Последнюю часть предыдущей главы я писал, будучи в хорошем, немного сентиментальном настроении, которое при взгляде со стороны, возможно, было несколько преждевременным. Но варвары пока так и не вторглись на нашу территорию, и ветер еще не доносит до нас запах их одеколона. Может, мне так и не придется воспользоваться пистолетом, который дал мне Люмен. Неплохая концовка романа? После сотен страниц ожидания так ничего и не произойдет. Гири решат, что с них хватит, Галили останется в море, а Рэйчел будет ждать его на берегу, но так больше его и не увидит. Грохот военных барабанов будет постепенно стихать, пока совсем не смолкнет.
Люмен не слишком верил в вероятность мирного исхода событий, ибо спустя несколько дней после нашего последнего разговора принес мне еще два подарка — кавалерийскую саблю, которую он начистил до блеска, и короткую шпагу артиллериста Южной Конфедерации. Ее мой брат тоже пытался отполировать, но это оказалось весьма неблагодарным занятием, поскольку его титанические усилия нисколько не добавили блеска оружию, которое прочно хранило, если можно так выразиться, свою первозданную простоту. Этому оружию чуждо было аристократическое изящество, присущее прочим шпагам, ведь его создали, чтобы вспарывать животы. Стоило взять эту шпагу в руки и ощутить ее вес, как вы понимали: она сама просится пустить ее в ход.
Поболтав с Люменом час-другой о всякой всячине, я вернулся к работе над книгой, когда за окном уже вечерело. Но стоило мне приступить к наброскам сцены посещения Гаррисоном Гири комнаты покойного Кадма и погрузиться в описание некоторых подробностей, как на пороге моего кабинета появилась Забрина собственной персоной. Она сообщила, что меня желает видеть Цезария.
— Так мама уже дома? — заключил я.
— Ты что, издеваешься?
— Нет. Так, мысли вслух. Мама дома. Это прекрасно. Ты должна быть этому рада.
— Я рада, — ответила она, все еще подозревая, что я насмехаюсь над ее прошлыми страхами.
— А я рад, что ты рада. Вот и все. Ты ведь рада?
— Не очень, — призналась она.
— Почему, черт побери?
— Она стала какой-то другой, Мэддокс. Не такой, как раньше.
— Может, это к лучшему, — сказал я, но Забрина, пропустив мое замечание мимо ушей, поджала губы. — А что, собственно говоря, тебе не нравится? Конечно, она изменилась. Она недавно потеряла одного из своих врагов, — Забрина смотрела на меня непонимающе. — Она что, ничего тебе не рассказала?
— Нет.
— Она убила Кадма Гири. Или, по крайней мере, была рядом, когда он умирал. Трудно сказать, что из этого вернее.
— Ну и что все это для нас значит? — спросила Забрина.
— Это я как раз и пытаюсь понять.
Взгляд Забрины упал на оружие, лежавшее у меня на столе.
— Но ты готов к самому худшему?
— Это подарок Люмена. Хочешь что-нибудь взять себе?
— Нет, спасибо. У меня свои способы обращения с людьми, которые дерзнут сюда явиться. Как думаешь, кто будет первым? Гаррисон Гири или его смазливый братец?
— Я и не знал, что ты в курсе, — удивился я. — Скорей всего, они заявятся вместе.
— И все же мне больше хотелось бы встретиться с красавчиком Гири, — продолжала Забрина. — Я нашла бы ему достойное применение.
— Интересно, какое?
— Сам знаешь не хуже меня.
Поначалу откровенность сестры меня изумила, но потом я сказал себе: а почему бы и нет? Истинные краски время от времени проступают в каждом, и Забрина не была исключением.
— Я с удовольствием поимела бы его в своей коллекции, — продолжала она. — У него такая славная шевелюра.
— В отличие от Дуайта.
— Когда у нас есть настроение, мы с Дуайтом можем доставить друг другу немало удовольствия.
— Значит, это правда, — сказал я. — Ты его соблазнила, когда он впервые сюда пришел.
— Конечно я его соблазнила, Мэддокс, — ответила она. — Или ты думаешь, что все время, пока я прятала его в своей комнате, я учила его читать? Видишь ли, сексуальные потребности в нашей семье есть не только у Мариетты, — она подошла к столу и взяла в руки саблю. — Ты и правда собираешься пустить эти штуки в ход?
— Если потребуется.
— Когда ты последний раз убивал человека?
— Такого со мной еще не случалось.
— Правда? — удивилась она. — Даже когда вы с папой пускались во все тяжкие?
— Даже тогда.
— Здорово, — заигравший в ее глазах огонек обещал придать разговору откровенный характер.
— А ты когда-нибудь убивала? — спросил я.
— Не уверена, что хочу рассказывать об этом тебе.
— Забрина, не глупи. Я не собираюсь об этом писать, — при этих словах на ее лице явственно обозначилось разочарование, — без твоего разрешения, конечно, — добавил я.
Улыбка чуть тронула ее губы. Та женщина, которая в свое время мне сообщила — в весьма туманных выражениях, — что ей противна сама мысль об упоминании в книге о своей персоне, оказалась застигнута врасплох тем самым человеком, который в отличие от нее находил эту идею довольно соблазнительной.
— Выходит, если я тебе не скажу и ты об этом не напишешь, то никто никогда не узнает...
— О чем?
Насупив брови, она зажала зубами губу, и я пожалел, что под рукой у меня не оказалось коробки с леденцами или кусочка орехового пирога; единственным, чем я мог ее соблазнить, было мое перо.
— Я изложу все точь-в-точь, как ты мне расскажешь, — заверил ее я. — Клянусь.
— Хм...
Она продолжала молча стоять, кусая губу.
— Да ты просто меня дразнишь, — сказал я. — Не хочешь ничего говорить — не говори. Дело твое.
— Нет, нет, нет, — поспешно выпалила она. — Я хочу тебе рассказать. Теперь это кажется таким странным. Ведь прошло столько лет.
— Если бы ты только знала, сколько раз я думал точно так же, пока писал эту книгу. Пожалуй, она станет кладезем вещей, о которых никогда не упоминали вслух, хотя это следовало сделать. И ты совершенно права. Когда признаешь за собой нечто такое, что не слишком лестно тебя характеризует, возникает довольно странное чувство.
— У тебя тоже такое было?
— О-о-о да, — протянул я, откидываясь на спинку стула. — Подчас мне приходилось признавать за собой тяжкие преступления. Те, которые выставляли меня в самом невыгодном свете.
— Я бы не сказала, что мой поступок выставляет меня в невыгодном свете. — (Я хранил гробовое молчание, полагая, что это скорее ее разговорит, и не ошибся.) — Спустя год после того, как Дуайт пришел к нам, — начала Забрина, — я отправилась в округ Сэмпсон, чтобы разыскать его семью. Он рассказал мне, как с ним обращались, это было... просто ужасно. Я имею в виду жестокость его семьи. Я знала, что он не лжет, потому что видела его шрамы. На спине и ягодицах у него остались следы от сигаретных ожогов — так издевался над ним старший брат. Отец тоже оставил на его теле немало отметин, — пока Забрина с неподдельным увлечением предавалась рассказу об истязаниях, которым подвергся Дуайт, глаза ее блестели все ярче. — Словом, я решила нанести им визит, что и сделала. Завела дружбу с его матерью, это оказалось совсем нетрудно. У нее не было друзей. Люди их сторонились. Никто не желал иметь дело с их семьей. Однажды вечером она пригласила меня к себе. Узнав, что ее мужчины-домочадцы обожают бифштексы, я прихватила несколько штук с собой. Их было шестеро — пять братьев и отец. Поэтому я купила шесть бифштексов и собственноручно поджарила их, пока те сидели и пили во дворе.
Клянусь, мать знала, что я делаю. Чуяла это нутром. И пока я стряпала, не сводила с меня глаз. Я приправляла мясо разными специями, говоря ей, что готовлю особое блюдо, предназначенное специально для мужчин ее семьи. Наградив меня мертвенным взглядом, она сказала: «Прекрасно. Они этого заслужили». В общем, она точно знала, что я затеваю.
Более того, она мне даже помогала... Мы вместе разложили мясо по тарелкам. Бифштексы получились огромными, полусырыми и нежными, плавающими в крови и соусе, — точь-в-точь такими, как любили ее мальчики. Когда стол был убран, она сказала мне: «У меня есть еще один сын. Но он от нас сбежал». Я ответила ей, что знаю. А она и говорит: «Я знаю, что ты знаешь».
Мы подали мужчинам еду. Яд действовал быстро. Никто из них не успел съесть и половины. Ужасно жаль, что пропало столько хорошего мяса, но оно сделало свое дело. Все шестеро остались сидеть за столом с жуткими гримасами на лицах. На дворе была почти ночь...
Ее голос оборвался, должно быть, уступая место слезам.
— А что мать?
— В ту же ночь она собрала вещи и уехала.
— А как же трупы?
— Остались на дворе. Не тащить же их сюда. Безбожные сукины дети. Они остались гнить на том самом месте, где сидели. Хотя вряд ли. Наверняка с рассветом кто-нибудь из соседей учуял разившую от них вонь.
Помнится, на страницах этого романа я задавал себе вопрос, не хочет ли семья Дуайта узнать, жив ли их пропавший сын. И вот получил ответ.
— Ты рассказала об этом Дуайту?
— Нет. Я вообще никому не говорила об этом до сегодняшнего дня.
— Скажи, тебе это доставило удовольствие?
— Да, — немного помолчав, ответила она. — Наверно, это у меня от мамы. Прекрасно помню, как я смотрела на этих мертвых подонков и думала: а у меня ведь прирожденный талант. Знаешь, ничто не может принести большей радости, чем дело, в котором ты ощущаешь себя на высоте.
Очевидно, полагая, что лучшей заключительной реплики ей не найти, Забрина криво ухмыльнулась и, не проронив больше ни слова, направилась к двери и ушла.
Сюрприз за сюрпризом. Скажи мне прежде, что Забрина способна совершить нечто подобное, я ни за что не поверил бы, но еще большее изумление у меня вызывало то, что она призналась в своем преступлении в самой обыкновенной, я бы сказал, прозаичной манере. Ее история поселила в моей душе надежду, ибо, как выяснилось, я здорово недооценивал возможности нашей семьи, которые мы можем противопоставить всякому, дерзнувшему стать у нас на пути. Пожалуй, если в наш дом заявятся Гири, по меньшей мере нескольких из них мы сумеем одолеть без особого труда. Забрина, к примеру, затащит Митчелла Гири в постель, а потом отравит его.
Я отправился навестить Цезарию.
Атмосфера в покоях мачехи была уже не столь угнетающей, как в прошлое мое посещение, и сама Цезария сидела в кабинете Джефферсона, что, как мне сообщила Забрина, было довольно редким случаем. Ночь подходила к концу, и в комнате догорали свечи, при мягком освещении которых внутреннее убранство выглядело наиболее выгодно, а образ Цезарии обретал более нежные черты. Глядя на то, как она сидит за столом и пьет чай, невозможно было не восхититься ее великолепием. В ее облике не осталось и малейшего следа от той мстительной особы, которую мне довелось созерцать в доме Гири. Она пригласила меня сесть и выпить с ней чаю, который вскоре принес мне Зелим. Забрины в кабинете я не застал, поэтому делить общество Цезарии мне пришлось одному, и, должен признаться, это было не слишком мне по душе, потому что всякий раз, оказываясь с мачехой наедине, я начинал внутренне трепетать, но не из страха ненароком ввергнуть ее в пучину ярости и стать невольным очевидцем ее буйствований, а просто потому, что находиться рядом с особой, обладавшей невероятной силой, пусть даже никак не проявляющейся в настоящий момент, мне было несколько не по себе. Чтобы вы могли себе представить мое состояние, вообразите, что вы попиваете чай рядом с тигром-людоедом, ожидая, что тот в любую минуту может выпустить свои когти.
— Скоро я снова уйду, — сказала она. — И хочу, чтоб ты знал: на этот раз я могу не вернуться. Если это случится, заботы о доме полностью лягут на тебя.
Я поинтересовался, куда она собирается.
— Искать Галили, — ответила она.
— Ясно.
— Чтобы, если удастся, спасти его от самого себя.
— Тебе известно, что он далеко в море?
— Да.
— Я бы с радостью сообщил, где именно, но не могу. Впрочем, думаю, ты и сама это знаешь.
— Нет, не знаю. Это одна из причин, по которой я могу не вернуться. Было время, когда он являлся моему внутреннему взору каждый день, но я пресекла эти видения по собственной воле, ибо не хотела иметь с ним никаких дел. Поэтому теперь он скрыт от моего взора. Уверена, он сам приложил к этому немало стараний.
— Тогда почему ты вздумала его разыскать?
— Чтобы убедить его в том, что он любим.
— Значит, ты хочешь вернуть его домой?
— Я имела в виду не себя, — покачав головой, ответила Цезария.
— Рэйчел.
— Да, Рэйчел, — поставив чашку на стол, Цезария вытащила из пачки маленькую египетскую сигарету, а вторую протянула мне. Прикурив, я затянулся дымом, который оказался на редкость отвратительным.
— Я никогда даже в мыслях не допускала возможность того, что ты сейчас услышишь из моих уст. Видишь ли, чувства, что питает эта женщина к Галили, могут стать истинным спасением для нас. Не нравится сигарета?
— Да нет, ничего.
— Вкус у них, как у верблюжьего навоза. Но они навевают на меня сентиментальные воспоминания.
— Неужели?
— Как-то раз, еще до того, как твой отец повстречался с твоей матерью, мы с ним отправились в Каир. И провели там несколько восхитительных недель.
— И теперь, куря эти сигареты, ты вспоминаешь отца?
— Нет, когда я курю эти сигареты, мне вспоминается один египетский юноша, его звали Мухаммед, он трахнул меня на берегу Нила среди крокодилов.
Я так закашлялся, что на глазах у меня выступили слезы, чем немало развеселил свою мачеху.
— О, бедняжка Мэддокс! — воскликнула она, когда я немного пришел в себя от приступа кашля. — Ты так и не научился принимать меня такой как есть, да?
— Честно говоря, да.
— Видишь ли, я всегда держала тебя на расстоянии, потому что ты не мой сын. Когда я гляжу на тебя, ты напоминаешь мне своего отца. Точнее, то, каким волокитой он был. Это всегда причиняло мне боль. Прошло столько лет, а она до сих пор не утихла. Ты так похож на свою мать. Особенно губами и подбородком.
— Ты говоришь о том, что тебе доставляют боль отцовские любовные похождения, а сама только что призналась, что трахалась с каким-то египтянином.
— Только чтобы досадить твоему отцу. Сердцем же я никогда ему не изменяла. Хотя, разумеется, бывали случаи, когда я влюблялась. Например, в Джефферсона. Но чтобы отдаться душой и телом какому-то мальчишке среди крокодилов? Нет, это была обыкновенная месть. Я не раз поступала назло твоему отцу.
— И он платил тебе той же монетой?
— Конечно. Зло порождает зло. Он имел женщин утром, днем и вечером.
— И ни одну из них он не любил?
— Хочешь узнать, любил ли он твою мать?
Глубоко затянувшись сигаретным дымом, я ощутил предательскую дрожь, что, несомненно, было следствием охватившего меня волнения; и я, безусловно желая узнать о чувствах отца к моей матери, в ответ на вопрос Цезарии не мог выдавить из себя ни звука, точно язык мой прилип к нёбу. И даже когда к глазам стали пробиваться слезы, другая часть моего существа — та, что бесстрастно излагает факты на бумаге, — твердила: а в чем, собственно говоря, дело? В самом деле, какое теперь имеет значение, питал ли отец истинные чувства к матери в тот день, когда меня зачали, или нет, — по прошествии стольких-то лет? И вообще, найду ли я утешение в том, что узнаю об их искренней любви друг к другу?
— Слушай меня внимательно, — произнесла Цезария. — Я расскажу тебе то, что, быть может, сделает тебя чуточку счастливей. Или, по крайней мере, прольет свет на отношения твоих родителей. Когда твоя мать впервые повстречала Никодима, она была неграмотной женщиной, хотя и приятной на личико. Да, она была очень миловидной, но не умела написать на бумаге даже собственного имени. Думаю, за это твой отец любил ее еще больше. Правда, у нее были на него определенные виды, но кто может ее за это судить? Ведь тогда были тяжелые времена как для мужчин, так и для женщин. И для такой девушки, как она, красота была единственным преимуществом, хотя отнюдь не долговечным. Это, разумеется, не было для нее секретом. Больше всего на свете она мечтала научиться грамоте. И она попросила твоего отца научить ее этому. Точно одержимая, она умоляла его снова и снова. Желание научиться читать и писать стало для нее навязчивой идеей.
— Так ты ее знала?
— Видела несколько раз. Вначале, когда мне показал ее Никодим, и в самом конце. Но к этому мы еще вернемся. Итак, она донимала отца своими просьбами днем и ночью — научи, научи, научи, — пока он наконец не согласился. Конечно, он никогда не отличался терпением учителя. К тому же тратить свое драгоценное время на обучение кого-то азбуке ему было ужасно жаль. Поэтому он поступил иначе. Просто внедрил в нее свою волю, и знания потекли к ней сами собой. В одночасье она обрела способность писать и читать. И не только на английском, но также на греческом, иврите, итальянском, французском, санскрите...
— Вот это дар!
— Она тоже так думала. Тебе тогда было три недели от роду. Ты был такой тихий маленький комочек, но уже умел хмуриться точь-в-точь, как делаешь это сейчас. Итак, еще вчера у тебя была мать, которая не могла прочесть ни слова. А сегодня она превратилась в особу, которой впору было вести беседу с самим Сократом. Должна тебе сказать, это существенно изменило ее жизнь. Ей, разумеется, захотелось воспользоваться полученными способностями. И она начала читать подряд все, что приносил ей отец. Во время кормления ребенка перед ней на столе лежала дюжина открытых книг. И она читала их попеременно, держа в уме мысли, изложенные в каждой из них. Она требовала все новых книг, и Никодим продолжал их приносить. Плутарх, Святой Августин, Фома Аквинский, Вергилий, Птолемей, Геродот — ее читательскому аппетиту не было конца. От гордости Никодим надувался, как павлин: «Гляньте на мою гениальную ученицу! Она потрясающе бранится на греческом!» Но он не ведал, что творил. Потому что не смотрел вглубь. А ее бедный мозг бурлил в застенках черепа. Напомню, все это время она кормила тебя грудью...
Образ матери невольно предстал у меня перед глазами: окруженная книгами, она прижимала меня к груди, а в голове у нее горело жарким пламенем безумное множество слов и идей.
— Это ужасно... — пробормотал я.
— Все оказалось куда хуже, поэтому приготовься это принять. О ее уникальном даре очень быстро разнеслась молва, и через неделю-другую она превратилась в местную достопримечательность. Помнишь ли ты что-нибудь об этом? О толпах народу? — Я отрицательно покачал головой. — Чтобы взглянуть на твою мать, люди приезжали отовсюду — не только из Англии, но и из Европы.
— А что отец?
— Он безумно устал от этой кутерьмы. Уверена, он даже пожалел о том, что сделал, потому что однажды спросил меня, нельзя ли забрать этот дар обратно. Я ответила, что меня не волнует то, что он сделал. Сам натворил, пусть сам и расхлебывает. Но теперь я об этом жалею. Мне следовало бы ему кое-что сказать. И я могла быспасти ей жизнь. Вспоминая об этом теперь, я лучше понимаю...
— Понимаешь что?
— Что с ней происходило. Я видела это у нее в глазах. Несчастный человеческий мозг этой женщины оказался не в состоянии справиться со знаниями, которыми она его начинила. Однажды вечером она, кажется, попросила отца принести ей перо и бумагу. Он отказался, объяснив, что не желает, чтобы она тратила время на всякую писанину, вместо того чтобы нянчить ребенка. Тогда у твоей матери случился настоящий припадок. Она ушла из дому, бросив тебя на произвол судьбы. Конечно, твой отец не имел представления о том, как обращаться с маленькими детьми, поэтому принес тебя ко мне.
— И ты со мной нянчилась?
— Недолго.
— А он отправился искать мою мать?
— Именно так. Ему потребовалось несколько дней, чтобы ее найти. Он обнаружил ее в доме одного гражданина по имени Блэкхит. Он занимался с ней любовью за ту скромную плату, в которой Никодим ей отказал, — за неограниченное пользование пером и бумагой.
— И что же она писала?
— Не знаю. Ее творчество твой отец мне никогда не показывал. Но говорил, что здравым умом этого не постичь. Так или иначе, все, что она писала, должно быть, очень много для нее значило. Ибо она предавалась этому занятию днем и ночью, почти не прерываясь на еду и сон. Когда отец привел ее домой, она превратилась в собственную тень: тощая, как тростинка, руки и лицо в чернилах. Из ее речи ничего нельзя было понять. Она бредила одновременно на всех известных ей языках и обо всем сразу. Слушая, как она извергала из себя безумные хитросплетения фраз, не имеющих никакого отношения друг к другу, и видя при этом ее взгляд, который, казалось, умолял: «пожалуйста, поймите меня, пожалуйста»... в общем, впору было самому сойти с ума. Я подумала, может, ей станет лучше, если она возьмет тебя на руки. Поэтому подвела ее к детской кроватке и дала понять, что тебя следует накормить. Мне даже показалось, она вполне осознала мои слова. Потому что взяла тебя и, немного покачав, подошла к очагу, где имела обыкновение тебя кормить. Но не успела и присесть, как вздохнула и тотчас испустила дух.
— О боже...
— Ты выкатился у нее из рук и, упав на пол, расплакался. Заревел впервые в жизни, но с тех пор кричал почти не переставая. Так из очень тихого и милого малыша ты превратился в невыносимое чудовище, которое беспрестанно вопило и визжало. Если мне не изменяет память, я ни разу не видела улыбки на твоем лице. Во всяком случае, плаксивость не покидала, тебя много лет.
— А что сделал отец?
— С тобой или с ней?
— С ней.
— Он взял ее тело и похоронил где-то в Кенте. Затем оплакивал долгие недели, не отходя от вырытой собственными руками могилы. Мне же пришлось взять на себя заботу о тебе, за что, должна заметить, я вовсе не была ему благодарна.
— Но я тогда не остался с тобой, — перебил я. — Гизела...
— Да, приехала Гизела и взяла тебя на воспитание к себе. Ты находился при ней шесть или семь лет... Теперь ты все знаешь, — сказала Цезария, — но вряд ли тебе от этого стало легче. Это все дела давно минувших дней...
На долгое время в комнате воцарилась тишина, ибо каждый из нас погрузился в собственные размышления. Я перенесся в памяти в те далекие дни детства, когда Гизела или, по крайней мере, тот ее образ, который я рисовал в своем воображении, пела мне веселую песенку. Затем мой внутренний взор выхватил картину голубого неба, по которому бежали белые облака, и, наконец, мне явственно привиделось улыбающееся лицо Гизелы, и я понял, что лежу на траве, а она берет меня на руки и притягивает к себе. Должно быть, это было первое лето в моей жизни, и ввиду своего малого возраста я еще не умел ходить и даже сидеть.
Возможно, в доме Цезарии я рыдал и капризничал, но с Гизелой, думаю, мне было очень уютно. Так или иначе, моя память сохранила о ней самые радужные воспоминания. Не знаю, о чем в те минуты думала Цезария, но догадываюсь, что предметом ее дум, скорее всего, был отец, которого она частенько про себя ругала. Но кто осмелится ее за это судить?
— А теперь оставь меня, — сказала она.
Встав из-за стола, я поблагодарил ее за чай, но мне показалось, что я уже давно выпал из области ее внимания — судя по ее отсутствующему взору, мысли унесли Цезарию очень далеко от меня. Любопытно было бы знать, куда устремилось ее сознание: в прошлое или будущее? К мужу, который оставил ее, или к сыну, которого она собиралась искать? Но у меня не хватило смелости об этом спросить.
Чтобы выбраться из города, Рэйчел потребовалась помощь. Смерть Кадма и в особенности сопутствующие ей странные обстоятельства на следующее утро стали объектом пристального внимания всех городских газет, и журналисты, не дававшие проходу членам семьи Гири после гибели Марджи, набросились на них с новой силой, поджидая и фотографируя днем и ночью всех и каждого, кто оказался ненароком у входа в дом, где находилась квартира Кадма. Поскольку Рэйчел не имела ни малейшего желания беседовать с полицией (что, собственно говоря, она могла им сказать?) или, что еще хуже, подвергнуться допросу со стороны Гаррисона и Митчелла, она была решительно настроена как можно быстрее уехать из города, поэтому обратилась к Дэнни с просьбой ей в этом помочь, на что тот, будучи у нее в долгу, охотно согласился. Приехав в ее квартиру, он упаковал вещи, забрал деньги, кредитные карточки и прочее, после чего отправился на встречу с ней в аэропорт Кеннеди, где купил ей билет до Гонолулу, и в полдень того дня она уже летела на Гавайи.
Провожая, Дэнни спросил ее:
— Судя по всему, вы не собираетесь сюда возвращаться?
— Неужели это так заметно?
— Когда мы сюда ехали, вы глядели по сторонам. Как будто прощались.
— Я была бы рада больше никогда не увидеть этот город.
— А можно спросить?..
— Что со мной приключилось? Не могу сказать, Дэнни. Не потому, что не доверяю, нет. Просто слишком долго рассказывать. Но будь у меня в запасе даже уйма времени, все равно, боюсь, не смогла бы все объяснить.
— Скажите мне только одно: все это из-за Гаррисона? Вы так поспешно уезжаете из-за этого подонка? Потому что вы...
— Нет. Я ни от кого не убегаю, — ответила Рэйчел. — Скорее, наоборот. Уезжаю, чтобы встретиться с человеком, которого люблю.
По удивительному стечению обстоятельств Рэйчел оказалась на том же месте в салоне первого класса, что и в прошлый раз, и осознала странность этого совпадения лишь после того, как, взяв с подноса бокал шампанского, откинулась на спинку кресла. Впервые за последние несколько недель ей представилась возможность предаться воспоминаниям о проведенных ею на острове днях; они были столь ясными, будто это было только вчера: Джимми Хорнбек, который вез ее и говорил с ней о тайне и Маммоне; дом, лужайка, берег и Ниолопуа; церковь на утесе и тот день, когда ее застал ливень; первая встреча с парусным судном, которое, как она позже узнала, оказалось «Самаркандом»; костер на берегу и, наконец, появление самого Галили. От того незабвенного времени ее отделяло всего несколько недель, за которые на ее долю выпало столько невзгод и переживаний — она дорого дала бы, чтобы некоторые из них забыть навечно, — что казалось, прошла целая жизнь. Но несмотря на то что воспоминания о первом посещении острова всплыли в памяти Рэйчел с такой отчетливостью, она не могла избавиться от ощущения, будто витала в облаках своей мечты. Пожалуй, до конца поверить в реальность произошедшего с ней она сможет, только когда увидит домик в горах. И не только домик, но паруса «Самарканда». Да, только увидев их, она сможет себя убедить, что случившееся с ней на острове не было сном.
Тем временем судно, которое Рэйчел столь страстно желала видеть, дрейфовало по безжалостным водам Тихого океана и представляло собой жалкое зрелище. Уже одиннадцать дней никто не прикасался к его штурвалу, ибо единственный обитатель яхты решил отдаться воле морской стихии, какие бы испытания она ему ни послала. Снаряжение, которое при иных обстоятельствах Галили сложил бы и привязал, давно смыло водой; главная мачта сломалась, а паруса развевались на ветру словно лохмотья. В капитанской рубке царил хаос, а на палубе было и того хуже.
«Самарканд» знал, что обречен. Галили слышал, как он стонал и скрипел, когда очередная волна разбивалась о его борт. Иногда Галили казалось, что судно с ним разговаривает, моля о пощаде и пытаясь призвать к благоразумию, дабы он, сбросив с себя оцепенение, наконец взялся за штурвал. Но последние четыре дня его силы иссякали со столь головокружительной быстротой, что жизнь в нем уже едва теплилась, и, даже пожелай он спасти себя и яхту, он не смог бы этого сделать. Галили отказался от желания жить, и его тело, раньше легко справлявшееся со множеством лишений, быстро обессилело. Ему уже перестали являться призрачные видения, и, хотя он по-прежнему выпивал по две бутылки бренди в день, его истощенное сознание было не способно воспринимать даже галлюцинации. Поскольку он уже не мог держаться на ногах, то все время лежал на палубе, глядя в небо, и ждал приближения рокового часа.
Когда спустились сумерки, он подумал, что этот миг наконец наступил — настал момент его смерти. Он видел, как солнце садилось за горизонт, обагряя лучами облака и морские воды. Внезапно «Самарканд» охватила удивительная тишина — замерли его жалобные стоны и даже смолк шорох парусов.
Приподняв голову, Галили огляделся: солнце по-прежнему клонилось к закату, но гораздо медленней, чем прежде, и медленней бился его пульс, словно тело, сознавая приближение конца и повинуясь подспудному желанию оттянуть его как можно дальше, желало впитать в себя все ощущения и пыталось умерить пламя своего последнего огня, чтобы немного продлить его горение хотя бы до тех пор, когда окончательно зайдет солнце и померкнут последние краски неба, чтобы Галили смог в последний раз увидеть Южный Крест над своей головой.
До чего же глупой и нескладной предстала ему его жизнь в этот миг! Прожив лишь часть ее достойно, он глубоко раскаивался в большинстве совершенных деяний, которым не находил никаких оправданий. Войдя в этот мир преисполненным божественной благодати, он покидал его с пустыми руками, ибо попусту растратил свой дар, и не просто растратил, а употребил во зло, на жестокие цели. Сколько страданий и смертей было на его совести! Пусть даже большинство его жертв иной участи и не заслуживали, для него это было слабым утешением. Как он мог позволить себе скатиться до уровня обыкновенного наемного убийцы и стать на службу чьих-то амбиций? Человеческих амбиций, амбиций Гири, жадность которых повелевала прибирать к рукам скотные дворы и железные дороги, леса и самолеты, править людьми и государствами, быть среди прочих маленькими королями.
Все эти люди, разумеется, давно ушли в небытие, но, несмотря на то что ему не раз доводилось видеть их на пороге смерти и внимать их слезам, молитвам и отчаянным надеждам на искупление грехов, осознание близости собственной смерти застало его врасплох. Неужели, взирая на них, он ничему не научился? Почему не изменил свою жизнь, несмотря на то что не раз ощущал вкус чужой смерти? Почему не бросил своих хозяев и не решился вернуться домой в поисках прощения?
Почему ему приходится встречать свой конец в страхе и одиночестве, меж тем как ему от рождения было дано пережить то, к чему призывают все веры мира в своих догмах и священных книгах?
Только одно лицо не вызывало в нем горького разочарования — единственная душа, которую он не предал. Ее имя сорвалось с его уст как раз тогда, когда огненный диск коснулся нижним краем моря, войдя в завершающий этап своего небесного путешествия, предварявший свой и его, Галили, уход.
— Рэйчел, — сказал он. — Где бы ты сейчас ни была... Знай... Я люблю тебя...
И веки его сомкнулись.
Гаррисон Гири стоял в комнате своего деда и взирал на царивший бедлам, не в силах подавить в себе чувство ликования, предательски распиравшего его изнутри и неодолимо рвавшегося наружу. Прессе он сделал краткое и весьма сдержанное заявление, сообщив, что подробности происшедшего пока никому не известны, хотя факт ухода из жизни Кадма Гири не явился ни для кого большой неожиданностью. После этого он битый час тщился получить от Лоретты какие-либо объяснения, но сколько он ни говорил о ходивших по городу слухах, что раздававшийся в доме грохот был слышен за целый квартал, сколько ни пытался убедить ее в необходимости сказать правду, дабы, исходя из этого, состряпать удобоваримую версию для властей и прессы и тем самым пресечь возможность нежелательной спекуляции фактами, все его усилия были напрасны. Лоретта при всем своем желании не могла ничего ему рассказать по той простой причине, что начисто все забыла. Быть может, со временем память к ней и вернется, но пока она ничего не могла сообщить, а стало быть, полиции и прессе предстояло строить собственные догадки и измышлять собственные ответы на возникшие вопросы.
Разумеется, позиция, занятая Лореттой в этом деле, была чистой воды фальсификацией, которой она даже не удосужилась придать более или менее правдоподобную форму, — во всяком случае, так считал Гаррисон. Однако, прекрасно сознавая, какую игру затеяла с ним Лоретта, он все же решил на нее не давить, а выждать время. Что-что, а это он мог себе позволить, тем более что терпению, слава богу, Кадм Гири его обучил еще в детстве, заставляя исполнять роль пай-мальчика, всецело подчиненного его, родительской, власти. В руках у Лоретты был единственный козырь — правда. Как игрок невозмутимый и хладнокровный, она старается придержать его для себя, но вряд ли сумеет извлечь из него пользу, ибо в водовороте бурно развивающихся событий он потеряет свою силу прежде, чем Лоретта это поймет. А когда старшая миссис Гири окончательно выйдет из игры, Гаррисон без всякого труда, исключительно любопытства ради, вырвет козырную карту у нее из рук.
— Я перекинулся словцом с Джоселин, — сообщил брату вошедший в комнату Митчелл, — она всегда была ко мне неравнодушна.
— Ну?
— Мне удалось у нее выведать, что случилось, — Митчелл прошелся по спальне Кадма, взирая на то, во что она превратилась. — Во-первых, здесь была Рэйчел.
— И что из этого? — пожал плечами Гаррисон. — О боже, Митчелл. Она тут ни при чем. Когда ты наконец выкинешь ее из головы?
— Ты не находишь подозрительным, что она была здесь?
— А что в этом подозрительного?
— Может, она заодно с тем, кто все это учинил? Может, именно она помогла ему забраться в дом, а потом скрыться?
Гаррисон смерил брата взглядом.
— Кто бы это ни учинил, — медленно промолвил он, — он не нуждался в помощи твоей сучки-жены, Митчелл. Надеюсь, ты меня понимаешь?
— Не разговаривай со мной в таком тоне, — сказал Митчелл, направляя указательный палец на своего брата. — Я не такой дурак, как ты думаешь. И Рэйчел тоже. Если ты помнишь, дневник нашла она.
Гаррисон пропустил последнюю реплику Митчелла мимо ушей.
— Что еще тебе рассказала Джоселин? — спросил он.
— Ничего.
— Это все, что тебе удалось из нее выудить?
— Во всяком случае у меня получилось лучше, чем у тебя с Лореттой.
— Черт с ней, с этой Лореттой.
— А тебе никогда не приходило в голову, что мы, возможно, недооценивали этих женщин?
— Да ладно тебе, Митчелл.
— Нет, послушай меня. Не исключено, что они что-то втайне замышляли у нас за спиной.
— Оставь ты их в покое. Что особенного могут затеять две женщины?
— Ты не знаешь Рэйчел.
— Знаю, — устало произнес Гаррисон. — Такие девки всю жизнь мелькали у меня перед глазами. Она никто. Пустое место. Все, что у нее есть, дали ей ты и наша семья. Она не стоит того, чтобы тратить на нее даже минуту нашего времени, — с этими словами он развернулся и пошел прочь и уже был почти у двери, когда Митчелл тихо сказал:
— Не могу выбросить ее из головы. Хочу, но не могу. Знаю, что ты прав. Но не могу перестать думать о ней.
На мгновение остановившись, Гаррисон обернулся к брату.
— О, — протянул он, одарив брата сочувствием иного рода. — И что ты думаешь услышать? Хочешь, чтобы я сказал: отлично, брат, вернись к ней? Ты и правда хочешь это услышать? Тогда давай, иди.
— Я не знаю, как ее вернуть, — признался Митчелл. Гнев его бесследно истощился, и он вновь превратился в младшего брата Гаррисона, готового исполнять все его приказания. — Я даже не знаю, почему я ее хочу. То есть ты, конечно, прав: она никто. Пустое место. Но когда я думаю, что она с этим... животным...
— Понимаю, — улыбнувшись, попытался его успокоить Гаррисон. — Все дело в Галили.
— Я не хочу, чтобы она была с ним рядом. Не хочу, чтобы она даже думала о нем.
— Ты не сможешь заставить ее перестать о нем думать, — он запнулся на миг, и улыбка вновь заиграла у него на устах. — Можешь попробовать... но вряд ли тебе захочется так далеко зайти.
— Об этом я тоже уже думал, — ответил Митчелл. — Поверь мне. Я уже об этом думал.
— Вот так все и начинается, — произнес Гаррисон. — Ты думаешь об этом и думаешь, и в один прекрасный день тебе вдруг подворачивается возможность это осуществить. И ты это делаешь. — Митчелл тупо уставился на заваленный мусором ковер.
Гаррисон долго смотрел на него выжидающим взглядом, после чего, первым прервав затянувшееся молчание, сказал: — Ты, что, именно этого хочешь?
— Не знаю.
— Тогда подумай об этом еще, когда будет время.
— Да.
— Вот и хорошо.
— Я имел в виду, да, я хочу именно этого, — по-прежнему глядя в пол, Митчелл весь дрожал. — Я хочу быть уверенным в том, что она никому не достанется, кроме меня. Я женился на ней. Она мне кое-чем обязана, — он поднял на брата мокрые от слез глаза. — Разве нет? Ведь без меня она бы ничего собой не представляла...
— Меня не нужно убеждать, Митч, — произнес Гаррисон на удивление ласково. — Как я уже сказал: весь вопрос в том, чтобы подвернулся удачный случай.
— Я кое-что для нее сделал, а она повернулась ко мне спиной, будто я никто.
— И ты, конечно, хочешь ей за это отомстить. Это вполне естественно.
— Что мне делать?
— Во-первых, выясни, где она находится. И будь с ней очень ласков.
— Какого черта я буду ее ублажать?
— Чтобы она ничего не заподозрила.
— Ладно.
— Мы подождем, пока тело старика предадут земле, а потом вместе придумаем, как разобраться с твоими делами.
— Хотелось бы.
— Иди сюда, — Гаррисон распахнул объятия, и Митчелл, не задумываясь, устремился к нему. — Я рад, что ты мне все рассказал. Я не понимал, как сильно ты страдаешь.
— Она обращается со мной, как с последним дерьмом.
— Ладно, ладно, — похлопав брата по спине, произнес Гаррисон. — Понимаю. Все будет хорошо. Мы с тобой давно вместе. Ты и я. И я хочу, чтобы ты был счастлив.
— Знаю.
— Поэтому мы сделаем все, что потребуется. Даю тебе честное слово. Сделаем все, что потребуется.
После разговора с братом Гаррисон поехал навестить одну даму, с которой не виделся уже несколько недель, а именно свою ненаглядную и всегда безотказную Мелоди, общество которой после столь напряженного дня подействовало на него особенно благотворно. Около получаса он созерцал ее лежащее обнаженное тело, время от времени прикасаясь к холодным ногам, бедрам, животу и тому, что крылось за островком густых волос. Господи, до чего же хорошо она умела делать свое дело! За все время его манипуляций ни разу не вздрогнула, ничем не обнаружила признаков жизни даже тогда, когда он бесцеремонно развернул ее на живот и грубо трахнул в зад.
Но на сей раз, разрядив в нее свою обойму, он не уехал, как делал это прежде, а прошел в ванную комнату, окрашенную в желто-зеленые тона, вымыл член и раскрасневшуюся шею, а потом вернулся в комнату и, сев перед ней, уставился на нее долгим взглядом. Переворачивая тело Мелоди со спины на живот, он раздавил лежавшие вокруг цветы, которые издавали аромат, странно возбуждавший все его органы чувств. Тело женщины казалось ему почти прозрачным, бренди, который он пил, отдавал странным привкусом, которого он прежде никогда не ощущал, и даже бокал в его руках казался ему сотканным из шелка.
Что происходит с ним? Неужели это начало своего рода трансформации? Неужели тот Гаррисон — несговорчивый, упрямый, как осел, Гаррисон, присутствие которого никогда никому не доставляло радости, а менее всего ему самому, — готов сбросить с себя привычное обличье, словно мертвую шкуру, и обнаружить в себе нечто новое — более яркое, более сильное, более странное?
Разумеется, нет никакой случайности в том, что другое «я» Гаррисона вышло из заточения именно сейчас, когда смерть постигла Кадма Гири, поскольку его уход ознаменовал падение старого режима вместе с его законами, лицемерием и ограничениями, уступив место чему-то новому, которому теперь предстояло сказать свое слово и заявить миру о своих воззрениях. В тайниках своей души Гаррисон уже давно ощущал, как пробивались в нем ростки этого нового, как будоражили его чувства предощущением блаженного мига, когда ему наконец удастся себя проявить.
Да, конечно, отчасти подобные перемены его несколько страшили, ибо всякие изменения формы в некотором смысле были сродни смерти: отметается все, что было, освобождая место тому, что будет. Но ведь он не лишится ничего того, что ныне его так заботит? Человек по имени Гаррисон Гири, известный своим изощренным умом и с ранних лет обучавшийся искусству лжи, чему в большой степени был обязан Кадму Гири, с виртуозностью карточного шулера умел пускать пыль в глаза людям и отвлекать их внимание от своих истинных намерений, которые, как бы ни казалось это наивным со стороны, невероятным образом сближали Гаррисона с его наставником, ибо своей целью имели процветание семьи, наращивание состояния, влияния и власти.
Теперь обстоятельства складывались в его пользу, и, быть может, для того, чтобы осуществить свои замыслы, выказав свое истинное обличье — то, которое ему еще никогда не приходилось обнажать перед семьей, — лучшего места и времени ему не представится. Обнажить свое лицо, но при этом самому остаться в тени, потому что единственный свидетель этого действа никогда не откроет своих глаз.
Возможно, время уже пришло. Поставив бокал бренди, он встал со стула и подошел к кровати. Женщина была недвижима, как камень. Наклонившись над ней, он перевернул ее на спину, и она безвольно перекатилась, убедительно имитируя мертвое тело. Гаррисон сел рядом с ней на корточки и положил ей ладонь на живот.
— Игра окончена, — произнес он.
Она не шевельнулась. Он переместил руку на грудь.
— Я чувствую стук твоего сердца, — сказал он. — Ты хорошо делала свое дело, но я всегда слышал удары твоего сердца. Открой глаза, — наклонившись, он потеребил ее сосок. — Хватит играть в мертвецов. Я тебя воскрешаю.
У нее на лбу обозначились легкие морщинки.
— Ты была великолепна, — продолжал он. — Правда. Очень убедительна. Но я больше не желаю играть.
Она открыла глаза.
— Карие, — констатировал он. — У тебя карие глаза. А я всегда думал, что они голубые.
— Ты со мной закончил? — спросила она невнятно.
Возможно, столь искусно играть свою роль ей удавалось благодаря наркотикам.
— Еще не совсем, — ответил Гаррисон.
— Но ты же сказал, что не хочешь больше играть.
— Не хочу играть в эту игру, — пояснил он. — Хочу в другую.
— Какую?
— Пока еще не решил.
— Ну хватит надо мной измываться...
Гаррисон рассмеялся так громко и вызывающе, что шлюха посмотрела на него в изумлении.
— Я могу делать все, что мне заблагорассудится, — произнес он, схватив ее за грудь. — За твое общество я плачу. И услуги твои очень дорого стоят.
При упоминании о материальной стороне дела, которая, вероятно, тешила самолюбие проститутки, лицо женщины несколько прояснилось.
— Чего же ты хочешь? — спросила она, взглянув на глубоко впившуюся ей в грудь руку Гаррисона.
— Посмотри на меня.
— Зачем?
— Просто посмотри. В мои глаза. Смотри мне в глаза.
Она издала робкий смешок, словно маленькая девочка, которую заставили играть в непристойную игру, и это было столь неуместно, что заставило Гаррисона улыбнуться.
— Как тебя зовут? — спросил он. — Как твое настоящее имя?
— Мелоди — мое настоящее имя, — ответила она. — Мама говорит, я начала напевать со дня моего крещения.
— Твоя мать еще жива?
— Да, конечно. Она переехала в Кентукки. Я тоже собираюсь перебраться туда, когда заработаю достаточно денег. Хочу уехать из Нью-Йорка. Ненавижу его.
Пока она говорила, Гаррисон смотрел на нее новым, недавно обнаруженным им самим проникновенным взглядом. Напрасно бедная сучка, тело которой было измято и изломано до самого мозга костей, лелеяла надежды на светлое будущее. Какие бы планы она ни строила, им не суждено было сбыться.
— Что ты собираешься делать в Кентукки? — спросил он.
— Ну... Я была бы не прочь открыть небольшую парикмахерскую. Мне неплохо удается делать прически.
— Правда?
— Но... Я не... — слова ее неожиданно оборвались.
— Послушай меня, — рука Гаррисона поднялась к ее лицу. — Если ты чего-нибудь хочешь, ты должна иметь веру. И терпение. Желания сбываются, по крайней мере тогда, когда их ждут.
— Именно так я всегда и думала. Но это неправда. Надеяться на что-то — впустую тратить время.
Гаррисон встал так резко, что Мелоди вздрогнула от неожиданности. Причина его поспешности не заставила себя долго ждать: он наградил ее увесистым ударом по лицу, который заставил ее упасть назад на кровать. Она тихо вскрикнула, даже не пытаясь увернуться.
— Так я и знала... — промолвила она. Он бил ее по голове снова и снова, и, если бы не слезы от внезапности полученного удара, текущие из уголков ее глаз, никто не мог бы заподозрить ее в том, что она что-то чувствовала. Ее били и раньше, били много раз, и за всякое увечье, равно как за все прочее, была назначена своя плата.
— Ты оставил следы, и это будет дорого тебе стоить, — она вновь села, подставляя ему лицо. — Это выльется тебе в кругленькую сумму.
— Тогда я хочу, чтобы деньги, которые я плачу, не были потрачены зря, — с этими словами он так сильно ударил ее кулаком, что кровь брызнула на стену.
Она не сразу взмолилась прекратить истязания, но прежде позволила ему вдоволь над собой поиздеваться — над своим лицом, которому пришлось принять на себя большую часть ударов, а также грудью и бедрами. Лишь после того, как, окончательно ослабев от его побоев, она упала и поняла, что не может встать, Мелоди сказала, что с нее хватит. Но он ее не слушал. С каждым новым ударом он все сильнее ощущал, как вырастает в нем яркое и прежде неведомое «я», и чем больше оно вырастало, тем больше ему хотелось ее избивать.
Остановился он только раз, когда, взглянув на свое отражение в зеркале, был заворожен собственным разгоряченным от напряжения лицом. Не склонный к самолюбованию, в отличие от своего брата Митчелла, он никогда прежде не получал удовольствия от своего внешнего вида, однако ныне нашел себя весьма привлекательным, и даже более того, явственно узрел в собственном облике некую значимость. Он принялся избивать женщину с новой силой, невзирая на ее протесты, плач, отчаянные уговоры и обещания всего, что угодно, лишь бы он оставил ее в покое. Но он был глух к ее мольбам и продолжал наносить удар за ударом, пока не забил ее в угол, где она тщетно попыталась встать и, не сумев этого сделать, окончательно запаниковала.
Она не на шутку испугалась за собственную жизнь, ибо в том состоянии, в котором он находился, он мог случайно отправить ее на тот свет. Прочтя этот страх у нее в глазах, Гарри-сон вдруг перестал ее избивать и, не сказав ни слова, отправился в ванную, где справил нужду и вымыл руки. Содеянное никоим образом не отразилось на состоянии его духа, во всяком случае, он не наблюдал в себе никаких признаков возбуждения. Должно быть, он был выше того, чтобы испытывать по столь незначительному поводу какие-нибудь эмоции (как говорится, дело прошлое — именно так человеку свойственно оправдывать все свои слабости). Итак, умыв руки и опорожнив мочевой пузырь, Гаррисон вновь вернулся в комнату.
— Мне нужно знать твое полное имя, — заявил он, обращаясь к проститутке, которая предпринимала жалкие попытки ползти к двери, что было совершенно напрасно, поскольку та была заперта, а ключ находился у Гаррисона в кармане.
Женщина издала нечленораздельный звук, смысл которого до Гаррисона не дошел. Тогда он отодвинул стул и сел за письменный стол.
— Повтори-ка еще раз, — произнес он. — Это очень важно, — он вынул из пиджака бумажник и чековую книжку. — Я собираюсь дать тебе денег, — сказал он. — Достаточно для того, чтобы ты могла съехаться с матерью в Кентукки и открыть свой маленький бизнес. Чтобы ты начала новую жизнь.
Несмотря на свое полубессознательное состояние, Мелоди поняла смысл его слов.
— Это грязный, извращенный город, — продолжал Гарри-сон. — Но прежде, чем я заплачу тебе эти деньги, — он стал выписывать чек, — скажем, миллион долларов, я хочу, чтобы ты мне дала обещание, что ты никогда сюда больше не вернешься. Никогда. Итак, твое полное имя.
— Мелоди Лара Хаббард, — запинаясь, произнесла та.
— Я плачу тебе не за то, что сейчас с тобой сделал, — продолжал Гаррисон. — Я это сделал, потому что мне так хотелось, а не потому, что ты мне оказываешь услуги. И я плачу тебе не за то, чтобы ты не распускала обо мне слухи в магазинах. Мне совершенно наплевать, что и кому ты обо мне расскажешь. Тебе ясно? Плевал я на это! Я даю тебе деньги, потому что хочу, чтобы у тебя была хоть какая-то вера, — подписав чек, он достал из бумажника визитную карточку и что-то черкнул на ее оборотной стороне. — Завтра отдашь это моему адвокату, Сесилу Керри. Он проследит за тем, чтобы деньги перевели на твой счет. — Гаррисон встал из-за стола и положил чек и визитку на кровать рядом со смятыми цветами.
Прищурившись, Мелоди попыталась сосчитать количество нулей на чеке, выписанном Гаррисоном. Да, их в самом деле было шесть, со знаком доллара в конце и единицей в начале.
— Я ухожу, а ты приведи себя в порядок, — сказал Гаррисон, выуживая из кармана ключ. — Будь благоразумной по отношению к тому, что я тебе дал. Такие, как я, не встречаются на каждом шагу, — он вставил ключ и отпер дверь. — Словом, дважды такой шанс никому не выпадает. Поэтому можешь считать, что тебе повезло, — он улыбнулся. — Назови одного из своих детей в честь меня, ладно? Которого ты будешь любить больше всех.
Остаток ночи Гаррисон провел почти без сна. Вернувшись в квартиру в Трамп-Тауэр, он довольно долго стоял под ледяным душем, что вселило в него ощущение приятной слабости, после чего погрузился в то же кресло, в котором сидел, когда разговаривал с Митчеллом о смерти Марджи. Не терзаясь никакими угрызениями совести в ту ночь, он испытывал то же ощущение силы, что переполняло его и сейчас.
Остаток ночи он просидел в этом кресле, планируя свои действия. Для начала следовало извлечь пользу из того обещания, которое он дал Митчеллу и которое ему было весьма по душе. Пусть Рэйчел Палленберг лично для Гаррисона никакой угрозы не представляла, но, поскольку она являлась большой занозой для брата, с ней требовалось разобраться как можно быстрее и так же, как он разобрался с Марджи. А когда с этой сукой будет покончено и внимание Митчелла больше никто не будет отвлекать, они смогут наконец приступить к своей главной работе. Какими бы качествами ни обладало второе «я» Гаррисона, заявившее о себе совсем недавно, оно наверняка присутствовало и у Митчелла, хотя и в скрытом состоянии, однако рано или поздно оно непременно проснется и заявит о себе, и тогда их ждет великое откровение.
За окном уже брезжил рассвет, когда приятная усталость окончательно овладела Гаррисоном и он задремал, но проспать ему удалось не больше двух часов, за которые ему привиделись такие приятные сны, какие прежде никогда ему не снились.
Ему снилось, будто он летит через большой лес. Над головой развевался балдахин, достаточно плотный, чтобы защитить его от ярких солнечных лучей, но не настолько, чтобы задерживать исходящее от них приятное тепло, которое он ощущал своим обращенным к дневному светилу лицом. С ним говорила какая-то женщина, голос которой звучал непринужденно и радостно. Он не мог разобрать ни слова, но ощущал в нем любовь, и любовь эта была обращена к нему.
Он хотел увидеть ее лицо, чтобы узнать, какого рода красота сопровождает его движение по лесу, но, как ни старался заставить свой сонный взор повиноваться воле, ему никак не удавалось повернуться в ту сторону, откуда слышался ее голос, тело его ему не повиновалось. Все, что он мог, — это лететь и внимать сладостному женскому напеву, который убаюкивал его и нежно ласкал слух.
Наконец его движение замедлилось и остановилось, он на мгновение завис над землей и стал медленно опускаться. Только погрузившись в траву, едва не скрывшую его из виду, он понял, что в путешествие он пустился не по собственной воле, а на самом деле кто-то нес его, как ребенка, в своих руках. Теперь, словно по волшебству, ему явилась та женщина, которая несла его. Он увидел ее со спины на фоне величественного дома, стоявшего неподалеку.
Он хотел, чтобы женщина пришла и забрала его с собой, он стал ей кричать, но она по-прежнему молча смотрела на дом, и, хотя он не видел выражения ее лица, ее поза и особенно беспомощно висящие руки убеждали его в том, что ее покинуло счастье, которым совсем недавно был исполнен ее голос, уступив место щемящей и томительной тоске. Как она хотела оказаться там, в этом восхитительном, с белыми колоннами доме, куда вход ей был запрещен!
Меж тем он, пытаясь привлечь ее внимание, продолжал драть глотку с таким отчаянием и усердием, что от его воплей птицы, сидевшие вокруг поляны на поросших мхом деревьях, вспорхнули с веток и разлетелись. Наконец женщина обернулась к нему.
Это была его мать.
Почему он был так поражен? Почему, увидев ее лицо, он был столь глубоко потрясен, что явившаяся ему сцена тотчас затрепетала перед его взором, едва не вытолкнув его из власти сна? Что удивительного было в том, что это была его мать, ведь кому, как не матери, держать ребенка на руках?
И все же он был поражен и одновременно расстроен, причиной чему было отнюдь не то, что бледное лицо матери бороздили слезы (плачущая женщина всегда была предметом его мечтаний), а сам факт ее пребывания в месте, где присутствовало сверхъестественное, ибо она, по его разумению, принадлежала другому, земному миру, радости которого покупались и продавались, как все прочие товары потребления. Он ожидал увидеть ее образ где угодно, только не здесь. Только не здесь.
Опустившись на колени рядом с ним, словно собираясь взять его на руки, она оросила его брызнувшими из глаз слезами.
— Прощай, — это было единственное слово из ее уст, которое за весь сон ему удалось разобрать.
Не поцеловав и даже не коснувшись его ласковой рукой, она встала и пошла прочь, оставив Гаррисона лежать одного на траве.
Он вновь начал кричать пронзительно и душераздирающе, но теперь его вопли обрели форму слов.
— Не бросай меня! — кричал он. — Мама! Мама! Не бросай меня!
Звук собственного голоса и заставил его проснуться. С колотящимся сердцем Гаррисон сел на кровати. Он ждал, пока видение исчезнет, но, несмотря на то, что его глаза были открыты и он ясно различал все предметы в своей спальне, картина, которую он только что увидел, и чувства, которые он только что испытал, продолжали довлеть над ним.
Возможно, это было одно из проявлений происходившего с ним преображения, нечто вроде ревизии, производимой его обновленным разумом над старыми страхами и страстями, дабы обнаружить их наличие и навсегда отбросить. Конечно, особо приятным этот опыт не назовешь, но всякие изменения, тем более столь сильные, как происходившие сейчас с ним, неизбежно привносят определенную дозу дискомфорта.
Он соскочил с кровати и подошел к окну, чтобы отдернуть шторы, но едва его пальцы коснулись занавесок, как неожиданное подозрение кольнуло его с такой силой, что к горлу подступила тошнота. Накинув халат, он ринулся в свой кабинет, где оставил лежать дневник Холта, который начал читать сразу, как только его принес Митчелл. Однако потом он был вынужден прерваться — за вчерашний день случилось столько всего... И вот теперь, пытаясь отыскать в дневнике необходимые сведения, Гаррисон принялся рыскать по рукописным строкам с собачей алчностью. Пролистав страницы, посвященные Бентонвилю, а также ту часть дневника, где говорилось о посещении Холтом своего разоренного дома, он пробежал глазами события на Ист-Бэттери и сцену последовавшего за ними отъезда Никельберри и Холта из Чарльстона. Сопровождаемые Галили, дезертиры отправились на север к дому Барбароссов. На четырех или пяти страницах приводилось подробное описание входа в их резиденцию: несколько схематических, напоминавших печатные оттиски, изображений, снабженных подробными комментариями, рассказывали о тайнах «L'Enfant», незнание которых могло стать губительным для всякого, дерзнувшего нарушить границы Барбароссов. Гаррисон задержался на этих страницах, дабы удостовериться, что все необходимые ему сведения содержатся именно здесь, после чего перешел к описанию самого дома.
И когда до конца дневника оставалось всего несколько страниц, его взгляд выхватил абзац, который вселил в него страх.
«Никогда в жизни мне не доводилось видеть столь удивительного дома, как тот, что открылся нашему взору, когда мы шли между деревьев, — писал Холт, — никогда я не ощущал присутствия чего-то невидимого, но столь сильного, что оно способно было мгновенно разделаться с нами, не окажись мы добрыми самаритянами, сопровождавшими блудного сына домой. Пусть я смешиваю два библейских сюжета в одном, и, может статься, это не вполне соответствует истине, в свое оправдание могу сказать следующее: место это было пронизано таким количеством тайн, что их хватило бы на добрую дюжину Заветов.
Итак, вот этот дом. Окрашенный в белый цвет, с классическим фасадом, присущим, многим большим домам плантаторов, он был увенчан до боли знакомыми формами куполов необыкновенной красоты и величественности, отливавшими в лучах солнца божественно белым цветом...»
Гаррисон отложил тетрадь в сторону. Ему не нужно было читать дальше, ибо дом, описанный в дневнике, он только что видел во сне. К тому же вскоре ему придется увидеть его воочию. Но не значит ли этот сон, что он там уже когда-то бывал? Как же ему удалось представить дом с такой точностью?
Тайна за тайной. Сначала смерть старика, разгром в его спальне, потом сила, открывшаяся ему в отражении в зеркале, а теперь еще новая загадка: привидевшаяся во сне мать, которая бросила его на подступах к дому Барбароссов.
Гаррисон был из тех людей, которые всегда полагаются на разум: как в денежных делах, так и в вопросах взаимоотношений людей он не придавал особо большого значения эмоциям. Но даже у самого мудрого интеллекта был свой предел — граница, за которой всякий аналитический ум становился бессильным, где он замолкал, заставляя разум искать иные пути постижения того, что ему оказалось недоступно.
Именно к той границе, за которой отступал разум, и подошел Гаррисон. Чтобы двигаться дальше к болотистому, заброшенному и полному опасных неожиданностей месту, ему нужно было обратиться к своим инстинктам, уповая на то, что они окажутся достаточно острыми, чтобы суметь его защитить.
Кое-кто уже совершил подобную экскурсию и, оставшись в живых, сложил о ней сказку. Одним из таких путешественников, написавшим тот самый дневник, что покоился на письменном столе Гаррисона, был капитан, жизнь и потомство которого по роковому стечению обстоятельств были тесно связаны с корнями семейного древа Гири.
Не исключено, что подобная участь ожидала и Гаррисона; не исключено, что, следуя примеру тех, кто ступил на путь этого опасного приключения, он станет родоначальником собственной династии. Любопытно, почему эта мысль никогда не приходила ему в голову прежде? Как верный пес, всю свою жизнь он служил клану Гири — бесплоднейшее из занятий даже при лучшем стечении обстоятельств. Но эта служба больше его не тяготила, равно как не тяготила его и маска, которую он был вынужден носить, а теперь сбросил с себя, словно старую кожу. Пора обстоятельно поразмыслить над смыслом своей жизни, пора отыскать достойное лоно и зачать своих детей, чтобы потом взять их, если понадобится, собственными руками и положить на траву в том месте, где во сне лежал он, взирая на колонны и купола дворца, который стал воплощением мечты Барбароссов, дворца, который в скором времени он у них отнимет и превратит в родной дом своих сыновей и дочерей.
На этот раз Рэйчел прибыла на остров уже не в роли избалованной миссис Митчелл Гири, и в аэропорту ее не встречал почтительный Джим Хорнбек, готовый выполнять все ее прихоти. Взяв напрокат машину и вооружившись картой, которую приобрела в том же офисе проката, она погрузила свои вещи и отправилась в Анахолу. День выдался пасмурный, темные, грозовые тучи, которые прежде скрывали лишь вершину Вайалиль, стелились столь низко над землей, что закрывали собой весь остров, но, несмотря на высокую влажность, было очень жарко. Желая насладиться благоуханием цветов и острым ароматом моря, Рэйчел отключила кондиционер и открыла окна, дабы во всей полноте предаться воспоминаниям о своем первом посещении острова, когда ей было еще неведомо, что уготовано ей впереди.
Вернуть прежнее состояние душевной невинности, разумеется, было невозможно, тем более теперь, когда ее потеря повлекла за собой столь далеко идущие последствия. Но, свернув с главного шоссе на извилистую и изрезанную колею, что вела к дому, она, к своему удивлению, легко заставила себя поверить, что трагедии недавнего прошлого не имели к ней никакого отношения, точно принадлежали другому, совершенно чуждому ей миру и потому никоим образом ее не касались.
Деревья и кустарники за время ее отсутствия разрослись и нуждались в хорошей стрижке. Вьющийся по стенам виноград прокладывал себе путь по крыше, его переспевшие гроздья беспорядочно свисали над верандой; проворные гекконы, казалось, были не столь сильно встревожены ее появлением, как в прошлый раз, будто успели вполне овладеть местностью и потому не собирались пугаться ее непрошеного вторжения.
Передняя дверь была заперта на ключ, что ничуть ее не удивило, и тогда Рэйчел направилась к заднему входу, вспомнив, что замок выдвижной двери был неисправен, и не без основания (судя по царящему здесь запустению) питая надежду на то, что его не успели починить.
Она оказалась права. Дверь с легкостью подалась, и едва Рэйчел ступила на порог дома, как ее обдало запахом затхлости, который тем не менее не был слишком неприятным, к тому же в доме оказалось прохладно, что после угнетающей уличной жары подействовало на нее весьма благоприятно. Закрыв за собой дверь, она пошла прямо на кухню и, наполнив стакан холодной водой, выпила его залпом. Не выпуская из рук стакана, она отправилась осматривать дом. Она не ожидала, что само по себе присутствие в этом доме доставит ей такое огромное удовольствие.
Должно быть, после ее отъезда с большой кровати была убрана постель, поэтому, достав из бельевого шкафа свежие простыни и наволочки, она вновь их расстелила, испытывая острое искушение погрузиться в сладостные объятия сна. Но, решительно поборов это желание, отправилась принять душ, после чего приготовила чашку горячего сладкого чая и вышла на веранду, чтобы, созерцая красоты уходящего дня, выкурить сигарету. Не успела она смахнуть сухие листья с поверхности антикварного столика и сесть за него, как из мрачных небес на землю обрушился ливень. Встревоженные гекконы начали выписывать зигзаги, пытаясь отыскать укрытие, куропатки, словно маленькие мячики, запаниковав, покатились по лужайке. Как ни странно, но барабанная дробь дождя пробудила в Рэйчел смех — она не стала ему противиться и, сидя на веранде, залилась безудержным хохотом. Она смеялась, точно обезумевшая женщина, потерявшая рассудок в ожидании своего возлюбленного, изрыгая раскаты хохота под стать грохоту дождя, густая пелена которого скрыла из виду океан, отчаянно отказывающийся уступать небесной стихии.
Галили не думал, что ему доведется проснуться — по крайней мере, в этом мире, но это случилось.
Его слипшиеся веки вновь открылись, доставив ему очередную порцию боли, и, подняв голову, он посмотрел на поверхность моря.
А потом он услышал, как кто-то произнес его имя. Не в первый раз его одиночество прерывал чей-то голос, слуховые галлюцинации наряду с прочими были частыми его посетителями. Но на сей раз все обстояло несколько иначе, ибо услышанный им голос заставил с отчаянием загнанного зверя содрогнуться его сердце. Он поднял глаза на небо, цвет которого напоминал раскаленный металл.
— Сядь, дитя мое.
Дитя мое? Кто мог его так назвать? Только одна женщина в мире.
— Сядь и слушай, что я тебе скажу.
Он открыл было рот, чтобы что-то промолвить, но не смог выдавить ничего, кроме жалкого нечленораздельного звука, смысл которого она тем не менее поняла.
— Нет, ты можешь, — произнесла она.
Вновь с его уст сорвался жалобный стон, ибо он был слишком слаб и близок к смерти.
— Поверь мне, я устала от жизни не меньше тебя, — продолжала его мать, — и так же, как ты, готова принять смерть. Да, я готова это сделать. Но раз я взяла на себя труд тебя разыскать, то собери, по крайней мере, остатки своих сил, чтобы сесть и взглянуть мне в глаза.
В том, что он слышит ее голос, у него не было никаких сомнений. Каким-то образом мать была с ним рядом. Та самая женщина, что согревала его в очаге своего лона, что вскормила его плоть и сформировала душу, женщина, которая, воспылав гневом на его юношеское безрассудство, сказала, что он для нее навсегда отрезанный ломоть, и это проклятие, безусловно, определило всю его дальнейшую жизнь и не принесло ему ничего, кроме бед и несчастий, — эта женщина нашла его здесь, посреди океана, где ему негде было спрятаться, разве что броситься в морскую пучину. Но мог ли он быть уверен, что она не последует на дно вслед за ним, ведь для нее это не составит никакого труда? Она никогда не знала страха смерти, что бы она ни говорила о своей готовности к этому акту.
— Я здесь не по собственной воле, — сказала она.
— Тогда почему?
— Я встретила эту женщину. Твою Рэйчел.
Наконец он поднял голову. Его мать, точнее, ее проекция стояла на корме «Самарканда», и, когда он на нее посмотрел, взор ее был устремлен не на него, а на садившееся солнце и на раскаленное жаром небо. Минул еще один день с тех пор, как он отсчитал себе последние мгновения жизни, прощаясь с заходящим солнцем, а стало быть, он и его лодка продержались на плаву еще двадцать четыре часа.
— Где вы с ней встретились? Ведь не пришла же она...
— Нет, нет, она не была в «L'Enfant». Я видела ее в Нью-Йорке.
— Ты ездила в Нью-Йорк? Зачем?
— Повидаться со стариком Гири. Он умирал, а я дала себе обещание, что последние минуты его жизни проведу рядом с ним.
— Ты поехала, чтобы его убить?
Цезария покачала головой.
— Нет. Я просто поехала, чтобы засвидетельствовать уход из жизни своего врага. Разумеется, раз уж я там оказалась, то не могла отказать себе в удовольствии немного покуражиться.
— И что ты натворила?
— Ничего особенного, — вновь покачала головой Цезария.
— Но он мертв?
— Да, он мертв, — закинув голову назад, она взглянула на небо прямо над своей головой, где появлялись первые звезды. — Но я пришла не за тем, чтобы говорить о нем. Я пришла ради Рэйчел.
Галили усмехнулся, вернее, попытался это сделать, что не слишком ему удалось, поскольку горло его пересохло.
— Что в этом смешного? — спросила Цезария.
Галили потянулся за бутылкой бренди, которая закатилась за планшир, и отхлебнул глоток.
— То, что ты способна сделать нечто ради кого-то, кроме самой себя, — ответил он.
Цезария пропустила его колкость мимо ушей.
— Тебе должно быть стыдно, — сказала она, — за то, что ты повернулся спиной к женщине, питающей к тебе такие чувства, как Рэйчел.
— С каких это пор, черт побери, тебя стало интересовать, какие чувства испытывают люди?
— Быть может, с годами я стала несколько сентиментальной. Но тебе встретилась необыкновенная женщина. И что ты сделал? Собрался покончить счеты с жизнью? Я в отчаянии, — ее голос сорвался, и в ответ ему затрепетали борта «Самарканда». — Я просто в отчаянии.
— Ну конечно, ты в отчаянии, — ответил он. — Только я ничем помочь не могу. Поэтому лучше оставь меня в покое и дай умереть с миром, — отмахнувшись от нее рукой, он уткнулся лицом в доски палубы.
И хотя он больше на нее не смотрел, в присутствии матери у него не оставалось никаких сомнений — он явственно ощущал эманации ее силы, легкие и ритмичные. Несмотря на то что она была обыкновенным видением, ее образ источал флюиды, свидетельствующие о физическом могуществе.
— Чего ты ждешь? — осведомился он, не поднимая головы.
— Даже не знаю, — ответила она. — Наверное, надеюсь образумить тебя. Чтобы ты наконец вспомнил, кто ты такой.
— Я знаю, кто я такой... — сказал он.
— ТОГДА ПОДНИМИ ГОЛОВУ, — при этих словах судно, от носа до кормы, содрогнулось, точно от землетрясения, так что даже рыбы на дне моря взволновались и бросились наутек. Меж тем на Галили ее слова не произвели никакого впечатления, по крайней мере, он продолжал лежать, как лежал, упорно отказываясь повиноваться ее воле.
— Ты негодяй, — сказала она.
— Не спорю.
— Эгоистичный, своенравный...
— Конечно, конечно, — вновь согласился он, — я последний кусок дерьма, что плавает в океане. А теперь будь любезна, оставь меня наконец в покое.
От его голоса судно вновь задрожало, хотя не так сильно, после чего на несколько минут наступила тишина.
— У тебя много других детей, — скосив на нее глаза, наконец сказал он. — Почему бы тебе их не помучить?
— Никто из них не значит для меня столько, сколько ты, — ответила Цезария. — Тебе это прекрасно известно. Мэддокс — полукровка, Люмен не в своем уме, остальные — женщины... — Она покачала головой. — Они обманули мои надежды и оказались не такими, какими мне хотелось бы их видеть.
— Бедная мама, — приподняв голову, произнес Галили. — Как мы тебя разочаровали! Ты хотела видеть нас совершенными, а погляди, что из этого вышло, — теперь он приподнялся и встал на колени. — Но разве ты в чем-то виновата? Нет, ты всегда была безупречна, всегда неуязвима.
— Будь я на самом деле безупречна, меня бы не было сейчас здесь, — ответила она. — Я тоже совершала ошибки. В особенности по отношению к тебе. Ты был моим первенцем, и это тебя испортило. Я слишком потворствовала твоим слабостям. Потому что слишком тебя любила.
— Слишком меня любила?
— Да. Слишком. Поэтому не сумела разглядеть, в какое ты превратился чудовище.
— Так, значит, теперь я стал чудовищем?
— Мне известно все, что ты натворил за эти годы...
— Ты не знаешь и половины. На моих руках гораздо больше невинной крови...
— Не это меня беспокоит! Меня страшит твое расточительство! То, что ты впустую тратишь свое время.
— И что же, по-твоему, мне надлежит делать вместо этого? Разводить лошадей?
— Только не вмешивай сюда отца. Он к этому не имеет никакого отношения...
— Он к этому имеет самое прямое отношение, — потянувшись, Галили ухватился рукой за низко наклонившуюся мачту, пытаясь встать. — Он разочаровал тебя больше других. Мы уже были потом. Так сказать, последствия землетрясения.
Теперь настала очередь Цезарии отвести глаза и устремить их в морскую гладь.
— Что, задел за больное? — спросил Галили и, не получив ответа, переспросил: — Угадал, да?
— Что бы ни случилось между твоим отцом и мной, все кануло в Лету. Бог свидетель, я его очень любила. И старалась изо всех сил сделать счастливым.
— Но тебе это не удалось.
Она прищурилась, и он приготовился к очередному сотрясению лодки, но, к его удивлению, ничего не последовало, и когда она заговорила, голос ее звучал столь тихо и мягко, что почти напоминал плеск волн о борт.
— Да, не удалось, — согласилась она. — И за это мне пришлось заплатить долгими годами одиночества. Годами, которые мог бы скрасить мой первенец, будь он со мной рядом.
— Ты сама меня прогнала, мама. Сказала, чтобы в твоем доме ноги моей не было. И что если я когда-нибудь осмелюсь переступить порог «L'Enfant», ты меня убьешь.
— Я никогда такого не говорила.
— Говорила. Ты сказала это Мариетте.
— Я никогда ей ни в чем не доверяла. Она столь же своенравна, сколь и ты. Будь моя воля, вырвала бы вас из своего лона собственными руками.
— О господи, мама, умоляю, давай обойдемся без пафоса. Все это я уже слышал! Ты жалеешь, что у тебя такой сын и что вообще произвела меня на свет. Ну и к чему это нас с тобой приведет?
— К чему приводило всегда, — помолчав мгновение, ответила Цезария. — Мы вцепимся друг другу в глотки, — она вздохнула, и море резко всколыхнулось. — Кажется, я зря трачу время. Вряд ли ты когда-нибудь поймешь. И может статься, это к лучшему. Ты причинил вред сотням людей...
— А я уж думал, тебе наплевать на кровь, которая пролилась по моей вине...
— Меня волнует не кровь, что пролилась по твоей вине. А разбитые сердца, — она замолкла, поглаживая рукой губы. — Она достойна того, чтобы о ней заботились. Достойна того, кто всегда будет с ней рядом. До самого конца. Ты же не способен этого сделать. Ты обыкновенный болтун. Точь-в-точь как твой отец.
Галили не нашелся, что на это ответить, ибо ее небольшая ремарка угодила в самое слабое место и возымела на него такое же действие, как и его недавнее замечание о последствиях землетрясения, выбившее Цезарию из седла. Заметив замешательство сына, она не замедлила этим воспользоваться и решила удалиться.
— Я оставляю тебя наедине с твоими муками, — сказала она, поворачиваясь к нему спиной, и ее образ, который доселе казался таким осязаемым, вдруг затрепетал, точно разорванный парус, — один порыв ветра, и он рассеялся бы в воздухе, как дым.
— Подожди, — сказал Галили.
Образ Цезарии продолжал дрожать, но острый взгляд впился в сына. Он знал, стоит ей отвернуться, и образ исчезнет, ибо его удерживал лишь испытующий взгляд матери.
— Что еще? — спросила она.
— Допустим, я захочу вернуться к ней...
— Ну?
— Это невозможно. Я уничтожил все снаряжение лодки.
— Выходит, у тебя остался только плот?
— Я не собирался менять свои планы.
Цезария слегка вздернула подбородок и устремила на сына властный взгляд:
— А теперь что, передумал?
Не в силах более выдерживать ее пристальный взор, Галили потупился.
— Мне кажется... если б я смог... — тихо вымолвил он, — то был бы не прочь увидеть Рэйчел еще раз...
— Она ждет тебя всего в шестистах милях отсюда.
— В шестистах милях?
— На острове.
— Что она там делает?
— Туда послала ее я. Я обещала ей постараться направить тебя к ней.
— И как же ты меня туда перенесешь?
— Я отнюдь не уверена, что мне это удастся. Но могу попытаться. Если у меня не получится, ты утонешь. Ты ведь все равно приготовился встретить эту участь, — она поймала встревоженный взгляд Галили. — Или ты не так уж к этому готов?
— Да, — признался он, — не так уж готов.
— Тебе захотелось жить.
— Пожалуй... что так...
— Но, Атва...
Впервые за время их разговора она назвала его по имени, которым нарекла при крещении и упоминание которого придало дальнейшей фразе звучание приговора:
— Допустим, я смогу это сделать, а тебе со временем она опять наскучит, и ты ее бросишь...
— Не брошу.
— Вот что я тебе скажу: если ты это сделаешь, Атва, и мне об этом станет известно, клянусь, я отыщу тебя, притащу в то самое место на берегу, где мы с отцом тебя крестили, и совершу то, что считаю своим долгом совершить: утоплю собственными руками. Ты понял меня? — Голос ее прозвучал совершенно безучастно, точно она довела до его сведения имевший место факт.
— Понял, — ответил он.
— Делаю я это вовсе не потому, что прониклась к Рэйчел столь большой любовью. Нет. Чертовски глупо с ее стороны питать к тебе такие сильные чувства. Просто я не желаю, чтобы любовь к тебе погубила еще одну душу. Я знаю, как это больно, и потому скорее умерщвлю собственного сына, чем позволю ему нанести эту боль другому сердцу.
Галили развел руки и, обратив кверху ладони, жестом праведника вознес их к небу.
— Что от меня требуется? — спросил он.
— Приготовься, — ответила Цезария.
— К чему?
— Я призову бурю, которая пригонит к берегу острова то, что осталось от твоего корабля.
— «Самарканд» не выдержит бури, — сказал Галили.
— У тебя есть идея получше?
— Нет.
— Тогда заткнись и благодари Бога за то, что тебе представилась возможность попытаться спастись.
— Ты не представляешь своей силы, когда делаешь эти штучки, мама.
— Поздно отступать, — отрезала Цезария, и Галили тотчас ощутил, как свежий ветер ударил ему лицо, резко сменив направление с юга на юго-восток.
Галили посмотрел в небо. Сгущавшиеся над «Самаркандом» тучи поразили его своим неожиданным, сверхъестественным появлением и, точно под властью некой невидимой руки, пришли в движение, закрыв собой недавно народившиеся звезды.
Кровь в его жилах потекла быстрее, что, несомненно, было проявлением божественной воли матери, которая на время взяла под контроль его жизненные силы.
«Самарканд» вздымался вверх и кренился на волнах, доски под ногами Галили скрипели и дрожали. Волосы у него на затылке встали дыбом, а в животе все переворачивалось. Это чувство было ему знакомо, хотя прошло много-много лет с тех пор, как он испытывал его в последний раз. Им овладел страх.
Однако ирония случившегося с нашим героем была за пределом его восприятия. Всего каких-то полчаса назад он был готов умереть и не только смирился с этим, но был счастлив приближению смерти, однако с появлением Цезарии все изменилось. Она дала ему надежду, будь она проклята. Несмотря на все ее угрозы (а возможно, отчасти благодаря им), ему захотелось вернуться к Рэйчел, и смерть, что казалась ему такой упоительной всего несколько минут назад, теперь его чертовски пугала.
Но Цезария не осталась безучастна к его положению и, поманив его рукой, произнесла:
— Иди сюда. Возьми ее у меня.
— Что?
— Чтобы продержаться следующие несколько часов, тебе потребуется сила. Возьми ее у меня.
Мерцающий свет молний время от времени выхватывал из мрака грозного неба ее образ, который теперь стал более отчетливым; она стояла на носу лодки и протягивала к сыну руки.
— Поторопись, Атва! — Она повысила голос, чтобы заглушить ветер, взбудораживший и вспенивший морскую стихию. — Я не могу здесь долго задерживаться.
Не дожидаясь очередного приглашения, он поковылял по накренившейся палубе к матери, пытаясь дотянуться до ее руки, чтобы за нее ухватиться.
Она обещала дать ему силу, и он ее получил, но столь своеобразным образом, что в какой-то миг у него даже закралось подозрение, будто его мать, неожиданно передумав, решилась на детоубийство. Казалось, огонь забрался в самый мозг его костей — всепроницающий и мучительный жар, поднимавшийся изнутри рук и ног и растекавшийся по жилам и нервам к поверхности его кожи. Галили не просто его ощущал, но видел — во всяком случае, в глаза ему бросилась необыкновенная желто-голубая яркость собственной плоти, которая распространялась по телу из глубины живота к конечностям, возвращая их к жизни. Однако это было не единственное видение, представшее его взору. Когда свечение добралось до его головы и заплескалось в черепе, точно вино в широком бокале, он узрел свою мать, но не рядом с собой на «Самарканде», а возлежавшую с закрытыми глазами на собственной королевской кровати, в изножье которой, склонив бритую голову, словно в молитве или медитации, сидел Зелим — тот самый преданный Зелим, который ненавидел Галили лютой ненавистью. Окна были распахнуты, и через них в комнату налетела мошкара — тысячи, сотни тысяч мошек облепили стены, кровать, одежду Цезарии, ее руки и лицо и даже гладкую макушку Зелима.
Домашняя сцена ненадолго задержала на себе его внимание и буквально в мгновение ока сменилась невероятно странным видением: растревоженная и засуетившаяся мошкара затмила собой всю комнату от пола до потолка, за исключением тела Цезарии, которое теперь, казалось, находилось не на кровати, а было подвешено в беспредельном и беспросветном пространстве.
Неожиданное одиночество пронзило сердце Галили: какой бы ни была та пустота — реальной или вымышленной, — он бы не желал в ней оказаться.
— Мама, — окликнул он.
Но видение не покидало его, и он продолжал витать взором над телом матери с такой нерешительностью, будто от одного его неверного движения тело Цезарии могло лишиться державшей ее в подвешенном состоянии силы, и они вместе полетели бы в темную пропасть.
Он вновь позвал мать, на этот раз по имени. Тогда мрачное пространство замерцало у него перед глазами, уступив место третьему и последнему видению. Но не темнота изменилась, а Цезария. Одежда, в которую она была облачена, потемнела, обветшала и спала, но не обнажила ее — во всяком случае, Галили не увидел ее обнаженной. Тело матери обмякло и расплавилось, и ее человечность или, вернее сказать, человеческое обличье растеклось в пространстве, обратившись в яркий свет. Во время этого превращения Галили успел заметить взгляд ее глаз, открытый и счастливый, увидел, как падает в бездну ее сердце, точно звезда, освещавшая собой все вокруг.
В этот миг чувство невыносимого одиночества сгорело в нем в мгновение ока, и страх упасть в неизвестность неожиданно показался смехотворным. Как он мог ощущать себя одиноким в окружении стольких чудес? Подумать только, она была светом! А мрак был только фоном, ее противоположностью и одновременно неотъемлемым спутником; она и он были неразлучными возлюбленными, дружной четой двух абсолютов.
Едва его постигло это откровение, как видение тотчас исчезло и Галили вновь обнаружил себя на борту «Самарканда».
Цезария ушла. Случилось ли это вследствие того, что передача силы существенно ее истощила и она отозвала свой дух в более спокойное место, возможно в спальню, в которой Галили только что ее видел, или же она ушла потому, что больше ничего не могла сделать и добавить к сказанному (что, впрочем, вполне отвечало ее характеру)? Он не знал. Но размышлять над этим вопросом не было времени, ибо на него со всей свирепостью надвигалась вызванная ею буря. Будь у него мачта, ее накрыли бы разбушевавшиеся волны — столь они были высоки, будь у него парус, их разорвал бы в клочья ветер — столь он был силен, но ни того ни другого у Галили не было, поскольку от них он избавился по собственной воле. Однако ум и конечности Галили более не томились в бездействии, а лодка вновь наполнилась раздирающими душу скрипами.
Этого оказалось достаточно. С диким ликованием он откинул голову и выкрикнул нависшим над ним тучам:
— Рэйчел! Жди меня!
После чего упал на колени и принялся молить своего отца на небесах помочь ему пережить бурю, которую вызвала его мать.
Несколько часов назад в нашем доме зазвучал смех. Последние несколько десятилетий в «L'Enfant» смех звучал не слишком часто, поэтому я встал из-за письменного стола и вышел в коридор, чтобы выяснить причину веселья. Там я встретился с Мариеттой, которая направлялась ко мне, держа за руку юную особу в футболке и джинсах. Лица обеих сияли.
— Эдди! — воскликнула сестра. — Мы как раз собирались зайти с тобой поздороваться.
— Это, надо полагать, Элис, — сказал я.
— Да, — сияя от гордости, ответила сестра.
И не без оснований. Девушка, несмотря на свой скромный наряд, была очень хороша. Стройная, узкобедрая и с маленькой грудью, Элис, в отличие от Мариетты, которая питала страсть к ярким краскам туши для век и губной помады, не пользовалась макияжем. Ресницы у нее, как и волосы, были светлые, молочно-белое лицо покрывали едва заметные веснушки. Обычно такие лица называют бесцветными, но не в этом случае. В ее серых глазах читалось своеволие, что, на мой взгляд, делало ее идеальной парой для Мариетты. Такая женщина вряд ли станет беспрекословно подчиняться приказам. Хотя она могла выглядеть мягкой, у нее была стальная душа. Когда Элис сжала мою руку, я еще больше утвердился в своем мнении. Моя рука словно попала в тиски.
— Эдди — наш семейный писатель, — с гордостью представила меня Мариетта.
— Мне нравится, как это звучит, — сказал я, высвобождая свою писательскую ладонь, пока в мертвой хватке Элис не хрустнули пальцы.
— А что вы пишете? — осведомилась та.
— Историю семьи Барбароссов.
— Теперь ты тоже в нее войдешь, — заметила Мариетта.
— Я?
— Конечно, — заверила ее сестра, после чего, обратившись ко мне, добавила: — Ведь она тоже попадет в книгу?
— Думаю, что да, — ответил я. — Если ты в самом деле намерена сделать ее членом нашей семьи.
— О да, мы собираемся пожениться, — сказала Элис, с довольным видом опуская голову Мариетте на плечо. — Для меня она просто находка. Я ее из своих рук ни за что не упущу. Никогда.
— Мы идем наверх, — сказала Мариетта. — Хочу представить Элис маме.
— Не думаю, что это хорошая идея, — предупредил ее я. — Мама долго путешествовала и слишком устала.
— Я не против отложить визит до следующего раза, радость моя, — сказала Элис Мариетте. — Тем более что скоро я буду проводить здесь почти все свое время.
— Значит, после свадьбы вы собираетесь жить в «L'Enfant»?
— Конечно, — ответила Мариетта, нежно касаясь лица своей возлюбленной. Когда кончики ее пальцев коснулись щеки Элис, та, всем своим видом излучая блаженство, томно закрыла глаза и еще глубже погрузилась в ямочку у шеи Мариетты. — Говорю же тебе, Эдди, — продолжала Мариетта, — на этот раз я крепко прикипела. Она та самая... ну, когда нет вопросов.
У меня в голове все еще звучали отголоски разговора Галили с Цезарией на палубе «Самарканда», его обещание, что Рэйчел станет единственной хозяйкой его сердца. Было ли это простое совпадение, либо влюбленные всегда говорят почти одни и те же слова? Однако я нахожу несколько странным, что накануне войны кланов, когда будущее нашей семьи стоит под вопросом, двое ее членов (причем и тот и другой в свое время весьма неразборчивые в связях), покончив со своим буйным прошлым, объявляют, что они наконец отыскали свои вторые половинки.
Так или иначе, непринужденный разговор с Мариеттой и Элис, не лишенный для меня приятности, в скором времени прекратился, поскольку Мариетта объявила, что желает сопроводить Элис в конюшню. Она предложила мне присоединиться к ним, но я вежливо отказался, с трудом поборов искушение предупредить ее о неразумности и преждевременности такого шага. Хотя, может, Мариетта была по-своему права. Если Элис суждено разделить с нами кров, рано или поздно ей придется узнать историю нашего дома — историю как всех живущих в нем, так и покинувших его душ. Посещение конюшни, должно быть, вызовет у нее множество вопросов. Например, почему это великолепное место такое заброшенное? Или почему там находится гробница? Намеренно пробуждая в своей подружке подобный интерес и проверив, как Элис отнесется к атмосфере вполне осязаемого, витавшего в конюшне ужаса, Мариетта, должно быть, рассчитывает выяснить, насколько та окажется готова воспринять наши темные тайны. Если Элис испытание выдержит и останется невозмутимой, то за пару дней Мариетта расскажет ей всю историю нашей семьи. И напротив, если девушкой овладеет страх, Мариетта будет потчевать свою подружку тайнами дома мелкими порциями, чтобы не напугать ее до смерти своей поспешностью. В общем, будет действовать по обстоятельствам.
Итак, возлюбленные отбыли на прогулку, а я направился к себе в кабинет, чтобы приступить к новой главе, о похоронах Кадма Гири. Но как я себя ни принуждал, я не мог найти подходящих слов, будто кто-то намеренно отводил мою руку от бумаги. Отложив ручку, я откинулся на спинку стула и попытался разобраться в причине происходящего. После недолгих раздумий мне стало очевидно, что нарушителями моего спокойствия были Мариетта и Элис, которые еще час назад ушли осматривать конюшню и до сих пор не вернулись. Вполне допуская, что их возвращение могло остаться мною не замеченным, я тем не менее решил не мучить себя напрасными подозрениями и пойти проведать, куда они подевались.
За окном уже сгустились сумерки, когда я отыскал на кухне Дуайта, который сидел перед экраном маленького черно-белого телевизора. На мой вопрос, не встречал ли он недавно Мариетту, он ответил отрицательно, после чего, очевидно обнаружив мое нервозное состояние, поинтересовался о причинах моего беспокойства. Я сообщил, что к Мариетте пришла гостья и они вдвоем отправились осматривать конюшню. Дуайт оказался умным малым и, схватив мысль, как говорится, на лету, после недолгих размышлений поднялся с места и, прихватив пиджак, произнес:
— Может, мне сходить проверить, не случилось ли чего?
— Вполне возможно, они уже вернулись, — сказал я. Дуайт вернулся через пару минут с фонарем в руках. Мариетты и Элис в доме не было, из чего следовало, что с прогулки влюбленные не возвращались.
Нам ничего не оставалось, как, прихватив с собой фонарь, отправиться на их поиски. Ночь выдалась сырой и мрачной.
— Боюсь, мы напрасно тратим время, — сказал я Дуайту, пробираясь сквозь густые заросли магнолий и азалий, преграждавших путь к конюшне и скрывавших ее от дома.
Я надеялся, что ничего особенного не случилось, но чем ближе мы подходили к конюшне, тем меньше оставалось поводов для оптимизма. Беспокойство, охватившее меня за письменным столом, нарастало с каждой минутой, дыхание участилось, я приготовился встретить самое худшее, хотя, что именно подразумевалось под этим худшим, не мог себе даже вообразить.
— У тебя есть оружие? — спросил я Дуайта.
— Как всегда, — ответил он. — А у вас?
Я достал револьвер работы Грисволда и Ганнисона, и Дуайт посветил на него фонарем.
— Бог мой! — воскликнул он. — Какая древность! Неужели он еще работает?
— Люмен уверил меня, что он в прекрасном состоянии.
— Хочется верить, что Люмен отвечает за свои слова.
В отблесках фонаря я разглядел выражение его лица: на нем было написано то же беспокойство, что все больше овладевало мной. К тому же, подвигнув Дуайта на это приключение, я не мог избавиться от чувства вины.
— Почему бы тебе не передать фонарь мне? — предложил я. — Я пойду первым.
Он не возражал, и я взял у него фонарь.
Идти оставалось недолго. Приблизительно через десять ярдов заросли кустарника расступились, и нам в полумраке предстало величественное сооружение из светлого кирпича, о котором я уже наверняка неоднократно упоминал прежде. Это элегантное здание, служившее нам конюшней, занимало добрых две тысячи квадратных футов и походило на классический храм с колоннами и портиком (а еще его украшал фриз с изображением наездников и диких лошадей). Залитое солнечным светом, в свои славные времена оно было преисполнено радостного ржания животных, теперь же, когда мы вошли в его тень, скорее напоминало огромную гробницу.
Мы остановились у входа, и я направил луч фонаря на высокую дверь, которая оказалась открыта, и свет с легкостью проник за ее порог.
— Мариетта? — позвал я сестру. (Кричать я не хотел — мало ли какие силы могли пробудиться от громкого голоса.)
Ответа не последовало. Я позвал ее еще раз, решив, что если и после третьего раза никто не откликнется, значит, Мариетты здесь нет и можно будет с чистой совестью удалиться. Но на этот раз внутри кто-то зашевелился, и почти сразу же послышалось чье-то тревожное «кто это?». Узнав голос Мариетты, я рискнул переступить порог и войти внутрь.
Даже по прошествии многих лет конюшня сохранила все запахи своих обитателей, начиная с лошадиного пота и кончая их испражнениями. Какая здесь кипела жизнь в прошлые времена! Сколько энергии скрывалось за гривами и рельефными мышцами коней!
Наконец во мраке помещения я различил приближавшуюся ко мне Мариетту, она застегивала пуговицы жилета, тем самым не оставляя ни малейших сомнений относительно того, чем они с Элис здесь занимались, о чем свидетельствовало и ее раскрасневшееся лицо, и распухшие от поцелуев губы.
— А где Элис? — спросил я.
— Спит, — ответила Мариетта. — Она очень устала. А что ты здесь делаешь?
Мне стало немного неловко, ибо моя извращенная склонность созерцать половые сношения сестры была хорошо известна Мариетте. Вероятно, эта страсть стала предметом ее подозрений и сейчас, но я не стал убеждать сестру в невинности своих намерений, а просто спросил:
— У вас все в порядке?
— Вполне, — несколько озадаченная моим вопросом, ответила она. — А кто там еще с тобой?
— Дуайт, — донеслось со двора.
— Эй, в чем дело?
— Да ни в чем, — заверил ее Дуайт.
— Извини, что потревожили тебя, — сказал я.
— Ладно, — сказала Мариетта. — Все равно пора возвращаться...
Отведя от нее взгляд, я впился глазами в темноту. Несмотря на всю непринужденность нашего разговора, меня не покидало беспокойство, которое и заставило меня вглядеться во мрак конюшни.
— В чем дело, Эдди? — спросила Мариетта.
— Не знаю, — покачав головой, ответил я. — Может, просто воспоминания.
— Пройди, если хочешь, — сказала она, отступая в сторону. — Но должна тебя разочаровать, Элис довольно скромная девушка.
Бросив взгляд назад, где стояли Мариетта и Дуайт, я направился в глубь конюшни. С каждым шагом во мне нарастало ощущение чьего-то призрачного присутствия. Я посветил фонарем сначала назад, затем вперед, после чего провел лучом по мраморному полу — по водостоку, водопроводу и замысловатым образом вмонтированным в пол дверцам — вверх до невысокого сводчатого потолка. Нигде не было слышно ни малейшего шороха, мне даже не удалось отыскать глазами Элис. Борясь с искушением оглянуться, чтобы заручиться поддержкой Мариетты и Дуайта, я осторожно продолжал двигаться вперед.
Место, где мы в свое время положили тело Никодима наряду с теми вещами, которые, по его настоянию, были захоронены вместе с ним (жадеитовый фаллос, маска из белого золота, мандолина, на которой он играл, как ангел), находилось в центре конюшни и, по всей вероятности, не далее чем в двадцати ярдах от меня. Мраморный пол в этом месте был приподнят и более не опускался, в результате чего за долгие годы образовавшаяся здесь грязь обильно поросла грибами. Я видел их светлевшие среди мрака шляпки, их было несколько сотен. Сотни маленьких фаллосов — не иначе как последняя шутка моего отца.
Справа я услышал шорох и, остановившись, обернулся. Это была Элис.
— Что случилось? — спросила она. — Почему здесь так холодно, радость моя?
Раньше я этого не замечал, но сейчас и сам обратил внимание: мое дыхание оставляло в воздухе плотные облачка.
— Это не Мариетта, это Мэддокс, — сказал ей я.
— Что вы здесь делаете?
— Все хорошо, — успокоил ее я. — Я пришел только за тем...
Но закончить я не успел, мне помешал звук, вырвавшийся из мрака отцовской могилы, — из-под мраморного пола до нас донесся стук копыт.
— О господи! — вскрикнула Элис.
Подобный звук не тревожил это место около полутора веков. Это был стук копыт Думуцци. Я узнал его, несмотря на темноту и разделявшее нас расстояние. Это не знавшее себе равных животное было настолько превосходно, насколько уверено в своем превосходстве. Я увидел, как он встал на дыбы, как под его напором полетели искры из мраморного пола, как в отблесках света заиграли его мышцы и загорелись глаза. Какие бы раны ни нанесла ему Цезария — хотя лично я не был свидетелем ее расправы, но был уверен, что по отношению к Думуцци, вожаку всех коней, она проявила величайшую жестокость, — от них не осталось и следа. Он выглядел великолепно.
Каким-то образом ему удалось воскреснуть, восстать из могилы, в которой было погребено его тело, и вернуться к жизни.
У меня не было сомнений, чьих рук это дело, как и в том, что Цезария Яос собственноручно погубила Думуцци. Очевидно, что конь был возрожден к жизни стараниями ее мужа, моего отца. Это было ясно как день.
Никогда в жизни меня не захватывали такие противоречивые чувства. Призрак Думуцци, существование которого было для меня бесспорным и неопровержимым, служил доказательством обитания в этом угрюмом месте еще большего по своей значимости привидения — должно быть, Никодим или, по крайней мере, какая-то его часть проникла через завесу, отделявшую этот мир от высших сфер. Какие же у меня при этом возникли чувства? Страх? Да, пожалуй, отчасти — первобытный страх, который неизбежно испытывают живые перед возвращением духа мертвых. Благоговение? Несомненно. Никогда прежде я не был столь твердо убежден в божественном происхождении моего отца. Благодарность? Да, конечно. Хотя у меня свело живот и тряслись поджилки, я был благодарен своим инстинктам за то, что они привели меня сюда и я увидел знамение, предваряющее возвращение Никодима.
Обернувшись к Элис, я хотел предложить ей удалиться, но к ней уже подошла Мариетта и крепко ее обняла. Элис смотрела на Думуцци, а Мариетта смотрела на меня. Ее глаза заволокли слезы.
Тем временем Думуцци доскакал до отцовской могилы и, став на нее, принялся бить копытами землю, под которой покоилось тело Никодима. Грибы на могиле превратились в расплющенные ошметки, разлетающиеся во все стороны.
Через полминуты конь успокоился и стал как вкопанный посреди сотворенного им месива; голова его была повернута в нашу сторону так, что мы оказались в поле его зрения.
— Думуцци? — произнес я.
Услышав свое имя, конь фыркнул.
— Ты знаешь этого коня? — удивилась Мариетта.
— Да, это любимец отца.
— Откуда, черт побери, он взялся?
— С того света.
— До чего он хорош! — сказала Элис с восхищением в голосе.
Казалось, наш диалог с Мариеттой никоим образом не отразился у нее в сознании. Очевидно, девушка была полностью заворожена представшим ее глазам зрелищем.
— Элис, — твердо произнесла Мариетта, взяв ее за руку. — Нам пора идти. Сейчас же.
Но не успела она увести Элис, как Думуцци вновь встал на дыбы, причем еще выше, чем прежде, и застучал копытами по земле с такой силой, что у нас чуть не лопнули барабанные перепонки. Потрясенные, мы все ахнули и в страхе уставились на коня, который вдруг направился в нашу сторону. Увидев перед собой его развевающуюся гриву и высоко вздымавшиеся копыта, я словно врос в землю, и в памяти у меня тотчас всплыла подобная сцена, которую я видел много лет назад, — последнее, что я успел увидеть перед тем, как пасть под копытами Думуцци и его товарищей. Это воспоминание повергло меня в такое оцепенение, что я замер на месте, словно был совершенно не властен над своими ногами. Не оттащи меня в сторону Дуайт, трагическая история, пожалуй, повторилась бы, разве что с той разницей, что Думуцци переломал бы мне кости не намеренно, как это сделал в прошлый раз, а просто потому, что я преграждал ему кратчайший путь к двери. Так или иначе, но, останься я у него на пути, церемониться со мной он бы наверняка не стал.
Я не видел, как конь выскочил из конюшни, ибо был ошеломлен случившимся, а когда немного пришел в себя, стук копыт доносился уже издалека. Постепенно затихая, он вскоре смолк совсем, и внезапно воцарившаяся в конюшне тишина столь же неожиданно была нарушена вздохом облегчения четырех людей.
— Думаю, нам лучше вернуться в дом, — сказала Мариетта. — Хватит с меня возбуждения на ближайшую ночь.
Как все изменилось! Кажется, я когда-то писал о том, что, окажись я свидетелем сцены, в которой Никодим неким образом проявит себя в этом мире, это зрелище, скорее всего, окажет на меня столь сокрушительное действие, что вряд ли я смогу его пережить. Теперь же, когда это случилось, мною овладело странное возбуждение. Я понял, что пришло время, когда наша семья должна вновь воссоединиться. Пришло время залечивать старые раны, заключать мир и получать ответы на многие вопросы.
Так, к примеру, я давно хотел узнать, что Чийодзё сказала отцу перед своей смертью. Знаю, между ними что-то произошло. Последнее, что я видел перед тем, как потерять сознание, был страшно ранивший себя Никодим; склонившись над моей женой, он пытался прислушаться к ее последним словам. Что же она ему сказала? Что любит его? Что будет его ждать? Сколько раз за все эти годы я задавал себе эти вопросы! Теперь, возможно, у меня появится возможность получить ответ из первых уст — от того единственного, кто знает правду.
Был еще вопрос, который мучил меня. И возможно, на него ему будет проще ответить. О чем он думал, когда создавал меня. Было ли мое появление в мире случайностью? Побочным продуктом его вожделения? Или же он сознательно решил произвести на свет полукровку, родившегося от союза бога и смертной женщины, ибо намеревался каким-то образом использовать это несчастное нелепое создание?
Ответ на этот вопрос, думаю, сделает меня самым счастливым человеком на свете. Мечтая его получить, я ожидаю возвращения Никодима скорее с радостью, нежели со страхом. С трепетным благоговением предвкушаю возможность предстать перед человеком, притянувшим в этот мир мою душу, чтобы задать ему древнейший из всех вопросов: «Отец, отец, зачем ты меня породил?»
Список приглашенных на похороны мужа Лоретта начала составлять в своей записной книжке еще год назад, постепенно пополняя его теми или иными именами по мере того, как они всплывали в памяти. Она, разумеется, понимала, что со временем этот список может претерпеть существенные изменения, но, будучи женщиной практичной и не видя ничего предосудительного о подготовке к событию, которому неизбежно предстояло случиться, полагала, что заблаговременно продуманный список гостей рано или поздно ей пригодится, пусть даже Кадм Гири проживет еще добрый десяток лет.
События той ночи, когда его постигла смерть, несомненно, глубоко потрясли Лоретту. В глубине души она всегда понимала, что правда о Барбароссах, если таковую ей когда-нибудь доведется узнать, повергнет ее в изумление, и, надо сказать, оказалась в этом совершенно права. Она отдавала себе отчет, что события, свидетельницей которых ей пришлось стать, приоткрыли завесу лишь над толикой тайны, постичь которую целиком вряд ли ей когда-нибудь удастся, что, возможно, только к лучшему. Тот самый прагматизм, который побудил ее начать составлять список приглашенных проститься с телом покойного супруга, а также тщательно спланировать собственное вступление во власть, делал ее крайне уязвимой в делах, не подчиняющихся обыкновенным определениям и классификациям. Одно дело — жизнь плоти, и совершенно другое — жизнь духа. Когда и то и другое смешивалось, когда невидимое стремилось утвердить себя в мире вещей, ее разум приходил в сильнейшее замешательство. Скажи ей, что разгром в особняке Гири произвели те же самые силы, что постоянно существуют и проявляют себя в мире, она ни на йоту этому не поверила бы, ибо это толкование лишено некой туманности или запредельности, которая могла бы ее утешить. Но с другой стороны, тот же прагматизм не давал ей лгать самой себе. Она видела то, что видела, и в свое время ей еще придется к этому вернуться. Когда-нибудь ей придется все разложить по полочкам.
Ближе к вечеру Лоретту посетил Митчелл, который хотел выяснить, не получала ли она каких-либо вестей от Рэйчел.
— Ничего о ней не слышала с тех пор, как она отсюда ушла. Это было вскоре после того, как не стало Кадма.
— И она тебе даже не звонила?
— Нет.
— Ты уверена? Может, трубку брала Джоселин и забыла сказать тебе о звонке?
— Она что, потерялась?
— У тебя есть сигареты?
— Нет, Митчелл. Можешь ты хоть на минуту перестать ходить туда-сюда и объяснить, что случилось?
— Да. Она потерялась. Мне надо с ней поговорить. У меня с ней... еще не все кончено.
— Неужели? Должно быть, тебе будет тяжело это услышать, но у нее с тобой кончено все. Забудь ее. У тебя много других дел, которыми ты должен сейчас заняться. В том числе, нужно уделить массу внимания прессе, к тому же многочисленные слухи...
— Да пошли они к чертям собачьим! Плевать мне на то, что болтают люди. Всю свою жизнь я только и делал, что пытался стать мистером Совершенство. Надоело. Сыт этим по горло. Сейчас я хочу вернуть свою жену! Слышишь? Сейчас или никогда! — Он внезапно приблизился к Лоретте, и, глядя на его лицо, трудно было представить, что он способен улыбаться. — Если тебе известно, где она, — процедил он, — лучше скажи мне.
— Иначе что, а, Митчелл?
— Просто скажи, и все.
— Нет, Митчелл. Ты уж договаривай до конца. Если я знаю, где она, и тебе не скажу, что будет? — Она пристально смотрела на него, и Митчелл отвел глаза. — Не становись таким, как твой брат. Это не метод решать вопросы. Угрожая людям, никогда не добьешься от них того, что хочешь. А сумеешь их убедить ласково — считай, они на твоей стороне.
— Допустим, я не прочь так поступить... — слегка смягчившись, сказал Митчелл. — Как мне перетащить тебя на свою сторону?
— Для начала ты мог бы пообещать, что отправишься в душ. Прямо сейчас. От тебя мерзко пахнет. И вид у тебя ужасный.
— Обещаю, — сказал Митчелл. — Это все? Ты права, мне следовало заставить себя это сделать. Но сейчас я не могу ни о чем думать, кроме нее.
— Ну допустим, ты ее найдешь, и что будет? — спросила Лоретта. — Она не захочет начать все сначала, Митч.
— Черт! Я знаю. У меня нет ни единого шанса. Но... ведь она еще моя жена. И кое-что для меня значит. Мне нужно удостовериться, что с ней все хорошо. Если она не пожелает со мной встретиться, я сумею с этим справиться.
— Уверен?
Митчелл включил ослепительную улыбку:
— Более чем уверен. Не скажу, что это будет легко, но я справлюсь.
— Тогда мы поступим так. Отправляйся наверх и прими душ. А я тем временем сделаю пару телефонных звонков.
— Спасибо.
— Захочешь надеть свежую сорочку — попроси Джоселин подобрать что-нибудь из гардероба Кадма. Она подыщет и брюки, если, конечно, они подойдут по размеру.
— Благодарю.
— Благодарности оставь при себе, Митчелл. Очень уж это становится подозрительным.
Когда он ушел, она налила себе в бокал бренди и села у камина, чтобы поразмыслить над тем, что говорил Митчелл. Ни на минуту не веря в представленный им маленький спектакль, в котором, изображая напускную веселость, он явно переигрывал, Лоретта также не могла смириться с мыслью, что, при всех ее дипломатических способностях, ей не удастся переманить его на свою сторону. К тому же Рэйчел практически вышла из игры. Никогда нельзя полагаться на женщину, столь одержимую любовью к мужчине, как Рэйчел, сердце которой безраздельно принадлежало Галили Барбароссе. Если она встретится со своим возлюбленным, у них возникнет прочный собственный союз. Если же ее поиски окажутся тщетными или она получит отказ, от нее вообще будет мало проку, поскольку в том расшатанном состоянии духа, в которое повергнут ее обманутые надежды, она станет скорее обузой, нежели поддержкой.
А Лоретта очень нуждалась в помощи, вернее сказать, в людях, которые работали бы в ее команде, и, хотя интеллектуальные способности Митчелла оставляли желать лучшего, более подходящей кандидатуры она перед собой не видела. Честно говоря, не такой уж богатый у нее был выбор. Да, Сесил всегда был верным ей человеком, но она также знала, что на его преданность можно рассчитывать лишь до поры до времени — окажись финансовое преимущество на другой стороне, он, не задумываясь, переметнется к тому же Гаррисо1гу, который вполне в состоянии его купить. Иные же члены клана — Ричард и прочие — были слишком далеки от семейных дел и потому не смогли бы быстро вникнуть в суть. Она прекрасно сознавала, сколь важно для нее было время. Правда, у нее было одно преимущество. Кадм оставил ей в наследство расчеты и прогнозы относительно перемещения семейного капитала — куда следовало его вложить и где продать, — которые вел вплоть до последнего месяца жизни; другими словами, во все свои планы на будущее, которые он держал в строжайшей тайне от всех, даже от Гаррисона, он перед смертью посвятил только Лоретту. Да, она могла переманить на свою сторону Митчелла, но только в том случае, если ей удастся вернуть ему женщину, по которой он все еще сходил с ума.
При этой мысли она почти не испытала угрызений совести, несмотря на то что в последнее время, как ни странно, прониклась теплыми чувствами к Рэйчел. И хотя отказать ей в мужестве Лоретта никак не могла, в житейских делах она считала ее совершенно неискушенной, если не сказать, чересчур простодушной. Конечно, для человека, имеющего столь малообещающие корни, Рэйчел вполне преуспела в жизни, но стать той дамой, в которую при ином стечении обстоятельств могла бы превратиться Марджи, она не смогла бы никогда — подобных задатков у нее попросту не было. Другими словами, всякий раз, когда демократия не приносит желаемого результата, возникает извечный вопрос: какого цвета кровь течет в жилах.
Словом, в борьбе за Митчелла Лоретта предпочла пожертвовать Рэйчел: цель оправдывала средства. К тому же она как никто другой знала, с чего следовало начинать поиски. Позвав Джоселин, Лоретта попросила принести ей записную книжку. Служанка вернулась минут пять спустя, извинившись, что заставила себя долго ждать. Хотя преданная прислуга силилась ничем не выказывать глубокого внутреннего потрясения, Джоселин выдавали постоянно трясущиеся руки, а глядя на выражение ее лица, казалось, что еще немного, и она расплачется.
— Какие будут еще указания? — спросила Джоселин, отдавая хозяйке записную книжку.
— Только относительно Митчелла... — ответила Лоретта.
— Я уже нашла для него сорочку, — сообщила Джоселин. — И как раз собираюсь пойти поискать брюки. Потом, если я вам не нужна, я хотела бы ненадолго уйти.
— Да, да. Конечно. Ты свободна.
Когда Джоселин скрылась за дверью, Лоретта полистала книжку и, отыскав нужный ей номер, сразу же его набрала. Трубку взял Ниолопуа.
Когда Рэйчел открыла глаза, за окном светало и слышалось пение птиц. В доме оказалось на удивление холодно, и Рэйчел, еще не успев толком проснуться, завернулась в потертое стеганое одеяло и отправилась на кухню ставить чайник. Затем она вышла на веранду, чтобы встретить утро грядущего дня, который казался таким многообещающим. Дождевые тучи переместились на северо-восток, небо очистилось, по крайней мере на время. На горизонте уже появились первые признаки новой бури — еще более тяжелые и мрачные тучи, чем те, что принесли вчерашний дождь. Рэйчел вернулась на кухню, приготовила себе сладкий чай и вновь вышла на веранду, где просидела с четверть часа, созерцая пробуждавшуюся на ее глазах жизнь. Несколько птичек, спорхнув на землю, принялись клевать червяков, запивая их капельками росы. С пляжа забрела пятнистая собака, и, только когда она уперлась в ступеньки, ведущие на веранду, Рэйчел поняла, что та слепа или почти ничего не видит. Она позвала собаку, и та, приблизившись, ткнулась мордой в ее руку, после чего, вспомнив о своем собачьем достоинстве, начала ее обнюхивать.
Закончив пить чай, Рэйчел вернулась в дом, приняла душ и оделась. Этим утром она собиралась съездить на рынок в Ханалеи, чтобы купить свежие продукты и сигареты.
С большим удовольствием она предвкушала это путешествие, оно обещало быть легким и приятным хотя бы потому, что ей нужно было проехать по небольшому мостику, откуда открывался воистину божественный вид на долину реки, извивающейся среди буйной зелени кустарника, из которого местами вздымались вверх элегантные пальмы.
В Ханалеи было тихо. Рэйчел сделала все необходимые покупки и с полными продуктов сумками отправилась обратно в Анахолу, где ее уже ожидали. На ступеньках веранды, куря сигарету и отхлебывая пиво, сидел Ниолопуа. Поднявшись, он забрал у нее сумки и последовал за ней в дом.
— Откуда ты узнал, что я здесь? — спросила она, когда он доставил сумки на кухню.
— Вчера вечером я видел свет в окнах.
— Почему же ты не пришел со мной поздороваться?
— Я вернулся, чтобы сообщить об этом миссис Гири.
— Не понимаю.
— Вашей свекрови.
— Лоретте?
— Да. Если это та, которая старше. Да, Лоретте. Она просила меня выяснить, здесь вы или нет.
— Когда это было?
— Вчера вечером.
— Так вот зачем ты высматривал меня?
— Да. Я увидел свет. Поэтому перезвонил ей и сказал, что вы в целости и сохранности.
Из выражения его лица явствовало, что он находил странным появление Рэйчел на острове и звонок Лоретты.
— Что она тебе сказала? — поинтересовалась Рэйчел.
— Почти ничего. Велела вас не беспокоить. Просила ничего вам не говорить, если случайно придется вас встретить.
— Тогда почему ты решил мне рассказать?
— Не знаю, — Ниолопуа чувствовал себя неловко. — Наверное, хотел, чтобы вы знали, что вами интересуется еще одна миссис Гири.
— Я больше не миссис Гири, Ниолопуа. Пожалуйста, зови меня просто Рэйчел.
— Ладно, — он нервно улыбнулся. — Рэйчел.
— Спасибо за откровенность.
— Она не знала, что вы приедете сюда, да?
— Нет, не знала.
— Черт. Простите меня. Мне нужно было прежде поговорить с вами. Как я не подумал!
— Откуда тебе было знать? — сказала Рэйчел. — Ты хотел как лучше. — Несмотря на ее слова, он еще сильней разволновался. — Хочешь, останься. Сообразим что-нибудь поесть.
— Хорошо бы, но мне нужно кое-что подготовить в доме, пока не началась буря, — он взглянул за окно в сторону берега. — У меня есть всего несколько часов, — он указал рукой на клубы темных облаков, видневшихся на горизонте. — Непонятно, откуда они взялись, — сказал он, не спуская глаз с туч. — Идут прямо сюда.
— Что ж, Ниолопуа, я рада, что ты на моей стороне. У меня сейчас не так много друзей.
Оторвав взгляд от неба, Ниолопуа посмотрел на Рэйчел.
— Мне жаль, что я вас выдал. Если бы я знал, что вы хотите побыть наедине...
— Я приехала не загорать, — сказала Рэйчел. — Я здесь потому... — теперь она посмотрела на море, — потому что у меня есть основания думать, что он вернется.
— Кто вам сказал?
— Это длинная история. Боюсь, не смогу поведать ее тебе прямо сейчас. Нужно, чтобы у меня в голове все улеглось.
— А как быть с Лореттой?
— А что тебя тревожит?
— Она знает, почему вы здесь?
— Ей будет несложно догадаться.
— Знаете что? При желании вы всегда можете перебраться со мной в горы и пожить там несколько дней. Если она пошлет вас искать...
— Я не хочу покидать этот дом, — сказала Рэйчел. — Только здесь меня может найти Галили. И здесь я буду его ждать.
Если верить книгам об искусстве вызывать бури, подобных трактатов, кстати, не так и много, то даже при самом лучшем стечении обстоятельств это занятие весьма непредсказуемое. Стихия потому и стихия, что живет она сама по себе и, как истинный диктатор, являет себя миру, когда ей вздумается, что зачастую случается вопреки всяческим прогнозам. Она правит миром по собственной воле. Хотя наука изучает подобные явления именно для того, чтобы определить законы этого поведения, все расчеты ученых носят преимущественно экспериментальный характер, поскольку в них чересчур много переменных величин, которые попросту невозможно учесть. Будучи сама себе законом, буря подчиняется только себе, и, когда она вступает в свои права, никто, даже пророческая сила Цезарии, не способен прогнозировать ее характер и тем более не властен ею управлять.
Поэтому я могу только рассказать, что случилось после того, как произведенное Цезарией возмущение атмосферы или порожденное ее волей движение воздуха превратилось в упомянутую нами бурю.
Спустя час после того, как Цезария отбыла с палубы «Самарканда», яхта оказалась в настоящей беде. Корпус судна, который пережил невзгоды самых опасных морей, обогнул мыс Доброй Надежды и вышел невредимым из ледяных вод Арктики, в конце концов дал трещину, куда стала просачиваться вода. Поскольку насосы были выведены из строя, еще когда Галили решил покончить счеты с жизнью, то вычерпывать воду ему приходилось вручную, и хотя он это делал так быстро, как только мог, тщетность собственных усилий вскоре стала для него очевидной. Вопрос был уже не в том, выстоит ли «Самарканд» в этой битве или нет, а что именно ждет яхту: разобьется ли она в щепки под напором разбушевавшейся стихии или под тяжестью принятой воды пойдет ко дну.
Однако, разбирая судно на части, отрывая от него доску за доской, гвоздь за гвоздем, буря с не меньшим упорством мчала его к острову, время от времени вздымая на гребень огромной волны, с высоты которой, казалось, проглядывался вожделенный берег, и одновременно порождая в Галили такое сильное смятение чувств, которое лишало его всякой уверенности в том, что он видел.
Неожиданно ветер стих, ливень сменился моросью, наступила короткая, не более десяти минут, передышка, и движение «Самарканда» стало менее яростным, а Галили предоставилась возможность в более спокойной обстановке рассмотреть полученные яхтой повреждения — зрелище, прямо скажем, не внушавшее больших надежд. На правом борту обозначились три крупные трещины, на левом — еще две, сломанная мачта вместе с обрывками парусов полоскалась в воде за бортом и, будучи прикрепленной снастями к судну, придавала ему изрядный крен.
Зная строптивый характер морской стихии, Галили не надеялся, что она окончательно себя исчерпала, ибо временное затишье обыкновенно говорило о том, что буря собирает силы перед последним, решающим натиском.
И он не ошибся. В скором времени ветер задул сильнее, морские воды, казалось, взорвались и вспенились, подняв перед «Самаркандом» еще более крутые валы, за которыми следовали еще более глубокие бездны. Яхте в таком состоянии оставалось жить считанные минуты. Охваченная предсмертными судорогами, она затряслась и вскоре рассыпалась на части. Это произошло невероятно быстро, Галили лишь услышал страшный треск под ногами; не выдержав натиска взбунтовавшегося моря, борта сломались, и ворвавшаяся внутрь огромная пенистая волна накрыла рулевую рубку, которая развалилась со страшным скрежетом и тотчас была смыта водой.
Галили держался до последнего, не позволяя шторму брать над собой верх, он прижимался к единственному уцелевшему борту лодки и с удивлением и даже некоторым восхищением созерцал мощь стихии, столь долго позволявшей ему беззаботно бороздить моря и океаны. Созерцал, как в своей неустанной работе стихия эта нагнетала волну за волной, разрушая вновь и вновь то, что уже было давно разрушено, превращая доски в щепки и в конце концов унося их прочь.
Только когда от яхты не осталось практически ничего, Галили покинул останки лодки и позволил себя увлечь воде, которая в тот же миг отбросила его далеко от места, где исчез «Самарканд». Теперь для стихии он значил не больше, чем обломок кораблекрушения, и поэтому Галили даже не пытался противостоять течению — в этом не было ни малейшего смысла. Он находился всецело во власти своенравного моря, которое могло отпустить его лишь по собственному желанию.
Но едва он окунулся в воду, как его тело тотчас вспомнило тот миг, когда оказалось в ней впервые: еще младенцем приливная волна увлекла его за собой в Каспийское море, — теперь же он возлагал надежды на то, что эта же волна вынесет его обратно к берегу.
На острове готовились к буре все, начиная с самых дорогих отелей и кончая самыми нищими лачугами, — несмотря на то, что местные метеосводки утверждали, будто бы надвигающаяся буря никакой опасности для жизни людей и их имущества не представляет. Но это был не просто ураган, который их карты и спутники почему-то не сумели вовремя спрогнозировать, это был ураган, к которому нельзя было относиться легкомысленно. Островитяне уже не раз верили метеорологам, и совершенно напрасно. Это выливалось в сорванные крыши домов, сломанные деревья и затопленные дороги. Приготовления к шторму шли полным ходом по всему северо-восточному побережью: скот загоняли в хлев, детей забирали домой из школ раньше обычного, окна забивали гвоздями, крыши видавших виды хижин укрепляли бревнами, чтобы их не снесло.
С приближением бури прогнозы относительно ее масштаба становились все менее оптимистичными. По словам старожилов, она вела себя совершенно неожиданно и, вопреки их утверждениям, нарастала, вместо того чтобы постепенно угасать. Ее первый натиск достиг берега вскоре после полудня: деревья прогибались под резкими порывами ветра, принесшими с собой первые капли дождя. Прогулочные суда, не успевшие пристать к берегу, были атакованы разбушевавшимися водами океана. Три корабля потерпели крушение: один из них перевернулся, и команда, состоящая из двух человек, и семь пассажиров, очевидно, утонули; два других судна с трудом добрались до берега, причем меньшее получило столь сильные повреждения, что затонуло прямо в гавани.
После этого, пожалуй, ни у кого не осталось сомнений относительно непредсказуемости этой бури.
Узнав от Лоретты, где находится Рэйчел, Митчелл, не дожидаясь очередного рейса, решил арендовать самолет. Понимая, что Гаррисон не обрадуется его решению, он не стал сообщать брату о том, что собирается сделать, а позвонил ему прямо из аэропорта.
— Мы же договорились, что в свое время разберемся с твоей маленькой проблемой, — напомнил ему Гаррисон.
— Я всего лишь собираюсь съездить за ней, чтобы привезти обратно, — ответил Митчелл.
— Подожди, пока она вернется сама. Подожди, пока она приползет к тебе на коленях.
— А если я не дождусь? Если она не приползет?
— Приползет. Во-первых, ей нужно оформить развод. Она прекрасно понимает, что не получит от нас ни цента, если в руках у нее не будет нужной бумажки.
— Деньги ее не интересуют.
— Не будь дураком, Митч! — неожиданно взревел в трубке Гаррисон. — Деньги интересуют всех!
И немного подождав, чтобы спало раздражение, добавил:
— Послушай, Митч! С этим делом можно поступить иначе. Тихо, спокойно и рассудительно.
— Я совершенно спокоен, — ответил Митчелл. — И не собираюсь делать никаких глупостей. Я не хочу, чтобы она была там. С ним.
— Ты даже не знаешь...
— Хватит, Гаррисон. Я уже еду, и давай на этом закончим. Позвоню, когда прибуду на место.
Но Митчелл даже представить себе не мог, насколько трудно будет ему добраться до места, назначения. Арендованный им самолет долго не подавали на взлетную полосу из-за того, что радарная система аэропорта вышла из строя и все рейсы откладывались на полтора часа. В результате Митчеллу ничего не оставалось, кроме как смириться и ждать. Когда же неполадки были устранены и аэропорт наконец заработал, взлететь Митчеллу удалось далеко не сразу: сначала нужно было принять самолеты, а лишь потом разрешили взлет, причем первыми к отправлению были допущены более крупные коммерческие лайнеры. Митчелл просидел в кожаном кресле три с половиной часа, скрашивая ожидание в душной атмосфере с помощью виски и без особого удовольствия представляя себе следующие десять часов полета.
В этот вечер Гаррисон должен был присутствовать на встрече, где обсуждались последние приготовления к похоронам Кадма. Председательствующим был Карл Линвиль, и хотя как человек он был не слишком по душе Гаррисону, последние тридцать лет ему поручалась организация наиболее важных семейных событий. Избалованный на вид, Карл питал подозрительную слабость к шелковым галстукам пастельных тонов и, казалось, всегда знал, что в сложившихся обстоятельствах приличествует случаю, а что нет. Это качество вызывало у Гаррисона подспудную неприязнь, тем более сейчас, когда требовалось всего лишь опустить тело старика в землю и на этом поставить точку, а не рассуждать о таких, с точки зрения Гаррисона, совершенно неуместных мелочах, как цветы, музыка и молитвы.
Между тем он решил оставить свое мнение при себе, позволив словоохотливому Линвилю делиться своими размышлениями до позднего вечера. Надо сказать, аудитория у него была внушительная: в первую очередь, конечно, Лоретта, а также Джоселин и двое других слуг. Линвиль утверждал, что предстоящее событие нельзя пускать на самотек, что ради памяти Кадма похороны следует провести с должным достоинством и профессионализмом. Подчас прерываемый комментариями Лоретты, которая за все это время выкурила не одну сигарету, его монолог протекал в том же русле и лишь единожды коснулся темы, которая едва не привела к драматическим последствиям. Случилось это посреди обсуждения состава гостей, когда Лоретта представила собственный список, заметив Линвилю, что две-три дюжины включенных в него имен ему неизвестны, но их непременно следует пригласить.
— Могу я поинтересоваться, кто эти люди? — осведомился Карл.
— Если вам непременно нужно знать, — ответила Лоретта, — то некоторые из них — любовницы Кадма.
— Понятно, — должно быть, он сильно пожалел, что задал этот вопрос, на его лице явно читалось смущение.
— Он был из тех мужчин, которые питают слабость к женщинам, — слегка пожав плечами, сказала Лоретта. — Это ни для кого не секрет. И я уверена, многие из этих женщин любили его. Они имеют полное право проститься с ним.
— Все это... очень по-европейски, — заметил Карл.
— И вы считаете, что не вполне уместно...
— Честно говоря, да.
— Мне все равно, — отрезала Лоретта. — Пригласите их, и оставим эту тему.
— А остальные люди? — его голос стал прохладным.
— Некоторые из них были его партнерами по бизнесу еще с давних времен. Только не делайте такие страшные глаза, Карл. Никто из них не собирается наряжаться пасхальным кроликом. Каждому из них уже случалось бывать на похоронах.
Кое-кто невесело усмехнулся, после чего совещание продолжилось. Гаррисон пожирал глазами Лоретту. От его внимания не ускользнули происшедшие в ней перемены, которые заключались не только в том, что одета она была в черное, хотя траурный цвет особенно подчеркивал безукоризненность макияжа, но в странном блеске глаз, который не внушал ему доверия. В чем же причина ее самодовольства? И только когда вечер начал близиться к концу и Линвиль, упомянув об участии в церемонии Митчелла, поинтересовался, где тот находится, Гарри-сон понял, почему Лоретта так сияла: это она отправила брата на остров. Стало быть, Лоретта опять взялась за свои старые штучки и принялась манипулировать Митчеллом, ублажая и умасливая его, чтобы переманить на свою сторону. Теперь понятно, почему так самоуверенно звучал голос Митчелла по телефону, хотя всего несколько часов назад он распускал нюни, как последний идиот. Верно, разговор с Лореттой вдохнул в него свежие силы, поскольку она его убедила, что, следуя ее совету, он сумеет заполучить свою продавщицу обратно, на что Митчелл, конечно, купился. Что ни говори, Лоретта всегда умела обвести его вокруг пальца.
В конце встречи, когда Линвиль в витиеватых выражениях принялся обещать, что к утру следующего же дня предоставит каждому полный сценарий похоронной церемонии, Лоретта подошла к Гаррисону и сказала:
— После похорон я хочу, чтобы ты сходил в дом и посмотрел, не хочешь ли ты забрать что-нибудь из вещей, пока я не выставила их на аукцион.
— Очень мило с твоей стороны, — ответил он.
— Насколько я знаю, кое-что привезла еще твоя мать из Вены.
— У меня нет сентиментальной привязанности к этим вещам, — сказал Гаррисон.
— Не нахожу ничего дурного в том, чтобы иногда проявить немного сентиментальности.
— Что-то не замечаю ее в тебе.
— Она у меня в душе.
— Что ж, у тебя будет полная возможность погоревать в одиночестве, когда его похоронят. Странно только, что ты решила продать особняк. Где же ты собираешься жить?
— Я не собираюсь уходить в тень, как ты на то рассчитываешь, — сказала Лоретта. — На мне лежит большая ответственность.
— Не стоит так волноваться и взваливать на себя слишком много, — ответил Гаррисон. — Ты заслужила отдых.
— А я и не волнуюсь, — парировала Лоретта. — Я собираюсь поправить наши дела. А в последнее время от моего внимания ускользало слитком много мелочей. — При этих словах Гарри-сон выдавил из себя скупую улыбку. — Спокойной ночи, Гарри-сон.
Она холодно чмокнула его в щеку.
— Между прочим, тебе было бы неплохо выспаться, — уходя, бросила она. — Выглядишь ты хуже, чем Митчелл.
Вернувшись домой и погрузившись в любимое кресло, в котором он последнее время привык спать (в кровати ему почему-то стало неуютно), Гаррисон вновь вспомнил о предложении Лоретты. И хотя у него не было желания забрать какую-то конкретную вещь, ему вдруг захотелось оставить себе что-нибудь на память, а поскольку дом со всем содержимым Лоретта собиралась выставить на продажу, то стоило выкроить в своем расписании день, чтобы сходить туда. С этим местом у него были связаны счастливые воспоминания детства, когда знойными летними днями он играл в саду и голубая тень платанов обдавала приятной прохладой; этот дом встречал его теплом и гостеприимством на Рождество, позволяя ему хоть ненадолго, пусть всего на несколько часов, ощутить себя частью семьи — это никогда не длилось долго и всегда заканчивалось тем, что он опять становился отщепенцем. У него ушли долгие годы на то, чтобы разобраться в причине такого отчуждения, но он не сумел даже приблизиться к ответу на этот вопрос. Напрасно он тратил время, напрасно просиживал час за часом в обществе старых перечников, разглядывая свой пупок и пытаясь понять, почему он ощущает себя чужаком. Теперь он, конечно, знал ответ на столь долго мучивший его вопрос, поскольку наконец-то открыл себя. И понял, что всегда был чужим в этом гнезде, потому что изначально был птицей другого полета.
В таком вот блаженном и мечтательном настроении Гаррисона одолел сон, и, скрючившись в своем кресле, он проспал неподвижно до первых признаков наступающего дня.
Буря продолжалась далеко за полночь и, в последний момент сменив направление ветра, обрушилась на юго-восточное побережье острова. Больше всего пострадал городок Пуапу, хотя прилежащие к нему населенные пункты тоже подверглись значительным разрушениям. Из-за наводнения некоторые маленькие хижины были смыты водой, как и мост в окрестностях Калахео. Прежде чем принесенные ветром грозовые облака подступили к острову и, постепенно рассеиваясь, провисели над вершинами гор до самого утра, к числу погибших от стихийного бедствия, которых буря застала в море, прибавилось еще трое.
Рэйчел легла спать не раньше часа ночи, она с замиранием сердца прислушивалась к завываниям бури, которые отзывались шумом растущих вокруг дома деревьев; ветер так гнул пальмы, что своими ветвями, словно минными когтями, они скребли по крыше дома. Ей с детства нравились сильные ливни, ей казалось, что они приносят очищение, и этот шторм не был исключением. Рев, неистовство, величие — все было Рэйчел по душе. Даже когда погас свет и пришлось зажечь свечи, жалела она только о том, что у нее нет с собой дневника Холта, ибо для такого чтения трудно представить более подходящее время. Теперь, когда дневник попал в руки Митчелла или Гаррисона, рассчитывать на то, что ей удастся его вернуть, не приходилось. Меж тем ее это не очень тревожило. О судьбе Холта она спросит Галили. И может, в его устах рассказ о том, как он жил в обществе Никельберри и капитана, превратится в сказку, которую он ей поведает, держа в своих объятиях. Вряд ли у этой истории будет счастливый конец, но сейчас, когда Рэйчел внимала буйной песне бури, это было совсем не важно. В такую ночь не могло быть счастливых развязок, этой ночью правили силы тьмы. Завтра, когда расчистится небо и взойдет солнце, ей будет радостно услышать о чудесном спасении людей, ибо Бог внял их молитвам. Но сейчас, посреди ночи, когда за окном стонал ветер и дождь яростно колотил по земле, ей почему-то очень хотелось, чтобы рядом был Галили, чтобы он рассказал ей о судьбе капитана Холта и о том, как призрак его сына — да, конечно, сына! — сел к нему в изножье кровати, призвал за собой, как некогда призвал его лошадь, и сопроводил отца в мир иной.
Свеча слегка замерцала, и Рэйчел вздрогнула. Кажется, она слишком размечталась. Взяв свечку, Рэйчел побрела на кухню и, поставив ее рядом с плитой, налила в чайник воды. Услышав странный звук, она подняла глаза и увидела геккона — такого крупного она никогда не видела, — он полз по балкам потолка. Казалось, он почувствовал ее пристальный взгляд и замер. Только когда она отвела глаза в сторону, шаркающий звук возобновился, и, вновь взглянув на потолок, Рэйчел уже никого там не обнаружила.
Пока Рэйчел глазела на геккона, у нее пропало желание пить чай. Так и не наполнив, она поставила чайник на плиту и, захватив свечу, отправилась спать. Скинув босоножки и джинсы, она юркнула под одеяло и уснула под аккомпанемент дождя.
Проснулась она от настойчивого стука в дверь спальни.
— Рэйчел? Вы здесь? — звал ее чей-то голос.
Она села на кровати, все еще не в силах отойти от сна — ей снилось что-то о Бостоне, где на Ньюбери-стрит она зарывала бриллианты.
— Кто это? — спросила она.
— Ниолопуа. Я стучал во входную дверь, но мне никто не ответил. Поэтому я вошел.
— Что-нибудь случилось? — Она выглянула в окно. Уже давно рассвело, и небо было кристально чистым.
— Пора вставать, — сказал Ниолопуа взволнованно. — Случилось кораблекрушение. И я думаю, это его яхта.
Все еще не понимая, о чем он говорит, Рэйчел встала и побрела к двери. Перед ней предстал Ниолопуа, весь забрызганный красноватой грязью.
— «Самарканд», — сказал он, — яхта Галили. Ее прибило к берегу.
Она вновь поглядела в окно.
— Не здесь, — продолжал Ниолопуа. — На другом конце острова. На побережье Напали.
— Ты уверен, что это его судно?
— Насколько я могу судить, да, — кивнул тот.
Ее сердце заколотилось.
— А он? Что с ним?
— О нем ничего не известно, — ответил Ниолопуа. — По крайней мере, час назад, когда я там был, не было никаких вестей.
— Сейчас я что-нибудь накину и присоединюсь к тебе, — сказала она.
— У вас есть какие-нибудь ботинки? — спросил он.
— Нет. А зачем?
— Потому что туда, куда мы идем, без них будет трудно добраться. Нам придется взбираться на гору.
— Я заберусь, — заверила его она. — В ботинках или без.
Последствия бури виднелись на каждом шагу. Вдоль дороги текли ярко-оранжевые ручьи, они несли сломанные ветки, доски, утонувшие птичьи тушки и даже небольшие деревья. К счастью, из-за раннего часа — было только семь утра — на шоссе было небольшое движение, и машина Ниолопуа уверенно преодолевала ручьи и прочие препятствия.
По дороге он рассказал в двух словах о месте, куда они направлялись. Побережье Напали считается самым опасным, хотя и самым живописным уголком острова. Там из моря вздымаются многочисленные скалы, подножия которых пестрят пляжами и пещерами, но добраться до них почти невозможно — разве только со стороны моря. Рэйчел были знакомы виды этого побережья из рекламной брошюрки, которую она листала во время экскурсии на вертолете над скалистыми вершинами и узкими, заросшими буйной зеленью ущельями, куда спускаться осмеливались только самые безрассудные смельчаки. Наградой за такое путешествие были виды красивейших и огромнейших водопадов и непроходимых девственных джунглей. До некоторых ущелий до последнего времени добраться было настолько трудно, что тамошнее немногочисленное население проживало в полной изоляции от остального мира.
— Чтобы попасть на пляж, который нам нужен, нужно держаться подножия скал, — сказал Ниолопуа. — Машину придется оставить в миле от места, где кончается дорога.
— Откуда ты узнал о кораблекрушении?
— Я был там во время шторма. Сам не знаю, что меня туда занесло. Просто мне показалось, я должен быть там, и все, — он бросил на нее мимолетный взгляд. — Наверное, он меня позвал.
Слезы подступили к глазам Рэйчел, и она безотчетно потянулась рукой к лицу. При одной мысли о том, что Галили находится в мрачных глубинах моря...
— Ты все еще слышишь его зов? — тихо спросила она.
Ниолопуа отрицательно закачал головой, и слезы хлынули у него из глаз.
— Но это еще ничего не значит, — не слишком уверенно сказал он. — Море — его стихия. Никто не знает море лучше, чем он. Столько лет...
— Но если яхта утонула...
— Тогда остается только надеяться, что прилив выбросит его на берег.
Рэйчел вдруг вспомнилась легенда о боге акул, который иногда помогает потерпевшим кораблекрушение морякам доплыть до берега, а иногда, непонятно почему, пожирает их. Вспомнилась ей также и то, как Галили той ночью в качестве жертвоприношения этому королю рыб выбросил в море свой ужин, что тогда показалось ей милой глупостью. Теперь же она была этому только рада. Там, где она жила прежде, не было места ни для морских божеств, ни для приношений им, но в последнее время она начала понимать, насколько ограниченным был ее взгляд на мир. Стала понимать, что в мире подчас властвуют силы, непостижимые умом и не вписывающиеся в рамки ее образования, силы, которые нельзя подчинить никаким приказам. Свободные и не видимые глазом, они живут сами по себе, своей дикой жизнью. Галили о них знал, потому что был их воплощением.
Теперь же она уповала на его нечеловеческую природу и боялась ее. Если он ощутит свою причастность к другой жизни, не увлечет ли она его к себе? Не растворится ли он в бескрайних просторах моря? Тогда Рэйчел никогда не сможет его найти, ибо он уйдет туда, куда ей дороги нет. С другой стороны, если он предан своей любви — если, сказав, что попусту тратил годы вместо того, чтобы искать ее, он действительно имел в виду то, что говорил, — возможно, именно те силы, которые могут призвать Галили к себе, в настоящее время являются ее союзниками, а его подарок богу акул станет еще одной сказкой, которую он ей расскажет, когда вернется.
На другой стороне Пуапу последствия урагана были еще заметнее; в некоторых местах, где дождевой поток раскидал большие булыжники, дорога казалась почти непроходимой. Но когда они выехали на прибрежную колею, что вела к подножию скал, стало и того хуже: извилистая и изрезанная ухабами, она утопала в темно-красной грязи, и хотя Ниолопуа вел машину очень осторожно, несколько раз, скользя по полужидкому месиву, он на пару секунд терял управление.
Берег находился слева от дороги, на другой оконечности черных шершавых скал. Там взорам Рэйчел и Ниолопуа предстали еще более красноречивые свидетельства разрушительной мощи бури. Песок на прибрежной полосе от основания скал до самой воды был устлан кусками древесины, от стекающей вниз грязи волны становились красными. Безупречной голубизны небо, багряное море и яркий, с черными вкраплениями, песок — такой пейзаж можно было увидеть разве что во сне, и при других обстоятельствах Рэйчел, возможно, сочла бы его неотразимо красивым, но теперь видела перед собой лишь мусор и кроваво-красную воду, что никак ее не радовало.
— Дальше придется пешком, — сказал Ниолопуа.
Оторвав взгляд от берега, Рэйчел посмотрела вперед. В нескольких ярдах от них, там, где начиналась скала, которая выдавалась стрелой далеко в море, о которую разбивались красноватые волны, грязная колея заканчивалась.
— Нам надо на другую сторону.
— Что ж, пошли, — с этими словами Рэйчел вышла из машины.
Несмотря на шум и волнение моря, у скалистого выступа не было ни одного дуновения ветерка. Едва Рэйчел начала взбираться на скалу, у нее застучало в висках, а тело покрылось обильной испариной. Оставив сандалии в машине, Ниолопуа проворно взбирался на скалу и не придавал должного значения тому факту, что Рэйчел была в этом деле новичком. Оглянуться назад и раз-другой подать ей руку он удосужился лишь на особо опасных участках, где склон был скользким и крутым. Наконец они выбрались на поверхность выступающей в море скалы; чем дальше они по ней продвигались, тем свежее становился воздух, и всякий раз, когда большая волна разбивалась вблизи спутников, их обдавало холодными брызгами. Очень скоро Рэйчел промокла, руки ее онемели, а грудь так замерзла, что соски заныли. Успокаивало только то, что вдали уже виднелось место их назначения — не будь там столько мусора, его вполне можно было бы назвать райским уголком: длинная, извилистая песчаная полоска граничила со стороны суши не со скалистыми горами, а с зеленой долиной, где тоже виднелись следы бури. Но, содрав ветви со многих деревьев и разбросав их повсюду, из-за пышной и густой растительности буря не сумела проникнуть внутрь, благодаря чему оказалась бессильна нанести природе более существенный вред: за сломанными пальмами виднелись не тронутые ураганом зеленые, пестреющие яркими цветами лужайки.
На берегу, который на добрые полмили простирался от одного скалистого выступа до другого, не было ни души. Издали второй выступ казался неприступным.
Спрыгнув на песок, Ниолопуа стал пристально вглядываться в море, а вслед за ним туда посмотрела и Рэйчел. Всего в нескольких сотнях ярдов от них, пуская фонтан белых брызг, плыл кит, он устремил свое могучее тело к небу, а затем необъятным черным столбом погрузился в воду. Рэйчел ждала, когда он появится вновь, но, видно, ему наскучила эта игра, его блестящая спина некоторое время еще мерцала в лучах солнца, затем на поверхности остался один спинной плавник, но вскоре исчез и он. Неожиданно охваченная волнением, Рэйчел посмотрела на берег. Галили нигде не было. Если разбившаяся яхта была и правда «Самаркандом», как полагал Ниолопуа, то капитана забрали глубокие воды залива, и никто, кроме китов, уже не сможет его найти.
Обессиленная, она присела на край скалы, пытаясь собрать остатки мужества, чтобы не поддаться жалости к самой себе. Она должна была закончить дело, ради которого сюда пришла, и какой бы горькой ни была правда, взглянуть ей в глаза. Раз здесь находятся обломки кораблекрушения, Рэйчел обязана на них посмотреть. Только тогда она сможет быть уверена. Она должна узнать то, что ей надлежит знать.
Глубоко вздохнув, она встала и, преодолев последний выступ, спрыгнула на песок.
Дорогу к дому, в котором остановилась Рэйчел, Митчелл знал, ибо на протяжении нескольких лет они с Гаррисоном говорили об этом острове не один раз. Но одно дело говорить, а другое — приехать сюда, наверное, именно поэтому на подступах к дому он все сильнее ощущал себя человеком, вторгавшимся в чужие владения, чего от себя никак не ожидал. Едва он вышел из такси, как его сердце заколотилось, а ладони стали мокрыми и липкими. Пытаясь совладать с собой, он на минуту замешкался у ворот, после чего рискнул наконец совершить ответственный шаг и, отодвинув деревянную задвижку, толкнул калитку.
Будучи не в силах справиться с охватившим его волнением, он то и дело напоминал себе: ничто в этом доме ему не угрожает, тут нет никого, кроме женщины, которую нужно спасти от собственной глупости.
Шагая по тропинке к дому, он позвал Рэйчел, и несколько голубей вспорхнули с крыши — других признаков жизни в доме не обнаружилось. Подойдя к входной двери, он вновь окликнул Рэйчел и вновь не получил ответа — либо она его не слышала, либо хотела незаметно скрыться. Не дождавшись приглашения, он открыл входную дверь и вошел; на него пахнуло затхлым постельным бельем и несвежей пищей. Дом, вопреки ожиданиям Митчелла, оказался довольно мрачным. Хотя на протяжении шестидесяти — семидесяти лет его время от времени посещали представительницы разных поколений семьи Гири, дом оставался весьма неуютным и явно нуждался в женской руке.
Однако от этого у Митчелла на сердце не стало спокойнее. Дом, в котором он находился, в свое время был тайным пристанищем женщин, куда, как он узнал еще юношей, не имел права входить никто из мужчин семьи Гири. На вопрос Митчелла «почему» отец, избегая прямого ответа, сказал, что отличительной особенностью Гири от прочих фамилий является почтительное отношение к своей истории, которую не всегда, можно понять, но которую всегда следует уважать. Думаю, излишне будет говорить, что такое объяснение никак не удовлетворяло юного Митчелла, который не имел ни малейшего желания продолжать туманную беседу об уважении к прошлому, а просто хотел узнать причину того, что казалось ему лишенным всякого смысла. Дом, в который допускались только женщины? Почему? Почему женщины заслужили право иметь этот дом (и на этом острове)? Ведь они не были финансовыми воротилами, не были крупными брокерами на бирже. Судя по распорядку дня его матери и ее приятельниц, они только и делали, что тратили заработанные мужчинами деньги. Поэтому он не мог понять, за какие такие заслуги им была оказана, подобная честь.
И не понял этого до сих пор. Конечно, ему подчас случалось видеть силу женщин Гири в действии, и это могло быть воистину впечатляющим зрелищем, но, будучи в полной зависимости от мужей, они, по сути, паразитировали на их труде, без которого были бы не способны вести столь роскошную и беззаботную жизнь. Если он прежде питал надежду, войдя в этот дом, найти ключик к мучившей его тайне, то его постигло глубокое разочарование. Пока он расхаживал по комнатам, волнение постепенно покинуло его, ибо он не нашел тут никаких тайн, никаких ответов на свои вопросы. Это был обыкновенный дом, немного запущенный, немного неухоженный, который было бы неплохо обновить, а лучше вообще снести.
Он поднялся наверх. Спальни второго этажа были столь же непривлекательны, что и гостиные внизу. Только раз он испытал чувство неловкости и стыда, подобное тому, что постигло его в окрестностях дома, — когда он вошел в самую большую спальню, где стояла разобранная кровать. Несомненно, прошлой ночью здесь спала его жена, но не столько этот факт вывел его из душевного равновесия, сколько неприглядный вид самой кровати — украшенная грубоватой резьбой, потертая и поблекшая, она показалась ему похожей на причудливый гроб. Он не мог даже вообразить, что вообще могло заставить женщину лечь в такую кровать. Нет, Рэйчел совершенно сошла с ума. Задержался он в спальне только затем, чтобы обыскать чемодан и дорожную сумку жены, но, не обнаружив ничего интересного, вышел в коридор, закрыв за собой дверь на ключ. Лишь вне спальни он осмелился задуматься об ином назначении кровати. Разумеется, это было брачное ложе, или, другими словами, место, где Галили посещал своих женщин, и когда Митчелла осенила эта мысль, он ощутил приступ тошноты, но так и не смог избавиться от неожиданно представшей его внутреннему взору сцены: все женщины Гири — Рэйчел, Дебора, Лоретта, Китти — возлежали в раскованной позе на этой кровати с одним и тем же любовником. Он ясно представил, как черные руки гладили белую кожу, как игривые мужские пальцы прикасались к тому, к чему не имели никакого права прикасаться, к тому, что ни по какому закону мира им не принадлежало — не принадлежало нигде, кроме этого злополучного, хмурого дома, где правили недоступные пониманию Митчелла принципы обладания. Ему хотелось только одного — схватить жену за плечи и хорошенько встряхнуть, и не просто встряхнуть, а трясти до тех пор, пока у нее не застучат зубы, — именно так он рисовал себе сцену их встречи. Может, ему все-таки удастся ее так напугать, что она наконец взмолится о пощаде и попросит у него прощения, а заодно и разрешения к нему вернуться. Возможно, он даже ее простит, — что вполне вероятно, если она сумеет тронуть его душу, — но беда была в том, что Рэйчел всегда была не слишком благодарной. Она никогда не вкусила бы роскоши высшего света и продолжала бы влачить заурядное существование, если бы он в свое время не изменил ее жизнь, а стало быть, она обязана ему всем, что у нее было. И чем же она ему отплатила? Неблагодарностью, предательством и изменой.
Но Митчелл знал, что ему следует проявить великодушие. В свое время отец сказал ему, что, когда судьба человеку благоволит, как благоволила она Митчеллу, во всех своих делах человеку этому надлежит проявлять особую щедрость и всячески избегать зависти и мелочности, двух неразлучных демонов, которые сопутствуют всякому, кто лишен дальновидности. Грешить надо, стоя на стороне ангелов, говорил ему отец.
Это было непросто понять, тем более что подобные примеры не часто встречаются в повседневной жизни. И вот Митчеллу выпал исключительный случай применить принципы, которым учил его отец, и, поборов в себе ревность и мстительность, стать другим человеком, лучшим человеком.
И все, что от него требовалось, — это трясти Рэйчел за плечи до тех пор, пока она не начнет умолять его о прощении.
— Это кусок корпуса «Самарканда», — сказал Ниолопуа, указывая на прибившийся к берегу кусок доски. — Вон там еще один. И еще несколько в бурунах.
Когда Рэйчел подошла к воде, то в самом деле обнаружила несколько раскачивающихся обломков досок, а чуть дальше, за бурунами, увидела два плавающих куска крашеной древесины более крупных размеров, что вполне могло быть частью мачты.
— Почему ты уверен, что это от «Самарканда»? — спросила она Ниолопуа, который тем временем приблизился к ней и остановился у самого края воды.
— Не знаю, — ответил он, глядя на свои ноги, скрюченные пальцы которых вонзились в грязный песок. — Просто у меня такое ощущение. Но я ему доверяю.
— А разве не может так быть, что обломки корабля прибило к берегу здесь, а Галили выбросило в каком-нибудь другом месте?
— Конечно, может, — ответил Ниолопуа. — Скажем, он мог проплыть вдоль берега. В конце концов, природа не обделила его силой.
— Но ты в это не веришь.
Ниолопуа пожал плечами.
— Видите ли, — начал он, — что касается его жизни и смерти, ваши инстинкты работают тут не хуже моих. Если не лучше. Вы все-таки были ему ближе, чем я.
Кивнув, она взглянула вдаль, пытаясь охватить глазом всю замусоренную отмель — вдруг ее возлюбленный лежит где-нибудь в тени в столь обессиленном состоянии, что без посторонней помощи даже не может одолеть нескольких последних ярдов до берега? При этой мысли внутри живота у нее как будто что-то перевернулось. Он мог находиться совсем рядом и нуждаться в помощи любящего человека, а она об этом не знала.
— Я пройдусь вдоль берега, — сказала она. — Посмотрю, может, что-нибудь найду...
— Хотите, я пойду с вами? — спросил Ниолопуа.
— Нет, — покачала головой Рэйчел. — Спасибо, не надо.
Ниолопуа достал из нагрудного кармана сорочки самокрутку и старомодную стальную зажигалку.
— Не хотите сначала попробовать лучшей в мире Мэри-Джейн? — предложил он. — Отличная штука.
Она кивнула, и он раскурил косячок, затянулся и передал его Рэйчел. Она наполнила легкие ароматным дымом и вернула сигарету Ниолопуа.
— Идите и не спешите, — сказал он. — Я никуда не уйду.
Медленно выдохнув из себя дым, она ощутила первые признаки легкого и приятного наркотического опьянения и отправилась вдоль берега. Не успела она пройти нескольких ярдов, как обнаружила на пути еще несколько обломков кораблекрушения — кусок веревки с привязанным к ней снаряжением, каркас рулевой рубки и панель с приборами. Присев, она стала исследовать свою находку, надеясь обнаружить какую-нибудь зацепку, которая смогла бы либо подтвердить предположения Ниолопуа, либо, что было бы несомненно лучше, опровергнуть их.
Рэйчел подняла панель, из нее полилась вода, и притаившийся под ней на мокром песке голубоватый крабик тотчас поспешил прочь. Ни на обратной стороне панели, ни на лицевой не было никаких опознавательных знаков и даже имени производителя. Разочарованная, она бросила ее обратно на песок, встала с колен и внезапно ощутила на себе действие наркотика, который сыграл с ее органами чувств странную шутку. Она вдруг поняла, что каждое ее ухо воспринимает различные звуки: слева она слышала шум плещущегося о берег моря, а справа, в мгновения тишины между плеском волн, улавливала всякое дуновение ветра, который начал сопровождать ее и Ниолопуа еще с начала восхождения, а теперь касался уже верхушек деревьев, приводя в трепет листок за листком, лепесток за лепестком.
Оглянувшись, она посмотрела на Ниолопуа, который сидел на песке глядя в море. На этот раз она не последовала за его взглядом, ибо море с его красотами уже ее не интересовало, но обратила свой взор на возвышающийся берег, где в нескольких ярдах от нее, извиваясь зигзагом среди деревьев, бежал по песку маленький ручеек. Рэйчел принялась взбираться к тому месту, где он брал начало, попутно изучая возвышавшуюся перед ней растительность. Ветер вновь взбудоражил верхушки деревьев, и вновь встрепенулись цветы, которые, когда она к ним приближалась, словно склоняли свои головки в поклоне.
Скинув босоножки, она ступила ногой в ручеек, вода в котором оказалась значительно холоднее, чем в море. Рэйчел наклонилась и, немного поиграв в воде руками, зачерпнула пригоршню и плеснула свежими брызгами в лицо, после чего провела мокрыми руками по волосам. Ледяные струйки, спустившись по шее, побежали вниз, и, чтобы преградить им дальнейший путь, она инстинктивно приложила руки к груди и почувствовала, как сильно бьется ее сердце. Почему оно бьется так отчаянно? Не может быть, чтобы причиной этому была холодная вода или марихуана, наверняка причина в чем-то ином, и когда она вновь погрузила руки в ручей, то ощутила, что пульс ускорился почти вдвое. Тогда Рэйчел исследовала русло ручья, насколько хватало глаз, пока ее взгляд не уперся в зеленую стену. Очередной порыв ветра всколыхнул большие и толстые листья, и те обернулись своей тыльной, более блеклой стороной, точно их яркость поглотили мрачные тени. Что кроется в этих тенях? Она явственно чувствовала чей-то безмолвный зов, исходивший из воды и через пальцы рук по нервам проникавший в ее сердце и голову.
Вновь выпрямившись, Рэйчел направилась вверх вдоль русла ручья к зеленым зарослям, от которых исходил удивительный букет ароматов, причем благоухали не только распустившиеся цветки, но с еще большей силой источали запах все прочие части растений — ростки, стебли, ветви и листья. Рэйчел остановилась, чтобы поглядеть, нет ли более простой дороги, чем идти вброд, но ее окружали непроходимые заросли, и у нее не оставалось иного выхода, кроме как продолжать дальнейший путь по воде.
Итак, выбор был сделан, и Рэйчел из полосы солнечного света вошла в густую тень. Через шесть-семь шагов она замерзла, от ледяной воды ноги стали неметь, а на лбу и над верхней губой выступили колючие капельки пота.
Она оглянулась через плечо и бросила взгляд на океан, он находился всего в пятидесяти ярдах, но тем не менее принадлежал иному миру, в котором на лазурном небе ярко светило солнце, тогда как она пребывала в царстве густой зелени и темных теней.
Отвернувшись, Рэйчел продолжила свой путь. Дно ручья теперь устилали камни и гнилые листья, оно стало скользким и с каждым шагом все круче забирало вверх; когда одолевать подъем становилось невозможным, ей приходилось вскарабкиваться на берег и, цепляясь руками за небольшие деревца и лианы, прокладывать путь через густой подлесок, после чего вновь возвращаться в ручей. Наконец она вышла на плоский участок земли, где уже не требовалась помощь рук.
Отсюда не было видно берега и не был слышен шум волн. Рэйчел оказалась в растительном царстве и среди его обитателей: вверху на деревьях громко щебетали птицы, повсюду бегали ящерицы, но самое потрясающее впечатление производили бесчисленные пауки. Эти черно-оранжевые создания, величиной с детский кулак, сидели в ожидании своей добычи посреди замысловатой паутины, которую плели везде, где только могли. Рэйчел изо всех сил старалась не задеть их узорчатых капканов, но их было так много, что это было просто невозможно, и ей не раз приходилось стряхивать пауков с лица, плеча или волос.
Подъем в гору не прошел для Рэйчел бесследно: уставшие от напряжения руки утратили ловкость и силу, а ноги дрожали, внезапно посетившее ее на берегу многообещающее любопытство бесследно испарилось. Она поняла, что можно потратить не один час на бесполезное хождение по лесу и ничего так и не найти. Пока она держалась русла ручья, ей не грозила опасность заблудиться, но чем круче он поднимался вверх, тем больше она рисковала сорваться и упасть вниз, на камни.
Наконец посреди ручья она отыскала большой плоский валун и, взобравшись на него, решила оценить свое положение. Часов у нее не было, но восхождение заняло у нее не менее двадцати пяти минут — вполне достаточно, чтобы заставить Ниолопуа взволноваться, куда это она запропастилась.
Взобравшись на выступающий из воды камень, Рэйчел окликнула своего проводника, но, судя по всему, ее зов не достиг адресата, что было неудивительно: когда вокруг расставлено столько всяких ловушек для звука, начиная с густой сети лиан и паутины и кончая сердцевиной пышных соцветий, человеческий голос не способен далеко уйти.
Теперь она даже пожалела о том, что позволила обнаружить себя звуком, и почему-то ощутила сильное волнение. Рэйчел огляделась, но ничего примечательного не обнаружила: все те же деревья, та же земля и тот же журчащий поток у ее ног.
«Пора возвращаться», — тихо сказала она себе и осторожно сделала первый шаг вниз со скользкого, покрытого мхом камня, но тут ее подошвы точно пронзила та же самая сила, что впервые посетила Рэйчел еще на берегу.
Она безотчетно оглянулась и уставилась на водный поток, спускавшийся к ней каскадом, однако никакого ключа к разгадке тайны не нашла. Все выглядело совершенно обычно, во всяком случае, так ей казалось, и тем не менее она продолжала, прищурив глаза, всматриваться в причудливые формы, что вырисовывались вдали благодаря обманчивой игре света и тени.
Но что это? В десяти или двенадцати ярдах от нее в воде что-то лежало. Что-то темное и бесформенное возвышалось на пути у журчащего потока.
Даже не смея надеяться, Рэйчел развернулась и вновь начала взбираться наверх. Один из валунов, похожий на огромное бревно, было невозможно обогнуть, и, чтобы его одолеть, ей пришлось карабкаться по нему, словно по скале, выискивая расщелины, за которые можно было уцепиться, а в лицо ей хлестала холодная вода. Задыхаясь от холода, Рэйчел забралась на валун и наконец отчетливо увидела то, что привлекло к себе ее внимание. Она так громко вскрикнула от радости, что все окрестные птицы взвились в воздух.
Это был он! В этом не было никаких сомнений. Ее молитвы услышаны. Он здесь.
Выкрикнув его имя, она бросилась вперед, разрывая лозу, что преграждала ей дорогу к нему. Его лицо было цвета мокрого пепла, но глаза Галили были открыты и устремлены на нее.
— О, милый мой! — воскликнула она, падая на колени рядом с ним, пытаясь его обнять и прижать к себе. — Мой любимый, самый красивый человек на свете!
Несмотря на то что она сама вся промерзла насквозь, его тело оказалось несравненно холодней даже той воды, в которой он лежал и посредством которой посылал ей весть о себе.
— Я знал, что ты меня найдешь, — тихо промолвил он, кладя голову ей на колени. — Цезария говорила, что ты найдешь...
— Нам нужно вытащить тебя на берег, — сказала она, на что он ответил призрачной улыбкой, будто воспринимал ее за сладостное видение. — Ты можешь встать?
— За мной уже приходили мертвецы, — произнес он, глядя в густые заросли, будто покойники по-прежнему сидели там в засаде. — Они преследовали меня еще в море. Те люди, которых я убил...
— Ты бредил...
— Нет-нет, — упорствовал он, качая головой, — они настоящие. Они пытались увлечь меня обратно в море.
— Ты наглотался морской воды...
— Говорю же тебе, они были здесь.
— Ладно, — мягко сказала она. — Но теперь они ушли. Может, это я их напугала.
— Да, — с той же призрачной улыбкой ответил он. — Возможно, это сделала ты.
Он смотрел на нее, как благодарный ребенок, которого спасли от ночного кошмара.
— Клянусь, они больше не вернутся. Как бы там ни было, радость моя, они ушли и больше никогда не вернутся. Ты в безопасности.
— Правда?
Она приподняла его голову и поцеловала его.
— О да, — сказала она с такой уверенностью, какую еще никогда не испытывала в своей жизни. — Я никому не позволю причинить тебе вред или отнять тебя у меня.
Его полуобнаженное тело было покрыто многочисленными ранами и ушибами, но когда ей наконец удалось поставить его на ноги — на это ушло добрых пять минут и еще столько же на то, чтобы с помощью массажа восстановить кровообращение в его ногах, — способность управлять своим телом постепенно стала к нему возвращаться. Рэйчел предложила пойти вперед и позвать на помощь Ниолопуа, но Галили не хотел об этом даже слышать, уверяя ее, что справится без посторонней помощи, только потребуется некоторое время.
Они начали спускаться, поначалу медленно и осторожно, но постепенно все быстрее и увереннее.
Только однажды они ненадолго прервали свой путь, но не потому, что тропа стала чересчур крутой и опасной, а потому, что Галили резко выдохнул:
— Там!
Он смотрел влево, где трепетала густая листва, точно в ней только что скрылся какой-то зверь.
— Что там? — спросила Рэйчел.
— Они все еще там, — сказал он. — Те, что пришли за мной, — он указал рукой на шевелящиеся кусты. — А вон тот все время следил за мной.
— Я не вижу, — призналась она.
— Сейчас он ушел... но они не оставят меня в покое.
— Это мы еще посмотрим, — ответила Рэйчел. — Если они желают иметь дело с тобой, им придется иметь дело и со мной тоже. А я уж постараюсь, чтобы их жалкие задницы убрались туда, откуда пришли, — последние слова она произнесла громче, будто хотела объявить преследовавшим ее возлюбленного призракам войну, и, кажется, ей удалось напугать их — во всяком случае, Галили ей поверил.
— Я никого больше не вижу, — сказал он.
Похоже, их недолгий разговор придал Галили свежих сил, и остаток пути они прошли быстрее, но когда они достигли берега, усталость все-таки взяла свое и заставила их сделать привал, дабы перевести дух. Как ни странно, Ниолопуа нигде не было видно.
— Я уверена, без меня он отсюда никуда не уедет, — покачала головой Рэйчел. — Неужели он отправился меня искать?.. — Она оглянулась в сторону зарослей, которые с приближением вечера становились все менее и менее привлекательными, ей вовсе не улыбалась идея снова подниматься на склон, только теперь в поисках Ниолопуа.
Но напрасно она переживала, ибо не просидели они на берегу и пяти минут, как из-за деревьев, что росли вдоль берега, появился Ниолопуа.
— Привет, — сказал он, склонив голову и всем телом выражая почтительность.
— Рад тебя видеть, — ответил Галили в свойственной ему несколько скованной манере. — Думал, что меня уже нет, да?
— Мы испугались за тебя, — кивнул Ниолопуа.
— Нет, просто так я вас не покину, — сказал Галили. — Ни ее, ни тебя.
Он перевел взгляд с Ниолопуа на Рэйчел, потом обратно на своего сына.
— Нам надо о многом поговорить, — сказал он, протягивая руку Ниолопуа.
Рэйчел думала, что они собираются обменяться рукопожатием, но Ниолопуа исполнил более необычный и в некотором роде более нежный ритуал приветствия. Взяв руку отца, он повернул ее ладонью вверх и поцеловал, ненадолго прижавшись лицом к складкам и бугоркам крупной отцовской руки.
Прошел уже не один час, но в доме до сих пор никого не было, кроме Митчелла. Чувствовал он себя далеко не лучшим образом, но, несмотря на усталость, не мог допустить даже мысли о том, чтобы прилечь на одну из кроватей и вздремнуть. Кроме того, что он не имел ни малейшего желания узнать, какие сны снятся спящему в этом доме мужчине, он не хотел ни к чему прикасаться на кухне. Опасаясь вести себя по-домашнему, Митчелл боялся, что дом усыпит его бдительность и заставит поверить в свою невинность. Но в этом доме все было далеко не невинно, а преступно и постыдно, как те женщины, что некогда бывали здесь.
Но чем дальше продвигались стрелки часов, тем сильнее его мучили усталость и голод, а кроме того, его стало покидать присутствие духа. В два часа дня, совершенно разбитый, он снова испугался, что не сможет уладить дело, ради которого сюда приехал. Пожалуй, было бы неплохо перекусить или, по крайней мере, выкурить сигарету и выпить крепкого кофе, решил он. Не беда, если сучка-жена заявится в его отсутствие, ведь он теперь знает, где находится дом, и сможет снова устроить засаду, если она не вернется к его возвращению. Хорошенько подкрепиться ему все равно не помешает — чего доброго ожидание затянется на целую ночь.
На часах было чуть больше половины третьего, когда он, покинув чужие владения, направился пешком в город. Оказавшись на свежем воздухе после долгого пребывания в стенах мрачного дома, Митчелл почувствовал большое облегчение. На шоссе, в полумиле от поворота, ведущего к злополучному дому, он приметил небольшой универсальный магазин, куда сейчас и направился. Путь туда подарил ему несколько приятных мгновений, как-то: лучезарная улыбка местной девушки, развешивающей выстиранное белье, ароматы доносившихся из-за живой изгороди цветов, звук реактивного двигателя, а затем и появление самого самолета, оставившего меловой след на голубом небе.
В такой погожий день хотелось только любить, и, как ни странно, именно влюбленным он себя и ощущал. Кто знает, может, конец его душевных страданий не за горами, и в конце концов после хорошей встряски и последующих слез Рэйчел образумится, и они заживут с ней той роскошной жизнью, которой Митчелл, несомненно, заслуживал. Ведь он не был плохим человеком и никогда никому не причинял зла, а к случившемуся за последнее время — к смерти Марджи, к истории с дневником Холта и, наконец, к кончине Кадма — не имел прямого отношения и потому снимал с себя всякую ответственность за последствия. Ему хотелось только, чтобы его замечали и воспринимали как принца, кем он себя искренне считал. Приближаясь к этой скромной цели, он связывал с ее достижением свои лучшие надежды на прекрасное будущее, которые непременно должны были осуществиться. Пройдет немного времени, и Гаррисон, сбросив с себя бремя депрессии, направит свою энергию в нужное русло, каковым для нее несомненно является семейный бизнес. Все прежние мечты сбудутся, и новое будущее займет в их жизни заслуженное место, меж тем как прошлому с его мрачными тайнами будет отведено скромное примечание в книге побед.
Чем больше размышлял Митчелл о радужных перспективах, тем больше вытесняли они глубокое беспокойство, овладевшее им во время посещения дома, поэтому в магазин он вошел в довольно приподнятом настроении и, тихо насвистывая, принялся прохаживаться по залу. Купив газированной воды, несколько пончиков и две пачки сигарет, он устроился на кирпичном ограждении парковки, чтобы перекусить и выкурить сигарету, а также насладиться теплом весеннего солнца, но потом вдруг вспомнил о злополучном доме и о том, что не позаботился о собственной безопасности. Он вернулся в магазин, купил там кухонный нож, который счел подходящим средством самозащиты, и только после этого приступил к своей трапезе. Казалось, после пончиков с содовой приятный сладкий осадок остался у него не только во рту, но и на душе, ибо, когда Митчелл пустился в обратный путь, ноги будто сами несли его.
Сил Галили хватило ровно на то, чтобы добраться до машины, куда его усадили Рэйчел с Ниолопуа, — тело его больше не слушалось, превратившись в бесполезный мешок с костями. Весь путь до Анахолы он отчаянно пытался оставаться в сознании: его голова ненадолго приподнималась, но тут же беспомощно падала; глаза приоткрывались, и он даже начинал что-то говорить, но вскоре речь обрывалась, и он впадал в долгое глубокое забытье. Однако, даже когда глаза его были открыты, разум Галили был помутнен, о чем свидетельствовали срывавшиеся с его уст бессвязные фразы, крики и страшные гримасы — наверное, он снова переживал крушение «Самарканда». Иногда Галили дико вскрикивал, после чего в течение долгих секунд неистово пытался глотнуть воздух, а его мускулы напрягались и становились точно каменные; потом так же внезапно приступ прекращался, его тело расслаблялось в объятиях Рэйчел, а дыхание становилось спокойным и ровным.
Когда все трое благополучно добрались до места, на дворе была почти ночь и дом был погружен в густой мрак, но Галили, несмотря на свое полусознательное состояние, казалось, его узнал. Ковыляя по тропинке — вес отцовского тела почти целиком принял на себя Ниолопуа, — Галили, подняв тяжелые веки, спросил:
— Они... там?
— Кто?
— Женщины.
— Нет, милый, — сказала Рэйчел. — Здесь мы одни.
На лице у Галили промелькнула едва заметная улыбка, но он не отрываясь смотрел на сумрачный дом.
— Я усну, — сказал он, — и они придут.
Она не стала с ним спорить. Если мысль о женщинах Гири доставляет ему удовольствие, почему бы этим не воспользоваться? Побуждаемый этой мыслью, Галили совершил героическое усилие и самостоятельно вошел в воздвигнутый собственными руками дом, как будто считал для себя делом чести переступить порог без посторонней помощи. Но едва он это сделал, как ему пришлось вновь воспользоваться поддержкой Рэйчел и Ниолопуа, ибо силы тотчас покинули его, голова Галили упала и глаза закрылись.
Ниолопуа предложил уложить его на кушетку, но Рэйчел почти наверняка знала, что наверху, на той самой резной кровати, Галили придет в себя гораздо быстрее. Однако перетащить его на второй этаж оказалось совсем непросто. Через десять минут Ниолопуа все же удалось поднять Галили по лестнице, после чего отнести его через лестничную площадку в спальню и положить на кровать уже не составило большого труда.
Рэйчел подсунула подушку под голову Галили и стала вытаскивать из-под него простыни, чтобы накрыть его. Про себя она с радостью отметила, что Галили стал выглядеть немного получше, цвет лица утратил пепельный оттенок, хотя тело оставалось очень холодным. Чтобы смягчить его пересохшие и потрескавшиеся губы, Рэйчел густо намазала их бальзамом, потом разорвала остатки того, что некогда было жилетом, и исследовала ушибы в верхней части тела. Не обнаружив нигде кровотечения, она стала промывать ранки, после чего при помощи Ниолопуа перевернула Галили на живот и проделала ту же процедуру с царапинами на спине. Расстегнув пояс, она сняла с него брюки, и его массивное обнаженное черное тело раскинулось на белых простынях, точно упало сюда с небес.
— Я лучше пойду? — сказал Ниолопуа, ощущая неловкость от своего присутствия в комнате, где лежал обнаженный Галили. — Я буду внизу. Если понадоблюсь, позовите меня.
И он ушел.
Рэйчел еще раз вышла в ванную, чтобы смочить тряпку, которой она промывала ранки, а когда вернулась в комнату, то невольно залюбовалась представшей перед ней картиной. Галили был вызывающе красив. Даже при том, что в глубоком сне Галили источал огромную силу, она ощущалась и в его больших, недавно беспомощно обнимавших ее руках, в мощной шее, в аристократическом лице, в его высоких скулах, в разрезе блестящего под слоем бальзама рта, в изборожденном морщинами лбе и тронутой сединой черной бороде. А чуть ниже его плоского живота, промеж бедер, скрывалась другая, дремлющая сейчас сила. Рэйчел вдруг поняла, что хочет от него ребенка, не важно какой опасностью это могло грозить ее собственному организму. Она хотела носить в себе часть Галили, как доказательство заключенного между ними союза.
Ласково и нежно обрабатывая влажной тканью его бедра, затем голени, Рэйчел все сильней ощущала магнетическую силу его обнаженного тела, которое в своей откровенной пассивности выглядело очень чувственно. Стоило ей представить, как она садится на него и скользит по его вялой плоти до тех пор, пока та не затвердеет, а затем погружает ее в себя, — стоило ей представить это, как Рэйчел сразу стала мокрой. И как ни пыталась она успокоить разыгравшееся воображение и сосредоточиться на очищении ранок, ее мысли и взор снова и снова возвращались к самому притягательному месту его тела, и, хотя ничто не указывало на пробуждение самого Галили, она чувствовала, что его мужское начало откликнулось на ее чувственный призыв. Конечно, ей этого очень хотелось. Галили блуждал в своих снах, но его член не спал. Когда она обтирала ступни, член Галили вдруг шевельнулся, крайняя плоть натянулась и головка налилась кровью.
Отложив тряпку, она опустила руку себе между ног. Его член знал, чего она хочет. Он смотрел на нее глазом своей сверкающей щелки и наслаждался теплом ее разгоряченного лица. Она коснулась рукой своей щели и погрузила пальцы внутрь. Смочив их, Рэйчел провела вверх-вниз по его члену, и он откликнулся на ее поглаживания, словно животное на ласку, прижавшись к ее пальцам своим черным хребтом, упиваясь их сладостной негой.
Рэйчел взглянула на лицо своего возлюбленного. Ей казалось, что все происходит не без участия самого Галили, и она ждала, что он вот-вот откроет глаза, улыбнется и пригласит ее сесть на него. Но ничего подобного не произошло, его тело оставалось неподвижным, за исключением его члена. Сейчас он ничем не напоминал того человека, который дарил ей такие изощренные ласки на борту «Самарканда», и того насильника, который так грубо трахнул ее в ванной, — ничем, кроме этого толстого пульсирующего, узловатого, как виноградная лоза, жезла теперь с полностью обнажившейся головкой.
Устоять против искушения Рэйчел была не в силах и, быстро раздевшись, забралась на кровать, все время глядя на его лицо, однако оно по-прежнему оставалось неподвижным, и дыхание Галили оставалось медленным и ровным. Он глубоко спал.
Ее собственные мышцы изнывали от усталости и отзывались болью на каждое движение бедер, но эти мелкие неудобства уходили на второй план, стоило ей представить, как она сливается с его телом. Поначалу ей казалось, что она не имеет права пользоваться его беспомощностью ради собственного наслаждения, но едва Рэйчел села на Галили верхом, как все сомнения испарились. Холод ушел прочь, его бедра, его пах, его член стали горячими, его тело знало, что делать, без всяких подсказок. Она почувствовала, что Галили стал двигаться в такт ее движениям, с каждым разом все глубже и глубже проникая в нее, пока наконец из ее уст не вырвался невольный стон, за которым еще один, и еще, и еще...
Она не слышала собственных криков и стонов, пока те громким эхом не отразились от стен небольшой спальни. Движения его бедер убыстрились, кровать заскрипела, Рэйчел наклонилась вперед и прижалась к груди Галили, которая пылала тем же огнем, что разгорался у него в паху. Она протянула руку к тому месту, где соединялись их тела. Там было мокро от ее влаги. Она источала запах, не изысканный, не благоухающий, это был запах зрелости, запах вытекающей из нее боли и одиночества, целебный запах. Никогда прежде ей не доводилось сливаться с мужчиной в столь простом и естественном акте. Ей не нужны были ни слова любви, ни обещания преданности; Галили проникал в нее и ее плоть обхватывала его — только это имело значение. Если бы кто-нибудь в этот момент спросил, как ее зовут, вряд ли она смогла бы вспомнить свое имя. Столь отчаянно стремившись обрести себя и наконец отыскав свой путь в лабиринте жизни, она подошла к той черте, за которой не было места прежней Рэйчел — диковатой и искушенной девушке из ювелирной лавки и женщине из высшего общества, — прошлое в эти мгновения стерлось из ее памяти.
Комната мелькала у нее перед глазами, оконное стекло дребезжало, а ее вздохи и вопли, казалось, пробуждали множество иных голосов, которые до этого ничем не обнаруживали своего присутствия. В глубине души она знала, что причина этой бесстыдной страсти крылась не только в ее желании своего возлюбленного, но сам акт их соития был вызовом.
Она вновь открыла глаза и взглянула на Галили. Если не считать едва заметной тени удовольствия, тронувшей его лицо, он по-прежнему оставался спокойным и бесстрастным, однако его глаза вдруг открылись, и он тоже посмотрел на нее.
— Мы не одни, — тихо сказал Галили.
Над морем уже сгущались сумерки, и серферы отправились в свой последний заплыв — их оживленные голоса были слышны на веранде, где сидел Ниолопуа и курил последний косяк. Вид обнаженного Галили, лежавшего на кровати, расстроил Ниолопуа — он никогда не видел отца в столь уязвимом положении. С одной стороны, он вполне доверял искренности чувств Рэйчел и не сомневался в ее благих намерениях, а с другой — хотел увести отца и от нее, и из этого злосчастного, полного печальных воспоминаний дома и спрятать далеко в горах, где ни она, ни прочие женщины Гири никогда не смогли бы предъявить на него свои права. Любовь, какой бы страстной она ни была, мало что значит в этом мире, рано или поздно она заканчивается предательством или смертью — это лишь вопрос времени.
Как ни старался Ниолопуа взбодрить себя, мрачные мысли не покидали его, и даже марихуана не подняла ему настроения. Да, он никогда не знал вкуса радости, но из этого еще не следовало, что счастью не суждено постучаться к нему в дом, а поддался он грустным настроениям только потому, что ему было очень трудно смириться с переменами, ожидавшими его впереди. В жизни ему выпала трудная доля — он жил один в горной хижине, чтобы местные жители не замечали, как он переживает одно поколение людей за другим, словно годы были не властны над ним, как над простыми смертными. Единственная цель, которой он себя посвятил, состояла в выполнении некоторых поручений отца, который время от времени навещал остров. Для него много десятилетий Ниолопуа служил своего рода связным или посредником, извещая Галили о том, что требуются его услуги, всячески содействуя его любовным связям и подчас даже утешая женщин, опечаленных его отъездом. Ниолопуа никогда не спрашивали, почему отец это делает и чего ему стоит исполнять свою роль. Между отцом и сыном существовала ментальная связь: чтобы Галили услышал сына, тому достаточно было уединиться в тишине в своей хижине и дважды произнести имя отца — Атва, Атва, — этого было достаточно. Обычно он звал его, когда об этом просили женщины Гири, и Галили всегда приходил на этот зов. Он так хорошо знал морское дело, ветра и течения, что подчас прибывал на остров раньше женщины, возжелавшей его. Не слишком достойному делу, с точки зрения Ниолопуа, посвятил свою жизнь его отец. Великий путешественник превратился в преданного пса, по первому зову мчавшегося исполнять чужие прихоти. Но бросить вызов заведенному отцом порядку Ниолопуа не мог. Однажды он попытался это сделать, но Галили недвусмысленно дал ему понять, что это не подлежит обсуждению. С тех пор Ниолопуа никогда не разговаривал на эту тему, и не из страха перед отцовским гневом — Галили всегда питал к сыну только любовь, — нет, его заставила замолчать отцовская боль, которую он так явно ощутил в тот миг. И хотя для него по-прежнему оставалось загадкой, почему Галили взял на себя роль любовника этих одиноких женщин, Ниолопуа вполне смирился со своим неведением и воспринимал происходящее как неотъемлемую часть своей и отцовской жизни.
Что же изменилось на этот раз? Неужели Галили в своей жалкой и беспорядочной жизни подошел к роковой черте? (Иначе Ниолопуа не мог объяснить, что происходило с его отцом, ибо существа, подобные Галили, только по собственной воле могут оказаться в таком состоянии, в каком Ниолопуа обнаружил своего отца.) И не означает ли его беспомощность, что в их жизни теперь начнутся серьезные перемены? Не станет ли Рэйчел последней из женщин, которую отцу надлежит обслуживать? Если так, то какую роль жизнь отведет ему, Ниолопуа? Скорее всего, никакую.
Сделав последнюю затяжку, Ниолопуа бросил окурок на лужайку, встал и посмотрел на дом. Здание уже окутала вечерняя мгла, лишив его последних признаков жизни. Рэйчел, должно быть, наверху ухаживала за отцом и более в его помощи не нуждалась, так что не было никакой нужды торчать всю ночь у порога, тем более что прийти попрощаться с ними он мог на следующее утро. Немного помешкав, Ниолопуа развернулся и, спустившись с веранды, побрел по лужайке прочь.
Он слишком поздно заметил подошедшего к нему мужчину. Ниолопуа не успел даже ничего сказать, не то чтобы позвать на помощь. Нож вошел в него так быстро и с такой силой, что вытеснил из его груди весь воздух. Когда Ниолопуа удалось все же отпрянуть от нападавшего и вздохнуть, из горла его вырвалось тихое бульканье — одно из легких заливала кровь, Ниолопуа хотел было поднять руку, чтобы защититься от второго удара, но тут мужчина вновь приблизился к нему и вонзил нож в его живот. От сильной боли Ниолопуа согнулся пополам, однако чья-то рука подхватила его за подбородок и откинула назад. Шатаясь, он попятился к дому, отчаянно пытаясь зажать рану руками, остановить кровотечение, пока не подоспеет помощь. Кричать у него не было сил, и ему оставалось лишь отступать к дому, хотя каждый шаг стоил ему невыразимых мучений. Краем глаза он видел мужчину с ножом, который молча наблюдал за ним, стоя в трех-четырех ярдах от него. Добравшись до веранды, Ниолопуа стал подниматься по лестнице, и на последней ступеньке он бросился всем телом вперед, надеясь, что произведенный им шум услышат в доме и кто-нибудь спустится к нему на помощь, что в свою очередь спугнет нападавшего, и тот убежит. Но его вновь подхватила рука убийцы, образ которого мелькнул перед взором Ниолопуа, словно размытая фотография.
Лишь когда мужчина подошел к нему вплотную и нанес третий и последний удар, Ниолопуа отчетливо разглядел его лицо. Он хорошо знал этого человека, но не лично, а по первым страницам журналов и газет. Это был один из сынов дома Гири, точеные черты лица которого ничего не выражали, и, как успел заметить Ниолопуа в течение тех нескольких секунд, пока безучастно смотрел на него, вид у мужчина был такой, словно тот пребывал в трансе: глаза блестели, рот был слегка приоткрыт, а лицо казалось вялым и обмякшим.
Убийца вырвал нож из тела Ниолопуа, шумно выдохнув от усилия, и Ниолопуа упал на веранду, чуть-чуть не дотянувшись рукой до двери. Гири больше не собирался наносить удары, он уже сделал свое черное дело и теперь просто стоял на ступеньках, молча глядя на свою жертву, а Ниолопуа лежал лицом вниз, истекая кровью, которая сочилась изо рта и расплывалась по дощатому полу. В последние секунды жизни его душа не воспарила над землей, чтобы понаблюдать за кончиной тела, а оставалась в его голове, устремив свой взор в волокнистую древесину пола, по которому медленно расползалась густая кровь. В последний миг Ниолопуа попытался вздохнуть, и это ему почти удалось, его тело содрогнулось в предсмертной конвульсии и умерло.
Глядя на свою жертву, Митчелл удивился силе своего гнева. Стоило ему увидеть Галили Барбароссу (он только потом понял, что ошибся), как Митчелла будто кто-то заставил схватить нож и вонзить его по рукоять в плоть своей жертвы. Надо сказать, вендетта доставила ему необычайное удовлетворение, словно он совершил настоящий подвиг, и, хотя минутой позже он, конечно, осознал, что совершил ошибку, те несколько секунд, когда он думал, что лишил жизни Галили, подарили ему столь сладостное блаженство, что он тотчас захотел испытать его вновь, только на сей раз направив свою месть по назначению.
Спустившись с веранды на лужайку, Митчелл воткнул нож в землю, чтобы очистить его от крови. Всего минуту назад это был обыкновенный кухонный инструмент, который в свое время мирно лежал на полке магазина, но теперь нож получил совершенно иное, куда более значительное посвящение и был готов исполнить свою историческую роль. Выпрямившись, Митчелл взглянул на дом, где царила полная тишина, однако он знал наверняка, что преступники по-прежнему скрываются в его стенах, — он слышал голос своей жены, которая стонала, как последняя шлюха.
Вспомнив о ее сладострастных воплях, Митчелл одним прыжком одолел ступеньки, перешагнул через убитого им человека и, проскользнув в дверь, вошел в дом.
Сознание лишь ненадолго вернулось к Галили, — только он произнес: «мы не одни», как его веки, задрожав, вновь смежились и он снова потерял сознание. Но этого оказалось достаточно, чтобы Рэйчел стало не по себе. Кто бы это мог быть? И почему Галили так сильно встревожило чье-то присутствие в доме? Неохотно оставив разгоряченное тело Галили, Рэйчел соскользнула с кровати и тут же ощутила озноб, в комнате оказалось на удивление холодно. Встав на колени, она принялась рыться в сумке, пытаясь отыскать что-нибудь теплое из одежды, наконец она выудила свитер и натянула его на себя. В этот миг скрипнула дверь, и Рэйчел оглянулась, однако никого не увидела — кроме промелькнувшей по комнате тени. Хотя, может, ей померещилось? Рэйчел еще раз обвела взглядом углы. Никого, пусто. И все же ей стало не по себе. Она вновь поглядела на кровать. Глаза Галили по-прежнему были закрыты, тело оставалось неподвижным, а член — возбужденным.
Не спуская глаз с места, где, как ей показалось, она увидела тень, Рэйчел подошла к прикроватному столику и зажгла ночник. Свет был достаточно ярким и осветил все уголки комнаты, которая оказалась пуста. Если тот, кто привлек взор Рэйчел, не был плодом ее возбужденного воображения, он, должно быть, каким-то образом выскользнул из спальни. Рэйчел подошла к двери и открыла ее. На лестничной площадке было темно, но свет ночника позволил ей добраться до края ступенек. Свитер не слишком помог — Рэйчел продолжала бить дрожь. Наверное, она просто устала, нужно сказать Ниолопуа, что она хочет спать, а потом вернуться, лечь рядом с Галили и не обращать внимания на его слова, ведь в доме никого, кроме них, нет.
Не успела она довести эту мысль до логического завершения, как ощутила чье-то легкое прикосновение к своему плечу, будто мимо нее проскользнул невидимый призрак. Обернувшись, она уставилась на открытую дверь спальни, но, как и прежде, никого не увидела. Должно быть, ей снова померещилось, чему виной наверняка была усталость. Внизу было темно, но лунный свет достаточно освещал лестницу, и Рэйчел без труда добралась до выключателя на кухне, однако не успела она его повернуть, как ее взгляд выхватил из темноты мужскую фигуру у входной двери. На этот раз это был не обман зрения и не игра ее разгоряченного воображения. Мужчина запер дверь и наконец повернулся к ней лицом. Но Рэйчел уже узнала его по очертаниям фигуры, и сердце сильно забилось у нее в груди.
— Что ты здесь делаешь? — спросила она.
— А как ты думаешь? — ответил он вопросом на вопрос. — По-моему, закрываю дверь.
— Зачем ты сюда явился? Я не хочу тебя видеть.
— Ты бываешь так неосторожна, крошка. А вокруг столько плохих людей.
— Послушай, Митчелл. Я хочу, чтобы ты ушел.
Спрятав ключ от входной двери в нагрудном кармане, он медленно направился к Рэйчел. Его белая сорочка, видневшаяся из-под пиджака, была испачкана кровью.
— Что ты натворил? — испугалась она.
— Ты об этом? — Он посмотрел на сорочку. — Пустяки. Выглядит страшнее, чем есть на самом деле.
Он посмотрел мимо нее наверх.
— Он там? Детка, я, кажется, задал тебе вопрос. Твой ниггер там, наверху? — Когда от лестницы его отделяло не более трех шагов, он остановился. — Милая, надеюсь, он не пытался сделать тебе больно?
— Митчелл...
— Да или нет?
— Нет. Он ничего плохого мне не делал. Никогда.
— Только не старайся его покрывать. Я знаю, как действуют эти подонки. Сначала положат глаз на кого-нибудь вроде тебя, кто ни сном ни духом не ведает об их намерениях, а потом начинают тобой манипулировать. Забираются к тебе в голову и усыпляют твою бдительность всякой ложью. А это все неправда, детка. Это все ложь.
— Ладно, — тихо согласилась она. — Пусть это все ложь.
— Видишь? Ты и сама все знаешь. Все сама знаешь... — Он попытался улыбнуться той своей улыбкой, которой обычно одаривал журналистов и конгрессменов. Но это ему не удалось, улыбка вышла слишком натянутой и холодной. — Я так и сказал Лоретте. Что еще могу тебя спасти, ведь в глубине души ты знаешь, что не должна этого делать. Ведь ты же знаешь, что не права. Ну признайся?
Не дождавшись ответа, он повторил вопрос громче:
— Знаешь или нет?
Каждое новое слово все сильнее выдавало его гнев, поэтому Рэйчел решила, что лучше не перечить мужу, и кивнула в знак согласия, что несколько смягчило Митчелла.
— Ты должна вернуться со мной, — сказал он. — Это плохое место, детка.
Тут Митчелл посмотрел на лестницу, и на его лице появилось некоторое замешательство.
— Все, что происходит здесь, — казалось, скользя глазами по ступенькам, он постепенно терял нить своей мысли, — то, что он делал... с невинными женщинами...
Митчелл медленно опустил руку в карман пиджака и достал нож, к лезвию которого прилипла грязь.
— Этому пора положить конец, — закончил он.
Его взгляд снова был устремлен на нее, и она прочла в нем ту же отрешенность, которую впервые заметила, когда Митчелл забрал у нее дневник Холта.
— Не бойся, детка, — сказал он. — Я знаю, что делаю.
Она взглянула наверх, опасаясь, что Галили мог сползти с кровати и добраться до лестничной площадки, но там никого не было; тем не менее струящийся из спальни свет слегка колыхнулся, как будто кто-то, чье присутствие оставалось невидимым, подошел к самому краю ступенек. Вряд ли Митчелл уловил содрогание света, но Рэйчел не стала его об этом спрашивать, ибо боялась, что он потеряет остатки самообладания, зная, что наверху лежит беззащитный человек, тем более что, судя по ножу и крови на сорочке, он уже кого-то...
Только сейчас она вспомнила о Ниолопуа. О господи, неужели Митчелл с ним что-то сделал? Точно громом пораженная, она вдруг поняла, что произошло. Так вот почему у него был такой безумный взгляд, стало быть, он уже вкусил прелесть кровопролития. Однако даже если ее безумное подозрение отразилось у нее на лице, Митчелл этого не заметил, ибо его взгляд был прикован к лестнице.
— Оставайся, где стоишь, — велел он.
— Почему бы нам не уйти отсюда? Вдвоем? — предложила она. — Только ты и я?
— Погоди минуту.
— Если это скверное место...
— Я же сказал: погоди минуту. Сначала дай мне подняться наверх.
— Не надо, Митчелл.
— Не надо что? — спросил он, взглянув на нее. Почувствовав, с какой силой его рука сжимает нож, Рэйчел затаила дыхание. — Не надо трогать его? Это ты хотела сказать?
Он направился к ней, и она невольно отпрянула назад.
— Значит, ты не хочешь, чтобы я трогал твоего любовника, да?
— Митч, я была в доме, когда его мать явилась к Кадму, и собственными глазами видела, на что она способна.
— Не боюсь я этих вшивых Барбароссов, — при этих словах Митчелл гордо вздернул подбородок. — Видишь ли, проблема в том...
Он повертел ножом.
— ...Что еще никто не осмеливался дать им отпор, — наконец сказал он. — Мы просто бросали наших женщин на съедение этому негру, как будто они были его собственностью. Но мою жену он иметь не будет. Ты понимаешь, о чем я говорю, детка? Я не позволю ему забрать тебя у меня.
Протянув к ней пустую руку, он погладил ее по лицу.
— Бедняжка, — произнес он. — Я тебя не виню. Он трахал твой мозг. У тебя не было выбора. Но все будет хорошо. Я с этим разберусь. И сделаю то, что следует сделать порядочному мужу. Я должен защитить свою жену. Я был не слишком хорош в этом деле. Был не слишком хорошим мужем. Теперь я это знаю. Прости меня, милая. Прости.
Наклонившись к ней, Митчелл чмокнул ее в щеку, словно застенчивый подросток.
— Со мной все будет хорошо, — снова повторил он. — Я сделаю то, что должен сделать, и мы с тобой отсюда уйдем. Мы все начнем сначала. — Его пальцы коснулись ее щеки. — Потому что я люблю тебя, детка. Всегда любил и буду любить. Я не могу вынести разлуки с тобой.
Его голос сорвался и стал почти жалким.
— Я не вынесу этого, детка. Потерять тебя для меня все равно что сойти с ума. Понимаешь меня?
Она кивнула. Где-то в глубине ее сознания, позади страха за жизнь Галили, да и за себя тоже, существовал маленький уголок, где сохранились воспоминания о былых чувствах к мужу. Возможно, их нельзя было назвать любовью, но тем не менее они были красивой мечтой, и теперь, внимая его безумной речи, в ее памяти не без нежности всплыли первые месяцы их знакомства, когда она не смогла устоять перед его влюбленностью и элегантной обходительностью. Но все это ушло в прошлое — ушло без остатка, и то, что она видела перед собой сейчас, было лишь тусклым напоминанием о том мужчине, которого она некогда знала.
О господи...
Она погрустнела, и он, кажется, заметил, что на ее лицо легла печаль, ибо, когда Митчелл заговорил, его голос был начисто лишен гневных интонаций и уверенности.
— Я не хотел, чтобы так случилось, — сказал он. — Клянусь, не хотел.
— Понимаю.
— Не знаю... как я сюда попал...
— Не нужно было этого делать, — нежно и ласково произнесла она. — Не нужно было никого убивать, чтобы доказать, что ты меня любишь.
— Я действительно... тебя люблю.
— Тогда убери нож, Митч.
Рука, которая гладила ее щеку, замерла.
— Пожалуйста, Митч, — умоляла она. — Убери нож.
Он отдернул руку, и мягкое и доброжелательное выражение вдруг исчезло с его лица.
— О нет, — пробормотал он. — Я знаю, к чему ты клонишь...
— Митч...
— Думаешь усыпить меня сладкими речами и увести, — он покачал головой. — Не выйдет, детка. Извини, но этому не бывать.
Он отстранился от нее и повернулся к лестнице. Рэйчел вдруг ясно представила себе всю картину происходящего: человек с ножом, ее муж, бывший принц ее сердца, источая запах пота и ненависти, направлялся к спальне, где глубоким сном спал ее возлюбленный, а на темной лестничной площадке поджидали развязки призрачные существа, которым она не могла даже дать определенного имени.
Больше не сказав Рэйчел ни слова, Митчелл стал подниматься наверх, но она проскользнула вперед, преградив ему путь. Воздух на лестничной площадке задрожал, Рэйчел явственно почувствовала это. Но Митчелл не замечал ничего необычного, решимость расправиться с Галили его ослепила. Лицо Митчелла застыло, словно маска, оно было бледно и неумолимо. Рэйчел больше не тратила времени на пустые уговоры, он все равно не стал бы ее слушать. Она просто стояла у него на пути. Если он решил расправиться с Галили, сначала ему придется прикончить ее. Митчелл взглянул на нее, сверкнув глазами, на этом мертвенном лице только в них еще сохранилась жизнь.
— Прочь с дороги, — сказал он.
Рэйчел раскинула руки, ухватившись одной из них за перила, сознавая, насколько уязвимы ее живот и грудь, но у нее не было другого выхода, и к тому же в ней еще теплилась надежда, что, несмотря на охватившее мужа безумие, он не причинит ей вреда.
Он остановился на ступеньку ниже, и Рэйчел уже было решила, что еще не все потеряно, что она сумеет его образумить, но тут он схватил ее за волосы и, резко дернув, потянул вниз. Потеряв равновесие, Рэйчел стала падать вперед, тщетно пытаясь ухватиться рукой за балясины. Митчелл снова дернул ее за волосы, и она, инстинктивно стараясь перехватить его руку, взвыла от боли. Перед глазами у нее все закружилось. Притянув к себе жену, Митчелл вновь швырнул ее на перила и сильно ударил ладонью по лицу. У Рэйчел подкосились ноги, она отшатнулась. Последовал второй удар, затем еще один, и она покатилась с лестницы. Падая, Рэйчел слышала каждый хруст конечностей, каждый удар головы о ступеньки и перила. Наконец, сильно ударившись об пол, она на какое-то мгновение потеряла сознание. В голове у нее звенело, перед глазами плавали черные круги. Рэйчел пыталась собраться с мыслями, но это оказалось непосильной задачей. Когда ее зрение все же прояснилось, она увидела стоящего на лестнице Митчелла. Отсюда, снизу он выглядел крайне нелепо — голова его казалась непропорционально маленькой. Несколько секунд он смотрел на Рэйчел, после чего, убедившись, что она окончательно вышла из игры и больше не станет между ним и его целью, повернулся к ней спиной и стал подниматься по ступенькам.
Ей оставалось только безучастно наблюдать за происходящим, поскольку тело ее больше не слушалось. Она лежала, глядя, как Митчелл поднимается наверх, чтобы лишить жизни Галили, и не могла даже выкрикнуть имя своего любимого — язык и горло отказались ей повиноваться. Но даже сумей она выдавить из себя какой-нибудь звук, Галили вряд ли услышал бы ее, ибо пребывал сейчас в своем собственном мире, исцеляя себя глубочайшим сном, и Рэйчел была не в силах пробудить его.
От верха лестницы Митчелла отделяли всего три или четыре ступеньки; еще чуть-чуть, и он скроется из виду. От гнева и отчаяния Рэйчел готова была разрыдаться. Она через столько прошла, чтобы вернуть Галили, — неужели все это было впустую? Неужели какой-то жалкий человечек с мелкой душонкой способен разлучить их раз и навсегда?
Вдруг Рэйчел услышала голос Митчелла и попыталась найти своего бывшего мужа взглядом, но лестничная площадка утопала во тьме и наверху почти ничего не было видно. Она было оперлась на руку и чуть приподнялась, пытаясь все-таки разглядеть Митчелла, но тут снова раздался его голос.
— Кто вы? — со страхом воскликнул Митчелл, делая шаг назад и появляясь из теней.
Он резко взмахнул в воздухе ножом, как будто отбивался от кого-то, однако, судя по всему, противник не отступал, и Митчелл вонзал нож в воздух вновь и вновь, а кто-то невидимый, но живой и сильный продолжал на него нападать.
— О боже, что же это за чертовщина? — взвыл Митчелл.
Собрав все последние силы и оперевшись на ноющие от боли руки, Рэйчел приподнялась еще выше. Голова у нее закружилась, к горлу подступила тошнота, но она тотчас об этом позабыла, когда увидела, что происходит наверху лестницы. К Митчеллу приближались три или четыре человеческие фигуры. Они двигались довольно медленно, но неумолимо припирали его к стенке. Отчаянно отбиваясь, Митчелл продолжал размахивать ножом, что было совершенно бесполезно, поскольку тот никоим образом не мог повредить бесплотному противнику. Это были какие-то духи, некие волнообразные формы, сотканные из света и тени. Когда же один из призраков, приблизившись к Митчеллу, посмотрел вниз, Рэйчел наконец разглядела его, вернее, ее лицо — призраки оказались женщинами. Вид у этой бесполой дамы был такой, будто происходившие в доме события ее забавляли, а черты лица напоминали набросок портрета, который художнику еще надлежало дополнить необходимыми деталями. Но Рэйчел все равно узнала это лицо. Нет, они вовсе не были знакомы, но черты дамы — изгиб бровей, скулы, упрямая челюсть, а также пронзительный взгляд — передавались ее потомкам из поколения в поколение семьи Гири. И если эта особа была одной из женщин, которых Галили принимал в этом доме, стало быть, и прочие призраки также происходили из семьи Гири. Сохранив в памяти сладостные воспоминания о временах, проведенных под крышей этого жилища, женщины вернулись сюда и после смерти, ибо, испытав здесь самое большое счастье в жизни, оставили тут частицу своей души.
Голова у Рэйчел почти перестала кружиться, и теперь она смогла разглядеть других собравшихся вокруг Митчелла призраков. Как она и предполагала, одним из духов оказалась первая жена Кадма — Китти, чей портрет висел в столовой семейного особняка. Эта великолепная дама, само воплощение непререкаемого матриархата, сбросив корсет и светские манеры, излучала необыкновенную чувственность, несмотря на призрачность своего нынешнего обличия. Казалось, она вернулась сюда воплощением любви, которую некогда обрела под крышей этого дома, где провела несколько блаженных дней в успокаивающих объятиях Галили.
Любовь — вот что искали и нашли здесь эти женщины, любовь — вот что искала и нашла Рэйчел. То, что обрели эти женщины, было выше супружеского долга, выше обычного соглашения и тайной связи; проснувшаяся в них чувственность яркой искрой озарила их души, которые навечно сохранили в себе этот нетленный свет. Неудивительно, что и после смерти им удалось отыскать дорогу к этому дому и даже придать своему облику видимость, ведь они желали защитить человека, одарившего их частицей своей любви.
Понял ли это Митчелл? Вряд ли. Но, как заметила Рэйчел, дамы, постепенно к нему приближаясь, пытались ему что-то внушить — со стороны лестницы доносился их мягкий, мелодичный шепот. Однако Митчелл продолжал отмахиваться от них, как от надоедливых насекомых.
— Оставьте меня! — всхлипывая, умолял он. — Уйдите прочь!
Но призраки были настроены решительно и не собирались внимать мольбам своей жертвы. Они обступали его все плотнее, Митчелла уже не было видно за их прозрачными телами, будто он попал в пчелиный рой, который его жалил, жалил и жалил.
Тем временем Рэйчел дотянулась до начала ступенек и, ухватившись за перила, попыталась подняться. Она не была уверена, что сможет устоять на ногах, но понимала, что замешательством Митчелла необходимо воспользоваться, ведь более удобного случая совладать с ним может не представиться. Однако, пока она пыталась встать, наверху появился еще кто-то. Это был Галили. Обнаженный, он пробудился от глубокого сна и, с трудом передвигаясь, морщась от боли, приближался к лестнице.
Митчелл тоже заметил Галили. Нож он выронил и сейчас беспорядочно размахивал руками, изрыгая громкие проклятия и отбиваясь от наседавших от него призраков. Однако при виде Галили им вновь завладела решимость. Подобрав с половиц нож, Митчелл отважно ринулся сквозь завесу своих бестелесных мучителей, чтобы наконец добраться до своего самого главного врага.
Оттуда, где находилась Рэйчел, не было видно происходящего. Митчелл заслонил собой Галили, а Митчелла, в свою очередь, словно облаком, окутали со всех сторон призраки женщин. Воцарилась тишина, и все погрузилось во мрак, но мгновением спустя от чьего-то сильного удара Митчелл, громко вскрикнув, кубарем скатился по лестнице и упал на то же место, где только что лежала Рэйчел. Впрочем, он тут же вскочил на ноги, словно гимнаст после прыжка, и Рэйчел было отпрянула, опасаясь, что он снова на нее нападет, как вдруг увидела, что грудь ее бывшего мужа залита кровью и из нее торчит нож — тот самый кухонный нож. Скривив рот, Митчелл смотрел на Рэйчел широко раскрытыми, полными слез глазами.
— О, детка... — пробормотал он. — Как больно!
Это были его последние слова. Руки Митчелла задрожали, тело обмякло и упало, еще глубже, по самую рукоять, загоняя в себя нож. Однако, даже прощаясь с жизнью, Митчелл по-прежнему не сводил глаз с Рэйчел.
Она не плакала — слезы пришли позже, — но ощутила лишь облегчение оттого, что все наконец кончилось.
Рэйчел взглянула наверх, где, держась за перила, стоял Галили, на лице которого была написана такая горечь, словно Митчелл был его близким другом.
— Я не хотел... — начал он, но так и не смог закончить.
— Неважно, — сказала она.
Не отводя глаз от мертвого тела, он без сил опустился на пол, а женщины Гири выстроились в ряд как будто в траурном прощании.
Вдруг один из духов отделился и, проследовав мимо Галили, стал спускаться по лестнице; Рэйчел узнала эту женщину, лишь когда та одолела уже половину ступенек. Это была Марджи, вернее, смутная копия женщины, некогда носившей это имя. Черты ее лица были лишены завершенности, хотя, пожалуй, в меньшей степени, чем у остальных призраков, — но ее лукаво приподнятую бровь и хитрую усмешку на устах нельзя было не узнать.
Вернее, это была даже не усмешка, Марджи откровенно смеялась, хотя и не так громко и раскатисто, как хохотала в свои лучшие времена. Конечно, это была Марджи, кого еще мог так позабавить лежавший на полу и уткнувшийся лицом в лужу собственной крови труп Митчелла Гири? Кто еще мог взирать с лестницы на поверженного принца, содрогаясь от смеха?