На следующее утро в одно из помещений конторы, отличавшейся от остальных комнат управления небольшим окошком, прорезанным в малогабаритной двери, начали сходиться мастера «особого списка». Это были опытные производственники, отнесенные к разряду ИТР, то есть инженерно-технических работников, и получавшие наравне с рабочими красную карточку первой группы и дополнительный паек.
Практики ИТР были костяком, позвоночным столбом производства. На них твердо надеялся Ломакин в период инженерного междуцарствия, когда новая промышленно-техническая интеллигенция еще не сложилась (во всяком случае, на такой небольшой фабрике), а старая находилась в состоянии неустойчивого равновесия.
Мастера заведовали цехами, они решали самые больные вопросы труда и зарплаты, они же являлись источником первоначального накопления. И, самое основное, они начинали осваивать новые приборы и доводили их до серии.
Если поглядеть на условия, сложившиеся на фабрике, то нужно сказать: они и в то время резко отличались от условий на других промышленных предприятиях. Фабрика вольно или невольно сосредоточила в своих старых и вновь отстроенных корпусах производство и освоение приборов. Если приборы, необходимые для авиации, артиллерии и военно-морских кораблей, привозились сюда фельдсвязистами ОГПУ под усиленной охраной, а опытные образцы делались вне фабрики, то приборы мирного потребления возникали и рождались здесь, на самой фабрике.
Говоря откровенно, с освоения приборов мирного предназначения и началось развитие «темных инстинктов» и некоторое пренебрежение к высокоорганизованной инженерно-конструкторской мысли. На фабрику «спускался» прибор, купленный где-либо за рубежом в «музейном количестве» экземпляров. Назовем этот прибор условным и отнюдь не оригинальным шифром «икс». В таком приборе ничего не было сверхчудесного или секретного. Его продавали с любого прилавка, и можно было заказать его в неограниченном количестве той или иной фирме. Но, чтобы купить прибор, нужны были деньги. Все те же золотые слитки, лежавшие на стеллажах подвалов государственных хранилищ. Иностранные капиталисты неохотно шли на кредиты, а если и давали их, то на неимоверно раздутых процентах, с ущемлением достоинства и национального престижа молодой социалистической республики.
Длинные списки заграничных закупок вызывали законное чувство тревоги. Зависимость в наиболее точном, «мозговом» индустриальном продукте могла обратиться в катастрофу. Со всех сторон капиталистического окружения побрякивали оружием, угрожали, ущемляли, кичились. Конечно, положение русской земли было лучше, нежели при Александре Невском, и, разговаривая с иностранцами, не приходилось добираться до их шатров, перепрыгивая через костры. Но унижения, модернизированные веком, привычками капиталистов, были.
Прибор «икс» поступал на фабрику не по плану. Все зависело от удачи, от ловкости посланных за кордон специалистов. Поэтому задания на освоение прибора «икс» или «игрек» могли прийти в любое время года. Теперь мы можем сделать вывод: фабрика превращалась в опытный завод, с той разницей, что на ней приходилось не только осваивать образец, но и производить его в серии. Скажем прямо, задача нелегкая. И поэтому руководство треста, а впоследствии объединения хотя и журило за высокую себестоимость, но одновременно отстаивало перед органами контроля специфику производства и могущие возникнуть перерасходы. К тому же заказчики были щедры, за ценой не стояли, требовали только одного — железно выдержать сроки поставок. Если требовались станки — их давали, если нужно было завезти материалы — их завозили.
Итак, мастера собрались в комнате и, рассевшись вдоль стен, сложив руки на коленях и пока не закуривая, нетерпеливо ждали сигнала от сидевшего за столом молодого человека в гимнастерке с голубыми петлицами авиации.
Молодой человек, природно-смуглый и чрезмерно исхудавший от тайного недоедания и забот, связанных с освоением новой техники в кустарных условиях, почему-то не начинал привычного обряда «раздетализации». Прибор стоял на хорошо отполированном планшете в центре стола, покрытого зеленым сукном. Он был прикрыт чехлом из желтоватого, мягкого дерматина, похожего на замшу.
Мастера видели и осязали этот прибор на совещании у директора. Они уже примерно прикинули в уме все возможности его освоения. Им было безразлично, какие математические задачи помогал решать прибор, но они точно предвидели выгоды, которые можно было получить от работы над ним. Вот это и была та стихия, о которой говорили Гаслов и Ожигалов в столовке, та самая мутная вода, где товарищи типа Фомина могли наловить крупной рыбки. На фабрике так и говорили: «Это та рыба».
Неожиданно для всех начальник научно-технического отдела, ведающий в порядке наблюдения и опытными цехами, начал совещание сакраментальными словами, бытующими в отсталом мышлении:
— Товарищи соратники! — В самом обращении сразу же послышалась недобрая ирония. — К сожалению, этот прибор не «рыба»...
— «Не рыба»? — неосторожно на полном серьезе переспросил Фомин.
— Не «рыба», — повторил начальник отдела. Он еще полностью не представлял себе эффекта нового метода, предложенного Парранским. — Вы можете осмотреть прибор, пощупать его, приласкать, а раздеталировать не будем.
И он в доступной форме изложил причины. Слова его были встречены неодобрительным молчанием.
Только Гаслов, продув усы и поднявшись для того, чтобы «приласкать» прибор, освобожденный от желтого чехла, сказал, обращаясь к Фомину:
— Постепенно надо кончать с анархией, Митя.
— Ты невыносимо серый мужчина, Гаслов, — ответил ему Фомин, не приняв шутку. — Теперь этот чудесный аппарат заберут крохоборы, черепахи, или доверят его девчонкам из конструкторского бюро. Вот тогда-то и налюбуешься на подлинную анархию.
И Фомин ушел, как говорится, хлопнув дверью. Тогда было в моде это выражение.
В нехороший момент попал в механический цех Николай Бурлаков. Вначале ему показалось обидным и непонятным, почему Фомин с такой мрачностью встретил его у конторки, еле кивнув на его радушное приветствие, а до этого продержал почти час у захватанных дверей с капканной пружиной.
Неужели это тот самый человек, который сидел рядом с Николаем в «Веревочке», пил водку и ел шашлыки? Не зная причины, породившей такую оскорбительную встречу, Николай искал эту причину в самом себе (не наболтал ли чего лишнего?), и в отношениях с Квасовым, и даже во вчерашнем откровенном разговоре с Саулом.
Пока Фомин пыжился и сопел, сидевшая за соседним столом активно перезрелая дама с выкрашенными, вздыбленными волосами успела выпить стакан простокваши, медленно и осторожно изжевать крохотную булочку с румяной коркой. Это была плановик-экономист Муфтина. Растягивая рот, она стала красить губы.
— Вызовите сюда Старовойта! — не поднимая головы, не обернувшись, приказал Фомин.
Муфтина с презрением оглядела его спину, сняла трубку и куда-то позвонила. После этого занялась арифмометром, не скрывая своего отвращения к исполняемой ею работе.
Старовойт оказался неразговорчивым мастеровым, с приветливыми глазами, с туберкулезной внешностью и просаленной кепкой на голове.
— Новенького возьми на «Майдебург», — сказал Фомин.
— Сразу на станок? — Старовойт оглядел незнакомого парня с головы до ног и задержал взгляд на его сапогах, излучавших яркий блеск.
— Вот в таком аккурате парень будет держать и «Майдебург», — сказал Фомин, понявший смысл взгляда старого мастерового. — А то этот, как его, Пантюхин запустил станок. Сам неряха и станок держит в черном теле. Скажи ему, если будет так продолжаться, переведу на стружку. Ну, идите, чего задумались? — последнюю фразу Фомин произнес поощрительным тоном.
Конторка подрагивала. Все пронзительные шумы цеха сотрясали ее. Здесь разговаривали громко, и со стороны могло показаться, что люди бранятся. В конторку заходили мастера, наладчики, технологи, рабочие. Скрипела пружина, хлопала дверь. Муфтина терла виски мигреневым карандашиком и проверяла, есть ли вата в ушах.
В самом же цехе шум складывался в определенный ритм и меньше действовал на нервную систему. К тому же брала силу всепобеждающая привычка.
Станок «Майдебург», как можно было догадаться, не являлся чудом техники и, вероятно, служил как бы трамплином для прыжка к более совершенному, а затем уже и к прецизионному оборудованию. На «Майдебурге» обрабатывали крупногабаритные детали, где допуски и припуски не имели первостепенного значения. Старовойту не пришлось разъяснять Николаю принципы действия станка. Бурлаков работал токарем, да иначе и кому бы пришла в голову мысль сразу же поставить его к станку? Некоторые особенности неизвестной модели были разъяснены, выдан чертеж обрабатываемой детали, и помощник мастера с удовольствием стал смотреть, как сильные, молодые руки взялись за дело.
— Только не спеши. — Старовойт проверил зажимы. — Нужно действовать синхронно.
Произнеся последнее слово с полным самоуважением, Старовойт больше не надоедал советами. Он постоял, проверил на палец отпущенную вентилем эмульсию и пошел к своему станку ДИП — мечте того времени!
Бурлаков остался один на один с «Магдебургом». Все его существо сосредоточилось на нем. Ничто другое не отвлекало его. Видел ли он людей? Нет. Он не видел никого. Мелькали в глазах какие-то силуэты, расплывчатые лица; даже неумолчный гул цеха не воспринимался им. Резец нужно было перезакрепить. Старовойт наблюдал за Николаем издали. Глаза Старовойта проследили за тем, как Николай справляется с резцом, как включает рубильник и развивает обороты. Только сейчас Николай обнаружил — ему дали деталь-брачок. Понятно. Если запорет, не жалко. Пока дали готовый набор для новичков. Шкафчик и тот был заперт, на нем висел замок.
Но, как бы то ни было, экзамен надо выдержать, не сплоховать на первых порах. Пусть отвыкли руки, нет ловкости, уверенности... Зато есть воля, непреодолимое желание, терпение и страсть. Если бы рядом презрительно скривил рот Арапчи... Нет, не порадуется Арапчи!.. А если по правде, то спасибо тебе, Арапчи, за науку, за твою жесткость, за способность всегда быть начеку, не распускаться!
Неожиданно появился Квасов, по-прежнему веселый, с чертовски игривыми глазами.
— Коля, поздравляю! Только разреши мне смахнуть трудовой пот соревнования.
— Спасибо, Жора. — Николай продолжал работать, чувствуя пытливый взор Старовойта.
Кроме Старовойта, которому его поручили, никто не обратил внимания на новичка. Гудели моторы, струилась стружка, слышались дерзкие вскрики карборундов. В отдалении, в заточном углу, иногда кометно вспыхивали пышные бенгальские хвосты углеродистой стали.
— Слушай! — прокричал над ухом Жора. — Возможно, приближаются события. Небольшой штормик в медном тазике. Чернильные душонки решились перейти в наступление на железную рать.
— Не понимаю! Говори обыкновенными словами! — ответно прокричал Бурлаков и, выключив мотор, снял и удовлетворенно оглядел первую, вчерне обработанную им по одной плоскости деталь, обозначенную в чертеже под № 285/3. — Скажи, куда она идет, Жора?
— Ну, это, как ты сам понимаешь, не монтируется в центральную нервную систему. Деталь корпуса самого заурядного прибора по испытанию металлов. Пройденный этап человечества... Хотя на нем товарищ Пантюхин имеет свой кусочек сыра. Если хочешь знать, это тоже «рыба». Когда освоишь, не спеши и пуще огня бойся девчонок из тэ-эн-бэ... Самые натуральные враги нашего брата... Видишь, плывет исчадие ада...
Из глубины цеха, вдоль живой линии станков и склонявшихся и разгибавшихся токарей и фрезеровщиков шла девушка в черном халате, с фанеркой под мышкой. Она бросалась в глаза только своим халатом и этой фанеркой, которую нормировщицы обычно носят с собой для удобства записей. Можно бы и не разглядывать это «исчадие ада» и целиком отдаться закреплению второй детали на «Майдебурге». Нормировщица приближалась. Жора принял дурацкую позу, которую он сам называл «позой короля подавальщиц». Известный способ, рассчитанный на привлечение внимания маловзыскательных девиц, вечерних посетительниц рощи, единственного места массовых гуляний молодежи в их гарнизонном городке.
— Ее зовут Наташа, — сказал Жора и, осклабившись, изогнулся в поклоне, касаясь рукой черного масляного пола.
— Здравствуйте, товарищ Квасов, — ответила она, кивнула Николаю и с профессиональным любопытством взглянула на станок.
— Новичок?
— Да, — сдержанно ответил Бурлаков.
— Наташа, умоляю вас, если не хотите потерять расположение коренного пролетариата, обратите внимание на моего друга, но только немножко позднее. Пусть сначала экипируется, нарастит мяса на своем скелете, устроит себе сносную жизнь...
— Хорошо, — просто сказала Наташа и пошла дальше, вдоль цеха.
— Обрати внимание, Колька, какая у нее фигурка. Умелый мастер обрабатывал каждую деталь, а? Погляди, какая ножка, какие полненькие икры. А завитушки на шейке?.. Подуть бы на них, и откроется нежнейшая смугленькая кожа... Не вытерпел бы — загрыз такую!..
— Ты же знаешь меня, — остановил его Бурлаков, невольно краснея и почему-то обижаясь за незнакомую ему девушку. — Я терпеть не могу такие разговоры. Хожу на двух ногах, а не на четвереньках.
— Ишь ты, сознательный! — Квасов шутливо подсвистнул и ушел походкой баловня судьбы.
Первый день на производстве открыл счет таким же малопримечательным дням. Их скрашивал только Жора Квасов, занимательный и прочный друг.
Что бы ни говорили, а поведение Квасова могло служить примером. Дружба его была щедра и не навязчива. Помогая, он ничего не требовал взамен. Возможно, ему доставляло удовольствие быть таким или сказывались природные свойства его характера. После армии, в обстановке гражданского бытия, когда многое частенько меняется к худшему, Квасов оставался прежним.
Прошло несколько дней. Кешка Мозговой не скрыл удивления, заметив на Бурлакове вместо шинели теплый реглан из заграничного двустороннего драпа.
— Минутку, джентльмен. Если я не ошибаюсь... — Он посмотрел изнанку и развел руками. — Жорка продал?
— Нет, не продал, дал поносить.
— Невероятный размах! В старое время нашего Жоржа боготворили бы нищие и калеки...
— Нет, я не выпрашивал у него милостыни...
Кешка мгновенно замял неприятный разговор и рассыпался в похвалах Квасову и новому владельцу драпового реглана.
Кавалерийская шинель пока висела за ненадобностью рядом с летним макинтошем Ожигалова. Иногда Ожигалов покуривал в коридоре, ссутулившись на табурете, и, наморщив лоб, вслушивался в ровный голос Бурлакова. Сам Ожигалов наталкивал его на рассказы об армии, о выучке лошадей и требовал подробностей.
— Чем же, собственно говоря, друг лазоревый, провинился перед вами товарищ Арапчи? Наездник он хороший, службист отличный, не спал, не ел, только и думал о вас, милые мои браточки. А вы его зачислили в разряд недругов и даже замышляли устроить темную.
— Он все делал правильно, — разъяснял Николай, не совсем понимая существа подкопа, — только одно решал неверно: оскорблял человеческое достоинство.
— Значит, если бы он был только требовательным, вы бы его...
— Уважали.
— Ах, даже? — Ожигалов выпрямлялся и потягивался до хруста в костях. — Уважали бы? Но не любили?
— Любовь к командиру — это вещь, придуманная неизвестно кем, товарищ Ожигалов. Командиру надо верить, как самому себе, уважать и стараться перенять у него все лучшее и нужное...
Ожигалов с удивлением приподнимал брови и спрашивал:
— Почему же мы любили своих командиров?
— На войне?
— Да.
— На войне командир ежедневно доказывает свои качества на деле, а не на словах. Возможно, тогда и возникает чувство любви.
Ожигалов вдумчиво относился к таким беседам, и, казалось, неспроста. И не для того их заводил, чтобы прощупать взгляды собеседника, а для самого себя. Как он однажды выразился откровенно, ему больше приходилось подчиняться, а не командовать, работать, а не руководить. Ныне трудновато представлять партию на сложном, неустановившемся предприятии.
Пока он не говорил, в чем состоят эти трудности. Возможно, не было повода для такого объяснения. Сказывалась и разность положений и возраста — Ожигалов лет на десять был старше.
В небольшом мирке, огражденном стенами их вынужденного общежития, только два человека могли вызвать интерес пытливого Бурлакова: Ожигалов и, конечно, Саул.
Саул изучал жизнь, не довольствовался готовыми выводами, а производил труднейшую самостоятельную работу, разбирая отдельные факты, критически их осваивая и находя удовлетворение в этой неспокойной, аналитической работе сознания. Ленинская публичная библиотека помогала ему находить ответы на многие вопросы, поставленные жизнью. В этом поиске самостоятельных решений было и его счастье и несчастье.
Отец Саула, сапожник, был растерзан во время погрома на Украине, и его истошные крики: «Я же вам сапоги шил! Что вы делаете?!» — не помогли. «Черная сотня» растоптала его ногами. Детей спасла семья украинского интеллигента, врача, мечтавшего о самостийности. Этого врача зарубил какой-то дюжий разъяренный гайдамак.
Все страшно перевернулось в жизни. Саул хотел вернуть устойчивое равновесие миру и ударился в изучение философии.
Философия его занимала лишь как способ найти истину и помочь себе в минуты разочарований. Атомы и пустое пространство — вот как виделся ему мир. Не оставалось в нем места для бога или какой бы то ни было сверхъестественной силы. Но корешки наивного материализма не могли удовлетворить современного юношу, мятущегося, захваченного революцией. В Кембридже ученые штурмовали ядро атома, чтобы расколоть его. Абсолютной пустоты не существовало. Продкарточка порой заслоняла сверкающие вершины грядущего, и земной волосатый человек Кучеренко мечтал об устойчивом земном благополучии.
А Саул, комсомольский вожак передового предприятия социализма, сам того не понимая, загонял себя в тупик.
Дальновидный Ожигалов понимал всю опасность умонастроений Саула и дружески предупреждал его:
— Зачем тебе философская гниль? Демокрит, Декарт, Эпикур и прочая мудрость? Зачем ты рвешь зубами свое время и, вместо того чтобы познавать вещи не только в себе, а и снаружи, бренчишь безыдейными погремушками?
— Декарт — погремушка? — неистово наседал Саул на своего собеседника, который, казалось, сложен из плит, скрепленных на стальной арматуре.
— Декарт не соизволил пробиться в программу втуза, друг мой лазоревый. Декарт — буржуазная роскошь! А зачем тебе, пролетарию, буржуазная роскошь?
— Нет, это гигиена мозга!
— Ты погрузись лучше во Фриче...
— Не могу... Он компилятор!
— Фриче — философ, ученый, марксист.
— Нет, нет и нет! — вопил Саул. — Он винегрет! Буржуазия сильна тем, что она учит свою молодежь по первоисточникам. А нам подают суррогаты непроверенных мыслей.
Ничего подобного Бурлаков не мог бы услышать в армии, прослужи там хоть сто лет. И дело не в философии. Покопайся в библиотеке — и найдешь. Средства на литературу отпускали. Нельзя было представить себе вот таких споров. Просто они ни к чему. Никому не пришло бы в голову копаться хоть и в богатых, но бесполезных, ненужных породах. В армии не хватало времени для упражнений праздного ума, как не хватало его, к примеру, у того же Кучеренко, буквально валившегося с ног после тяжелой сверхурочной работы по сборке приборов. Саул тоже работал на сборке, но его часто отвлекали в райком, на собрания, на подготовку докладов (на что он был мастак). У него оставалось мало времени, которым он мог распорядиться как хотел.
Эти споры не проходили для Николая даром. Из них можно было кое-что почерпнуть.
— Ты имей дальний прицел, Коля, — советовал Саул. — В этом году я пойду в вуз, на вечернее отделение, не хочу бросать фабрику. В будущем постарайся учиться и ты. Хочешь, я помогу? Революция погибнет или постепенно растворится, если не сумеет быстро создать собственные технически образованные кадры, не уступающие буржуазным. Коммунистов-руководителей должны заменить инженеры-коммунисты. Без науки двигаться вперед нельзя, можно только топтаться на месте.
Пролетарское самосознание — это не логарифмическая линейка и не та фреза, которой, закрыв глаза, можно выточить любую деталь. Я против чванства, против анкетного изучения индивидуальностей, против «револьверта» на поясе черной шинели...
Саул критически воспринимал действительность и часто спорил там, где другие молчали. Квасов решительно не понимал своего горячего друга и иногда называл его «чокнутым». Кучеренко, презиравший всякие новшества, чувствовал себя превосходно. Его мечта играть в столичной футбольной команде была близка к осуществлению. Кожаный мяч Кучеренко ценил выше философии. Он тренировался на одном из стадионов и таил надежду перейти на зеленое поле «Динамо».
Ожигалов подчинял себя коллективно выработанной правде, с неумолимостью добивался понимания этой правды, единственно правильной, разумной, не подвергая ни себя, ни других опасным увлечениям.
Его не устраивал Декарт.
— Если мы начнем припадать ко всем источникам, — сурово говорил Ожигалов, — нам никогда не унять жажду. Рубаха будет мокрая, а гортань останется сухой. Мы обязаны указать массам один чистый источник. Наша страна — боевой лагерь, народ — армия. Нам нужно одолеть ущелья поглубже Сен-Готарда, перейти горы повыше Альп. Тут даже Суворов не поможет... Армия подчинена уставам и боевым приказам. Если армия начнет обсуждать приказы, митинговать — это будет не армия, а скопище болтунов. Что может сделать такое войско? Не возрадуется ли противник?
Однажды Ожигалов вручил Бурлакову небольшую затрепанную книжонку в мягком переплете. Вручил с оглядкой, стеснительно. Взглянув на заглавный лист, Бурлаков прочитал фамилию автора. «Твоя книга, Ваня?» — «Моя». Книга называлась «На фронт и на фронте» и повествовала о гражданской войне. Иван Ожигалов — балтийский комендор, бывший рабочий-металлист рассказывал в ней о своих друзьях. Писал по-земному просто, ясно и четко. Со страниц книги будто сочилась алая кровь революционных бойцов. В самых жутких положениях люди не теряли духа, побеждали. Никто из них не размышлял, не примеривался, не копался в самом себе. Все были веселы и мужественны. В конце книги приведен такой эпизод: два друга напоследок разломили последний цвелой сухарь, и вдруг им показалось, что по всей планете рухнули троны, и треск братски поделенного сухаря разбудил мертвых. «Это мне редактор приписал, символист, — покаялся Ожигалов, — иначе не пропустили бы книжку. Мы тогда выпили с другом под этот самый сухарь... Самогону. Редактор сказал: «Ни-ни, боремся с пьянством, а самогонщиков — в каталажку».
Вскоре после октябрьского праздника фабрику переименовали в государственный завод, присвоили номер и сняли с вывески над воротами фамилию одного из руководителей промышленности — без широкого объяснения причин. Было легко догадаться: шефа сместили. О нем никто не тужил. Шефа на фабрике никогда не видали, портрет его ничего не говорил ни уму, ни сердцу: сытый, бровастый мужчина с небольшими усиками, в кителе с отложным воротником и значком члена ВЦИК.
На вывеске навесили бронзированные буквы и уничтожили следы литер, оставшихся от дореволюционного хозяина. Фантастических птиц покрыли какой-то стойкой позолотой, и гамаюны потеряли свою зловещую выразительность.
Быстро поднимался корпус, занявший весь пустырь и подмявший десяток домишек и куценьких садочков. Строили кирпичные склады и подсобки. Все чаще через кованые ворота въезжали военные грузовики. В столовой появились приемщики с авиационными и артиллерийскими петлицами. Спеццехам отвели еще один этаж и допускали туда лишь тех, у кого на пропуске стояла буква «А». И все же это была не самая главная тайна предприятия.
По мере того как Бурлаков овладевал профессией токаря, ему раскрывались более сложные тайны психологии рабочих. Со стороны рабочий коллектив казался монолитным. Но сознание рабочего не технологическая карта, где все размечено, учтено, выявлено.
Неписаные законы морали иногда диктовались прежними представлениями о продавце и покупателе труда. Буржуя давно выволокли в переулок и спустили под откос, литеры с вывесок сняли. Рабочий стал хозяином станков, вагранок и верстаков. Но библейская манна не падала с неба, за манную запеканку с киселем из клюквы вырезали талон. Угар прошел, люди оглянулись и приспособились к изменившейся обстановке. Политические свободы воспринимались легко, они были как воздух, к ним привыкли. Раньше во всем худом был виноват хозяин, которого свалили, теперь, если что плохо, отвечай сам. Пришло время, когда судьбы вершились собственными руками. Лишения переносились труднее, нежели в годы революции. Строить труднее, чем таскать винтовку, скакать на коне, обжигать пламенными речами. Будущее... О нем кричали плакаты, во имя его погибали люди, отец шел на сына, брат — на брата. Это будущее стало настоящим. Внутри очерченного историей круга замкнулась первая рабоче-крестьянская держава. Не хватало хлеба и мяса. Село вползало в город. Крестьянские хаты заколачивали накрест. Если город не давал товаров, бурлили темные страсти. Нелегко давался новый век. В муках рожденный, он закалялся на ураганном ветру. Не сразу исчезали ржавые пятна прошлого...
Легко разрушить веру, труднее побороть разочарования. Терпению человека тоже приходит предел.
«Не на кого пенять, сам хозяин», — слышался угрюмый голос. «А я не собираюсь ни на кого пенять, по горло сыт вашими беседами, я требовать хочу: дай — и крышка!» — распалялась чья-то рыбья душа. «С кого требуешь, ты, чудо-юдо?» — «Я требую с тех, кто с галстуком или в очках». — «Так он, вглядись, мила-ай, он — это ж ты сам. Не понимаешь?» — «Понимаю. А меня понимают? Не хватило пять ден до получки. И карточки съели, и в лавку не с чем идти...»
На заводе организованно действовали партия, комсомол, профсоюз. Созывали собрания, спорили на производственных летучках, поднимались ударники и бригады. И все же в глубине или в наружных тканях большого живого организма гнездились пороки, которые изгнать было трудней, чем буржуя.
Николаю хотелось работать не для чьей-то похвалы. В цехе Фомин поощрял только рублем и умело держал в этой узде и плохих и хороших. Как ни велико значение денег, но гораздо важней было почувствовать свою власть над машиной. Станок постепенно подчинился ему. Его неопытные руки теперь приобрели уверенность в каждом движении. Станок стал послушен, отзывчив. Чертежи, скопированные на светло-голубоватой бумаге, Николай читал с таким же интересом, как книгу. Начерченное на бумаге ему уже удавалось превращать в материальные формы. Сырая болванка становилась красивой. Иногда Николаю казалось, что резец напевает песни под ритмичный плеск молочно-сероватой эмульсии. Тогда он сам начинал разговаривать с резцом. Если его хвалил Старовойт, ему было приятно, но главным ценителем все же оставался высокий, тумбоватый «Майдебург». Наладчики пожимали плечами: «Раньше в нем до надсады ковырялись, хворый был «Майдебург», а теперь будто на курорте побывал по бесплатной путевке».
Пантюхин работал с холодком, к станку относился без всякой любви. Частенько он насупливал брови, глядя на ретивого сменщика.
— Ты не дюже спеши, Николай, все едино к богу в рай не успеешь. А то «тяни нашего брата» подбросит к норме, и станем мы ту же самую хреновину тесать за полцены...
«Тяни нашего брата» — так называли тарифно-нормировочное бюро, ТНБ. Глухая вражда существовала между некоторой частью рабочих и тем почти призрачным многоликим существом, которое обитало в административном корпусе. Оттуда приходили люди в нарукавниках, теребили начальство цехов, редко разговаривая с рабочими. Зато после их ухода начиналась очередная накачка бригадиров, мастеров, а те набрасывались на станочников, шуточки умолкали.
Тайный сговор (о нем никто ни полслова) возглавлял все тот же Дмитрий Фомин, гнувший «линию рабочих». Это способствовало его популярности, и никогда еще не было случая, чтобы механический цех подкачал. Фомина премировали, вывешивали его портрет на Почетную доску, ставили в пример.
— Э, Бурлаков, снизь обороты. — Фомин стоял за спиной Николая и с полнейшим равнодушием, какими-то отсутствующими глазами смотрел на резец, будто и не слышал его песенки.
— Идет хорошо, товарищ Фомин, — радостно выдохнул Бурлаков.
— Идет?
— Да! Какая прелесть эта наварка из победита!
— Ценный придумали сплав, снимем перед сталеварами шапку. А все-таки снизь обороты...
Его голос не потерял бархатных, воркующих интонаций. Фомина трудно распалить. Он дал Николаю кое-какие производственные советы, проверил крепость зажимов, изломал и понюхал виток стружки и стал продолжать обход.
Остановился возле Квасова, о чем-то поговорил с ним. В обеденный перерыв Квасов взял приятеля под руку и направился с ним в уголок, ближе к окнам, там можно было перекусить на скамейке и покурить.
— Коля, есть навет на тебя. Порешь горячку?
Жора развернул пакет, протянул Николаю бутерброд с колбасой и яйцо.
— За харч спасибо, не знаю, когда сумею тебе отплатить. А вопроса твоего не понимаю...
— Если говорить по-дружески, многого ты еще не понимаешь... Жаловались на тебя ребята.
— На меня? — Николай догадывался, куда клонит Жора, но сегодня ему не хотелось говорить на эту скользкую тему. — И почему жаловались тебе?
Жора ответил не сразу. Съел яйцо, вытер губы бумажкой, закурил папиросу.
— Видишь ли, у нас сложился такой порядок. Тебя, как новичка, мало кто знает. Понятно? Я привел тебя в цех. Пока народ приглядится к вашему сиятельству, Николай Бурлаков, проверит на том, на другом, отвечаю я...
— Какой-то странный порядок, Жора.
— Возможно. — Квасов пристально вгляделся в потускневшее лицо друга, сказал серьезно: — Рабочий класс выработал свои правила в отношениях с хозяином. Хозяин требует, но и рабочий должен требовать. — Заметив протестующий жест Николая, Жора положил ему руку на плечо, придвинулся ближе и, выпустив в сторону клубок дыма, добавил: — Только не артачься сразу, Коля. Обдумай, прикинь. Тебе нужно заработать пока на себя, а фундамент социализма и без тебя не осядет. Мы не зовем тебя в саботажники, а просим пока прислушаться к голосу твоих товарищей.
— Пантюхин натрепался? — зло спросил Николай, мысленно перебрав все факты. — Ему должно быть стыдно. Он старше меня, мы обрабатываем с ним одну деталь. Почему он отстает не на полноздри, а на целую лошадь?
— Пантюхин семейный, а ты пока холостяк, Коля.
— Боится надорваться?
— А зачем ему надрываться? Ему нужно прокормить двух детей, тех, которые уже имеются, и тех, которые еще могут вылупиться. Вчера ему пришлось купить коммерческое мясо, полкило, витамины для девчонки, баретки купил у спекулянтки...
Николай вникал в смысл того, что внушал ему Квасов. Постепенно перед ним открывалась другая сторона жизни, куда ему не приходилось заглядывать. Квасов развивал свою мысль без всякого надрыва. Оказывается, Пантюхин уже однажды «промазал», как выразился Жора, Придумав приспособление, он увеличил выработку почти втрое и сразу загреб много денег. Немедленно на него накинулись нормировщики (Квасов упомянул и Наташу). Как и положено, они отрапортовали некоему Хитрово, и Пантюхин побоговал всего две получки. Нормы повысили, заработок упал до прежнего уровня, Пантюхин «утерся и заскучал». Квасов имел представление о производительности труда, но спешить не рекомендовал. Их уникальный завод, по мнению Жоры, обязан был держать высокие заработки. А механический цех — основа завода, ему положено идти во главе.
— Ты думаешь, мы без парусов плаваем, Коля, — закончил Квасов с полным сознанием своей правоты. — Было всякое. В прошлом году подкинули нам серию приборов типа «Шора». Есть такая фирма. Решили по-быстрому провести очередную цельнотянутую операцию. «Шоры» испытывают металл на удар. Вообще, по конструкции хреновенький прибор, а фуговали за него чистым золотом. Мы и взялись как на пожаре. Обещал нам Алексей Иванович щедро: столько, мол, отвалю, что и не унесете; пришлю кассира прямо в цех, в пакетах получите казначейские знаки. И верно, не жалел до того дня, как пошла первая партия. Взялись мы за вторую партию. С тем же запалом. Еще бы — такая лафа! И вот — опять кассир с ящичком. Мы выстроились, развернули конверты — и губы у нас побелели. Скостили без нашего ведома, по принципу пролетарского гуманизма. Швырялись мы, нервничали. А потом прибыли на собрание представители направляющих организаций, Ломакин речугу толкнул со слезой, призвал помочь завоеваниям, Фомина заставили расколоться, как партийного товарища. И уплыли наши заветные «Шоры», только слюнки сглотнули... На «Роквеле» мы уже были стреляные, выдержали неравный бой с честью. «Роквел», чтобы ты знал, тоже прибор по испытанию металлов. Нынче вот бортовые прицелы идут, авиация денег не жалеет. И ты на прицелах стоишь, золотое дно эти прицелы, если только энтузиасты не сорвут...
Николай подавленно молчал. Парранскому набил оскомину «разафишированный энтузиазм», об этом же еще грубей и циничней говорит Квасов. Неужели вагонный спутник Николая, оказавшийся у руля завода, прав и его сомнения опирались не на песок? Неужели и в самом деле мало чего стоит трибуна, а более реальны полушепоты на производстве? И так рассуждают не старики, начиненные по макушку пережитками, а молодые рабочие!
Но, если пойти за Квасовым, куда заведет такой полпред? Деньги в кармане забренчат, а совесть? Подкапываться тихой сапой под собственную совесть, восстать против ударных бригад, против планов? От такой чертовщины голова идет кругом.
И если поддаться Квасову, то, по логике, надо объявить своим врагом даже нормировщицу Наташу. Это уж совсем глупо. Темнить, скрывать перед ней качество своей работы, прикидываться дурачком?
— Извини меня, Жора, простофилю. — Николай не хотел распаляться. — Выслушал я тебя, прикинул все козыри по мастям, и не по душе мне твоя, как бы ее назвать, программа.
Квасов швырнул окурок в бочку с водой, проследил за тем, как он погас.
— Не нравится? Претит совести активного комсомольца?
— И это, конечно, не снимается... В твоей программе есть что-то противоестественное для человека. Для достоинства человека.
— Ишь ты, футы-нуты — ножки гнуты!.. Развивай, развенчивай! Ну, ну...
Николай почувствовал насмешку, но решил не терять равновесия и объясниться без запальчивости.
— Помнишь, как посылали нас в армию на преодоление препятствий? Все в себе мобилизовал: волю, тело, опыт, честолюбие, если хочешь. Кобылица и та собралась в комок. И, представь, ты обманул бы себя, ее, товарищей, командиров, расслабил бы шенкеля, отпустил повод, отвернул в сторону... Объясняю примитивно, но пойми душевное состояние, учти радость, она тоже чего-то стоит. На нее расценки нет, ее пока не хронометрируют, а без нее — тупик...
Квасов с интересом всматривался в лицо Николая, в его глаза. Пожалуй, он был красив, хотя Квасов презирал мужскую красоту. Но что-то дрогнуло в сердце Жоры, что-то смягчилось на миг. Всего на один миг. Луч мелькнул и погас. Надвинулось другое, темное. Говорит Николай складно, чуть слезу не вышиб. Спел отлично насчет радости. И где только набрался? А разберись — содрал с плакатов.
— Ты, кажется, кончил, Колька? Разреши мне в порядке дружеских прений. — Квасов говорил твердо, не повышая голоса, но отчеканивая каждое слово: — В армии, говоришь? Там все готовое, Коля. Санаторий по профсоюзной путевке. Конкур-иппик, рубка лозы, разруб глиняной головы — развлечение! А кабы работа... За прыжок сегодня пятерик, а завтра — рубель! Чем выше прыгнешь, тем ставка ниже.
— А радость? — выдохнул Николай и мучительно улыбнулся.
— Радость? Признаю. Только в карман ее не положишь. Воздух. Атмосфера. На радость шашлык не закажешь...
— Не хотелось бы мне показаться смешным в твоих глазах, Жора. Мы вернемся к этому вопросу когда-нибудь...