"Игоречек, Игоречек, Игоречек… Ребята ушли?" — и замерла, остановила дыхание берегиня, женушка, спасительница моя…
"Аленька, милая Аленька, здесь я, маленькая моя, здесь я, здесь…" — обнял я ее. В губы сухие, искусанные, замершие целовал тихо и нежно…
Игорь шел по опустевшему мокрому яблоневому саду. Пасмурный вечер уходил в темноту. Одинокая сухая пошатывающаяся фигура старика, бредущего по узкой тропинке, камертоном усиливала мягкую осеннюю грусть: "Не дал тебе Бог детишек родных, а теплом, любовью к людям одарил щедро. И наполнился дом твой смехом искрящимся, радостным детишек веселых шустреньких. На глазах моих в теплоте взгляда, слов, рук твоих ласковых поднимались, вырастали они в добрых, искренних, сильных людей. В человеков настоящих — с большой буквы. Как же не любить тебя, как же не страдать, как же жить мне сейчас…"
Дежурил в больнице Игорь у ее кровати сутками. Дремал на простом деревянном потертом стуле, менял простыни, подносил "утку", склонял на грудь Аленькину седую голову, целовал сжимающееся от боли лицо…
"Ну, сделайте что-нибудь! Делайте, делайте! У вас четыре минуты есть! Ну, хоть что-нибудь! А сестры и врач стоят, рукой не поведут", — Игорь прислонился к огромной мачтовой бугристой сосне, закрыл глаза. В груди будто споткнулся вздох, запершило в горле.
"Бездушные, бездушные люди. Ну, хотя бы для меня, хотя бы попытались, а то — каталку привезите, переложите, пока теплая, а я на третий этаж, кровотечение у меня там… — и ушел, а спина его белая так и стоит перед глазами. Бездушные, бездушные люди…" — До обитого жестью деревянного гаража-сарая Игорь прошел ватными не слушающимися ногами. В желтом тусклом свете вспыхнувшей лампочки среди мужицкого беспорядка, разбросанных гильз, напильников, молотков, старого потертого полушубка, разобранного радиоприемника, возле старенькой железной кровати на пыльных еловых половицах стоял отливающий чернью гранитный памятник…
"Холод, холод… Душа выедается, выгрызается, выскребается. Пусто, больно, одиноко, и слеза катится. Плачу, плачу — вроде бы легче, а боль снова растет… Аленька, милая Аленька моя. Зачем, зачем же так успокоила меня. Зачем такою ценою отпустила меня, мучения мои разрешила. У меня рак обнаружили — осталось тебе, дед, жить до лета — вот такой приговор врачи вынесли. А зима-то уже заканчивалась. А мне не столь за себя страшно — как я тебя, Аленька, одну оставлю. Ты же, солнышко, дарована мне свыше была. Ведь только и понял я счастье-то в чем, а жизнь и заканчивается. Ведь думал — это я тебе на помощь, на спасение дан. А оказалось, наоборот. Вот ведь как…" — Дед влажной тряпкой вытер половицы от пыли, бросил тряпку на небольшой заваленный инструментом верстак.
"Нет, думаю, не оставлю тебя Аленушка, Аленушка. Не дам вот так просто силе темной меня раздавить. И начался бой у меня со смертушкой. Не впервой. Да вот только силы-то не те…" — Игорь стоял на коленях, вглядывался в серебряную изморозь портрета красивой пышноволосой женщины, нанесенного на полированную плоскость плиты.
Аленька была красива той простой тихой красотой, которая заставляет при встрече с ней замолкать, опускать искрящийся взгляд и окутывает дивным теплом мягкого света. Правильные, спокойные черты лица, небольшой аккуратный носик, открытый высокий лоб, смеющийся лукавый взгляд, густые брови, легкая добрая улыбка…
"А ты возьми и отпусти меня, Аленька! Да, что же это такое. Должен я был в земелюшку лечь да в небо улететь. А ты мне простор, свободу подарила. Отпустила ты меня жертвенной любовью своей, Аленька, мучениями своими. Нет мочи — плачу, плачу… Все грехи мои смыла. Чистый я, готовый. К тебе, к тебе иду…" — старик, переходя на шепот, сухими жесткими губами припал к прохладной глубине камня…
Под утро он ее забирал. Лоб уже холодный был. Дед опустил руки под голову — а шея еще теплая…
"Бездушные люди… Ну, спасайте, ну делайте что-нибудь…" — а врачи стоят, стоят. "Умерла она", — сухо так говорят, режуще...
Все в жизни сделал он. Одна забота была — как же травинушку, Аленьку, одну здесь оставит. А она, берегиня, возьми и спаси его…
От вскрытия он отказался: "Воскресить то ведь не сумеете. Так что же мучить еще Аленьку мою…" — Написал расписку, что к медперсоналу претензий не имеет…
А рак? Рак отошел — вот только "химия" тело иссушила, выела, безвкусным, ненужным все сделала. А ему всё уж едино — смотрит на плывущие в синеве облака, и всё ждет, ждет: "Быстрей бы к тебе, в нашу любовь чистую, в тепло голоса твоего, в песню взора ласкающего бархатного унестись, улететь…"
"Вот такой ты мне досталась, Аленька моя", — Игорь поглаживает сухой с сильными натруженными пальцами рукой черный гранит памятника…
Фотографию Аленьки умельцы гранитных дел ловко, быстро перевели в компьютер: "Дед, посмотри, вот так сгодится?" — На него из плоскости экрана смотрела улыбчиво, добро, игриво его Аленька, его солнышко, его птичка певучая, сладкая…
За четверть века ни разу он с ней не поссорился, не поругался. Как две уставшие птицы приземлились они на краю поля, взглянули друг на друга, и стало им так жгуче тянуще хорошо…
И начался их земной Рай…
Аленьке было пятьдесят, ему на восемь лет больше. Но что такое полвека для красавицы, лебедушки, зорюшки его — ей больше тридцати пяти никто и дать не мог. Берегла, берегла она для него и красоту свою, и мысли, и душу. Будто весна вновь вспыхнула в его жизни.
На маленьком самодельном авто они исколесили весь Краснодарский Край, Северный Кавказ. Разбивали в набегающих сумерках палатку, пили горячий с дымком чай, уносились в мерцающее бриллиантами бездонное небо…
А как нежна была, лепесточек аленький. А какую волшебную радость дарила ему красавица, женушка милая. Ну, а кто из молодых да ранних узнать может настоящее, тихое, медленное, но страстное наслаждение…
Аленька и сердце его научила в такт ветру и мерцанию звезды биться. И руки его — сильные руки солдата, охотника — в гибкие нежные ивовые ветви, ласку и радость дарящие, превратила. И мысли, резкие быстрые, в плавное, лентой бегущее русло поэзии направила. И душу, войной да невзгодами порезанную, любовью теплой, доброй излечила.
Аленька, горлица златоустая, и к Богу его привела — незаметно так, не спеша, с улыбкой, с шуткою, со смирением, с мудростью, с жертвенностью…
И ушла. Вознеслась на небо. За облака.
Грустно и скучно. Болит тело его, к земле тянется, а душа рвется ввысь.
Игорь поднимается с колен, губы перебирают слова: "Смотрю на звездочки, и кажется — это ты глазками своими улыбаешься, говоришь мне — Игоречек, мой Игоречек, встретимся мы скоро в радости вечной, и некуда будет спешить, и не разлучит нас уже ничто и никто. На поляне любви нашей приготовила шатер я, обниму я тебя и не отпущу, и слезами умиления, благости, как водами крестильными, омою тебя, и растворимся в блаженстве веселом и ярком. И ребята наши — милые, молодые — улыбаться нам будут тихою красивою песнею…"
Игорь смотрит в черное зеркало памятной надгробной плиты, и гравировка вдруг оживает, улыбается Аленька: "Отпустила я тебя, соколушко мой. Свободен ты в жизни и смерти своей. Сбросила муку тревожной заботы обо мне…"
Присел дед на край пружинной железной кровати, и крупные капли прозрачных соленых слез потекли по уставшему сморщенному, готовому к последнему вздоху лицу…