В среду, накануне заседания партийного бюро, где должен был стоять вопрос о положении в механическом цехе, Серокрыл вызвал к себе своего бывшего комэска Фомина. Приняв его при всех регалиях, Серокрыл попросил обождать, пока поговорит по телефону «по общему нашему неотложному делу». Остановился Серокрыл в Уланском переулке, в гостинице для приезжающих в столицу работников Наркомзема. Здесь он останавливался в каждый свой наезд по рекомендации одного из своих друзей, тоже бывшего партизанского командира, работавшего в Наркомате земледелия по коневодству.
Прием, оказанный Фомину, сильно отличался от прежних их встреч. Обычно они в открытую радовались друг другу и, как старые соратники, долго тискали друг друга в могучих объятиях. Фомин хорошо изучил своего комбрига, и не за какой-нибудь бутылкой кахетинского, а в самых крайних и страшных испытаниях воли и духа: бригада, а позже дивизия Серокрыла состояла из самых отчаянных бойцов, стекавшихся к железному комбригу со всех сторон, лишь бы стать под его штандарт. И снова дивизия гремела по всей армии. Знаменитый прорыв Чонгарского «моста» был проведен также и Серокрылом, влетевшим в Крым на плечах противника.
Вот в те дни и досталось корпусу генерала Барбовича от клинков красной конницы. Стоит вспомнить, как после разгрома Врангеля Серокрыл уезжал на побывку. Десяток тачанок, накрытых татарскими коврами, личная охрана из кубанцев и ставропольцев, увешанных оружием по самое горло, новенькие пулеметы из трофейных складов и, конечно, сотня всадников, гарцующих на аргамаках с тонкими ногами — вот-вот переломятся! — и такими горячими храпами, что хоть спички о них зажигай. Серокрыл был ранен в бедро осколком снаряда и сидел, вытянув одну ногу на специальную подставку, чтобы не сломать гипса. Усиленный конвой нужен был ему не для форса: по Украине бродили банды, и от них приходилось отбиваться по всем правилам степного боя; да и на Кубани было неспокойно...
Сейчас Фомин смотрел на сумрачного своего командира с затаенной надеждой, что не он виной его дурного настроения. Вот-вот закончит он свои хлопоты и, отослав «адъютанта», расцветет улыбкой, обнимет его, охватит накрест своими ручищами, дохнет ему в лицо своим чистым дыханием (комбриг не курил).
Но этого не случилось.
Серокрыл звонил не в свой наркомат и не к знакомым, как это водилось раньше, когда он собирал компанию на безобидную пирушку, а в заводскую партийную ячейку.
И это насторожило и встревожило Фомина.
Серокрыл попросил Ожигалова отложить рассмотрение вопроса на бюро до возвращения «товарища Фомина» из недельного, скажем, отпуска. И словом не перемолвился Серокрыл с Фоминым ни о бюро, ни об отпуске. Он принимал решение сам, будто его, Фомина, не существовало, будто его мнение, согласие или несогласие не имели никакого значения. Ожигалов внял просьбе и снова отложил отчет цеха, а об отпуске Серокрыл договорился с Ломакиным, который по стечению обстоятельств оказался в тот момент в кабинете секретаря ячейки. Серокрыл мотивировал свою необычную просьбу желанием «проветриться на Каме-реке».
Этот разговор, по-видимому, был ему в тягость, так как перед Ломакиным пришлось отшучиваться. Закончив разговор, Серокрыл медленно опустил трубку на рычаг; его огромная, будто вылепленная скульптором рука еще продолжала сжимать трубку, как эфес боевого клинка.
— Слышал, Фомин? — спросил он очень хмуро.
— Слышал, — голос плохо подчинялся Фомину. — Только... я ничего не понимаю.
— После поймешь, — отрезал Серокрыл, разжал пальцы и помахал занемевшей кистью руки, разгоняя кровь. — Поезд сегодня отправляется с Ярославского, дальневосточный. Найдешь меня на перроне. — Подумал, глянул на гостя проницательно и добавил: — На Урале уже подхолаживает, захвати с собой что-нибудь... Ну, кожанку, что ли... Как ее теперь называют? Реглан?
Реглан... Перед глазами Фомина возник реглан. Он видел его синеватый отлив, и фланель подкладки, и широкий пояс, пахнущий седлом и сумами. Реглан... Фомин не мог выдержать свинцового взгляда комбрига, как-то весь опустился и ничего не мог ответить. Встал, не зная еще, держат ли его ноги, пошатнулся, но быстро оправился.
— Спасибо за приглашение, — сказал он с легкой ухмылкой. — Раз начальство дает команду, надо выполнять под козырек.
Серокрылу не понравился наигранный тон и дерзкие слова его былого соратника. Поэтому он не стал объясняться с ним, замкнулся в себе и сказал коротко:
— Другого тебе ничего не остается. Я говорю: ступай собирайся!
Выйдя на Уланский переулок и ощутив, что ноги его уже твердо ступают по асфальту, Фомин несколько успокоился. И все же, несмотря на усилия, он не мог окончательно сбросить навалившуюся на него тяжесть даже среди шума толпы и звона трамваев. Властная воля комбрига давила на него, вызывая болезненные ощущения в сердце.
Фомин пытался убедить себя в нелепости положения; если хорошенько разобраться, то какое дело Серокрылу до него? Почему он берет на себя роль судьи? Но этих рассуждений хватило ненадолго. Если не уехать, то завтра состоится бюро; его липовый отчет тщательно проверен и разоблачен, недаром тянули вопрос. Если кто-нибудь, а такой всегда найдется, заговорит о реглане, тогда можно ждать только одного — исключения. Быть изгнанным из партии равносильно смерти. Все внутри его холодело, когда он представлял себе эту картину: сначала бюро, потом партийное собрание. И он в таком виде должен появиться перед всеми.
И только один человек может спасти его от позора или хотя бы дать отсрочку — Серокрыл. Не зря же он взялся за дело, не зря! Скудный проблеск надежды будто осветил зловещую темноту, сгустившуюся над Фоминым, и помог ему взять себя в руки.
Дома Фомин хладнокровно и с шуточками объявил жене о неожиданной поездке на Урал, о разрешенном ему отпуске. Жена молча приняла его объяснения, молча собрала в дорогу и согласилась не провожать на вокзал.
Фомин позвонил Костомарову. «На недельку, — ровным голосом сказал он, — останешься за меня. Нет, нет, дирекция в курсе, никаких рапортов». Он отдал распоряжения по цеху, попрощался. Этот разговор взбодрил его, помог найти душевное равновесие, и ему легче было держаться так, чтобы жена не волновалась и не догадалась о дурном. Впрочем, он никогда не считался с женой, никуда с ней не ходил и давно перестал делиться приятными или неприятными событиями на службе.
— Жди меня скоро, недели не пробуду. — Думая о себе, а не о ней, Фомин холодно прикоснулся губами к щеке жены. — Что тебе привезти с Урала? Приказывай, старуха.
Жене не было и сорока, а он по глупой привычке на называл ее старухой. Раньше, будучи еще молодой и свежей, она со смехом отзывалась на это обращение, теперь же годы и бездетная семейная жизнь иссушили, состарили ее, и слово «старуха» звучало не смешно, а грустно. Она положила ему руки на грудь, посмотрела в нехорошие глаза и скорбно сказала:
— Не нужно мне никакого подарка. Поскорее возвращайся, Митя. Были бы дети — им и подарки, а мне...
— Опять за свое!.. — На лице Фомина возле шрама дернулся мускул, он готов был сказать грубость.
Но покорность в глазах жены, даже в движении остановила его. Он расстался с женой, унося в себе чувство раскаяния и стыда.
Да, были бы дети!.. Бездетность была несчастьем их супружеской жизни. Всю дорогу до Ярославского вокзала Фомина не покидали эти мысли. «Были бы ребятишки, и ты был бы другим, Митя Фомин, —- думал он сокрушенно. — Спешил бы домой повозиться с карапузами, не тянуло бы тебя в пивную или шашлычную, не подсекала бы погоня за нечистой деньгой. Дети приучают жить аккуратно, и только уроды тяготятся ими...»
Так размышляя, добрался он до вокзала и, как это часто бывает с грубыми, черствыми людьми в минуты раскаяний, даже растрогался своими мыслями и с кроткой улыбкой предстал перед поджидавшим его на перроне комбригом. Серокрыла провожало несколько человек. Шла беседа накоротке о каких-то срочных грузах, накладных; люди и тут не давали ему покоя. Серокрыл не познакомил Фомина с ними, только кивнул ему и продолжал вести деловой разговор.
В вагоне, стащив с себя рубаху и повесив ее на крюк, Серокрыл вздохнул с облегчением, чуточку приоткрыл окошко и, глотая прохладный вечерний воздух, глазами провожал огоньки Москвы.
В пути Серокрыл убийственно молчал. Фомин страшился сам начать разговор и оттягивал его, насколько возможно, чувствуя, что нервы вот-вот сдадут, и тогда все покатится под откос.
Когда Серокрыл лег на нижнем диване и приглушенный свет ночника разлился по их двухместному купе, Фомин догадался, что комбриг притворяется спящим и ему это дается нелегко.
— Не мешает все же нам кое-что уточнить, — не выдержал Фомин и приподнялся на локте. С верхней полки он видел лицо и грудь Серокрыла.
— Уточнять будем завтра, — отозвался Серокрыл, не поднимая век и не изменяя позы: он лежал на спине, с закинутыми за голову руками. — И не тревожь меня. Я устал и боюсь показаться несправедливым. Завтра...
З а в т р а ш н и й день принес дождь и дурное настроение. Серокрыл изучал документы производства, ими был заполнен весь его портфель. Часть этих бумаг, уходя из купе, он будто нечаянно оставил на столике. Мельком взглянув на них, Фомин понял: маневр был придуман опять-таки неспроста. Вновь поднималась в стране кампания за сокращение затрат, за режим экономии, за бережливое обращение с каждой копейкой. Государству было нелегко, финансовое бремя затрудняло движение, требовались жертвы и усилия миллионов.
Вернувшись с двумя стаканами крепкого чая, Серокрыл сказал:
— Сам заварил, пей. — Отхлебнул с удовольствием и посмотрел в окошко. Там простирался суровый пейзаж новостройки: котлованы, залитые дождями; тонкие металлические фермы; и на них, словно муравьи, скрюченные фигурки электросварщиков.
— Смотри, Фомин, — вырвалось у Серокрыла будто из самой глубины души, — черные люди ползут к небесам со своими яркими факелами. Думаешь, их тут золотом осыпали, великомучеников?
— Не думаю, — буркнул Фомин, поняв, к чему идет речь.
— А почему же они не гасят свои факелы? — Вопрос был поставлен в упор, и Фомин не видел никакой лазейки уйти от ответа. — Молчишь?
Пейзаж ушел за хвост изогнувшегося на повороте поезда, возникла новая стройка. Судя по крупному монтажу котлов, воздвигали теплоэлектрическую станцию, а поселок угадывался за склоном, откуда торчали кирпичные круглые трубы и что-то похожее на рудничный копер.
Серокрыл продолжал:
— Я многое покажу тебе, Фомин. Ты закис, обветшал на своей фабричонке и считаешь себя пупом всей планеты. Ты ошибаешься, Фомин. Те люди, которых ты решил испоганить в наше священное время, скоро затопчут даже память о тебе. Вместо того чтобы скакать впереди, ты окопался в обозе. Стал мародером. Молчишь? Пожалуй, лучше не молчать. Нет у тебя слов, да и не поверю я им, Фомин. Вот тут, — он шлепнул массивной ладонью по портфелю, — есть документ. Лучше бы сгорела та бумага, Фомин! Ты в той бумаге изображен в голом виде, во всем своем паскудстве...
...И вот третьи сутки непрерывной суеты. Исступленно мотался, буквально мотался по самому пеклу индустрии Серокрыл, и с ним его бывший комэск. Они смотрели, как топорами и пилами валили тайгу, выдирали огромные корчи и вгрызались в девственные недра земли; как отливали в лежачих опоках бетонные формы и как сотни людей с хрипением и натугой поднимали их; как ставили печи для выплавки стали и чугуна; как со скрежетом перетирали в стальных барабанах доменные шлаки, чтобы приготовить к зиме не застывающий на морозе цемент; как женщины стояли за несчастным пайком, не выпуская детей из онемевших рук, — и позже те же женщины крючьями таскали огненные ленты металла и утоляли жажду теплой водой из жестяных карцов.
— Хватит, довольно!.. — взмолился Фомин.
— Ты видел хотя бы на одном из них черный реглан?
— Не надо, прошу!..
Фомин сильно изменился. Мучительное отчаяние светилось в его глазах, а бывшему комбригу не жаль его.
— Хватит — значит, хватит! — наконец согласился он. — Хорошо, если до тебя дошло. Значит, нутро твое не успело зарасти шерстью. Достучалась до тебя наша партийная правда. Изумляться нами будут потомки, восторгаться, ценить наши муки и кровь. И не только те муки и ту кровь, что пролили мы в боях с белыми гадами. Там не только из кремней высекали мы искры, там глина обращалась в кремни. Ты пойми трудовой подвиг этих людей, и тогда под тобой не запляшет жеребец, занузданный в какой-то чужой конюшне. — Серокрыл закончил зловещим предупреждением: — А не поймешь — изгонят тебя из рядов коммунистов в такое время!
— Зачем ты меня мучаешь?! — взмолился Фомин.
— Я мучаю не только тебя. Вот ходил за тобой и проверял самого себя. А может быть, я ошибаюсь? Может быть, выросла стена между ними и нами? Может быть, нас втихую зовут дармоедами? Я ел ту же пищу, стоял за супом в длинном ряду, а получил стакан клюквы. Но я нигде ничего не крал, не брал взяток даже от тех подхалимов, что всучают ее незаметно, под видом услуг, под видом дарового обеда и якобы от души предложенной чарки. Завтра кончается твоя неделя. Завтра ты должен решить...
Заводской моторный катер в пять часов вечера отошел от причала и устремился вверх по реке, мимо крутых обрывов левобережья, мимо пристани, старых и новых пакгаузов и амбаров. Когда кончилось пристанское хозяйство и берег зазиял глубоким оврагом, будто рассеченный единым взмахом гигантской сабли, потянулась территория завода, издавна поставлявшего пушки, «пороховое зелье» я другой огнестрельный припас... На заводе плавили сталь, это было видно по застекленным верхам и заревам, полыхающим под крышами. В других корпусах ковали и вытягивали слитки, и грохот паровых молотов доносился до реки, словно утробный голос разгневанных великанов. Откованные стволы закаливали, потом обдирали, сверлили внутри, пристреливали...
Фомин стоял на катере, облокотившись на поручни и глядя в мутную, испещренную фиолетовыми разводами воду, думал об артиллерийском координаторе, о червяках из серебрянки. Выходит, они обернулись для него могильными червями. Мысль о смерти, о могильных червях вызвала в нем нервическую дрожь. Река несла свои просторные, глубокие воды к Волге. А там, далеко-далеко — пустынные степи, полыни на всю Калмытчину, где нет ни одного бугра, который мог бы задержать лучи заходящего солнца. Черный яр — и смертельная схватка, сабельный удар грудь в грудь — и соленая собственная кровь, хлынувшая потоком на грудь через распахнутый ворот гимнастерки. Эти воды несутся туда, к Черному яру, к светлому, омытому кровью прошлому, к временам, когда Митя Фомин мог честно и прямо глядеть в глаза не только своим однополчанам, но и всей армии.
Катер давно миновал пушечный завод и шел по стремнине. Слева поднимались островерхие хвойные леса, справа — тоже леса и бугры, поселки, стройки; от них никуда не уйти.
Уже несколько минут за Фоминым наблюдал Серокрыл, стоявший у другого, правого борта, а рядом с ним — товарищ из обкома, молодой и почему-то уже нервный человек. С такими товарищами из партийных органов редко приходится встречаться в обыденной приятельской обстановке. При деловых встречах они больше молчат, прислушиваются и каждое слово наматывают на ус либо играют в глубокомыслие.
Серокрыл в душе журил себя за то, что пригласил обкомовского работника.
— Ушица будет, товарищ Серокрыл? — уже второй раз допытывался работник обкома, согласившийся на прогулку не ради красот природы и величавой русской реки, а ради ухи, — в ней он понимал толк и заранее ощущал ее вкус во рту.
— Будет уха, — успокаивал его Серокрыл, не терпевший легкости в людях, отвечающих за трудные участки руководства.
Серокрыл думал не об ухе, а о решительном разговоре с Фоминым. Если раньше, дней пять назад, Серокрыл мог бы спокойно протянуть ему свой пистолет с полной обоймой, то после этих пяти дней у него появилось другое, более мягкое чувство к своему бывшему соратнику, опозорившему высокое звание ветерана.
Его никто не сумеет отстоять, сколько бы он ни каялся и как бы ни бил себя в грудь. Да и не станет каяться Фомин. Его можно сломать, но не согнуть. Посаженный за решетку агент снабжения и сбыта выдал Фомина полностью. Фомину кроме исключения грозило следствие, предваряющее, как правило, скамью подсудимых. Думая о Фомине, Серокрыл не мог не оглянуться вокруг себя и кое-что сопоставить. Вот подле него стоит обычный, ничем не примечательный молодой и честный партийный работник и ждет бесплатной ухи со спиртным в придачу. Приходя на завод, он, быстро справившись с делом, садится за стол, ни копейки не платит, даже к карману не потянется. И, насытившись, уходит с невинными глазами. Так он поступает всюду, куда приезжает контролировать, указывать, покрикивать на людей и разносить их за каждый выброшенный целковый. Некоторые из начальников тоже не всегда потянутся за своим кошельком, а «ничтоже сумняшеся» попьют, поедят и с неколебимым достоинством уезжают, как будто бы все так и нужно. И у них и мысли не промелькнет о том, что фактически они совершают-то преступление. Ведь нет же такого порядка, борются с этим, а делают так, черт возьми... Много, ой как много кожаных черных регланов расходится на дармовщину!..
Рассуждая так и мысленно выкапывая всю подноготную, старый комбриг старался отыскать хоть какое-то оправдание тяжелому преступлению, совершенному человеком, близким ему по духу и биографии. Если Фомин очистился от скверны, не будет упорствовать по гордости, его нужно спасти, взять на Урал, под свое крыло, и вновь разбудить в нем человека. Жестокий к врагам и неумолимый в своем справедливом гневе, вожак не был лишен сердца и способности трезво оценивать людей, если его глаз не ослепляла ненависть к пороку.
Еще три человека кроме команды присутствовали на борту. Три человека для побегушек, для изготовления ухи, для откупорки бутылок и расстилания скатертей. О них можно не думать — настолько безлики эти никчемные и ни на что, кроме лакейства, неспособные люди с квадратными челюстями, сильными затылками и жирными торсами.
— Я спустился вниз, — потирая руки, докладывал товарищ из обкома. — Прекрасно! Не только стерлядок, и окуньков прихватили, и красноперка. Это, что же, для сладости, что ли?
— Обычное дело, — буркнул Серокрыл. — Мои проворотчики знают, что к чему. Не один казан ухи поставили на службу отчизне. Как говорили славяне: «Животов своих за матушку Русь не пожалеют, требуху покладут на алтарь»... — И, остановившись вовремя, чтобы не перехлестнуть и не попасть на заметку, добавил более снисходительно: — Обмозгуйте вопрос с ушицей в одиночестве, а меня прошу извинить. Отвлекусь на короткую беседу вон с тем молодцом.
Фомин услышал тяжелые шаги за спиной. Не обернувшись и не выдавая ни одним движением своего гнетущего страха перед неизбежным, он чуточку отодвинулся вправо, когда подошедший Серокрыл облокотился рядом с ним на поручни.
— Любуешься рекой, Дмитрий?
— Да... — Фомин скосил глаза и увидел могучий загривок и крутые плечи. — Пришел, наконец, завершать?
— А ты как думаешь?
— Думаю, что пора.
— Надо кончать, Фомин. Довольно играть в прятки. Завтра утром ты должен отправляться в Москву.
Фомин выпрямился, и его потускневшие глаза, казалось, не выразили никакого интереса.
«Неужто прогорел дотла?» — подумал Серокрыл.
Старательно избегая собственных оценок и оскорбительных выражений, он изложил Фомину «формально запротоколированную суть дела». Тихим голосом, чтобы не привлечь внимания посторонних, он под коней высказал свои предположения о том, какие неприятности ждут Фомина по возвращении в столицу.
— Спасибо, —- проговорил Фомин. — Петелька, как говорится, затянулась...
— Если спросят меня, — сказал Серокрыл, — я выскажусь против... тебя. Ты не опровергаешь улики? — Фомин кивнул головой. — Уличенный Дмитрий Фомин мне и даром не нужен.
— Не нужен? — Фомин вздрогнул всем телом.
— Уличенный Фомин, — повторил Серокрыл и, сняв руки с поручней, встал лицом к воде, летевшей им навстречу.
Приближалось устье реки, впадавшей в Каму, и рулевой принялся круто давать влево, чтобы не бороться с бурным потоком и не натолкнуться на бревна молевого сплава.
— Такой мне не нужен. — Серокрыл, поежившись, засунул кисти рук в косые карманы тужурки. — Его испохабили без моего участия. Кто испохабил, не хочу уточнять. Потом, понимаешь, п о то м я возьму Фомина и сделаю его таким, каким он всегда был мне любезен, каким я помню его командиром моего эскадрона. Ну?..
— Подумаю. — Фомин понуро кивнул головой и переступил с ноги на ногу.
Он смотрел теперь только на воду, почерневшую вместе с наступлением ночи. В темной гибкой струе, не уставая, бежал красный опознавательный огонек левого борта. Этот огонек кувыркался, исчезал и снова возникал, будто звезда. Кругом было неуютно и серо, темнота еще больше сгустилась; и ничего не слышно, кроме неумолчного шума мотора, и никаких не уловить запахов, кроме запаха отработанного топлива. Так пахнет в механическом цехе. Так пахло от Жоры Квасова, когда смело и упрямо он дышал ему в лицо и ждал любого удара: в переносицу, в челюсть, в глаз. Смелый, упрямый парень Квасов, вот у кого занять бы мужества в час расплаты! И на стружку отправился, как солдат, не проронив ни слова; повернулся через левое плечо и пошел строевым шагом, размеренно стуча каблуками. Его пришлось постыдно предать, чтобы спасти свою шкуру. А на что теперь годна его шкура? Разве что на огородное чучело. Придется юлить, вымаливать прощение, ловить настроения вышестоящих, ушицу варить, торчать на глазах будущих поручителей.
Фомин улыбнулся напряженной полумертвой улыбкой, будто судорогой исказившей его лицо.
Руки его еще крепче сжали белые скользкие прутки поручней. Будто черная кровь залила глаза и лишила его зрения. Ничего нет во всей широкой вселенной, кроме этой воды и красного зрачка фонарика. Потомки! Это слово несколько раз прозвучало в его ушах в ритм мотору, снова пахнуло родным, и не страшна была вода, которая бежала к Волге и дальше, к Черному яру.
Фомин не сделал ни одного лишнего усилия, он был напряжен и собран в своем тугом отчаянии. Одно мгновение — и тело, легко отделившись от шаткой палубы, ринулось в черную воду, к красному огоньку. Плюхнулось — и сразу пропало. Может быть, оно вынырнуло где-то в пенном буруне за винтом. А красный зрачок по-прежнему бежал по левому борту, будто ничего и не случилось.