителя", вместе с капитаном, спаслись на британских шлюпках, и были этим весьма довольны.
"Умирать – это искусство, как и все остальное" – написала Сильвин Платт. "Мститель" умирал настолько героическим образом, что создал законченный шедевр в искусстве умирания на море. Ну да, да, я не забыл, что его сотворил Барер, но помню и то, что считаются с тем, что остается. Нет сомнений, механизм создания явлений в сотню раз интереснее результатов, но ведь в истории считаются только с ними. О сенсационных открытиях Карлайла быстро забыли, и сейчас лишь море в окрестностях Оэссан помнит, как все было на самом деле; правдой сделалось то, что является неправдой. Какое значение имеет факт, что Барер, создавая эпопею "Мстителя", воспользовался ложью? Самое главное, что он сотворил шедевр на все временна. А с каких это пор шедевры подлежат моральному осуждению? Если бы так было, то мы должны были бы проклясть 50 процентов наиболее выдающихся достижений нашей культуры. Понимаю, сколько протестов может вызвать такое мое мнение. Но мне прекрасно известно и то, что лежащие у оснований подобных протестов устоявшиеся представления о кулисах красоты, это нечто такое, от чего животики надорвешь от смеха. Ладно, чтобы не быть голословным:
Жан-Жака Руссо Гаксотт охарактеризовал следующим образом: "Бывший лакей, которого выгнали за кражу, которого, как шестнадцатилетнего юношу, содержала 13-летняя любовница, одновременно одаряющая своими милостями еще и своего садовника; выгнанный мсье де Мабли, который принял Руссо в качестве воспитателя, и у которого тот воровал вино из подвала (…) Ему льстят высшие светские круги, он же испытывает болезненное удовольствие в том, чтобы унижаться перед ними и обожать недостатки того же света". Все это (равно как и другие вещи, например, весьма своеобразное отношение к друзьям) не помешало мсье Руссо пропагандировать философию "первобытной невинности", которую он противопоставлял концепциям маркиза де Сада. То, что певец превосходства чистой морали был первоначально совершенно аморальным типом, нисколько не уменьшило значения "Общественного договора", равно как и факт его бесстыдного лизоблюдства в салонах не уменьшил успеха книги "Новая Элоиза", в которой Руссо… выдвинул закон и право сердца над всеми светскими условностями.
"Страдания молодого Вертера" вызвали в Европе волну "вертеровских" самоубийств и паломничеств к могиле героя, а Гете обожали за его ангельский романтизм, который под влиянием вдохновения, рожденного чувством к Шарлотте Буфф и известия о смерти приятеля, Иерусалима, нашел выход в шедевре. До нынешнего времени с удовольствием цитируют слова Дьердя Лукача: "Весь Вертер является символом веры в нового человека". Несомненно, вот только в этом бессмертном апофеозе нет таких мелочевок как та, что Гете писал Вертера пьяный как свинья ("Вы лечите похмелье в постели, а я избавляюсь от него на бумаге", - объяснял он одному собеседнику), узнав же про умеленные восхищения читателей книги, он спародировал ее, прибавив окончание, в котором Вертер стреляет в себя холостым зарядом, после чего отправляется с Лоттой в кровать. Разве это в какой-либо степени снижает ценность повести?
Точно так же и в кулинарном искусстве – разве бросовое сырье и поварские штучки снижают ценность блюда, если его восхищенно поглощают? Талей ран как-то поспорил с российским послом, кто из их поваров создаст лучшее произведение этого искусства и докажет превосходство своей национальной кухни. На обеде у русского все блюда были превосходны. Талейран ни в чем не мог их упрекнуть. В свою очередь, на приеме у него русский все время восхищался вкусом одного из поданных блюд.