Мы вошли в здание. Во внутреннем дворике находился непонятной формы монумент. Дальше, за внутренним входом, — вестибюль с высоченным потолком. Тициано подошел к стойке и попросил два билета.
— Вы назначили встречу в музее, — заметил я.
— Это его просьба. Я не стал ее обсуждать. Честно говоря, мы рановато, — сказал Тициано, глянув на часы. — Можем пока пройтись.
Думаю, Тициано хотел, чтобы я слегка развеялся. Он заботился обо мне днями напролет. Кормил супчиком, поил свежевыжатым апельсиновым соком. Менял постельное белье, давал мягкую пижаму. Так, словно он застилает мне диван, Тициано стал подробно рассказывать о вывешенных в музее работах. Он всячески старался занять мое внимание.
— Ганс Гольбейн, — говорил он. — Вот смотри. Всю жизнь писал купцов, зажиточных буржуа. Специализировался на нуворишах — новых богачах.
— Новых для какого времени?
— Начала шестнадцатого века. Представляешь? Они являлись к нему, чтобы обзавестись портретом, новомодной вещицей, которая прославила бы их, как прославляла королей и знать: сверкающий красками образ, масляная живопись, глянцевые лица. И он им угождал. В этом заключалось его ремесло.
Мой бедный друг. Он пытался разрядить обстановку. Все уводил меня в сторону от разговора о том, что мы скажем человеку, который вот-вот появится. Он давал мне понять, что не стоит волноваться, не надо готовить никаких речей: в нужный момент он, Тициано, сам обо всем позаботится. А пока можно никуда не спешить и, коль скоро мы уже здесь, получать удовольствие от созерцания прекрасного, ведь что ни говори, а оно еще не перевелось на белом свете.
Мы вошли в зал, где было выставлено необычное произведение живописи. Такой свивальник — два метра шириной и сантиметров тридцать высотой.
— Это Христос в гробу. Будто заживо похоронили. Хотя если подумать, Христа именно заживо и похоронили. Художник вписал его в этот жутковатый формат. Гробница узкая, как гроб, крышка в нескольких сантиметрах от носа. Бледное зеленоватое лицо, иссохшая рука, ноги в подтеках вокруг рваных ран от гвоздей. Заживо погребенный мучается от невыносимого зловония разлагающейся плоти и сознания происходящего. У него открыт глаз, видишь? А рот полуоткрыт, он дышит.
— Чье это? — я пытался проявить интерес и показать другу, что ценю его усилия.
— Того же Гольбейна.
— Что был раньше? Портретиста нуворишей?
— Да. Того, кто писал купцов, поигрывающих золотыми монетами. Ты видишь, какое вживание в образ, будто его самого заживо похоронили. По-моему, он испытал это на себе.
— Его положили в гроб?
— Он испытал это в своей кровати, глубокой ночью. Думаю, он проснулся в темноте, мысли беспорядочно вертелись в голове, он почувствовал весь крах и тлен, на которые обречен, на которые обречены мы все.
— Ты к чему это ведешь?
— А что?
— По-твоему, то же самое испытал и я?
— Когда?
— За те дни, которые провел у тебя.
— Блин, надо было сказать, что на диване так неудобно! — прыснул Тициано.
Мы переходили из одного зала в другой. Тициано пробегал залы, почти не обращая внимания на то, что в них было.
Мы остановились еще у одной работы.
— Это его жена. И двое его детей. Взгляни на фон, он черный. Жена устала, замучена жизнью. Оба ребенка напуганы, они с тревогой куда-то смотрят. Три фигуры выступают на темном поле. Художник как будто говорит: вот что мне удалось вырвать из лап смерти.
— Это ты так думаешь.
— Это то, что мы здесь видим. То, что художник дал нам увидеть. И не забывай: это тот самый человек, который проводил ночи напролет в гробнице, как Христос, и писал всех этих кичливых богачей. А в один прекрасный день взял и написал это. При том, что его никто не просил. Вот моя семья, моя жена, мои дети. Вот мое настоящее произведение.
— Откуда ты знаешь, что никто не просил?
— Потому что эту картину ему никто не заказывал. Он написал ее для себя. Теперь я пишу свое произведение, свое настоящее произведение. Мое произведение — это моя семья. Я создал свою семью бескорыстно. Не для того, чтобы заработать на жизнь, а чтобы жить, чтобы попрать жизнью смерть. Вот она, моя семья. И не думайте, что это идиллия. Моя жена измучена, дети встревожены.
— Сколько времени? — спросил я. Мне уже приелась эта лекция по искусствоведению.
— Два тридцать пять.
— Во сколько он обещал прийти?
— В два.
— Значит, не придет.
— Он уже пришел. Он здесь.
Я почувствовал, как к голове приливает кровь.
— Это… это ты?
— Чего?
— Сильвана, Сильвана от тебя… забеременела? От тебя?
Тициано расхохотался.
— Да ни в коем разе!
— Тогда от кого?
— Она сама не знает. Это сложно. То есть просто. Как-то вечером Сильвана ушла из дома. Она говорит, ты знаешь когда. В тот день вы страшно полаялись. Помнишь?
— Ну да, да, — признался я.
— Короче, в тот вечер она надралась, ей подвернулся какой-то тип, они пошли в гостиницу, все произошло быстро, она даже не знает, как его зовут, — ни имени, ни фамилии, ни номера телефона, ничего. И больше никогда его не видела.
— Лучше не придумаешь, — прокомментировал я.
— Не суди. Такое бывает.
— Такого не должно быть.
— Ты сам-то в тот вечер чего делал?
— Не знаю. Не помню. Наверное, смотрел футбол по телику, может, пропустил стаканчик.
— Вот-вот, и ты туда же.
— Да, но я не трахался с первой попавшейся телкой! На худой конец, мог подрочить и расслабиться.
— Видишь…
— А потом, почему она сама мне ничего не сказала?
— Ей стыдно.
— Тогда кто должен прийти сюда?
— Он уже приходил, я же говорю. Встреча состоялась.
— Слушай, Тициано. Я и так с трудом соображаю что к чему. А тут еще ты мне мозги конопатишь…
— Ничего я не конопачу. Я много думал, пока ты был в отключке у меня дома. Конечно, я вызывал врача, хоть ты этого и не помнишь. Ты ничего не запомнил, совсем никакой был. Я смотрел на тебя и думал, как быть. Как убедить тебя.
— В чем?
— В том, что надо оставить ребенка.
— Я же не беременный, чтобы его выкинуть. Он уже родился. С месяц как.
— Что у него должен быть отец. Ты прекрасно понял. Но у меня было немного доводов. Тогда я стал искать союзника. Я долго над этим думал. И нашел самого сильного из всех известных мне.
— И кто же это?
— Ганс Гольбейн.
— Охренеть! Ты притащил меня в Базель, чтобы сводить в музей? А я-то накручивал себя мыслями о моей жене, которая спит со швейцарцем… Да как тебе только в голову пришло? Ты не мог показать мне альбом?
— Мы должны были увидеть его в оригинале. Мы должны были приехать сюда, чтобы понять, чего стоит этот образ. Особенно для тебя.
— Выходит, я должен поверить картине.
— Это не просто картина. Это то, что он понял в жизни. Он видел деньги, любовь, власть, знал страх смерти. Этот человек придал очарование богачам и их золотым монетам, целыми днями жил в тесной гробнице, а затем сумел извлечь из черного задника смерти нечто живое. Его жена далеко не красавица, его дети несчастны, зато…
— Зато это его дети! — возразил я.
— Вот тут ты ошибаешься.
— У тебя есть другие сведения? Ты изучал его биографию?
— Нет, и не собираюсь. Мне достаточно его работ.
— Разве видно, что дети на него не похожи?
— Дай сказать. Видно, что он их написал. Понимаешь? Ему недостаточно было жениться и сделать двух детей. Он ввел их в свои произведения. Ты должен сделать то же самое. В конце концов, ты почувствовал необходимость писать своему сыну.
— Это не одно и то же.
— Но очень близко. И потом, есть еще одна вещь. Не обязательно останавливаться на одном. Вы с Сильваной можете сделать и второго.
— Отлично! Тогда я все время буду чувствовать разницу между моим ребенком и ребенком соблазнителя пьяных женщин.
— Не говори так. Если ты нарисуешь его, опишешь его — это твой сын.
— При условии, что бедняжка Марио выживет.
— Вот это другой разговор.
— Как он?
— Давно уже пора спросить. Они собираются сделать ему самопересадку костного мозга. Возьмут у него часть костного мозга и очистят ее. Это называется пурджингом.
— И это сработает?
— Они надеются.
— А ты как думаешь? Можно им доверять?
— Знаешь, понадобится какое-то время. Когда костный мозг восстановится, его снова пересадят.
— А как же малыш без него протянет?
— Его будут поддерживать с помощью специальной терапии. Существует целая процедура.
— А мне какую процедуру применить, чтобы его поддержать? Тебе не сказали?