Сегодня я наконец заключил с Люменом мир. Должен заметить, это оказалось весьма не просто, хотя я знал, что рано или поздно сделать это все равно придется. Всего несколько часов назад, когда, откинувшись на спинку стула, я предавался размышлениям за письменным столом, меня вдруг охватило чувство, которое могло бы постигнуть меня в случае, если бы события ускорили свой ход и наш «L'Enfant» пал прежде, чем я успел бы примириться с Люменом. Повинуясь внутреннему порыву, я встал и, прихватив зонтик (с утра за окном моросил мелкий дождь, что обещало немного освежить воздух), направился к коптильне.
Люмен восседал на пороге с высоко поднятой головой, не спуская глаз с дороги, по которой приближался я.
— А ты, видать, не торопился, — сказал он вместо приветствия.
— Что-что? Я не расслышал.
— Все ты прекрасно расслышал. Верно, все это время выжидал. Вместо того чтобы прийти и извиниться.
— С чего ты взял, что я собрался извиняться? — спросил я.
— Вид у тебя больно виноватый, — он смачно высморкался в траву.
— Правда?
— Ну, да. Мистер-Высокомерность-по-имени-писатель-Мэддокс, выглядишь ты на редкость виноватым, — ухватившись за прогнивший косяк двери, он встал. — Глядя на твое страдальческое лицо, я уж было решил, что ты кинешься к моим ногам и начнешь молить меня о прощении, — он улыбнулся. — Но это совершенно необязательно, брат мой. Ибо я заранее прощаю все твои прегрешения.
— Весьма великодушно с твоей стороны. А как насчет твоих?
— У меня их нет.
— Люмен, ты же обвинил меня в убийстве моей жены.
— Я просто был откровенен с тобой. Поэтому сказал правду. По крайней мере, какой она видится с моей колокольни. Можешь верить, можешь — нет. Это твое дело, — козлиная физиономия брата обрела привычное лукавое выражение. — Но я почему-то подозреваю, что ты мне поверил и согласился со мной.
С полминуты он молча испытывал меня взглядом.
— Ну скажи, что я не прав.
Глядя на его самодовольную улыбку, меня так и подмывало влепить ему хорошую затрещину, но я сдержался, твердо следуя намерению заключить мир. Кроме того, несколько глав назад я уже взял на себя смелость признать, что вина за смерть Чийодзё в какой-то степени действительно лежит на моей совести. Должно быть, подобной исповеди оказалось недостаточно, и теперь настало время совершить акт покаяния перед лицом обвинителя. Возможно, вы решите, что нет ничего страшного в том, чтобы еще раз повторить сказанные мною слова. Но смею вас заверить: произнести их вслух оказалось гораздо труднее, чем написать.
Сложив зонтик, я подставил лицо теплому, но все же слегка освежающему дождю, капли которого, забарабанив по моей голове, вскоре насквозь промочили волосы, так что те облепили череп. С минуту помолчав, я наконец поднял глаза на Люмена и промолвил:
— Ты прав. Я в ответе за то, что случилось с Чийодзё. Как ты сказал, я сам позволил увлечь ее Никодиму. Я хотел... — В этот миг слезы подступили к горлу, мешая говорить, они рвались наружу, но это не остановило меня. — Я хотел добиться его благосклонности. Хотел, чтобы он меня полюбил, — подняв руку, я смахнул с лица капли дождя, а затем вновь посмотрел на Люмена. — Дело в том, что я никогда не чувствовал себя его полноценным сыном. Каковым ощущал себя ты. Или Галили. Потому что всегда был полукровкой. Всю жизнь я пытался завоевать его любовь. Но бесполезно. Он признавал меня только из великодушия. Я был в отчаянии, не зная, чем еще ему угодить. Отдал себя целиком, но этого оказалось недостаточно...
При этих словах у меня задрожали руки и ноги и сильно забилось сердце в груди, но ничто, кроме самой смерти, не могло меня остановить.
— Когда он впервые положил глаз на Чийодзё, я вскипел от гнева. И даже собрался уйти из дому, но, к сожалению, этого не сделал, хотя следовало бы. Ты прав, нужно было покинуть этот дом вместе с ней и жить своей жизнью. Пусть даже так, как живут обыкновенные люди. В любом случае, это был бы лучший выход из положения. Во всяком случае, хуже бы не стало.
— Если сравнивать с тем, что случилось потом, — сказал Люмен, — то можно сказать, это был бы сущий рай.
— Но я испугался. Испугался того, что со временем пожалею о содеянном, а обратно вернуться уже не смогу.
— Как Галили?
— Да... как несчастный Галили. Поэтому я предпочел отказаться от своего инстинктивного намерения. А когда он пришел за Чийодзё, в глубине души у меня зародилась надежда, что ей достанет любви ко мне, чтобы сохранить мне верность и сказать отцу «нет».
— Не вини ее, — сказал Люмен. — Никодим мог совратить кого угодно. Даже Деву Марию.
— Я ее не виню. И никогда не винил. Но все же надеялся.
— Несчастный глупец, — не без сострадания произнес он. — Должно быть, ты совсем запутался.
— Хуже, Люмен. Меня разрывало на части. Одна половина жаждала, чтобы Чийодзё ему отказала. Чтобы она прибежала ко мне и пожаловалась, что он пытался ее изнасиловать. Другая же, наоборот, желала, чтобы он забрал ее у меня и сделал своей любовницей. Так я подсознательно рассчитывал обратить его внимание к своей персоне.
— Но каким образом?
— Не знаю. Скажем, испытывая угрызения совести, он мог бы стать добрее по отношению ко мне. Или, например, поделить ее со мной. Он — с одной стороны, я — с другой.
— И ты был готов на такое?
— Возможно.
— Постой. Я хочу понять. Ты был бы не прочь согласиться на menage a trois [6] со своей женой и отцом?
Хотя я не ответил, мое красноречивое молчание говорило само за себя, и Люмен, изображая стыдливость, театрально прикрыл рукой глаза.
— А я уж подумал, что ослышался, — улыбнулся он. Я не знал, смеяться мне или плакать: вопреки моей воле исповедь брату оказалась куда откровенней, чем на бумаге, ибо в ней заключалась та самая грязная и отвратительная правда, от которой всякому нормальному человеку становится не по себе.
— Так или иначе, но этого не случилось, — сказал я.
— Достаточно того, что случилось, — ответил Люмен. — Имей в виду, что бы ты сейчас ни говорил, в глубине души ты все равно извращенец.
— Он забрал ее у меня и трахал, порождая в ней чувства, которые, думаю, мне никогда не удавалось в ней пробудить.
— В чем, в чем, а уж в этом деле он был мастер, — заметил Люмен. — У него был исключительный дар.
— Физический? — поинтересовался я, наконец озвучив вопрос, волновавший меня много лет, но вместо ответа встретил недоумевающий взгляд Люмена. — Я имею в виду его дар, — пояснил я. — Ну хватит, Люмен, ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. Этот дар заключался в том, чем он обольщал женщин? В том, чем пробуждал в них желание? — дабы исключить двусмысленное толкование вопроса, я глазами показал на пах.
— Хочешь спросить, насколько большой был у него член? — переспросил Люмен, и я кивнул. — Насколько я могу судить по собственным наследственным признакам, он был весьма внушительных размеров. Но думаю, это лишь половина истории. Когда не знаешь, как этим пользоваться... — Он вздохнул. — Видишь ли, моя беда как раз и заключалась в том, что я никогда не умел им пользоваться. Много плоти, и никакого стиля. Распаляюсь я, как жеребец, а трахаюсь, как одноногий мул. — Я от души расхохотался, чем, верно, немало польстил Люмену, ибо он, улыбнувшись, добавил: — Ну вот, теперь мы знаем друг о друге значительно больше, чем пять минут назад, — и, понизив голос, сказал: — Извращенец.
На этом наш разговор не был закончен (как вы помните, я по-прежнему стоял под дождем, а Люмен — под козырьком), но перешел на другие, менее значительные темы, которые, за редким исключением, не заслуживают того, чтобы о них упоминать. Люмен предложил мне в ближайшем будущем отправиться с ним в конюшню к могиле отца, на что я охотно согласился, добавив, что нам ни под каким предлогом не следует откладывать это, будь то самые неожиданные события, которые могут захлестнуть нас с головой. Но мое замечание брат воспринял несколько своеобразно.
— Неужели мы опять вышли на тропу войны? — удивился он. — Стало быть, нашествия надлежит ожидать в любой день?
Я сказал, что утверждать пока ничего не могу, но в последнее время обстановка в доме Гири вышла из равновесия, что вселяет в меня большое беспокойство.
— Твое беспокойство всегда передается мне, — признался Люмен. — Пожалуй, сегодня же достану ножи и начну приводить их в порядок. У тебя есть пистолет?
— Нет.
Он скрылся за дверью дома и спустя минуту вернулся со старинным револьвером.
— Возьми, — сказал он.
— Откуда ты его взял?
— Когда-то он принадлежал Набу Никельберри. Перед уходом тот отдал его мне. Вернее, его заставил Галили, убедив в том, что оружие ему больше не пригодится, потому что Наб получил покровительство, о котором прежде даже не мечтал.
— Под покровительством Галили, должно быть, имел в виду себя?
— Думаю, да, — он вновь протянул мне пистолет. — Ну, бери же, Эдди. Знаю, тебе кажется, ты им никогда не сможешь воспользоваться. Но когда дела зайдут слишком далеко и мы окажемся по уши в дерьме, мне будет спокойней, если при тебе будет оружие. Подчас весьма полезно иметь под рукой что-нибудь повнушительней твоего пера, от которого, поверь, в подобных делах чертовски мало проку.
Последовав его совету, я взял револьвер, который, как впоследствии выяснилось, был произведен в мастерских Гринсвольда и Ганнисона и оказался довольно увесист и прост на вид.
— Он заряжен, — сообщил Люмен. — Но больше пуль для него у меня нет. Поэтому тебе придется тщательно целиться. Эй! Прекрати наставлять его на меня. Интересно, сколько прошло времени с тех пор, как ты держал в руках оружие?
— Много, — ответил я. — Сейчас мне это кажется странным.
— Только не надо его бояться. Как правило, несчастные случаи происходят тогда, когда люди слишком осторожничают с оружием. Главное — помни, что ты его хозяин, а не наоборот. Ясно?
— Ясно. Спасибо, Люмен.
— Рад был угодить. Пойду поищу у себя что-нибудь еще. Где-то у меня была сабля, изготовленная в Нэшвиле. Во время войны там был завод, на котором переплавляли плуги в сабли.
— Прямо библейский сюжет.
— А знаешь, что у меня еще есть? — он расплылся в широкой улыбке. — Походный барабан солдат Конфедерации.
— От Никельберри?
— Нет... Его притащила Мариетта вскоре после войны. Нашла его в каком-то окопе рядом с трупом барабанщика. Поскольку барабан ему уже был не нужен, она забрала его и принесла мне. Боюсь, придется опять отрабатывать сигнал тревоги. Громко и четко, — уставившись на револьвер, который я держал в руке, он невольно улыбнулся. — Странно, правда? — сказал он. — Трудно поверить, что приходится брать в руки вещи, о которых за столько лет и думать забыл.
— А может, не придется?
— Не строй иллюзий, — сказал он. — Это всего лишь вопрос времени.
Вернувшись к себе в кабинет, я, к своему удивлению, обнаружил, что разговор с Люменом подействовал на меня самым благотворным образом. Снимая с себя промокшую одежду, я оглядел комнату, в которой царил хаос: повсюду кипами громоздились записки, книги, газеты. Пора разобрать весь этот хлам, решил я про себя, пора наконец навести порядок и, дабы грядущие сражения не застали меня врасплох, встретить их во всеоружии. Не удосужившись даже надеть сухие носки, не говоря уже о прочей одежде, я взялся за дело, как говорится, в чем мать родила, и принялся разбирать накопившийся за время моего писательства беспорядок. Я расставил книги по полкам, что не составило большого труда, и так же быстро разделался с газетами и журналами — связав в кипы, я вынес их за дверь, предоставив провести дальнейшую сортировку Дуайту. Но воистину сложной задачей оказалось разобрать мои многочисленные записи, коих было несколько сотен страниц. Часть из них были написаны в пришедшие ко мне посреди ночи минуты вдохновения, когда я неожиданно просыпался; другие рождались в досужие дневные часы от нечего делать, хотя перо мое упорно отказывалось касаться бумаги. Некоторые походили на весьма нескладные поэтические наброски, иные напоминали какой-то метафизический бред, а прочие и вовсе разобрать было нельзя.
Мне надлежало пересмотреть их с особой тщательностью, ибо я опасался выкинуть наброски моих размышлений, содержащие в себе нечто такое, что впоследствии могло пригодиться. Даже те из них, что не заслуживали никакого внимания и не внушали ничего, кроме отвращения, подчас могли пролить свет на темные стороны моих устремлений, равно как придать пикантный оттенок моему подчас унылому повествованию.
Но я твердо принял решение наконец разделаться с этим хламом. Пригодится он или нет, сказал я себе, без него мне станет гораздо легче двигаться дальше. Поскольку мне надлежит держать в поле зрения все текущие события, насыщенность которых с каждым днем растет, ваш покорный слуга не имеет права давать своим героям ни минуты передышки. Я обязан пребывать у постели влюбленных, когда те предаются любви, не упустить минуту, когда из уст умирающего сорвутся предсмертные слова, а также проникнуть в головы тех, у кого помутился рассудок. Ради этого все ненужное надлежит отбросить. Например, стародавнюю историю о военном предводителе Тамерлане, мощи которого покоятся в Самарканде, — наверняка она мне никогда не пригодится. Уберем ее прочь. Или, скажем, заметки относительно форм гениталий гиены — весьма любопытные, но не имеющие никакого отношения к моему роману. От них тоже лучше избавиться. А также размышления о природе моих устремлений — написанные во времена, когда я возносил себя слишком высоко, они оказались довольно претенциозными. Пожалуй, им вряд ли найдется место в моем нынешнем труде. Во всяком случае, хранить всю эту чепуху не имеет никакого смысла, тем более что мы готовимся к войне.
Кроме того, у меня ушло немало времени на то, чтобы разобрать ящики письменного стола, что вкупе со всем прочим составило добрых семь часов. Когда работа подошла к концу, за окном уже стемнело, а силы мои были на исходе. Но в своем изнеможении я находил некоторое удовлетворение; во всяком случае, мои труды оказались не напрасны хотя бы потому, что я получил возможность вновь лицезреть ковровую дорожку. На письменном столе тоже царил идеальный порядок: за исключением единственной копии моего романа, которую я положил слева, стопки чистой бумаги с ручкой, лежавших посередине, а также подаренного Люменом револьвера, который находился справа, дабы можно было в случае необходимости быстро им воспользоваться, больше ничего не было.
Осталось только разделаться с ненужными записями, которые я собрал в кучу, чтобы уничтожить. Мне не хотелось, чтобы мои сентиментальные глупости или орфографические ошибки когда-нибудь стали чьим-то достоянием, а также чтобы в минуты слабости я поддался искушению обратиться к ним вновь. Поэтому, прихватив их, я вышел на лужайку. Если вы не забыли, на мне по-прежнему ничего не было. Но что в этом особенного? Кому пришло бы в голову любоваться моей наготой, тем более что зрелище это, поверьте, не из приятных. Итак, я вышел из дома, выкопал ямку, положил туда бумаги и поджег. Погода была безветренной, и пламя быстро заиграло среди бумаг, превращая листок за листком в черные завитки. Сам же я сел на траву, которая после дождя все еще была сырой, и почтил память усопших слов стаканом джина. Во время этой церемонии мой взор время от времени выхватывал из пламени некоторые фразы. Так, когда я пожирал глазами одну из них, меня вдруг охватила волна сожаления. Я попытался успокоить себя тем, что мысли, посетившие человека однажды, обязательно приходят еще раз, но это не очень помогло. Представляете себе, что может произойти, если тот ум, что создал эту книгу, постепенно зачахнет, если его постигнет смерть, о коей много раз уже косвенно упоминалось на страницах этого романа? В таком случае восстановить сожженные мною записи будет совершенно невозможно и все мои размышления канут в Лету. Хотя, разумеется, факты при желании можно восстановить, но пережить те же чувства дважды нельзя, ибо они ушли и вернуть их не удастся никогда.
О господи! Всего несколько минут назад, вполне удовлетворенный собой, я пребывал в прекрасном состоянии духа, от которого ныне не осталось и следа. В чем же дело? Что со мной произошло? Очевидно, виновата эта проклятая книга, которая не дает мне покоя. Из-за нее я слышу эти чертовы голоса, беспрестанно звучащие у меня в голове. Я смертельно устал, равно как устал ощущать некую странную ответственность. Мой отец за свою долгую жизнь не потратил бы и дня на какую-то писательскую ахинею о Галили и клане Гири. Сама мысль о том, что кто-то, не говоря уже о его собственном сыне, может просиживать день за днем за столом, записывая трещащие без умолку у него в голове голоса, показалась бы ему по меньшей мере смехотворной.
В свою защиту от его нападок я мог бы, пожалуй, сказать только то, что своим раболепным безумием, которым, очевидно, также наделен мой роман, я обязан исключительно ему, своему отцу. Дерзни я это вымолвить, нетрудно было бы представить ответ Никодима.
— Безумцем я никогда не был.
И что я мог бы ему возразить?
— Послушай, папа, — скорее всего, сказал бы я, — вспомни, как ты ни с кем не разговаривал по нескольку месяцев. Твоя борода доросла до пупка, но ты упорно воздерживался от мытья. Ты ходил на болото и поглощал разложившийся труп аллигатора. Помнишь ли ты это?
— К чему ты клонишь?
— Так ведет себя сущий безумец.
— Это твое личное мнение.
— Все так считают, отец.
— Сумасшедшим я никогда не был. Потому что всегда точно знал, что делаю и зачем.
— Тогда просвети и меня. Помоги мне понять, почему первую половину жизни ты был любящим отцом, а вторую — провел во вшах и экскрементах?
— Из экскрементов я сделал пару ботинок. Помнишь?
— Да, помню.
— А еще, помнится, однажды я принес домой череп, человеческий череп, который нашел в болоте. А своей сучке-жене сказал, что ездил в Вирджинию и откопал там сам знаешь кого.
— Ты сказал, что откопал череп Джефферсона.
— О да, — хитрая улыбка заиграла на его лице, когда он вспомнил об удовольствии, которое получил, причинив ей боль. — Я напомнил ей, как выглядели его тонкие губы, указав на то место черепа, где им надлежало быть. Указал на впадины, где некогда находились его бесцветные глаза. «Целовала ли ты его глаза? — спросил ее я. — Они находились как раз там...»
— Как мог ты быть таким жестоким?
— А сколько раз она поступала со мной и того хуже? Мне было чертовски приятно хоть однажды увидеть ее страдания. По крайней мере, я убедился, что у нее есть сердце. А иногда я начинал в этом сомневаться. О господи, видел бы ты, что она стала передо мной вытворять. Как разразилась криком, требуя отдать ей череп! Это недостойно, кричала она. Ха! Недостойно! Будто она имела какое-то понятие о достоинстве. Когда на нее нападал пыл, она превращалась в самую развратную шлюху в мире. И ей еще достало наглости домогаться меня и взывать о достоинстве! — Покачав головой, он невесело рассмеялся. — Лицемерная шлюха.
Случай, о котором рассказывал мне отец, сразу всплыл у меня в памяти, ибо тогда стены «L'Enfant» буквально ходуном ходили от гнева. Что послужило предметом раздора, я прежде не знал, но, размышляя о нем ныне, нахожу нисколько не удивительным, что Цезария в тот день так расстроилась.
— В конце концов она завладела этой штуковиной, точнее, почти завладела. Во время нашей схватки череп упал на пол и разбился на мелкие кусочки, которые разлетелись во все стороны. Закричав, она бросилась на колени их подбирать. Видел бы ты, с какой нежностью она это делала. Глядя на нее со стороны, можно было подумать, что в каком-то из этих осколков все еще пребывал он...
— Неужели ты так и не сказал ей, что череп принадлежал вовсе не Джефферсону?
— Сказал, но позже. А прежде насладился ее воплями и стенаниями. Раньше мне еще не было доподлинно известно, что связывало эту парочку. Разумеется, подозрения у меня были, но...
— Он построил для нее «L'Enfant».
— Это ничего не значит. Если бы она захотела, то могла любого мужчину заставить выполнить свою прихоть. Меня не интересовало, какие чувства питал к ней он. Меня интересовало, какие чувства питала к нему она. И я получил ответ. Глядя на то, как она собирала осколки, которые принимала за его череп, я убедился, как сильно она его любила, — остановившись, он принялся изучать меня своими темно-синими глазами. — Как мы могли дойти до такого?
— И ты лишился рассудка.
— О да, — улыбнулся он. — Мое безумие... мое блаженное безумие... — он вздохнул глубоко, всей грудью. — Но сумасшедшим я никогда не был, — продолжал он. — Потому что сумасшедшие не ведают, что делают и зачем. А я всегда это знал. Всегда, — выдохнул он и громко добавил: — А вот что касается тебя...
— Меня?
— Да, сын, тебя. Ты просиживаешь день за днем и ночь за ночью, слушая голоса, существование которых весьма сомнительно. Разве может так себя вести человек в здравом рассудке?
Ты только погляди на себя. Ты даже дошел до того, что стал записывать весь этот бред на бумагу. Только отвлекись на минутку и подумай, до чего же это нелепо: утверждать что-то с такой уверенностью, будто это правда, заведомо зная, что сам все выдумал.
— В этом я не совсем уверен.
— Послушай, сын. Я умер и ушел в мир иной сто сорок лет назад. Сейчас от меня остался такой же прах, как от Джефферсона.
Я не нашелся, что ответить, ибо вся загвоздка заключалась в том, что отец был прав. Само по себе странно было вести разговор с усопшим так, как делал это я, не имея никакого представления о том, откуда исходят его слова — от моих генов, пера или воображения. Или наш диалог свидетельствует о моем безнадежном безумии? Равно как странно было бы что-либо утверждать касательно моего романа, не зная, какую долю в нем составляет истина, а какую — вымысел. Подчас я тешу себя надеждой, что я действительно безумец. В противном случае — если мне не изменяет рассудок — боюсь, недалек тот день, когда грянут события, мною предвещенные, и тот, кто ныне беседует со мной, вернется из своего путешествия в смерть, широко распахнув ведущую туда дверь.
— Отец?
Подчас, когда я пишу это слово на бумаге, оно смахивает на некий вызов.
— Где ты?
Всего несколько мгновений назад он находился здесь, со мной, и я явственно слышал его голос. (Иначе откуда бы мне стала известна история о черепе Джефферсона, который отец предъявил Цезарии? Прежде я никогда о ней не слышал. При первой же возможности нужно будет расспросить мою мачеху, и если таковой случай в самом деле имел место, значит, услышанный мною голос отнюдь не являлся плодом моего воображения и отец воистину пребывает где-то рядом. Или, по крайней мере, пребывал.)
— Отец?
Однако ответа не последовало.
— Мы еще не закончили наш разговор о безумии.
Вновь тишина. Что ж, может, продолжим его как-нибудь в другой раз.
Я начал эту главу с наведения порядка, а закончил появлением призрака отца. С самого начала странные, гротескные и даже апокалиптичные события постоянно пересекались с событиями, происходящими у нас дома, с нашей семейственностью и непоследовательностью. Пока я пил чай, мне виделось, что я иду по Шелковому пути в Самарканд. Песня сверчков вызвала в моем воображении образ Гаррисона, развлекающегося с трупом. А однажды вечером, выщипывая волосы из ушей, я увидел в зеркале устремленный на меня взгляд Рэйчел, и я знал, что она влюблена.
Наверное, нет ничего удивительного в том, что Шелковый путь послужил мне образом странных явлений, а сношения Гаррисона с холодным телом олицетворяли собой гротеск, но я никак не могу понять, почему Рэйчел и Галили представлялись мне, именно когда я думал об апокалипсисе?
Честно говоря, ответ на этот вопрос для меня остается загадкой, и хотя на этот счет у меня есть некоторые тревожные подозрения, я не решусь их оглашать, опасаясь превратить вероятность их осуществления в неизбежность.
С определенностью могу сказать только одно: чем больше продолжает приходить ко мне видений, тем отчетливее я ощущаю рядом с собой присутствие Рэйчел. Близость эта бывает подчас столь ощутимой, что, когда я завершаю описание связанного с Рэйчел эпизода — в особенности это касается тех сцен, в которых участвует она одна, или, вернее, мы вдвоем, — мне кажется, что я становлюсь ею. И несмотря на то что мое тело тяжелое, а ее — легкое, моя кожа смуглая, а ее бледная, я передвигаюсь неуклюже и спотыкаясь, будто только что научился ходить, а она движется плавно, точно лебедь плывет, все равно я ощущаю себя с ней одним целым.
Помнится, повествуя о любовной связи Рэйчел с Галили, которая была описана довольно много страниц назад, я испытывал некоторую неловкость оттого, что находил в этом некую форму литературного кровосмешения. Ныне же могу чистосердечно признаться: от былой стыдливости, равно как и прочих предрассудков, я совершенно избавился, чем обязан исключительно присутствию Рэйчел. Пребывая рядом с ней на протяжении всего моего художественного путешествия, внимая ее слезам, гневу и всему тому, что изобличало в ней тоску по Галили, я стал гораздо смелее.
Случись мне описать подобную сцену во второй раз, я не стал бы строить из себя пуританина. Если не верите, то наберитесь терпения, и, как только двое влюбленных встретятся, я докажу вам, что это не пустое хвастовство. Мэддокс более не будет чувствовать себя третьим лишним, ибо в объятиях Галили попросту превратится в Рэйчел.
Приоткрыв глаза, Рэйчел обнаружила, что на часах было начало шестого, прошел лишь час с тех пор, как она, отложив дневник, забылась сном. Чувствуя себя совершенно разбитой — голова гудела, а во рту ощущался неприятный привкус, — она собралась принять таблетку аспирина, но у нее не было сил подняться.
Лежа с закрытыми глазами, она вдруг услышала внизу какой-то звук. У нее екнуло сердце. В квартире кто-то был. Она затаила дыхание и на полдюйма оторвала голову от подушки. Теперь она явственно слышала голос, мужской голос. Неужели Митчелл? Но какого черта он явился в такой ранний час? И с кем, интересно, он разговаривает? Она прислушалась внимательнее, чтобы разобрать слова. Рэйчел улавливала интонации, но различить, что он говорил, так и не смогла. Это и правда был Митчелл. Вот сволочь! Ходит так, будто у него есть право сюда являться, когда ему вздумается!
Разговор внизу ненадолго прервался, после чего возобновился вновь — должно быть, Митчелл говорил по телефону, причем довольно быстро, похоже, он был сильно возбужден.
Желание разузнать причину, взбудоражившую мужа в такой ранний час, охватило Рэйчел с той же силой, что и раздражение, и, подстрекаемая любопытством, она мигом соскочила с кровати и, накинув поверх нижнего белья спортивный свитер, подошла к двери.
Теперь голос Митчелла звучал гораздо отчетливей, собеседником его, как выяснилось, был Гаррисон, и, хотя его имя ни разу не сорвалось с уст младшего брата, она знала, что таким уважительным и одновременно фамильярным тоном Митчелл разговаривал только с ним.
— Сейчас приеду... — произнес он. — Только выпью кофе...
Рэйчел открыла дверь и вышла на лестничную площадку.
Оставаясь по-прежнему скрытым от ее взгляда, но услышав шаги, Митчелл поспешил закончить разговор.
— Ладно, пока. Увидимся через час, — с этими словами он повесил трубку.
Рэйчел подошла к краю лестницы, но Митчелл все еще находился вне поля ее зрения, хотя уже встал из-за стола и направился ей навстречу.
— Митчелл?
Наконец он предстал ее взору, с ослепительной улыбкой, выглядевшей несколько натянутой и не вязавшейся с сероватой бледностью его лица и покрасневшими белками глаз.
— А я уж решил, мне показалось, что ты встала. Мне не хотелось тебя будить, поэтому...
— Какого черта ты здесь делаешь?
— Просто заскочил тебя навестить, — ответил он все с той же лучезарной улыбкой. — Вид у тебя такой, будто ты провела бурную ночь. Ты здорова, детка?
— На часах шесть утра, Митчелл. — Рэйчел стала спускаться по лестнице.
— Ты же знаешь, как легко сейчас простудиться. Может, тебе следует...
— Ты меня слышишь или нет?
— Не сходи с ума, детка, — улыбка наконец покинула его лицо. — Зачем кричать всякий раз, когда нам с тобой приходится видеться?
— Я не кричу, — спокойно сказала Рэйчел. — А просто довожу до твоего сведения, что не желаю видеть тебя в своей квартире.
Он сделал шаг назад и, словно капитулируя перед ее натиском, поднял руки вверх.
— Ухожу, ухожу, — произнес он и, развернувшись, направился к столу. — Мне следовало догадаться, что она отдала его тебе, — произнес он, имея в виду дневник, который Рэйчел оставила на столе. — Гаррисон говорил, что вы обе порядочные суки, а я отказывался верить. Не хотел верить, что моя Рэйчел такая же, как его жена. Только не моя Рэйчел, думал я. Только не моя милая и невинная Рэйчел.
— Не тронь, — сказала она.
— А вот это уж мне решать, — взяв тетрадь, он вновь повернулся к ней. — Разве я не предупреждал тебя? — размахивая дневником, продолжал он. — Разве не говорил тебе тогда, на благотворительном вечере, не вмешиваться в дела, в которых ничего не смыслишь? Потому что все кончится тем, что тебя некому будет защитить? Помнишь или нет?
— Это не твое, Митч, — промолвила Рэйчел, тщетно силясь сохранить самообладание. — Положи и уходи.
— Или что? А? Что ты сделаешь? Ты же теперь осталась одна. — Внезапно он осекся, будто искренне проникся пониманием уязвимости положения, в котором оказалась его жена. — Почему ты не пришла ко мне и не рассказала, что она отдала его тебе?
— Она мне ничего не отдавала. Я его нашла.
— Нашла? — Мягкие нотки в его голосе исчезли так же внезапно, как и появились. — Ты рыскала у Гаррисона в квартире?
— Да.
— Ну ты и штучка! — Не веря своим ушам, он покачал головой. — Да ты хоть понимаешь, во что ввязалась?
— Кажется, начинаю понимать.
— Уж не думаешь ли ты, что, когда тебе станет совсем худо, твой ненаглядный Галили придет к тебе на помощь?
— Нет, — она начала медленно приближаться к нему. — Я знаю, что мне придется рассчитывать только на себя. Но я не боюсь тебя. Мне известно слишком хорошо, как устроены твои мозги.
— О, я очень изменился, — его воспаленные глаза сверкнули, и во взгляде появилась какая-то незнакомая ей раньше непредсказуемость. — И вот что я тебе советую, детка. Возвращайся-ка ты в Дански и благодари Бога, что осталась жива. Я не шучу. Беги и не оглядывайся...
Если на благотворительном вечере его угрозы казались смехотворными, то сейчас они были вполне реальными. Он напугал Рэйчел, ибо в том состоянии смятения и физической слабости, в каком она пребывала после бессонной ночи и множества навалившихся на нее бед, у нее не было сил оказать ему сопротивление, если бы он решил напасть на нее.
— Знаешь, а может, ты и прав, — ответила она, стараясь не обнаружить своего беспокойства. — Пожалуй, мне следует поехать домой.
Он был вполне удовлетворен произведенным на нее впечатлением и, смягчившись, сказал:
— Вот и умница.
— Я не понимала...
— Конечно, как ты могла понять?
— ...Что все гораздо серьезней...
— ...Чем ты думала. Я изо всех сил пытался до тебя это донести.
— Да. Ты пытался. Но я была не готова тебя услышать.
— Но теперь ты понимаешь...
Она кивнула в ответ, и он, казалось, принял ее раскаяние за чистую монету.
— Да, понимаю. Я была не права, а ты прав.
Пожалуй, большего удовольствия она доставить ему не могла.
— Знаешь, — сказал он, расплывшись в довольной улыбке, — а ты умеешь быть паинькой, если захочешь, — внезапно приблизившись к ней, он взял ее за подбородок. Она почувствовала кислый запах пота и выветрившегося одеколона. — Будь у меня время... — Его взгляд вдруг прояснился, когда Митчелл оказался рядом с ней, — ...я бы отвел тебя наверх и напомнил, чего ты лишаешься.
Ей ужасно хотелось послать его, но ни к чему хорошему это не привело бы. Она молча позволила ему запечатлеть на своих губах сухой поцелуй в той непринужденной манере собственника, которая прежде заставляла ее чувствовать себя принцессой. Однако на этом его прощания не кончились, его рука, упав с подбородка Рэйчел, коснулась ее груди.
— Скажи что-нибудь, — пробормотал он.
— Что ты хочешь услышать?
— Сама знаешь, — ответил он.
— Хочешь, чтобы я попросила тебя подняться наверх?
— Было бы неплохо, — в его глазах мелькнула хитрая усмешка.
Она поклялась себе, что когда-нибудь он ей дорого заплатит за это. И сказала:
— Ну так?..
— Ну так что?
— Отнеси меня наверх...
— И?
— ...Трахни меня.
— Я уж думал, ты никогда не попросишь, — его рука опустилась еще ниже и скользнула ей в трусики. — Что-то суховато у тебя здесь, детка, — сказал он и чуть погрузил в нее палец. — У тебя тут как в могиле, — он выдернул руку, словно ужаленный. — Извини, детка. Надо идти.
Развернувшись, он направился в сторону двери. Она с трудом поборола желание сказать ему, что он никчемный кусок дерьма. Но он уходил, и это было самое главное.
— И вот еще что... — Подойдя к двери, он обернулся.
— Да?
— Хочешь, я займусь продажей этой квартиры? Ведь ты же не останешься здесь жить?
— Делай с ней, что хочешь.
— Деньги я положу на твой счет, — он мельком взглянул на нее через плечо. — Конечно, если ты мне не доверяешь...
— Продавай. Через две недели меня здесь не будет.
— Куда ты поедешь?
— Пока не знаю. У меня много друзей. Может, вернусь в Бостон. Я буду держать Сесила в курсе.
— Хорошо. Сделай это обязательно.
Провожая его взглядом, Рэйчел видела лишь эхо мужчины, который некогда заботился о ней и которого она так любила, что не допускала мысли о возможности когда-нибудь с ним расстаться.
Что же с ним произошло? Что произошло с ними? Казалось, они сбросили с себя кожу и открылись их новые, а может, и всегда существовавшие стороны. Рэйчел задавалась вопросом: кем же она была на самом деле? В том, что она не являлась женой Митчелла, равно как любовницей Галили, у нее уже не было никаких сомнений. Или ее ждет судьба тех одиноких женщин, что снискали себе славу лишь благодаря непродолжительному и неудачному браку с каким-нибудь государственным деятелем или короткой любовной связи с какой-нибудь знаменитостью и которые продолжают свою благотворительную деятельность со свойственным лишь им изяществом, несмотря на то что все уже давно забыли, кем эти особы некогда являлись?
Нет, лучше она уедет в Дански и, если Нейл Уилкинс ей не откажет, останется там жить тихо и скромно, чтобы о ее прошлом никто не узнал. Словом, примет все, что бы ей ни уготовила судьба, лишь бы о ней не говорили как о женщине, которая любила и потеряла Митчелла Гири.
Но не станем забегать далеко вперед, ибо в том непростом и отнюдь не безопасном положении, в каком она оказалась, ей прежде всего надлежало позаботиться о сохранении своей жизни и рассудка, в чем убедил ее недавний визит Митчелла. Его безумные глаза и усмешка, промелькнувшая, когда он вынул из нее палец, до сих пор стояли у нее перед глазами.
«У тебя тут как в могиле...»
Вспомнив эти слова, она содрогнулась не столько от их жестокости, сколько оттого, что он будто наложил на нее печать смерти. Неужели он в самом деле верил в то, что говорил? Неужели он видел в ней женщину, обреченную последовать за Марджи на Золотое Дно? Наверное, его бы устроила ее смерть и даже 6ыла бы ему на руку. Исполнив роль скорбящего вдовца, которой особо долго тяготиться ему не пришлось бы, Митчелл вскоре занялся бы поисками более подходящей супруги — той, которая приносила бы ему маленьких Гири согласно строго заведенному порядку и не слишком роптала из-за того, что в ее муже угасла страсть.
«Наверное, у меня паранойя», — решила Рэйчел, но легче от этого не стало. Тем более что помимо всех прочих неприятностей Митчелл забрал у нее дневник. Должно быть, ему очень нужно было его заполучить — равно как важно для Марджи было его сохранить, иначе зачем бы она стала его так прятать? Что именно в нем содержалось, ведь Митчелл был так счастлив, когда он оказался в его руках?
Но что сделано, то сделано, нет смысла сидеть и пережевывать это. Рэйчел решила послать все к черту и пойти пройтись.
Быстро одевшись, она вышла из дома и, едва оказавшись на улице, поняла, что приняла правильное решение. День был ясный и солнечный — когда она вышла на Пятую авеню, у нее сразу же поднялось настроение. Как приятно было затеряться среди толпы, ощущая себя ее частицей, маленькой и неприметной, одной из тысячи подобных ей, просто идти своей дорогой, радуясь наступающему дню!
Она ни разу не вспомнила ни о Митчелле, ни об их последнем разговоре, который оставил неприятный осадок, меж тем мысли о Галили ее не оставляли. Когда она оказалась на свежем воздухе, среди уличной суматохи, окутывавшие его образ тайны перестали довлеть над ней с прежней силой, но тем не менее продолжали возбуждать ее любопытство своей магической притягательностью, неподвластной простой логике. Кто был этот человек, который говорил от имени акульих богов, будто был с ними на дружеской ноге? Который, пережив не одно поколение людей, продолжал бороздить моря и океаны? Кто был тот, который, томясь одиночеством, не выносил присутствия людей?
Не расстанься она с Галили, возможно, ей удалось бы пролить свет на некоторые из этих вопросов, в особенности на происхождение его семьи. Если допустить, что на «Самарканде» он сказал ей правду и у него в самом деле нет прародителей, то какой из этого следует вывод касательно его отца и матери? Не означает ли это, что они являются некими первородными душами, вроде Адама и Евы? Кто тогда Галили? Каин или Авель? Первый убийца? Или первая жертва?
Однако библейские параллели были здесь не вполне уместны хотя бы потому, что у нашего героя было собственное имя. В конце концов, его звали Галили, и кто-нибудь из его семьи наверняка знал их собственное евангелие.
Но кем бы Галили ни был и какова бы ни была его тайна, вряд ли Рэйчел могла надеяться найти ответы на свои вопросы в скором будущем. Содержание дневника сослужило ей добрую службу, подтвердив ее подозрения о том, что пути их пролегали в различных направлениях. Нет, имя его, равно как тайна происхождения, отныне не потревожат ее ум в минуты досуга, ибо он исчез из ее жизни, скорее всего, навсегда. А поскольку обратного пути у них нет, то нет и никакой возможности встретиться, разве что на том злосчастном перекрестке, где его путь пересечется с извилистой дорогой семейства Гири, идти по которой ей теперь было запрещено. Рэйчел, как и Галили, тоже стала изгоем. Только он был в море, а она — на Пятой авеню, он — в одиночестве, а она среди толпы, но оба они пребывали в изгнании.
Прогулка пробудила аппетит, и Рэйчел зашла позавтракать в небольшой итальянский ресторан, где ей не раз случалось бывать с Митчеллом. Она думала съесть какой-нибудь салат, но, ознакомившись с меню, поняла, что не прочь хорошенько подзаправиться, поэтому заказала спагетти и профитроли. И что же дальше? — спрашивала себя она, расправляясь с завтраком. Нельзя же вечно бродить по улицам Нью-Йорка, тем более что рано или поздно все равно придется решать, к какому берегу лучше прибиться, чтобы избежать грозящей опасности.
Эспрессо ей подал не официант, а сам хозяин заведения по имени Альфредо. Это был круглолицый и розовощекий мужчина с ярко выраженным итальянским акцентом, который придавал ему особое обаяние и потому наверняка сознательно взращивался.
— Миссис Гири, — почтительно обратился он к Рэйчел, — мы все глубоко, очень глубоко скорбим о постигшей вашу семью утрате. Когда однажды Марджи оказала честь нашему заведению, заглянув сюда вместе с другой миссис Гири, Лореттой, мы все сразу же ее полюбили.
Перед Рэйчел встала совершенно невероятная картина: Лоретта и Марджи делятся воспоминаниями за бутылкой вина — в это трудно было поверить.
— И часто здесь бывает Лоретта?
— От случая к случаю, — ответил Альфредо.
— Ну и как вам она? В нее вы тоже все разом влюбились?
Откровенность ее вопроса сбила с толку хозяина ресторана, существенно поубавив его дипломатический порыв, и он, открыв рот, замолчал, ибо не в силах был выдавить из себя ни слова.
— Что, неужели к Лоретте никто не воспылал любовью с первого взгляда?
— Она очень сильная, — наконец выдавил из себя Альфредо. — Я встречал таких женщин у нас в Италии. Они очень сильные. Такие держат всю семью в кулаке. Если мужчины иногда могут выйти из себя — ну, знаете, пошуметь или устроить дебош, — то такие женщины никогда не позволят себе ничего подобного. Они слишком сильны.
Лоретта, безусловно, соответствовала данной ей характеристике: ее трудно было полюбить, но невозможно обойти вниманием. Вспомнив об их разговоре, состоявшемся вскоре после смерти Марджи, когда Лоретта обрисовала, как она представляет себе положение дел, и предложила ей перейти на свою сторону, Рэйчел решила нанести Лоретте ответный визит, опасаясь лишь того, что уже опоздала с положительным ответом. И хотя ей не слишком улыбалась перспектива просить помощи у Лоретты, она не могла не признать, что эта женщина вполне отвечала за сказанные в тот вечер слова. «Мы нужны друг другу, — говорила она, — для самозащиты. Что бы ни думал твой недалекий муж, ему не придется править империей Гири».
«Почему?» — спросила тогда Рэйчел.
Она прекрасно помнила ответ, и по прошествии времени оказалось, что он был невероятным пророчеством.
«...Ему достанется в наследство столько всего, что он будет не в силах с этим справиться, — сказала ей Лоретта, — и в конце концов сломается. Его силы уже на исходе...»
Поблагодарив Альфредо за прекрасный завтрак, Рэйчел вновь вышла на многолюдную улицу. Эспрессо взбодрил ее, но не кофе ускорял ее шаги, а то, что она вдруг поняла: у нее есть надежное убежище. Если, конечно, она не слишком опоздала.
Надеюсь, вы помните, мои отношения с Забриной не отличались особой теплотой (я же рассказывал вам о нашей с ней встрече на кухне, когда моя сестра поглощала пироги), поэтому можете себе представить мое удивление, когда прошлым вечером она появилась у меня в комнате бледная и заплаканная.
— Ты должен пойти со мной, — сказала она.
Разумеется, у меня возник вполне резонный вопрос: «зачем?» — но она ответила, что нет времени объяснять, я просто должен немедленно пойти с ней, и все.
— Скажи хотя бы, куда мы идем, — допытывался я.
— К маме, — ответила она, и ее охватил новый приступ рыданий. — С ней что-то произошло. Боюсь, она умирает.
Этого было вполне достаточно, чтобы я встал и пошел вслед за Забриной. Но, поразмыслив, я решил, что Забрина ошиблась — с Цезарией никогда и ничего не могло случиться. Она вечна. Создание, сотворенное из стихии первичного огня, не может взять и умереть в своей постели.
Но чем ближе мы подходили к ее покоям, тем больше мною овладевали тревожные мысли, заставлявшие задуматься над причинами, что повергли мою сестру в столь расстроенное состояние. В коридорах, ведущих к комнатам мачехи, всегда ощущалось незримое присутствие Цезарии, от нее исходили едва уловимые волны, которые мы воспринимали на молекулярном уровне. Мною всегда овладевало такое чувство, будто в меня вливалась жизненная сила — свет становился чище, краски ярче, а я начинал ощущать, как при каждом вдохе расширяются и наполняются воздухом легкие. Но сегодня все обстояло иначе, и коридоры больше походили на склепы. Охваченный тревожным предчувствием, я ощутил, что по моей спине побежали мурашки. Что, если она умерла? Что, если Цезарии Яос, праматери всех матерей, больше нет? Что это может означать для нас, оставшихся после нее? Недалек тот день, когда Гири объявят нам войну, в чем у меня не оставалось ни малейших сомнений, тем более что дневник Холта, в котором содержалось подробное описание местонахождения нашего дома, уже находился в руках Гаррисона. Господи, что с нами будет, если наша мать в самом деле покинула нас?
Не доходя нескольких ярдов до покоев Цезарии, Забрина остановилась.
— Я не могу войти туда еще раз, — сказала она и вновь залилась слезами.
— Где она?
— В спальне.
— Никогда не был у нее спальне.
— Сейчас иди прямо, второй поворот направо. В самом конце коридора.
Овладевший мною прежде легкий трепет превратился в изрядное беспокойство.
— Пошли со мной, — сказал я.
— Не могу.
Я никогда не видел такого страха. Оставив дрожавшую Забрину, я двинулся дальше, ощущая с каждым шагом нарастающее волнение. Цезария хотела, чтобы всякий, кто входил в ее покои, чувствовал, что приближается к храму ее тела, — я и переживал именно это. Лишенные мебели коридоры с их багровыми потолками и стенами и темными дощатыми полами и открывавшиеся моему взору по обеим сторонам коридора пустые комнаты, хотя царивший там мрак не давал возможности их толком разглядеть, не прибавляли оптимизма.
Следуя инструкциям Забрины, я свернул направо. Впервые после того, как Цезария излечила меня, я ощутил прежнюю боль в ногах, и тотчас мне показалось, что мои мышцы атрофируются в этом мертвом воздухе.
— Хватит, — пробормотал я.
Будто я сказал это в вакууме. Хотя я чувствовал свое нёбо, как его касается воздух при выдохе, окружавшее меня пространство словно бы не желало ничего слышать, оно похитило мой голос и начисто лишило звучания.
Больше я не сказал ни слова, не посмел. Я молча подошел к двери и вошел в нее.
Как и все прочие комнаты, спальня Цезарии была погружена во мрак, тяжелые шторы на окнах закрывали небо и весь внешний мир. Остановившись в дверях, я подождал, пока глаза привыкнут к царившей внутри темноте, после чего осмотрелся.
В комнате не было никакой мебели, кроме большой кровати, на которой, словно на катафалке, возлежала жена моего отца. Как всегда, она была полна величия, несмотря на то, что лежала неподвижно. И даже в смерти — если, конечно, она была мертва — Цезария была достойна поклонения. Она казалась совершенной даже в таком состоянии, напоминая посмертный памятник самой себе.
Я приблизился к кровати, радуясь, что рядом со мной нет Забрины. Мне ни с кем не хотелось делить этот момент. Несмотря на то, что я находился во власти страха, это был благоговейный страх — страх, который можно испытать только рядом с мертвой или умирающей богиней, страх, смешанный с чувством благодарности за то, что меня удостоили чести ее лицезреть.
Ее лицо! Какое у нее было лицо! Никогда не забуду этого лица: откинутые назад густые черные волосы обнажали высокий лоб, темная кожа сияла, рот был открыт, веки тоже приоткрыты, и из-под них виднелись белки глаз.
Наконец я набрался смелости и произнес ее имя.
На этот раз окружающее пространство не выказало никакого сопротивления, и мое слово легко вырвалось наружу. Но Цезария Яос никак не отреагировала. Да я и не ожидал от нее ответа. Было ясно, Забрина права: наша мать умерла.
Что же делать? — спрашивал себя я, не решаясь подойти и коснуться ее тела. Может, поискать признаки жизни так, как поступают с обыкновенными людьми? Но я не представлял, как это сделать, а посему предпочел раздвинуть шторы, чтобы лучше разглядеть ее и оценить ее самочувствие с почтительного расстояния.
Я проследовал к окну, размышляя над тем мрачным заточением, в которое обратила свою жизнь мачеха после смерти моего отца. Любопытно, чем она жила все эти годы? Достаточно ли ей было воспоминаний, чтобы ощущать вкус счастья? Или до последнего дня она скорбела, проклиная свое долголетие, а заодно и своих детей, не способных доставить ей радость?
Взявшись за край шторы, я неожиданно испытал странное ощущение: на шее возле затылка легкое касание, точно до нее дотронулись перышком, но этого было достаточно, чтобы я застыл на месте. Вцепившись в занавеску, я осторожно обернулся, полагая увидеть изменения в лице Цезарии. Поначалу мне показалось, что у нее шире открылись глаза, а голова слегка повернулась в мою сторону. Я вглядывался в ее лицо с минуту, полагая обнаружить какие-нибудь признаки жизни, но так ничего и не заметил. Мне все это показалось.
Призвав все свое мужество, я вновь попытался отдернуть штору, но не успел отодвинуть ее и на дюйм, как вновь ощутил прикосновение, только теперь на своем лице, но на этот раз не такое легкое, а скорее напоминавшее удар. В тот же миг в голове у меня что-то лопнуло и из носа пошла кровь. Разумеется, я отпрянул от шторы, и если бы мне не пришлось проходить мимо кровати, то, верно, опрометью бросился бы к двери. Однако затем я решил, что если тот, кто незримо присутствовал в комнате, задался целью причинить мне вред, бегством мне не спастись. Стало быть, мне нужно доказать, что я не представляю для него или, вернее сказать, для святости лежащего на кровати тела никакой угрозы.
Я молча ждал, не обращая внимания на кровотечение из носа, которое становилось все меньше и меньше, пока не прекратилось совсем. Что же касается моего обидчика, кто бы им ни был, он, должно быть, удостоверившись в невинности моих намерений, больше никаких нападок не предпринимал.
И тогда случилось нечто необыкновенное — Цезария, не размыкая уст, вдруг заговорила.
— Мэддокс, — сказала она, — что ты здесь делаешь?
В ее тоне не было ни тени возмущения, напротив, мягкий и мелодичный, ее голос звучал с налетом мечтательности, будто его обладательница все еще пребывала во власти сна.
— Я думал, вернее, Забрина думала, что с тобой что-то случилось, — ответил я.
— Это так, — подтвердила Цезария.
— Тебе плохой Мы испугались, что ты умираешь.
— Я не умираю. Я путешествую.
— Путешествуешь? Где?
— Мне нужно кое с кем повидаться, прежде чем он простится с жизнью.
— С Кадмом Гири? — спросил я.
— Мгм, — подтвердила она. — Тебе, конечно, уже известна его история?
— Отчасти.
— У него была бурная жизнь, — сказала Цезария. — И смерть его будет такая же. В этом я и хочу удостовериться.
Хотя голос ее звучал бесстрастно, я порадовался, что нахожусь далеко от умирающего старика. Если Цезария хочет заставить его страдать, она непременно сделает это, и тем, кто окажется поблизости, стоит поостеречься.
— Ты поранился? — спросила она.
— Нет, просто...
— У тебя кровь. Это, верно, Зелим?
— Не знаю, я хотел отдернуть штору, чтобы лучше тебя разглядеть.
— И тебя ударили.
— Да.
— Это Зелим. Он знает, что я не люблю много света. Но, кажется, он переусердствовал. Зелим? Где ты?
В дальнем углу комнаты раздался шум, напоминающий жужжание пчел, у меня вдруг потемнело в глазах, и я увидел, как мрачный воздух сгустился и передо мной возникла фигура, напоминающая человеческую. Это было не вполне сформировавшееся создание, худощавое, обладающее признаками обоих полов, с большими темными глазами.
— Извинись, — велела Цезария. Решив, что ее слова обращены ко мне, я начал было приносить свои извинения, но она меня прервала: — Не ты, Мэддокс Зелим.
Кивнув головой, слуга произнес:
— Прошу прощения. Это моя оплошность. Прежде чем нанести удар, мне следовало поговорить с вами.
— А теперь прошу вас обоих покинуть мои покои, — сказала Цезария. — Зелим, проводи мистера Мэддокса в кабинет мистера Джефферсона и приведи в приличный вид. Он выглядит как школьник после уличной драки.
— Идемте со мной, — пригласил Зелим, который к тому времени уже обрел столь ощутимую материальность, что его нагота при всей незавершенности форм его гениталий начала меня смущать.
Я уже был у двери, когда Цезария вновь произнесла мое имя, заставив меня оглянуться. Ничего не изменилось. Она лежала в той же неподвижной позе, что и прежде, но от ее тела исходило нечто такое — не знаю, как описать это, не прибегая к сентиментальным сравнениям, — что я назвал бы волнами любви (все-таки мне пришлось прибегнуть к пустым словам), которые, хотя и были невидимы, тронули меня так глубоко, как не смогла бы ни одна видимая сила. Из моих глаз хлынули слезы радости.
— Спасибо, мама, — промолвил я.
— Ты славный ребенок, — сказала она. — А теперь иди, о тебе позаботятся. Кстати, где Забрина?
— Она в коридоре.
— Передай ей, чтоб она впредь не распускала глупые сплетни, — сказала она. — Если бы я в самом деле умерла, вся страна утонула бы в слезах и стенаниях.
Ее ответ заставил меня улыбнуться.
— Не сомневаюсь в этом, — ответил я.
— И скажи ей, пусть наберется терпения. Я скоро вернусь.
Кабинет мистера Джефферсона оказался одной из тех небольших комнат, мимо которых я проходил, направляясь в ее спальню. Несмотря на новоявленную вежливость моего спутника, я не мог избавиться от неловкости в его присутствии. Голос его, впрочем, как и облик, почти невозможно передать словами, хотя я бы сказал, что в нем сохранились остатки его человеческой природы (я говорю: сохранились, однако не исключено, что мне просто довелось лицезреть последнюю и удачно завершившуюся фазу освобождения человека от своей прежней материальной сущности). Но кем бы ни был он в прошлом, ни его голос, который едва ли можно назвать человеческим, ни внешний вид не внушали мне большого оптимизма и желания находиться в его обществе. Чтобы оградить себя от его любезности, я пытался воспротивиться его заботе, сказав, что могу вполне обойтись без посторонней помощи, но он упорно твердил, что повелительница велела ему привести меня в должный вид после нанесенного им повреждения и он намерен исполнить свой долг независимо от того, считаю я себя пострадавшей стороной или нет.
— Могу я предложить вам бокал бренди? — спросил он. — Хотя знаю, вы не слишком увлекаетесь бренди...
— Откуда тебе это известно?
— Слышал, — ответил он.
Стало быть, мои подозрения оказались верны, решил я. Весь наш дом является подслушивающей машиной, которая доставляет сведения со всех комнат к свите Цезарии.
— Мы редко пользуемся этой бутылкой. Бренди в ней целебное и утолит любую боль.
— Спасибо, — сказал я. — Пожалуй, немного попробую.
Отвесив мне почтительный поклон, будто, приняв предложение, я оказал ему большую честь, он вышел в соседнюю комнату, и мне наконец представилась возможность вздохнуть и спокойно оглядеться, тем более что в кабинете, который в отличие от прочих комнат оказался обставлен мебелью, было на что посмотреть. Два кресла и журнальный столик, напротив окна письменный стол, тоже с креслом перед ним, обитым кожей, книжный шкаф, просевший под грузом серьезных трудов. На стенах висели разные украшения. На одной была карта неизвестной мне местности, которая была начерчена красками на высушенной шкуре какого-то животного. На другой — исполненный в исключительно академическом стиле и помещенный в строгую рамку портрет Цезарии в полный рост. Облаченная в платье исключительной красоты, с высокой талией и украшенное многочисленными рюшами, она стояла возле фаэтона. Это была незнакомая мне Цезария, по крайней мере, такой я никогда ее не видел. Пожалуй, именно в этом облике она блистала в парижском высшем обществе. Еще там висели небольшие пейзажи неизвестных мастеров, но они не привлекли моего внимания, и я быстро прошествовал мимо них к столику Джефферсона — один странный предмет на нем, напоминавший большого деревянного паука, приковал мой взор.
— Это копировальная машинка, — пояснил мне вернувшийся к этому времени Зелим. — Ее изобрел Джефферсон, — он выдвинул стул. — Будьте любезны, садитесь. — Я сел. — Советую вам непременно попробовать, как она работает.
На столе лежала бумага, а в устройство была вставлена ручка, поэтому, зная его назначение, было нетрудно догадаться, как оно действует. Я достал ручку и, опустив ее на бумагу, приготовился писать, что сразу же привело в действие множество стоек, которые приблизили к лежавшему справа от меня листу бумаги другую ручку, и та вслед за моими движениями довольно точно изобразила мое имя.
— Здорово! — воскликнул я. — А он ею пользовался?
— В Монтичелло у него была еще одна машинка, которую он применял постоянно, — ответил мне Зелим. — А этой пользовался раза два от силы.
— Неужели? — пробормотал я. — Я имею в виду... пальцы Джефферсона касались этой ручки?
— Конечно. Я видел это собственными глазами. Насколько я помню, он тогда писал письмо Джону Адамсу.
Я не мог удержаться от невольного восхищения, что, должно быть, покажется вам несколько странным, ведь меня почти всю жизнь окружали настоящие божества. В конце концов, Джефферсон был всего лишь человеком, но, возможно, именно этот факт и был причиной моего восторга, потому что, будучи смертным, ему удалось достичь видения невероятной широты, о котором большинство простых смертных не смеют и мечтать.
— Еще раз прошу прощения за нанесенное мною телесное оскорбление. Не позволите ли стереть кровь с вашего лица?
— Не стоит, — запротестовал я.
— Это не составит никакого труда.
— Со мной все в порядке, — сказал я. — Но если хочешь компенсировать ущерб...
— Да?
— Поговори со мной.
— О чем?
— О том, как ты провел минувшие столетия...
— Ну...
— Ты ведь Зелим, бывший рыбак?
Казалось, его бледное лицо, лишенное каких-либо отличительных признаков, охватило растущее беспокойство.
— С некоторых пор я перестал об этом вспоминать, — сказал он. — Мне иногда даже кажется, что это была не моя жизнь.
— Больше похоже на вымысел?
— Скорее на сон. Давно забытый сон. А почему вас это интересует?
— Я хочу описать тебя в моей книге. Хочу описать по возможности все — такое я дал себе обещание. А ты личность особенная. Я должен убедиться, что мне удалось изобразить тебя таким, каким ты был на самом деле.
— Да и рассказывать особенно нечего, — начал Зелим. — Я был рыбаком, когда меня призвали на службу. Это давняя история.
— Но смотри, кем ты стал.
— А, это... — он окинул взглядом свое тело. — Вас смущает моя нагота?
— Нет.
— Чем больше я жил вместе с ней, тем больше ощущал себя бесполым и тем меньшее значение для меня имела одежда. Сейчас я даже не помню, как выглядел, будучи человеком.
— Зато я помню, — сказал я. — В ту пору, когда ты встретил на берегу Цезарию с Никодимом и их младенцем, у тебя были темные волосы и такие же темные глаза.
— Тогда у меня были хорошие зубы, — улыбнулся он. — Потому что вдова Пассак всегда с умилением наблюдала, как я расправляюсь с куском хлеба.
— Ее ты тоже помнишь?
— Лучше прочего, — ответил Зелим. — По крайней мере, гораздо лучше, чем свою философию.
Он устремил взгляд в окно, и, несмотря на то что его тело, если можно его так назвать, было полупрозрачным, в отблесках света засияли радужные оболочки глаз. Интересно, сохранились у него кости? Наверное, сохранились, решил про себя я, судя по тому удару, что мне довелось испытать. Однако, глядя на его нынешнюю обходительность, мне было трудно в это поверить: в своей чрезвычайной услужливости он походил на безобидного беспозвоночного, явившегося ко мне с визитом из непознанных морских глубин.
— Хотя я ее немного подзабыл, — его голос, казалось, был соткан из воздуха.
— Вдову Пассак?
— Да, — подтвердил он. — Я просто шел по жизни, но любовь, которую я к ней испытал... — Недосказанные до конца слова повисли в воздухе, а лицо его затрепетало.
Я страстно желал услышать от Зелима продолжение истории, но мне не хотелось его заставлять. Несмотря на сухой тон, мои расспросы его явно взволновали, и я не хотел своим любопытством нарушать его душевное равновесие. Наконец, оборвав затянувшееся молчание, он сказал:
— Я думал, моя любовь к ней прошла. Но я... ошибся. Прежние чувства охватили меня сейчас с такой силой, будто я влюбился в первый раз. Я помню ее обращенный на меня взор в тот день, когда с пустыни дул ветер. И упоительную печаль в этом взоре.
— Ничто не проходит бесследно, — заметил я. — Разве не эту истину ты проповедовал своим ученикам?
— Да, вы правы. Кажется, в качестве метафоры я обращался к образу звезд.
— Вернее, к Колесу Звезд, — напомнил ему я.
— Да, — улыбка чуть тронула уголки его губ. — Именно к Колесу Звезд. Неплохая была мысль.
— Я бы даже сказал, не просто мысль, — сказал я. — Истина.
— Не могу этого утверждать, — возразил Зелим.
— Но ведь ты только что доказал это, сказав, что твои чувства к Пассак вернулись.
— Думаю, больше этого никогда не повторится. Я прошел свой путь, а стало быть, мне никогда не придется его повторять.
— Что ты имеешь в виду?
— Когда для «L'Enfant» наступит конец — а это неизбежно — и все разойдутся по миру, я собираюсь обратиться к Цезарии с просьбой отпустить меня. Я уже был человеком, был призраком. Теперь я хочу наконец уйти.
— И больше не воскреснуть?
— В определенном смысле, да. Мне кажется, это неминуемо происходит с каждым, кто побывал в облике двуполого существа. От бесполого состояния прямой путь к безличности. И я с нетерпением ожидаю возможности наконец совершить этот переход.
— Переход к забвению?
— Но это же не конец всему, — усмехнулся Зелим. — Погаснет свет всего лишь одного человека. И я не вижу в этом для себя никакой потери. А стало быть, никому не принесу своим уходом никаких огорчений.
— Меня это не огорчает, а скорее изумляет, — пояснил я.
— Что именно?
Я задумался, прежде чем ответить.
— Пребывая здесь, я привык к мысли о непрерывности бытия. К тому, что ничто не имеет конца.
— Или к тому, что все души в свое время возрождаются, как ваш отец?
— Прости, я не совсем понял.
Как и в начале нашего разговора, черты лица Зелима вновь пришли в волнение. Умиротворенность внезапно ему изменила и сменилась явным беспокойством.
— Простите, — сказал он. — Мне не следовало...
— Не стоит извиняться, — успокоил его я. — Лучше объясни.
— Извините, но не могу, — ответил он. — Это сейчас неуместно.
— Зелим, объясни, что ты имел в виду.
Он бросил взгляд в сторону покоев Цезарии, очевидно, опасаясь, что его накажут за неблагоразумие. Так или иначе, но, когда он обернулся ко мне, от его тревоги не осталось и следа, как будто ему удалось удостовериться, что нас никто не подслушивает. Должно быть, Цезария была на пути к Кадму Гири.
— Что касается вашего отца, боюсь, мне не удастся ничего объяснить, — сказал он. — Боги и объяснения — понятия взаимоисключающие. Все, что я могу, это сказать о том, что чувствую.
— И что же ты чувствуешь?
Он глубоко вздохнул, и мне показалось, будто его тело увеличилось в объеме.
— Жизнь Цезарии опустела. Совсем опустела. Я знаю об этом не понаслышке. А потому что бог знает сколько лет нахожусь возле нее. День за днем мне приходится делить ее одиночество и опустошенность. Если она не просиживает без дела у окна, то кормит дикобраза. Поверьте мне, это пустая жизнь. А из своего заточения она выходит, лишь когда умирает кто-нибудь из ее животных и требуется его похоронить.
— У меня жизнь примерно такая же, — произнес я. — Я знаю, насколько она пуста.
— У вас, по крайней мере, есть книги. А ей не хочется даже читать. Она не выносит телевизора и музыку в записи. К тому же мы говорим о женщине, которая украшала самые изысканные городские общества. Я знавал ее в те славные дни, и, уж поверьте мне на слово, они были столь незабываемы, что вам трудно это даже представить. Она была воплощением утонченности, предметом лести, самой почитаемой и непревзойденной женщиной в мире. Когда она покидала комнату, многие говорили, что в некотором смысле это было сродни смерти...
— Не могу понять только, какое это имеет отношение к Никодиму?
— А вы не находите странным то, что она осталась? — вопросом на вопрос ответил Зелим. — Почему она не разрушила этот дом? Ведь это было в ее власти. Она могла поднять бурю и в мгновение ока превратить его в груду развалин. Вы ведь знаете, что она повелительница бурь.
— Никогда об этом не слышал...
— Но однажды вам довелось увидеть ее бурю. В ночь, когда ваш отец общался с Думуцци.
— Этого я не знал.
— При мысли о том, что Никодим уделяет больше внимания лошадям, нежели ей, ее обуяла дикая ярость. Наверное, она рассчитывала, что животные погибнут, и подняла бурю, которая накрыла половину страны. Так или иначе, но я считаю, что захоти она разрушить этот дом, она давно это сделала бы. Тем не менее она на это не пошла. А просто осталась в нем жить. Наблюдать. И ждать.
— Не исключено, что она решила его сохранить в память о Джефферсоне, — предположил я. — Это его шедевр.
Зелим покачал головой.
— Она ждет вашего отца. В этом я убежден. Она верит, что он вернется.
— Тогда ему следует поторопиться, — сказал я. — Потому что, если сюда явятся Гири, на чудеса рассчитывать не придется...
— Понимаю. И думаю, она тоже понимает. После долгих лет застоя положение неожиданно обострилось. К примеру, взять Кадма Гири. Никогда прежде она не снизошла бы до того, чтобы связываться с членами этой семьи.
— Что она собирается с ним делать?
— Не знаю, — пожав плечами, Зелим отвел от меня взгляд и вновь устремил его в окно. — Иногда она бывает на редкость беспощадной.
Даже если он и хотел что-то добавить о ее беспощадности, то не успел, ибо в кабинете неожиданно загорелся свет и на пороге появилась Забрина. Она, видимо, искала и нашла утешение — в правой руке она держала не один, а два ломтика пирога и с ловкостью манипулирующего за карточным столом шулера откусывала поочередно от каждого из них.
— Все хорошо, — заверил ее я.
— Так я и думала, — сказала она.
— Прости, пожалуйста, что до сих пор тебе об этом не сообщил.
— На меня всегда смотрят, как на пустое место. Я к этому привыкла, — повернувшись и намереваясь уйти, она задержалась лишь затем, чтобы отправить в рот еще кусочек пирога.
Спускаясь по лестнице в свои покои, я был измотан и возбужден одновременно. Мне нужно было немного отвлечься. Разговор с Мариеттой идеально подошел бы для этого, но она была слишком занята подготовкой к свадьбе со своей возлюбленной Элис, так что я решил покурить гашиша, чтобы спокойно поразмыслить над недавним разговором с Зелимом — о его любви к Пассак, надеждах на забвение, раздумьях об одинокой жизни Цезарии и о том, что скрывается за ее терпением. Когда я погрузился в состояние спокойствия и бездействия, которое бывает от хорошего гашиша, то задался вопросом: не слишком ли много места в романе я уделяю Гири, вместо того чтобы посвятить больше внимания своим домочадцам? Не слишком ли много рассказываю о Рэйчел Палленберг, опускаясь до уровня банальной истории о богатых и бедных, хотя должен был бы рассказывать о жизни клана Барбароссов?
Пролистав рукопись на несколько страниц назад, я пробежал ее глазами, сознательно не акцентируя внимания на определенных местах с тем, чтобы по возможности объективно взглянуть на свое творение. Если не считать множества стилистических погрешностей, которые я дал себе слово исправить позже, в целом мое повествование отвечало той направленности, которой я изначально намеревался придерживаться, — на мой взгляд, мне удалось соблюсти необходимое равновесие между миром нашего дома и тем миром, что находился за его пределами. Возможно, в описании повседневных забот этого дома мне следовало быть не столь многословным, но, должен вас заверить, многословие это исходило от чистого сердца. И какими бы мистическими ни были корни нашей семьи, они все истощились, низвергнув нас до уровня бытовых проблем. На этом пути мы, разумеется, оказались не первыми, помнится, обитатели Олимпа зачастую вступали друг с другом в перебранки и были большими охотниками до чужих постелей, что не делает их хуже или лучше нас, однако, в отличие от них, своим происхождением мы не обязаны фантазии человека. (Если уж зашел о том разговор, хочу заметить, что создание богов Олимпа явилось ярчайшим свидетельством божественной природы человека, ибо они являются плодом его богатого воображения и само существование их стало возможным исключительно благодаря этой природе.)
Но к чему все эти мудрствования? Не глупо ли, находясь в доме богов, разглагольствовать о каких-то вымышленных божествах? Разумеется, эти мысли, как случалось уже не в первый раз, не только меня не успокоили, но повергли в еще более глубокое смятение, сердце мое, казалось, раздвоилось, и каждая половина отбивала свой ритм.
Я листал свои страницы около двух часов, пока не ощутил волчий аппетит, явно вызванный гашишем. Отложив рукопись в сторону, я отправился на кухню и быстро соорудил себе бутерброд из черного хлеба и недожаренного ростбифа, который и съел, сидя на ступеньке у задней двери и скармливая крошки павлину.
Перекусив, я решил немного вздремнуть, чтобы вечером встать и вернуться к работе над романом. Эти несколько часов сна доставили мне блаженное отдохновение, которое, может статься, вряд ли придется испытать вновь, потому что, когда я пробудился от этого сна (или почти пробудился), моя голова не только полнилась видениями апартаментов Гири в Нью-Йорке, что невольно подстрекало мою правую руку взяться за перо, но меня охватило жуткое ощущение, будто созерцаемый моим внутренним взором дом покинули последние остатки былого спокойствия.
Ныне он стоял на пороге последней волны катаклизмов. Глубоко вздохнув, я обмакнул перо в чернила и стал ждать, наблюдая за происходящим и отражая его на бумаге.
Когда Рэйчел прибыла в особняк Гири, дверь ей открыла прислуга, миловидная женщина по имени Джоселин, и сказала, что Лоретта не может ее сегодня принять. Накануне старику Кадму стало совсем плохо, и, отпустив сиделку, она решила сидеть с ним сама, распорядившись никого к ней не пускать и ничем не беспокоить.
Но Рэйчел настояла, что дело, с которым она пришла, не терпит отлагательства ни на один день и если Джоселин не изволит позвать Лоретту, ей придется это сделать самой. Уступив натиску, Джоселин с большой неохотой пошла наверх, и спустя несколько минут в холле появилась Лоретта. Пожалуй, впервые за время их знакомства она предстала перед Рэйчел не столь безукоризненной, как обычно. Старшая миссис Гири походила на картину, краски которой слегка выцвели, из обычно безупречной прически выбилось несколько прядей, а одна из подведенных бровей размазалась.
Велев Джоселин приготовить им чаю, Лоретта пригласила Рэйчел в столовую.
— Наступило страшное время, Рэйчел, — сказала она.
— Да, знаю.
— Кадм очень слаб, мне нужно быть рядом с ним, поэтому, пожалуйста, постарайся побыстрей рассказать мне, что тебя сюда привело.
— Помните, у нас с вами здесь был разговор вскоре после смерти Марджи.
— Конечно, помню.
— Вы оказались правы. Митч недавно был у меня в квартире, и мне показалось, что он не совсем в здравом рассудке.
— Что он натворил?
— Вы просите меня быть краткой, но, боюсь, мне это не удастся, — сказала Рэйчел. — У Марджи была тетрадь — не знаю, откуда она взялась. Словом, тетрадь эта оказалась у меня. Не важно как. Все дело в том, что в ней содержались какие-то важные сведения о Барбароссах.
Лоретта ничем не выказала своего волнения, пока не заговорила.
— Стало быть, дневник Холта у тебя? — спросила она, не в силах справиться с дрожью в голосе.
— Нет, у Митчелла.
— О боже, — выдохнула Лоретта. — Почему ты не принесла его мне?
— Я не знала, что он такой ценный.
— Зачем, скажи на милость, я просиживала столько часов у постели Кадма, прислушиваясь к каждому слову, ненароком сорвавшемуся с его языка?
— Вам тоже нужен этот дневник?
— Конечно. Я знала, что он у него. Он рассказал мне об этом много лет назад. Но никогда не давал даже взглянуть на него...
— Почему?
— Полагаю, не хотел, чтобы я узнала о Галили что-нибудь помимо того, что уже мне было известно.
— Не слишком лестный портрет. По крайней мере, по словам Холта.
— Так ты, выходит, читала дневник?
— Не до конца. Но достаточно, чтобы получить представление. В частности, о том случае, который свел Галили с Холтом... О боже, как только такое возможно?
— Что именно?
— Как Галили мог жить в 1865 году?
— Ты задаешь вопрос не по адресу, — ответила Лоретта. — Что касается «как» и «почему», тут я нахожусь в таком же неведении, как и ты. Но в отличие от тебя уже довольно давно отчаялась получить ответы и перестала даже думать об этом.
— Если вас больше не тревожат эти вопросы, зачем тогда вам так нужна тетрадь?
— Сначала ты приходить ко мне за помощью, а потом начинаешь подкалывать, — сказала Лоретта и, отведя глаза в сторону, глубоко вздохнула. — Будь любезна, дай мне сигарету, — наконец, нарушив затянувшееся молчание, попросила она. — Они на буфете.
Рэйчел встала и, достав серебряный портсигар с зажигалкой, положила их на стол. Когда Лоретта закуривала, в комнату вошла Джоселин и принесла чай.
— Поставь сюда, — сказала Лоретта. — Мы разольем сами. И еще, Джоселин, будь любезна, поднимись к мистеру Гири и проверь, как он там.
— Я только что к нему заходила, — ответила та. — Он спит.
— Заглядывай к нему время от времени, ладно?
— Конечно.
— Она просто находка, — сказала Лоретта, когда за Джоселин закрылась дверь. — Никогда ни на что не жалуется. Так о чем мы говорили?
— О Галили.
— Забудь о нем.
— Однажды вы мне сказали, что он всегда находился в сердце всех и вся.
— Неужели? — сказала Лоретта, глубоко затягиваясь. — Наверное, я тогда себя жалела. — Она выпустила кольца серо-голубого дыма и добавила: — Видишь ли, его любила не ты одна. И если тебе в самом деле хочется разобраться, что происходит с нами, перестань рассуждать о нем со своих позиций. Каждый из нас испил свою чашу разочарований, Рэйчел. Каждый потерял свою любовь и остался с разбитым сердцем. Даже старик.
— Неужели Луиза Брукс?
— Именно. Да, безукоризненная Луиза Брукс. Но это было еще во времена Китти. Мне не довелось быть свидетельницей его любовных воздыхании по Луизе, как бы она ни была красива. А она, поверь мне, действительно была хороша, — Лоретта стала разливать чай. — Хочешь чаю?
— Нет. Спасибо.
— Он, скорее всего, не протянет больше суток, — сказала Лоретта. — А когда его не станет, вся ответственность за нашу семью и ее имущество ляжет на меня. Такова его последняя воля.
— Вы читали завещание?
— Нет. Но он клятвенно обещал. Если это правда, мне придется заключить своего рода соглашение с Гаррисоном и Митчеллом.
— А если нет?
— Если нет? — Прежде чем ответить, Лоретта отпила чаю. — Тогда, возможно, нам будет не обойтись без Галили, — тихо сказала она. — Как тебе, так и мне.
Этажом выше в своей спальне Кадм пробудился от очередного сна и, помимо холода, ощутил в глубине своего живота странную пустоту, вызванную отнюдь не голодом. Он повернул голову к тусклой лампе, что стояла рядом на столике, надеясь отделаться от преследовавших его мрачных теней: пребывая в их власти во сне, он не желал, чтобы они досаждали ему в реальном мире.
В этот миг дверь комнаты отворилась, что заставило его приподнять голову с подушки.
— Лоретта?
— Нет, сэр. Джоселин.
— Где Лоретта? Она обещала со мной посидеть.
— Она спустилась вниз, сэр. К ней пришла жена Митчелла. Не желаете чего-нибудь поесть, сэр? Может, немного супа?
— Пришли сюда Рэйчел.
— Не поняла, сэр?
— Все ты прекрасно поняла. Пришли ко мне Рэйчел. И пусть она принесет бокал бренди. Ну, иди же.
Когда Джоселин удалилась, Кадм снова опустил голову на подушку. Какой бы холод ни пронзал его тело, одна мысль о том, что Рэйчел была внизу и что он сможет ею недолго полюбоваться, согрела ему сердце и скрасила его жалкую участь.
Славная девушка, она всегда была ему по душе, и, хотя стараниями Митчелла Рэйчел утратила свою былую чистоту, равно как и веру в добродетель, тем не менее она оказалась сильной натурой и сумела выстоять. Кадм потянулся к ящику стоящего по соседству шкафчика и выудил из него пачку жевательных резинок. Хотя ослабевшие мышцы челюстей давно заставили его отказаться от жвачки, а чистка зубов превращалась в сущую пытку из-за множества покрывавших его рот язвочек, он хотел встретить Рэйчел со свежим дыханием — вдруг она сядет рядом с ним. Непослушными пальцами он достал из пачки пластинку и, положив ее на пересохший язык, принялся тщательно сосать.
С улицы донесся чей-то восторженный крик, и ему нестерпимо захотелось выбраться из своей холодной постели и выйти из дома, чтобы еще разок взглянуть на небо. Неужели он просит слишком многого?
В лучшие времена он любил гулять, и не важно, какая была погода — хорошая или плохая, неважно, где и когда возникало это желание, он просто выходил из своего лимузина и гулял. Он помнил и холодные зимние утра, и полуденную августовскую жару, и весенние дни, когда он, словно счастливый студент, сбежавший с занятий, возвращался домой, и теплые летние вечера, когда, будучи в легком подпитии, шел и пел песни, ощущая себя королем.
Больше этого не повторится. Из его жизни безвозвратно ушли и улица, и небо, и песни. Впереди его не ожидало ничего, кроме тишины. И приговора. И как он ни пытался подготовиться к грядущим испытаниям, неизвестность продолжала его путать.
Оконная рама слегка задребезжала — должно быть, на улице поднялся ветер, от очередного порыва которого пришли в движение тяжелые шторы. Неудивительно, что ему холодно! Чертова сиделка, вероятно, забыла закрыть окно. Еще один порыв, и занавеси расправились, как паруса; на сей раз Кадм явственно ощутил сквозняк, довольно сильный, ибо зашевелилась отброшенная лампой тень.
Внутри живота у него точно что-то оборвалось, и он почувствовал странный трепет. Не понимая, что происходит, Кадм приподнял голову с кровати, тщательно вглядываясь в развевающиеся шторы.
Но ничего не разглядев, потянулся за очками, которые лежали на столике между бутылочками с лекарствами, и как раз в этот миг услышал, как кто-то произнес его имя.
Это был женский голос. В комнате была женщина.
— Лоретта?
Меж тем голос понизился, но теперь уже послышались не слова, а звук, напоминавший рычание, от которого затряслась кровать.
Прежде чем он успел нащупать очки, со шкафа упала и разбилась лампа, и Кадм оказался в темноте наедине с непрошеным гостем.
— Господи, что это? — сказала Лоретта и стала звать Джоселин, поднимаясь из-за стола, а Рэйчел, опередив ее, бросилась в коридор.
Крик, пронзительный крик огласил весь дом. Не обращая внимания на Лоретту, призывавшую ее остановиться, Рэйчел устремилась вверх по лестнице. Ее вдруг пронзила вспышка дежа вю: это когда-то уже было с ней и воспоминания об этом сохранились у нее в душе — однажды она бежала вверх по лестнице, перепрыгивая через две, а то и три ступеньки, слышала этот крик и завывания ветра.
Добравшись до лестничной площадки второго этажа, она взглянула через плечо. Цепляясь за балясины, Лоретта спешила за ней, а Джоселин была еще внизу лестницы и спрашивала, кто кричал.
— Кадм, дура чертова! — заорала на нее Лоретта. — Кажется, я просила тебя за ним приглядеть!
— Я была у него, — ответила Джоселин. — Он попросил бренди. И велел прислать к нему Рэйчел.
— Сейчас же отойди от двери! — крикнула Лоретта, обращаясь уже к Рэйчел.
— Почему? — запротестовала та.
— Это не твое дело! Спускайся вниз, слышишь?
Дверь сильно дрожала, и, хотя Рэйчел замерла, все ее существо противилось приказанию Лоретты. Может, после всего, что +случилось, ее это и правда больше не касалось — это безумие Гири и несчастье Гири, но она не могла не обращать внимания на полные ужаса крики, что раздавались в спальне. Кто-то мучил немощного старика, и этому следовало положить конец. Она взялась за ручку, которая дрожала у нее в ладони, и попыталась открыть дверь, но какая-то сила препятствовала ей с другой стороны, Рэйчел пришлось налечь на дверь всем телом, чтобы открыть ее. Наконец дверь распахнулась, и Рэйчел не просто переступила порог, но буквально влетела в самую гущу ожидавшей ее по другую сторону трагедии.
В комнате Кадма царил хаос: простыни, одеяла, подушки с большой кровати, которая оказалась пуста, были сброшены на пол, все лампы, за исключением валявшегося у кровати и время от времени нервно подмигивающего ночника, оказались разбиты, шкафчик с ящиками, а также стулья и туалетный столик перевернуты, все аптекарские аксессуары — бутылочки с пилюлями и микстурами, мерные ложки, рвотная чаша и кислородная машина — раскиданы, раздавлены, расплющены до неузнаваемости.
Рэйчел поискала глазами Кадма, но нигде его не нашла, равно как не обнаружила никаких признаков кого бы то ни было, кто мог бы учинить такой погром. Она осторожно продвинулась вперед, и вдруг ее внимание привлекли колышущиеся шторы, а вслед за тем — распахнутое настежь окно. О господи! Неужели он пытался бежать и выпрыгнул в окно? Или его кто-то выбросил?
Она двинулась по осколкам разбитого стекла и прочему мусору, трещавшему у нее под ногами, к окну, когда вдруг услышала тихие всхлипывания в темном углу комнаты и, обратив туда взгляд, увидела Кадма, который, скрючившись, сидел на полу и дрожал, словно от холода. Совершенно голый, он закрывал руками гениталии и выражением лица напоминал испуганную обезьяну — губы его изогнулись так, что открывали зубы, брови были подняты, а поперек лба залегла глубокая морщина. Устремленные на Рэйчел глаза ничего не выражали — это был пустой, отсутствующий взгляд.
— С вами все будет хорошо, — произнесла Рэйчел, направляясь к Кадму.
Ничего не ответив, он продолжал смотреть на нее стеклянным взглядом. Чем ближе Рэйчел подходила к нему, тем больше повреждений замечала на его теле. На желтушной коже плеч обозначились красные полосы, сквозь пальцы из паха сочилась кровь и ручейком стекала по ногам. Рэйчел ужаснулась. Кто осмелился войти в комнату умирающего старика и совершить над ним такое насилие? Это бесчеловечно.
Его всхлипывания стали громче. И Рэйчел стала его нежно успокаивать, как мать успокаивает своего испуганного ребенка, но ужас не выпускал его из своих объятий.
— Нет... — пробормотал он. — Не прикасайся...
— Я помогу вам выбраться отсюда, — сказала она ему.
Замотав головой, он скукожился еще больше, что вызвало у него новый приступ боли — он на мгновение закрыл глаза и тихо вскрикнул.
С лестничной площадки донесся крик Лоретты, требующей, чтобы Джоселин возвращалась вниз. Рэйчел обернулась к двери и успела заметить Лоретту, но тут дверь тяжело захлопнулась, оставив ее по ту сторону. Тихие стоны Кадма сменились завываниями, а его скрюченное тело еще неистовей забилось в конвульсиях.
Рэйчел больше не пыталась его успокоить, его раны были слишком серьезны, чтобы его можно было утешить словами. К тому же ее вниманием завладело нечто иное. Та сила, что захлопнула дверь в спальню Кадма перед Лореттой, находилась в комнате рядом с Рэйчел. Она ощущала чье-то дыхание на своем затылке.
Рэйчел медленно обернулась, чтобы оказаться лицом к лицу с этой силой, она хотела рассмотреть своего противника, пусть даже это будет последнее, что она увидит.
Она снова осмотрела комнату. Ее глаза привыкли к слабому свету ночника, но она так ничего и не обнаружила. И тогда Рэйчел решила сама сделать первый шаг.
— Где вы? — обратилась она в пустоту, и в тот же миг причитания старика за ее спиной внезапно смолкли, будто он, затаив дыхание, приготовился встретить самое худшее. — Меня зовут Рэйчел, — продолжала она и, указав на Кадма, добавила: — А это мой тесть. Если вы не против, мне бы хотелось вытащить его отсюда и оказать ему помощь. Он истекает кровью.
Прошло несколько напряженных секунд, прежде чем она услышала голос. Он исходил из той части комнаты, где только что — она могла в этом поклясться, ибо дважды осматривала комнату, — никого не было. Так или иначе, Рэйчел ошиблась, потому что в простенке между оконных проемов, точно статуя, сидела дама, складки платья которой, равно как и пряди ее волос, были воплощением безукоризненного порядка.
— Я его не трогала, — произнесла она.
Даже теперь, когда Рэйчел ее заметила, было довольно трудно удержать эту особу в фокусе своего внимания: черная лоснящаяся кожа дамы словно отражала устремленный на нее взгляд. Рэйчел вновь и вновь возвращалась глазами к ускользающему женскому образу, когда ее взгляд соскальзывал то влево, то вправо.
— Он пытался себя кастрировать, — сказала незнакомка. — Наверное, он полагал, что сможет этим меня смягчить.
Рэйчел не могла в это поверить, сама мысль о том, что Кадм собственноручно хотел лишить себя мужского достоинства, казалась абсурдной.
— В таком случае, можно мне его увести? — спросила Рэйчел.
— Нет, нельзя, — ответила дама. — Я пришла сюда, чтобы увидеть его смерть, и не намерена менять своего решения.
Обернувшись, Рэйчел увидела, что выражение ужаса, с которым Кадм смотрел на свою мучительницу, сменилось пустым взглядом, словно перенесенное потрясение истощило его и у него не осталось сил даже на то, чтобы плакать.
— Можешь остаться с ним, если хочешь, — продолжала дама. — Долго ждать не придется. Ему осталось всего несколько вздохов.
— Я не хочу смотреть, как он умирает, — сказала Рэйчел.
— А как же чувство исторической важности? — С этими словами дама поднялась и, сбросив последний защитный покров, позволила Рэйчел взирать на нее без каких-либо усилий. Пожалуй, более прекрасной особы Рэйчел в своей жизни никогда не видела, ее величественное лицо своей обнаженностью напомнило ей лицо Галили. Кожа и нервы, мышцы и кости словно подчеркивали друг друга.
Теперь ей стало ясно, что имела в виду дама, говоря о чувстве исторической важности. Стало быть, она и есть Барбаросса и пришла затем, чтобы увидеть смерть одного из Гири.
— Вы его сестра? — спросила Рэйчел.
— Сестра?
— Сестра Галили?
— Нет, — ответила она с улыбкой. — Я его мать. Цезария Яос Барбаросса. А как тебя... звали до того, как ты стала Гири?
— Палленберг.
— Рэйчел Палленберг.
— Верно.
— Скажи... ты не жалеешь? Что вошла в эту отвратительную семью?
Рэйчел задумалась, прежде чем ответить. Возможно, было бы благоразумней сказать, что она всем сердцем и до глубины души жалеет о своем замужестве, но она не смогла этого сделать. Это было бы неправдой. Как и во всем прочем, в ее браке были свои плюсы и минусы.
— Я думала, что люблю мужа, а он любит меня, — призналась Рэйчел. — Но, как выяснилось, я была влюблена в ложь.
— И что это значит?
— Что я могла бы быть счастливой, поскольку у меня было все...
— И ты не жалеешь? Даже несмотря на то, что пришлось потерять себя?
— Почти, — уточнила Рэйчел. — Почти потерять.
— Скажи, а твой муж здесь, в доме?
— Нет.
— Стало быть, тут только женщины? — При этом Цезария бросила взгляд на дверь.
— Пощадите их, — попросила Рэйчел. — Они хорошие люди.
— Я же сказала, что пришла сюда не затем, чтобы причинить кому-то вред. Я пришла, чтобы свидетельствовать.
— Тогда зачем все это? — Рэйчел обвела взглядом разгромленную комнату.
— Он вывел меня из себя, — ответила Цезария. — Он пытался меня купить. «Я отдам тебе все, что у меня есть, только оставь меня в покое». — Цезария сверкнула глазами в сторону Кадма. — У тебя нет того, что я хочу, старая рухлядь, — сказала она. — К тому же этот дом стоило бы вычистить сверху донизу. Он знает почему. Он все понимает. Пора перестать притворяться. Все то, что он накопил, все, что давало право ему мнить себя королем, следует уничтожить, — Цезария направилась в сторону Кадма, — кроме того, ему будет легче уйти, если здесь ничто не будет его держать.
— Одно дело, если вы хотите разрушить дом, — начала Рэйчел. — Но другое — сидеть и ждать, пока старый немощный человек истечет кровью. Это жестоко. — Цезария пристально посмотрела не нее. — Вы не считаете, что это жестоко?
— Я об этом не думала, — ответила та. — Может быть. Но позволь заметить, этот человек заслуживает гораздо худшей участи за то, что сделал.
— Вам?
— Нет, моему сыну. Атве. Или Галили, как он предпочитает себя называть.
— Что Кадм сделал Галили?
— Скажи ей, — обращаясь к умирающему, велела Цезария. — Ну, давай говори. Другой возможности у тебя больше не будет. Поэтому говори!
Ответа не последовало. Рэйчел посмотрела на Кадма, он сидел, низко свесив голову — не то от стыда, не то от упадка сил.
— Уж не думал ли ты, что твоей тайны никто не узнает? — продолжала Цезария. — Я все видела. Ты заставил моего ребенка убивать твою собственную плоть и кровь. Я все видела. — Кадм едва слышно всхлипнул. — Скажи ей, что это правда, — настаивала Цезария. — Не будь таким трусом.
— Это правда, — выдавил из себя Кадм.
— Кстати, а твоя жена знает об этом? — спросила Цезария. Кадм медленно поднял голову, и Рэйчел увидела лицо еще более страшное в своей безжизненности, чем было прежде, — совершенно обескровленное, с посиневшими губами, желтыми зубами и белками глаз.
— Нет, — ответил он.
— Тогда пусть она войдет, — сказала Цезария Рэйчел. — Я хочу, чтобы она знала, что он от нее скрывал. Но прислуга пусть останется за дверью. Это семейное дело.
Хотя Рэйчел не слишком любила, когда к ней обращались таким повелительным тоном, она не стала спорить и послушно отправилась исполнять то, что ей велели. За дверью, которая открылась без труда, стояли Лоретта и Джоселин.
— Почему ты закрыла дверь? — потребовала объяснений Лоретта.
— Это не я, — ответила Рэйчел. — У Кадма Цезария Барбаросса. Она хочет вас видеть. А Джоселин должна уйти.
— Цезария? — пронзительный голос Лоретты превратился в хриплый шепот. — Как она сюда попала?
— Не знаю, — Рэйчел отошла в сторону, чтобы Лоретта увидела, во что превратилась комната старика. — Она говорит, что пришла увидеть, как Кадм умрет.
— Вот как? Она не получит этого удовольствия, — отстранив Рэйчел, Лоретта переступила порог и вошла в комнату.
— А мне что делать? — спросила Джоселин.
— Просто уйдите.
— Может, позвать Гаррисона?
— Нет. Просто уйдите из дома, и все. Вы сделали все, что могли.
Судя по испуганному лицу, Джоселин очень хотелось покинуть дом, но глубокая преданность не давала ей сделать это.
— Если вы не уйдете сейчас, то другой возможности может не представиться, — предупредила ее Рэйчел. — Подумайте о своей семье. Идите.
Слова Рэйчел точно сняли камень с души Джоселин.
— Спасибо, — сказала она и пошла в сторону лестницы.
Рэйчел закрыла за ней дверь и вернулась в гущу происходящих в комнате событий. Лоретта, избрав, с ее точки зрения, наиболее подходящий метод общения с Цезарией, бросилась в атаку.
— Что вы тут делаете? — выкрикнула она. — Вы проникли в мой дом, и я требую, чтобы вы немедленно ушли.
— Это не твой дом, — сказала Цезария, продолжая смотреть на Кадма, который по-прежнему сидел на корточках, прислонившись к стене. — И не его.
Лоретта стала было возражать, но Цезария не обращала внимания на ее слова.
— Его построил мой сын, и ему, — она указала на Кадма, — это прекрасно известно. Он построил этот дом, пролив кровь, которая принесла вам удачу, и пролив свое семя.
— О чем вы говорите? — Голос Лоретты не утратил своего напора, но в нем появились нотки беспокойства, а значит, слова Цезарии не стали для нее откровением.
— Скажи ей, — обратилась Цезария к Кадму, но он в ответ лишь затряс тяжелой головой. — Послушай, старик, — приблизившись на шаг к скрюченной в углу фигуре, произнесла она, — ну-ка поднимайся с пола.
— Он не может... — сказала Лоретта.
— Заткнись! — рявкнула Цезария. — Слышишь меня, старик, немедленно встань!
Едва это приказание сорвалось с ее уст, как голова Кадма откинулась назад, и теперь он смотрел прямо на Цезарию. Дюйм за дюймом он стал подниматься, прижавшись спиной к стене, но не по своему желанию. Его ноги были слишком слабы, чтобы вынести вес тела. Это делала Цезария. Она заставила его подняться усилием своей воли.
Казалось, Кадм не слишком расстроился из-за того, что с ним обращаются как с марионеткой. Его лицо осветилось улыбкой, будто то, как с ним обращалась эта женщина, доставляло ему какое-то извращенное удовольствие.
Зачарованная и испуганная Рэйчел встала рядом с Лореттой.
— Пожалуйста, не делайте этого, — попросила она, — дайте ему спокойно умереть.
— Он не желает спокойно умирать, — сказала Цезария и поглядела на Кадма. — Учитывая то, что тебя ждет, я не могу придумать ничего лучшего. Кто знает, вдруг это поможет тебе очистить душу? Может статься, что истинную цену придется платить вовсе не тебе, а тем, кто останется после тебя в этом мире. Твоим детям. Твоим внукам. Твоей жене.
Она стояла к нему так близко, что почти касалась его, хотя в этом и не было никакой необходимости. Она крепко держала его силой воли и слов.
Слезы выступили у Кадма на глазах, рот слегка приоткрылся, и он заговорил голосом, который скорее походил на шептание призрака.
— Не могли бы мы... заключить мир? — еле слышно пробормотал он.
— Мир?
— Между нашими семьями....
— Слишком поздно.
— Нет...
— Ты убил свою плоть и кровь руками моего сына, — сказала Цезария. — Твои амбиции привели Атву к безумию. Своими делами ты посеял страшные семена. Страшные, страшные семена.
Слезы полились по щекам Кадма, неестественная улыбка сошла с его лица, оно теперь напоминало маску трагедии: скорбно изогнутый рот, впалые щеки, глубокие морщины на лбу.
— Не наказывай их за то, что я сделал, — взмолился он. — Ты можешь... остановить... эту войну... если захочешь.
— Я слишком устала, — сказала Цезария. — И слишком стара. К тому же мои дети желают войны не меньше твоих. Так что я ничего не могу поделать. Приди ты ко мне с раскаянием лет пятьдесят назад, быть может, мне удалось бы что-нибудь придумать. А сейчас слишком поздно. Нам всем поздно отступать.
Она глубоко вздохнула, и вместе с этим последние остатки жизни покинули Кадма. Тело перестало дрожать, а маска трагедии исчезла с его лица. Повисло долгое мгновение абсолютной тишины. Наконец Цезария сказала Лоретте:
— Теперь он весь ваш.
Едва она повернулась спиной к Лоретте и трупу, как тело Кадма, лишившись незримой поддержки Цезарии, соскользнуло по стене вниз и, словно мешок с костями, рухнуло на пол. Лоретта, тихо застонав, упала на колени с ним рядом.
Теперь, когда Кадм сошел со сцены, Цезарию больше ничто не здесь не держало. Ни разу не взглянув на причитавшую у тела Лоретту, она направилась к выходу, однако на лестничной площадке ее окликнула Рэйчел:
— Постойте.
Воздух вокруг Цезарии дрожал и таял. От нее словно бы исходила некая аура. Подстрекаемая любопытством, Рэйчел не могла позволить этой даме покинуть дом, не попытавшись задать ей некоторые вопросы и пролить свет на то, что ей недавно довелось услышать в покоях Кадма.
— Помогите мне разобраться, — попросила она.
— Тебе не о чем больше тревожиться. Все позади.
— Нет, я не об этом. Я хочу знать, что случилось с Галили.
— Зачем? — спросила Цезария, продолжая спускаться вниз. Эманации, исходившие от нее, вызывали в воздухе все большее возмущение. Под потолком раздался странный звук, будто под штукатуркой дрогнули балки, а перила задрожали, как от резкого порыва ветра.
— Я люблю его, — сказала Рэйчел.
— В этом я не сомневаюсь, — ответила Цезария. — Ничего иного я и не ожидала услышать.
— И поэтому хочу ему помочь, — продолжала Рэйчел.
Рэйчел в нерешительности постояла на лестничной площадке, но, убедившись, что остановить Цезарию никакими силами нельзя, стала спускаться следом за ней. В лицо ей ударила волна тяжелого воздуха с запахом камфары и влажной земли. У Рэйчел защипало в носу и начали слезиться глаза, но она продолжала идти вслед за Цезарией.
— Знаешь, сколько женщин и мужчин хотели излечить Атву за долгие годы? — спросила Цезария. — Но сделать это не удалось никому. Никому.
У подножия лестницы она на минуту замешкалась, вероятно, размышляя, с чего лучше начать разрушение дома. Рэйчел думала, что та не сдержит обещания, данного в комнате Кадма, но теперь поняла, что надеялась напрасно. Висевшее в холле венецианское зеркало треснуло и рассыпалось на мелкие кусочки, после чего подобная участь постигла все прочее, вплоть до самых маленьких картин и безделушек.
Внезапно разразившаяся буря заставила Рэйчел замереть на месте, а Цезария направилась по коридору в сторону гостиной Кадма.
— Тебе лучше уйти, — раздалось сверху.
Обернувшись, Рэйчел увидела Лоретту, которая стояла на лестничной площадке у самого края ступенек.
— Она нас не тронет, — хотя лично Рэйчел, сделав столь смелое заявление, не была в этом так уверена.
Акция вандализма не прекращалась, о чем свидетельствовали звуки погрома, очевидно доносившиеся из гостиной Кадма. Пусть даже Цезария не собиралась никому навредить, но кто мог с уверенностью утверждать, что выйдет из этой передряги целым и невредимым, когда в ход была пущена столь огромная и непредсказуемая в своем разрушительном действии сила?
— Вы уходите? — спросила Рэйчел Лоретту.
— Нет.
— Тогда я тоже остаюсь.
— Не подходи к ней близко, Рэйчел. Ты не можешь остановить то, что там происходит. Никто из нас не способен это сделать. Мы всего лишь люди.
— И что из этого следует? Что мы должны сдаться?
— Мы никогда не обращались к молитве, — лицо Лоретты стало отрешенным. — Теперь я поняла. У нас никогда не было молитвы.
Сколько превращений ни происходило на глазах у Рэйчел с близкими ей людьми в ходе бурных событий, случавшихся в последнее время, будь то Митчелл, Кадм или Галили, ни одно из них не подействовало на нее столь удручающе, как та метаморфоза, что изменила Лоретту, всегда олицетворявшую собой островок твердой почвы на охваченной землетрясением местности. Казалось, Лоретта никогда не испытывала сомнений и колебаний при выборе средств для достижения цели, но теперь уверенность вдруг покинула ее. Хотя она давно знала, что дни Кадма сочтены, и давно поверила в нечеловеческое происхождение Барбароссов, воочию увидеть подтверждение этим фактам оказалось выше ее сил.
Теперь, когда сломленная Лоретта перестала быть ей последней опорой, Рэйчел ощутила себя в полном одиночестве.
Вместе с переменами, внезапно постигшими Лоретту, шум в доме постепенно начал стихать, пока не исчез совсем. Что это значит? Неужели Цезария разрядила весь свой пыл и собралась уходить? Или просто решила перевести дыхание перед очередным натиском?
— Обо мне не 6еспокойтесь, — сказала Рэйчел Лоретте. — Я знаю, что делаю.
И она направилась вниз по лестнице в сторону коридора, ведущего в гостиную Кадма.
Зрелище, которое ожидало Рэйчел в гостиной Кадма, было воистину впечатляющим. Святая святых ныне почившего хозяина являла собой столь же неприглядную картину, что спальня и холл: все, что можно было разрушить, было разрушено, за исключением двух предметов — большого кожаного кресла, на котором посреди моря осколков и обломков восседала Цезария, и пейзажа кисти Бьерстадта, на который она завороженно смотрела. Хотя со стороны казалось, будто она всецело поглощена созерцанием художественного полотна, появление в комнате Рэйчел не осталось ею незамеченным.
— Я была на западе. Много, много лет назад, — не поворачивая головы, произнесла Цезария.
— Да?
— Я хотела найти место, чтобы обосноваться. Построить дом.
— И вы его нашли?
— Нет. Там оказалось слишком убого.
— А где именно вы были?
— Я объездила всю Калифорнию. Она мне понравилась. Но мне не удалось убедить Джефферсона присоединиться ко мне.
— А кто такой Джефферсон?
— Мой архитектор. Уж поверь мне, архитектор он был гораздо лучший, чем президент. И намного лучший, чем любовник.
Поскольку разговор столь неожиданно принял мистический оборот, Рэйчел стоило немалого труда не выразить своего изумления вслух.
— Томас Джефферсон был вашим любовником?
— Очень недолго.
— И отцом Галили?
— О нет. Детей от него у меня никогда не было. Только дом.
— И когда же закончилось его строительство?
Не удостоив Рэйчел ответом, Цезария встала с кресла и направилась к картине, не обращая внимания на хрустящие под ее голыми ступнями осколки керамики и стекла.
— Тебе нравится эта картина? — спросила Цезария.
— Не очень.
— А что именно тебе в ней не по вкусу?
— Просто не нравится, и все.
— Могла бы объяснить и получше, — бросив взгляд через плечо, сказала Цезария.
— Создается впечатление, что приложена масса труда, — пожала плечами Рэйчел. — Автор, должно быть, стремился сотворить нечто впечатляющее... а... в результате получилось всего лишь... крупное полотно.
— Ты права, — согласилась Цезария. — Воистину много труда. Но именно это мне и нравится. Именно это трогает мою душу. Картина очень мужская.
— Чересчур мужская.
— Так не бывает, — возразила Цезария. — Мужчина не может быть чересчур мужчиной. А женщина не может быть чересчур женщиной.
— Непохоже, что вы очень стараетесь быть женщиной, — заметила Рэйчел.
Когда Цезария взглянула на Рэйчел, на ее совершенном лице было написано почти комическое удивление.
— Уж не сомневаешься ли ты в моей женственности? — спросила она.
Рэйчел немного растерялась.
— Там... наверху...
— Ты, верно, полагаешь, что женщине надлежит только вздыхать и причитать? — Выражение лица Цезарии утратило веселость, а взгляд стал тяжелым и мрачным. — Думаешь, мне следовало бы сидеть у постели этого ублюдка, источая потоки утешения? Это верный способ превратиться в рабыню. Нет, не в этом суть женственности. Кстати, если тебе по душе роль утешительницы, то оставайся в доме Гири. В скором времени этой работенки здесь будет хоть отбавляй.
— Неужели все так плохо и другого выхода нет?
— Боюсь, что да. Я уже сказала старику перед смертью и повторю снова: я слишком стара и слишком устала от жизни, чтобы остановить начинающуюся войну, — снова посмотрев на картину, Цезария ненадолго задержала на ней взгляд. — В конце концов мы построили дом в Северной Каролине, — продолжала она. — Томас беспрестанно ездил в Монтичелло, в тот дом, который он строил для себя. На его сооружение ушло целых пятьдесят лет, но, думаю, этот труд не принес ему полного удовлетворения. А «L'Enfant» был ему по душе. Он знал, какое удовольствие тот доставляет мне. Я хотела превратить свой милый дом в маленький оазис. Наполнить прекрасными вещами, высокими мечтами... — При этих ее словах Рэйчел невольно подумала: а может, Кадм и Китти, а впоследствии Лоретта мечтали о том же? Может, тот самый дом, который сейчас безжалостно разрушала Цезария, тоже нес для них надежду на будущее? — Но скоро к нам пожалуют Гири. Теперь это неотвратимо. Они придут в мой дом, чтобы увидеть мою воплощенную мечту собственными глазами. Однако занятно будет взглянуть, кто из них дольше продержится.
— Кажется, вы не видите другого выхода.
— О том, что рано или поздно наступит конец, мне было известно очень давно. Еще в те далекие времена, когда Галили ушел из дома, сердце подсказывало мне, что наступит день и в наш мир вторгнутся люди. Однажды нас начнут искать.
— Вы знаете, где сейчас Галили?
— Там же, где и всегда, — в море, — ответила Цезария, после чего, взглянув на Рэйчел, добавила: — Скажи честно, неужели, кроме него, тебя больше ничего не заботит?
— Нет. Он моя единственная забота.
— Но знай, он не сможет тебя защитить. Этим качеством он никогда не отличался.
— Я не нуждаюсь ни в чьей защите.
— Ты лжешь. Подчас нам всем нужна защита, — в ее голосе зазвучала грусть.
— Позвольте хотя бы мне помочь ему, — сказала Рэйчел. Цезария одарила ее высокомерным взглядом. — Позвольте быть с ним рядом и заботиться о нем. Позвольте мне его любить.
— Ты намекаешь, что я любила его недостаточно? — осведомилась Цезария и, не дав Рэйчел возможности ответить, встала и, подойдя ближе, добавила: — Не часто я встречала людей, которые говорили со мной подобным образом. Особенно если учесть то, что произошло здесь этим вечером.
— Я не боюсь вас, — сказала Рэйчел.
— В это я как раз верю. Но не считай себя женщиной, которой не нужна защита. Если я решу причинить тебе вред...
— Но вы же этого не сделаете. Причинив вред мне, вы причините вред Галили. А этого вы хотите меньше всего.
— Откуда ты знаешь, что значит для меня этот ребенок? — с досадой проговорила Цезария. — Ты не представляешь, какую боль он мне причинил. Я не лишилась бы мужа, не уйди Галили в мир людей...
— Мне очень жаль, что по его вине вы испытали такую боль, — сказала Рэйчел, — но я знаю, он не может себе этого простить.
Взгляд Цезарии напоминал свет во льду.
— Это он тебе сказал? — спросила она.
— Да.
— Тогда почему он не вернулся домой и не сказал этого мне? Почему ему было не прийти домой и не попросить прощения?
— Он думает, вы его никогда не простите.
— Но я бы простила его. Ему нужно было только вернуться и попросить прощения. И я бы простила, — лед и свет на лице Цезарии таяли, превращаясь в слезы, и текли по щекам. — Проклятье. Что ты, женщина, со мной сделала? Заставила меня плакать после стольких лет... — Она глубоко вздохнула, собираясь с силами: — Так чего же ты от меня хочешь?
— Найдите его для меня, — ответила Рэйчел. — Остальное я возьму на себя. Обещаю привести его домой. Клянусь, я это сделаю. Я приведу его к вам во что бы то ни стало, пусть даже придется тащить его силой.
Цезария не делала никаких движений, чтобы стереть слезы со щек, и, когда последние капли упали на пол, черты ее лица обрели такую же обнаженность, какая открылась Рэйчел в Галили в первую ночь на острове, — обнаженность, не оставлявшую ни малейшего места для лжи. И хотя в этом прекрасном лице прежде всего читались неизбывная тоска и гнев, которые мучили ее долгие годы, в нем так же явно читалась любовь, нежная материнская любовь.
— Отправляйся обратно на Остров Садов, — сказала она. — И жди его там.
— Вы найдете его ради меня? — не веря своим ушам, переспросила Рэйчел.
— Если только он не станет слишком упираться, — ответила Цезария. — А ты, со своей стороны, проследи, чтобы он вернулся домой. Таков наш уговор.
— Хорошо.
— Приведи его сама в «L'Enfant». В то место, которому он принадлежит. Когда эта заваруха закончится, кому-то нужно будет взять на себя заботы о моих похоронах. И я хотела бы, чтобы это был он.
«Неужели мы вышли на тропу войны?»
Этот вопрос задал мне Люмен в тот день, когда я пришел к нему в старую коптильню, чтобы помириться. Поскольку тогда я ему не ответил, хочу восполнить это упущение сейчас. Да, мы начали войну с кланом Гири. Правда, полагаю, этим расспросы моего брата не ограничились бы, и мне непременно пришлось бы рассказать ему, когда именно началась эта война.
Если судить беспристрастно, то нынешняя война, быть может, является самой справедливой из всех, что нам довелось вести прежде. К примеру, вспомним, с чего началась Гражданская война, в огне которой клану Гири удалось сколотить немалое состояние и укрепить свою мощь? Может, вы скажете, это случилось тогда, когда форт Самтер принял на себя первый выстрел? Сводить знаменательные события к определенным дням, датам и конкретным людям, первым нажавшим на курок — таким, к примеру, как бесшабашный Эдмунд Раффин, человек штатский, но большой охотник пострелять по поводу и без повода, — безусловно, весьма удобно для историков, однако это не отражает истины, ибо разрушительная работа войны обыкновенно ведется на протяжении долгих лет до ее официального начала. Питающая эту работу вражда, которая воистину уходит своими корнями в далекое прошлое, взращивается и в сердцах людей превращается в святыню, ради которой они готовы принести в жертву свое благосостояние и даже отдать на заклание собственных сыновей.
Такой же была война между Гири и Барбароссами, и, хотя точить ножи обе стороны начали лишь после того, как тело первой жертвы — Марджи — предали земле, заговор и контрзаговор, которые привели к этому трагическому событию, созрели очень и очень давно. Еще в ту далекую весну тысяча восемьсот шестьдесят пятого, когда Чарльз Холт и Наб Никельберри переступили порог странного будуара в развалинах Ист-Бэттери, чтобы предаться всякого рода плотским удовольствиям. Я задаю себе вопрос: смогли бы они поступить иначе, если бы знали роковые последствия этого шага? Полагаю, что нет, ибо их поводырями были отчаяние и голод, повинуясь которым они жили одним днем и не задумывались о том, что будет завтра. Но даже скажи им в один из тех дней, когда они вкушали изысканные яства и ублажали свою плоть сладостью поцелуев, о том, к каким страшным последствиям приведет эта их необузданная чувственность через сотню лет, они бы ответили: ну и что? И кто осмелился бы их за это упрекнуть? Будь на их месте я, думаю, поступил бы точно так же, ибо невозможно ежесекундно задумываться о том, чем отзовется в будущем всякий твой шаг и какие за собой повлечет последствия. Нужно просто поступать сообразно сложившимся обстоятельствам и не мешать другим брать от жизни то, что она им дает.
Словом, я хочу доказать, что никоим образом не ставлю в вину Чарльзу и Набу то, что с ними случилось в доме Галили. Каждый из них шел по жизни своим путем, приближая неминуемую развязку. Нам же, в свою очередь, предстоит пройти по проложенной ими тропе войны, которая, возможно, окажется для нас роковой. Смею надеяться, что грядущая война будет достаточно скромной, если судить о ее значительности не по количеству захороненных гробов, а по масштабу разрушения. Я имею в виду не физическое разрушение (хотя таковое, разумеется, неизбежно), а уничтожение лежащих в основе влияния, власти и амбиций доктрин, которые возводились нашими семьями на протяжении долгих лет. Боюсь, ни одна из них не уцелеет к тому дню, когда война подойдет к концу, равно как не будет в этой битве и победителя, ибо кланы сметут друг друга с лица земли. Примите это как пророчество вашего покорного слуги.
Невелика потеря, быть может, скажете вы, получив некоторое представление о наших семействах, лучшие представители которых — личности довольно посредственные, а худшие исполнены такой злобы, что уход из жизни и тех и других, возможно, станет событием, которому стоит только порадоваться.
Перед лицом грозных времен я все же лелею надежду, что война вскроет в некоторых из нас (не берусь полагать, что в каждом) качества, которые развеют мой пессимистичный настрой. Но только поймите меня правильно, я не имею в виду, что война способна кого-то облагородить — от этой мысли я далек, — но я не сомневаюсь в том, что она сорвет с нас маску претенциозности, являющейся сомнительной выгодой мира, пылью, которую мы имеем обыкновение пускать в глаза, и вернет нас к нашему истинному «я» — к нашей человеческой или божественной природе или к тому и другому одновременно.
Итак, я готов. Вооружившись пистолетом, который теперь постоянно лежит у меня на письменном столе рядом с ручкой, я решительно настроен до последней минуты жизни писать свою книгу, хотя не могу обещать, что успею закончить ее прежде, чем придется сменить перо на оружие. Мое намерение изложить всю правду кажется теперь далекой мечтой — одним из тех притязаний мирного образа жизни, о которых я недавно упоминал.
Впредь со всей ответственностью обещаю не злоупотреблять вашим терпением и не пользоваться вашим расположением на правах человека, вошедшего в вашу жизнь. Обещаю излагать факты с исключительной простотой и ясностью и постараюсь выстроить весь дальнейший сюжет таким образом, чтобы вы могли домыслить окончание истории в своем воображении в случае, если пуля оборвет мою жизнь раньше, чем я успею дописать роман.
Пока я размышлял обо всем этом, мне показалось несколько неуместным просить прощения за мои упущения или оплошности, но напомню: перед вами труд человека, который слово за словом, предложение за предложением обучается азам сочинительства, поэтому, пожалуйста, будьте благосклонны, если подчас обнаружите в моем творении некоторые неувязки или промахи.
Простите мне мои бренные мысли, ведь я не просто сын своего отца, я всего лишь человек. И да наступит такой день, когда это будет достаточным основанием, чтобы быть любимым.