ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ


Никуда не тянуло Квасова после завершающего воя сирены. Только к Ожигалову. Где беспартийный может получить ясный совет и встретить понимание? В партийной ячейке.

Туда изредка поманивало Квасова. Он был любопытен к людям и всегда ждал от них чего-нибудь необычного. Секретарем же был интересный человек. В библиотеке записывались на очередь за его книжкой «На фронт и на фронте». Книжку эту Квасов не читал. Ваня Ожигалов не чурался рабочей братии, любопытно рассказывал о гражданской войне и еще более красиво — про нынешнюю бескровную войну с мировым капитализмом, войну за экономическую независимость. По его словам, их завод при наличии хороших ребят мог сыграть не меньшую роль в этом сражении, чем конница Буденного под Касторной или полки Фрунзе на Сиваше. Красивые картины рисовал Ожигалов перед своими собеседниками — заслушаешься! А на собраниях говорил плохо, нудно, часто сбивался, глядел в бумажку и невыносимо страдал в подобных случаях.

Ожигалов только что отпустил начальника снабжения Стебловского. Когда Жора постучался в филенку, секретарь еще не остыл от забот — получался прорыв с материалами, необходимыми для важных серийных заказов.

Но не только черный прокат и цветные металлы волновали Ожигалова. Только сейчас, почти документально, Стебловский изложил пункт за пунктом историю окончательного падения Фомина. Стебловскому бюро поручило выяснить, есть ли доказательства взятки, и начальник снабжения добыл неопровержимые улики. Действительно, реглан был вручен Фомину дарственно, точно так же, к слову говоря, как сам Стебловский одаривал папиросами, водчонкой и небольшими подачками тех или иных д а т е л е й дефицитных материалов, даже по плановым нарядам добываемым с превеликим трудом.

Положение с Фоминым осложнялось еще и потому, что он был членом бюро, коммунистом с большим стажем, не говоря уже о боевом ордене и ветеранстве. Наказывать Фомина придется со всей строгостью — возможно, вплоть до исключения из партии. А дальше, что будет дальше, даже для самого Ожигалова было полной неизвестностью. Надо знать самоуверенного. Фомина, чтобы предвидеть неизбежность серьезных последствий. Ломакин в пылу откровенности поделился с Серокрылом о своих подозрениях. Бывший комбриг с яростью встретил эту новость. «Если вы ничего не докажете, хлопцы, и зря черните Дмитрия — берегитесь!.. — почти пригрозил Серокрыл. — А если факт подтвердится, то отдайте мне его, подлеца, я сам побеспокоюсь о его драгоценном здоровье...»

В момент этого острого разговора и вошел Квасов к секретарю партячейки. Ожигалов нашел в себе силу, чтобы не наброситься сразу на соучастника Фомина.

— Садись, цыган. — Ожигалов указал на сундук для хранения документов.

Ожигалов сидел за столом в затасканной кепке и просторной суконной рубахе морского покроя. Папироска с разжеванным мундштуком перекатывалась из одного угла рта в другой, виски не подстрижены, борода не побрита.

«Свой в досочку, Ваня, — подумал Квасов. — Такой же, как и мы, грешные, забулдыги. На руках наколки. Глаза хитрющие. Все понимает, ожги его душу!»

— Говори, Жора.

— А может, не буду?

— Врешь, будешь! Иначе бы тебя сюда на буксирном тросе не затащить...

— Ты, видать, все знаешь?

— Знаю.

— Откуда? Инструкции читаешь?

— Редко. Просматриваю. — Ожигалов прихлопнул его по коленке. — Там тоже попадаются интересные штуки.

— Интересные? Для кого?

— Для меня... Да и для таких, как ты, гавриков.

— Гавриков? — Жора кисло улыбнулся. — Если меня послали на стружку, так я уже и гаврик, по-твоему?

— В инструкции о тебе ни слова, Жора.

— Не удостоен?

— Вероятно. — Ожигалов подсунул ему мятую-премятую пачку папирос. — Куришь такие? Или только «Бальные»?

Квасов принялся разглядывать папироску, тонкую, как гвоздик; и со стороны могло показаться, что его, случайного посетителя, больше всего интересует, какими папиросами разрушает свои легкие секретарь ячейки.

— Ну, рассказывай. — Ожигалов добродушно вгляделся в Квасова. — Где поцарапали?

— Поцарапали? — Жора машинально пощупал руку повыше локтя, почувствовал легкую боль в забинтованной ране и поразился наблюдательности партийного секретаря. — Ты будто рентген, Ваня...

— Какой тут рентген? На, погляди! — Ожигалов вытащил из заднего брючного кармана зеркальце в форме ромба, протер его о рукав.

«Черт возьми! Действительно...» Жора заметил на своей щеке царапины. На них даже Марфинька не обратила внимания, а этот желтоглазый крючок сразу зацепил и занес в дефектную ведомость.

При солнечном свете, падавшем пучками через окно, выходившее на неоштукатуренную стену нового корпуса, события нынешней ночи представлялись сном. И значение их сейчас, при солнечном свете, не казалось уже таким опасным.

Пока все царапины души и тела принадлежали ему, и только ему одному. А раз так, то можно по-прежнему распоряжаться собой, как хочешь, и принимать меры по собственному усмотрению. Дай же всему огласку — зашевелятся, будто тараканы, бросятся, как на сахарный песок, и не найти тогда против них никакой самозащиты.

С женушкой и с ее «кузеном» можно не спеша справиться, а вот с такими, как Ваня Ожигалов, только свяжись... Для них нет ничего тайного, все немедленно вытащут на трибуну, в стенновки...

— Опять неурядицы с сожительницей? — Глаза секретаря утеряли доброту. Цвет их изменился.

Ожигалов отодвинул ногой стул, встал, короткий, широкий, как палаш, ссутулился и сжал кулаки — рабочие кулаки, ничего не скажешь. Не всегда учил уму-разуму других и не всю жизнь воевал, когда-то и «вкалывал» в цехе.

— Какая ты отвратительная личность, Квасов, — надсадно выдавил Ожигалов.

— Что? — Квасов медленно приподнялся. — Как ты смеешь?...

— Смею!

— Ты со своими так разговаривай! С теми, с кого взносы получаешь. А я тебя не содержу. У меня другое начальство...

Ожигалов прищурился так, что глаза скрылись в припухлых веках и морщинах, и стегнул, как арапником:

— Партия — руководящая сила, Квасов. С и л а... Партия — цвет Отечества. А с тобой я от имени твоего честно умершего отца говорю. От имени рабочей матери, рано сгоревшей в непосильных трудах. Ты дрянной человек, потому что пытался запакостить души твоих товарищей по заводу. Хотел столкнуть в ту же яму Николая. Но мы ему трап спустили в яму. Выбрался... Мы тебе нападение на Наташу простили. Она простила. А ты? Поганый ты, потому что тратишь себя понапрасну. Все тебе родители дали: физическую силу, красивое лицо, золотые руки. Не только хлеб жевать научили тебя. Ты в армию пошел профессиональным рабочим. Чудесные вещи ты мог делать своими руками, Жора! Но кто-то лишил тебя гордости.

— На гордость не знаю расценок, — пробормотал Квасов, в котором снова проснулся гонор.

— Расценки на все ищешь? Знаешь, видел я в музее деревянную дверь, на которой искусно были вырезаны всякие сюжеты. Мне сказали: мастер трудился над нею сорок лет и получил за это от барина пять гривен... Барина мы того не знаем, а мастера запомнили. Имя его занесено в историю наряду с фельдмаршалами и царями. Что нес в своем сердце тот мастер, русский простолюдин? Бога нес в своем сердце мастер! Не того, с иконы, с бородой клином, с хилыми ручками, а бога творчества, могучую силу народа. На удивление всем совершил мастер свое чудо. Не думал о пяти гривнах, Георгий Квасов, этот русский человек. И ты должен быть горд! Тебе, как и миллионам рабочих, поручили сразиться в бою с капитализмом. Мы обязаны развить бешеную энергию и сделать с в о и точные приборы, без них нет индустрии. Если бы мы не сделали с а м и приборов, которые испытывают металл на удар, на разрыв, на упругость, мы не смогли бы строить машин. Разве я должен объяснять тебе это, Квасов? Но нам нужно, чтобы наши самолеты чувствовали себя в воздухе, как в родной стихии, чтобы наши корабли хорошо управлялись, чтобы наши пушки безупречно стреляли. Где же твоя гордость? Что же, ты хочешь, чтобы мы всегда расплачивались с капиталистами за приборы нашими ценностями — вроде той самой резной двери, о которой я тебе говорил? Да, мы платим им нашими ценностями, а они хохочут над нами и надеются, что мы обанкротимся. Мы им бриллианты отдаем, которые гранили наши предки. Они предлагали купить у нас шапку Мономаха. Слышал про такой царский головной убор? Исаакиевский собор не прочь разъять на части и увезти из Ленинграда на своих кораблях. А Жора Квасов бузит, требует легких денег на шашлыки, на «Веревочку». Капиталистов ты и в глаза никогда не видел, к тебе они в квартиру не приходили (Жора вздрогнул), а ты с ними вроде заодно. Потому что ты постепенно превращаешься в... протоплазму.

Квасов с содроганием слушал этого взбалмошного человека в неизменной кепке и заношенной рубашке. Что для него «мелочи жизни»! Ему наплевать на то, что Жору Квасова унизили на цеховом собрании.

Ну, перевели на стружку — и перевели! Утвердит директор — и придется ворочать вилами. Квасов — пылинка. Дунули — и улетела. Никто не остановится, не поглядит вслед: шут с ней, с пылинкой! Все шагают дальше. Что-де этому, стойкому человеку до Квасова? А ведь вместе жили, хлеб-соль делили, иногда и рюмочку. В калошах ходит к умывальнику, иногда сам веник берет, тряпку, ведро и моет полы... Может ли его понять баловень судьбы Жора Квасов? Цыганки и те готовы распластаться перед ним, величают его — струны гудят, гитары стонут: «Ты ушла, и твои плечики сгинули в ночную тьму...» Ничем таким не может похвалиться этот небритый человечек в кепке. А вот подкашивает его под корень и вскрикнуть не дает от боли. Давит, гнетет. Не сбросить. П р а в д а кипит в нем, как в паровом котле. Какая силища!.. Бросил на лопатки и топчется на тебе, а ты лежишь, как в парной в бане. Невмоготу, а чувство такое, что стало легче, выходит из тебя какая-то дурь.

И вдруг вцепилось, как клещ, это самое слово... как его?.. протоплазма.

Нет, не клещ. Что-то липкое, скользкое, бесцветное. Вроде медузы. Протоплазма... Выроет же, чертов сын, такое словечко! Хорош, значит, ты, Жорик, красавчик.

Квасова раздирали противоречивые чувства. Он и себе был гадок, и Ожигалов раздражал его. Раздражал потому, что, казалось Жоре, именно такие люди лишают его права на самостоятельную мысль, мешают жить собственным умом, все время водят его на поводу, а сами ходят на ходулях. Квасов не желал быть шурупом или шестеренкой пусть даже безукоризненно работающей машины. Опека раздражала. Хотелось идти наперекор, пусть из озорства, из-за нежелания быть одинаковым со всеми.

Что он там говорил еще? Шапка Мономаха, которую хотят увезти за океан буржуи? Тут уж ничего не скажешь: шапку отдавать нельзя. О ней Жора знал по школе, учитель истории умел пробуждать восхищение и уважение к далекой старине. Исаакиевский собор не так волновал. Мало ли изуродовали церквей в Москве, сшибли кресты и купола, устроили в них овощехранилища, склады «Центроспирта», а в церкви, где, слыхал Жора, венчался Пушкин, открыли ремонт мотоциклов. Правда, это творили свои же руки, а теперь тянутся иностранцы со своими долларами. И вообще непорядок, если буржуи растащат наследие русского народа, как картошку с Тишинского рынка.

Ладно, может быть, Ваня Ожигалов и прав, есть и Жорина вина в том, что приходится отдавать иностранцам наши ценности. А вот о том, почему и зачем охотятся на Жору Квасова некие коржиковы, об этом сказать? Нет! А может быть, то был не Коржиков с его подлыми предложениями, а всего-навсего какой-нибудь старый хахаль Аделаиды, разыгравший комедию, чтобы отвадить его от своей любовницы? Поднимешь полк по тревоге, а врага нет. Одни насмешки и оскорбление личности.

Так и ушел Жора от Ожигалова, не сказав ему главного.

Встретился Николай, веселый и красивый. Поздоровался издали и, подхватив под руку выбежавшую Наташку, пошел с ней к трамвайной остановке.

Черт побери этого Кольку! И на заводе держится, как отделком заводской, устав знает назубок. Везет же обтекаемым людям! Заглянут в клеенчатую тетрадочку с наставлениями, пошепчут про себя — и урок готов!

Рассуждая так, Квасов сдал в проходной табельный жетон и, предъявив пропуск вахтеру, ушлому службисту с наганом на животе, направился вверх по улочке, поднимавшейся к площади, где неутомимо звонили трамваи, катились машины и фаэтоны, похожие на скрипки.

Мимо него проехал в машине Парранский — развалился на заднем сиденье с сознанием хорошо выполненного долга. Парранский, как только выходил за ворота завода, сразу же начинал отдыхать: у него была способность выключать себя из заводских интересов вплоть до завтрашнего гудка.

«Живут же люди! — со злостью подумал Квасов, провожая глазами автомобиль. — Знает он в тысячу раз больше меня. Почему же к нему не шляется гражданин Коржиков?»

Куда идти? Домой? Нет. К Марфиньке? Жалость, ласка, восхищения. К Николаю с повинной? Вот это можно. Не выгонит и не станет лезть с нравоучениями. Только сначала необходимо поднять градус собственной души.

В пивнушке дымно до щипоты в глазах и душно, как в паровозной трубе. Запахи пива, кислой капусты и сосисок мешались с запахом рабочей одежды.

Толстые, будто отлитые в опоках, кружки ходили по рукам; к ним прикасались благоговейно и умело, насыпали соли на ободок и поцелуйно приникали губами к пенно-миражному счастью, к блаженству, доступному каждому, кто швырнет монетки на мокрый поднос.

Пиво развязывало языки даже молчаливым мастерам, державшимся особняком, чтобы никто не заподозрил их в панибратстве или темных сделках. Фомин потягивал жидкость, шевелил разрубленной в атаке губой и разговаривал не столько языком, сколько глазами с нынешним «королем» литейки, усатым Гасловым. Казалось, они полностью отрешались от разноголосой компании своих соратников по производству, уже добрый час сидевших в этом подвальном храме полупьяных душевных излияний. Квасов знал, до чего несхожи эти два мастера по характеру и по отношению к жизни. Если один — огонь, то второй — вода. Никогда им не сговориться, выпей они хоть бочку жигулевского.

— Кружку пива и туда полтораста! — приказал Жора, облокотившись на стойку и не обращая никакого внимания на пышнобедрую шинкарку, которая при появлении Квасова облизнула свои яркие, не знающие помады губы.

— Может быть, не туда? — игриво спросила шинкарка.

— Туда... — повторил Жора, полузакрытыми глазами наблюдая за тем, чтобы его не обманули ни на одно деление градуированной мензурки. Знаем мы эти замашки толстой дуры! Жора ценит честность и ненавидит обман.

— Я вам прибавлю, Жора. Хотите?

— От нищих не принимаю. — Улыбка скользнула по его лицу и мгновенно превратилась в гримасу, внутри него вдруг все оборвалось: рядом, почти прикасаясь к нему, стоял Коржиков...

«Кузен» на виду у всей братии протягивал ему руку и щерил свои фарфоровые зубы. Никто не обращал внимания на этого незнакомца. Коржиков ничем не отличался от посетителей пивной. Молескиновая куртка, из кармашка торчит штангель, руки неотмытые, даже заусеницы у ногтей, дьявол его дери!

Он явно разыскивал его, Квасова, держа тот же нож за пазухой и те же подлые замыслы в голове.

Жора будто проглотил кусок льда, такой он почувствовал озноб.


Загрузка...