В предисловии к поэме "Возмездие", написанном в 1919 году, так формулируется идея поэмы: " … род, испытавший на себе возмездие истории, среды, эпохи, начинает, в свою очередь, творить возмездие". Эта концепция взаимодействия родовой личности и истории прямо противоположна той, которая была популярна у писателей левой ориентации в начале XX века и получила своё воплощение, например, в романах М.Горького "Дело Артамоновых" и Т.Манна "Будденброки". В данных произведениях представители третьего поколения родов — это люди, не способные и не желающие продолжать "дело" рода, влиять на окружающих, время. Они — бездеятельные выродки. У Блока, как явствует из замысла поэмы, внук деда-"демона" — деятельный выродок, революционер.
Именно по отношению к личности Блок выделяет враждебную ему и интеллигентам-гуманистам группу писателей, мыслителей, политиков, простых людей, с которой компромисс невозможен. Эта группа, созвучная по взглядам деду, дяде, брату, отцу, сестре Ангелине, в дневниках, записных книжках, письмах именуется по-разному, чаще всего — "правые", "нововременцы". К ним поэт относил Ф.Достоевского, К.Победоносцева, А.Суворина, М.Меньшикова, Д.Менделеева, В.Розанова и других достойных людей.
На протяжении жизни у Блока неоднократно менялись взгляды на многое и многих, но взгляд на "правых", на "Новое время" оставался незыблемым. И в этом своём постоянстве, неиссякающей ненависти поэт был интеллигентом до кончиков ногтей. Приведём некоторые примеры проявления данного чувства.
Из дневниковых размышлений о судьбе Ивана Менделеева следует, что "нововременцы", "Меньшиков и Ко" — подлецы. В подобном ключе выдержаны многие высказывания Блока о "правых". Даже смерть Д.Менделеева, тестя поэта, не повлияла на запись, сделанную в год работы над "Возмездием": " … учёный помер с лукавыми правыми воззрениями". Своеобразным и логическим завершением длинной серии оценок, замешенных на неистовой ненависти, является запись от 29 августа 1917 года, из которой следует: Блок поверил в будущее Временного правительства после того, как оно закрыло "Новое время". Однако поэт-гуманист в своей злобе, в своих желаниях идёт дальше: "Я бы выслал ещё всех Сувориных, разобрал бы типографию, а здание в Эртелевом переулке опечатал и приставил к нему комиссара".
В 1908 году, в статье "Ирония" А.Блок совершенно точно определил явление, которое чётко обозначилось на рубеже веков и стало доминирующим в творчестве писателей "одесской школы" и всех русскоязычных постмодернистов, а также других творческих импотентов конца XX—начала XXI веков. Блок называет иронию болезнью, которая сродни душевным недугам, и определяет её суть: " … причины изнурительного смеха, который начинается с дьявольски-издевательской, провокаторской улыбки, кончается — буйством и кощунством".
Для поэта был неприемлем принцип, определяющий направленность творчества этих авторов, ибо предметом осмеяния становятся все и всё: "Перед лицом проклятой иронии — всё равно для них: добро и зло, ясное небо и вонючая яма, Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба. Всё смешано, как в кабаке и мгле". Естественно, Блок не раз, мягко и резко, реагировал на "хихикающих", чувствуя свою духовную и культурную несовместимость с ними. Так, в дневнике от 17 октября 1912 года он писал: "Хотели купить "Шиповник" … , но слишком он пропитан своим, дымовско-аверченко-жидовским — юмористическим".
О реакции поэта на смерть отца в первой редакции "Возмездия" сказано исповедально-откровенно, от лица лирического героя:
Да. Я любил отца в те дни
Впервой и, может быть, в последний…
Смерть как источник краткосрочной сыновней любви — это оригинально и, с точки зрения традиционной морали, ущербно. Ущербность своего чувства Блок осознавал и, видимо, внутренне переживал из-за этого. Отсюда его попытка объясниться в письме к ученику и биографу Александра Львовича Е.Спекторскому. Поэт называет "Возмездие" апологией отца, берёт это слово в кавычки и далее поясняет: " … которая, увы, покажется кому-нибудь осуждением (без этого не обойтись), но будет для меня апологией".
Видимо, для того, чтобы частично снять явное сыновнее осуждение (антиномичная пара "осуждение — апология" отражает столкновение двух систем ценностей: традиционной и интеллигентски-вырожденческой), Блок в последнем варианте "Возмездия" меняет ракурс изображения: повествование ведётся от третьего лица, внешне — более отстранённо-нейтрально.
Именно на характер повествования в поэме при желании можно списать многое, однако личность автора проявляется во всём: от иронии и сравнений (подобных следующему: "шёл быстро, точно пёс голодный") до логики создания образа. Так, претерпела принципиальное изменение следующая строфа:
Потом — от головы до ног
Свинцом спаяли рёбра гроба
(Чтоб он, воскреснув, встать не мог, —
Покойный слыл за юдофоба).
Блок говорил о своих тайных связях с отцом, не называя их. Наиболее очевидно следующее: поэт, как и Александр Львович, слыл в кругах левой интеллигенции за юдофоба. Приведём характерное высказывание З.Гиппиус: "Ведь если на Блока наклеивать ярлык (а все ярлыки от него отставали), то всё же ни с каким другим, кроме "черносотенного", к нему и подойти было нельзя". А "черносотенец", по той же устойчивой — ложной — традиции, означает юдофоб, погромщик и т.д.
В первом варианте Блок иронизирует над любителями подобных ярлыков, готовыми к решительным (в ветхозаветном духе) действиям. В окончательном варианте поэмы данная строфа претерпевает кардинальные изменения и выглядит так:
Потом на рёбра гроба лёг
Свинец полоскою бесспорной
(Чтоб он, воскреснув, встать не мог)
Как видим, юдофобская тема исчезает вообще, и в неприглядном свете изображаются хоронящие отца, чернь, выполняющая для героя-писателя-интеллигента постылый погребальный обряд.
Можно было бы понять Блока, если бы еврейская тема вообще исчезла в поэме в силу абсурдности самого обвинения. Однако она вновь возникает как свидетельство окончательной деградации отца:
Сей Фауст, когда-то радикальный,
"Правел", слабел… и всё забыл,
Ведь жизнь уже не жгла — чадила,
И однозвучны стали в ней
Слова: "свобода" и "еврей".
Эта строфа, имеющаяся в обоих вариантах "Возмездия", свидетельствует о том, что линия разрыва Блока с отцом проходит не только через несостояв-шуюся сыновнюю любовь, но и по идейному полю, "левому/правому" рубежу его. В результате "правая" составляющая личности отца получила такое поэмное "свободо-еврейское" воплощение.
В данном случае Блок поступает как типичный интеллигент: облыжно использует еврейский вопрос для дискредитации чуждых ему политических взглядов. Данной традиции поэт следует и в дневнике, изображая шурина, например: " … сидит Ваня, который злобно улыбается при одном почтенном имени Гершензона (действительно скверное имя, но чем виноват трудолюбивый и любящий настоящее исследователь, что он родился жидом?)".
Однако эта традиция Блоком же и нарушается, что свидетельствует о его непоследовательном интеллигентстве. Менее чем через год после дневникового "бичевания" Ивана Менделеева поэт мыслит подобно ему: "Приглашение читать в Ярославль — от какого-то еврея (судя по фамилии). Уже потому я откажусь". В дневнике 1917 года Блок выносит происходящему по сути отцовский вердикт, только вместо слова "свобода" чаще всего употребляет "революция", а вместо "еврей" — "жид".
Показательно, что не вошли в поэму и строки:
Где полновластны, вездесущи
Лишь офицер, жандарм — и жид.
Такое видение времени явно не вписывалось и не вписывается в интеллигентские стереотипы, оно роднит Блока с "Новым временем", которое поэт называл "помойной ямой", роднит с отъявленными черносотенцами: Ф.Достоевским, В.Розановым, М.Меньшиковым — с теми, от кого он постоянно открещивался и резко характеризовал (не будем приводить грубую интеллигентскую брань "певца Прекрасной Дамы").
Можно, конечно предположить: такая чистка первого варианта "Возмездия" — дело рук внутреннего цензора поэта. Блок прекрасно знал "кулисы русской журналистики" и испытал их действие на себе.
В дневнике от 25 марта 1913 года поэт воспроизводит "удивительную историю", рассказанную Ивановым-Разумником: "В "Заветы" прислан еврей из Парижа и откровенно заявлял, что "Натансон" и еврейские банкиры не станут субсидировать "Заветы", пока в редакции не будет хоть один еврей и пока еврейские интересы не будут представлены надлежащим образом; пусть погибнут "Заветы", говорил он, мы сделаем толстый журнал из "Северных записок". И далее Блок делает знаменательный вывод: "Таковы кулисы русской журналистики, я думаю, что всей", а также воспроизводит реакцию Ремизова: "Страшновато".
Конечно, могут возразить: мало ли что рассказал-насочинял Разумник. Однако и сам Блок (и многие другие — о них не будем) не раз сталкивался с ситуацией, которую нормальной не назовёшь и которая подтверждает невыдуманность истории. Приведём некоторые примеры: "Тираж "Русского слова" — 22400… Вся московская редакция — русская (единственный в России случай: не только "Речь", но и "Россия", и "Правительственный вестник", и "Русское знамя" — не обходятся без евреев"); "Более русскую "Нашу жизнь" … совсем заменила жидовская газета "Речь"; "Весной 1909 года … она (пьеса Блока "Песнь судьбы". — Ю.П. ) была погребена в IX альманахе "Шиповника" под музыку выговоров Копельмана за жидовский вопрос".
Итак, вряд ли Блок испугался "кулис русской журналистики", вероятнее, на его решение повлияло то, что определило обрезание другой сюжетной линии. В плане поэмы пунктирно обозначен такой вариант разрыва с семьёй, вырождения личности: "Еврейка. Неутомимость и тяжёлый плен страстей. Вино".
Еврейка, плен страстей, вино остались в жизни Блока, в первый вариант поэмы эта линия вошла лишь в урезанно-намекнутом виде:
Я помню: днём я был "поэт",
А ночью (призрак жизни вольной?),
Над чёрной Вислой — чёрный бред…
Как скучно, холодно и больно!
Восстановим ночные вольности поэта в дни похорон отца для того, чтобы стала отчётливее видна роль сестры Ангелины. Итак, 6 января — "Напился"; 8 января — "Пьянство"; 9 января — "Не пошёл к обедне на кладбище из-за пьянства"; 10 января — "У польки"; 12 января — "Пил"; 14 января — "Шампанское. "Аквариум".
В первом варианте "Возмездия" роль Ангелины оценивается вполне адекватно. Она, духовно-здоровая, православная, возвращает в жизнь поэта высокое, забытое и отринутое им:
Лишь ты напоминала мне
Своей волнующей тревогой
О том, что мир — жилище Бога,
О холоде и об огне.
Однако в последнюю редакцию эти строки не вошли, и причиной тому "правые" взгляды Ангелины, о чём, как о серьёзной болезни, не раз говорил Блок в дневниках, записных книжках, письмах и от чего хотел спасти сестру. В этом, как и в предыдущих случаях, идейно-идеологические разногласия оказываются для поэта важнее правды жизненной, родственно-человеческих привязанностей.
Естественно, что в данном "правом" контексте возникает имя Победоносцева. Удивительно-неудивительно то, что почти никто не поставил под сомнение точность изображения в "Возмездии" этого выдающегося человека и эпохи в целом. Визитной карточкой произведения в восприятии многих стали следующие строки:
В те годы дальние, глухие,
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простёр совиные крыла,
И не было ни дня, ни ночи,
А только — тень огромных крыл...
В трактовке этих строк исследователи в одних случаях, подобно И.Золотусскому, передают блоковское видение, не выражая своего отношения к нему; в других, там, где сие отношение присутствует, авторы со-лидаризуются с поэтом и относят приведённый отрывок, как, например, К.Мочульский, к "величайшим созданиям поэта".
В записных книжках и в поэме "Возмездие" К.Победоносцев характеризуется резко-негативно, на что есть свои причины. Как следует из размышлений А.Блока о судьбе "правеющей" Ангелины, его волновало то влияние, которое оказывал этот человек, и мертвый, на сестру и на тысячи, ей подобных. Оказывал через книги, свои и чужие, им изданные. Именно поэтому К.Победоносцев — верный и мужественный защитник Престола и Церкви, идеолог русского государства, — называется Блоком "старым дьяволом".
"Дьявольская" образность в дневнике и "совиная" образность "Возмездия" вырастают из идейно-духовной несовместимости поэта и обер-прокурора. Пафос и система доказательств Победоносцева в статье "Великая ложь нашего времени" сводятся к тому, что идея народовластия — это миф. Блок же в эту идею свято верил. Победоносцев справедливо видит в самодержавии "единственный залог правды для России" и всячески противодействует идеям о конституционной реформе, парламенте и подобной либеральной диарее.
Претворение этих идей в жизнь грозит гибелью России, о чём Победоносцев неоднократно предупреждает Александра III и даёт, в частности, такую ёмкую, точную характеристику "интеллигентской" власти: " … либеральная демократия, водворяя беспорядок и насилие в обществе, вместе с началами безверия и материализма, провозглашает свободу, равенство и братство — там, где нет уже места ни свободе, ни равенству".
С точки зрения Победоносцева, вера православная — то, на чём держится русский народ и его государство, а Церковь — место, где через дух христианской любви стираются сословные и общественные различия, где происходит народно-национальное единение перед лицом Бога. Победоносцев не идеализирует священников, рассматривает их как неотъемлемую часть народного организма: они "из народа вышли и от него не отделяются ни в житейском быту, ни в добродетелях, ни в самих недостатках, с народом и стоят, и падают".
Естественно, что и религиозная мысль Блока развивалась принципиально по-иному, в двух направлениях. Первое — это христианский нигилизм. Признания поэта из писем к Е.Иванову и А.Белому в комментариях не нуждаются: "Никогда не приму Христа"; "для меня всего милее то, что ты пишешь мне, потому что нет цитат из священного писания: окончательно я изнигилистился … "; "В Бога я не верю и не смею верить … ". Второе направление развития религиозной линии Блока — это скрытое богоборчество, подмена православной веры интеллигентски-сектантским Третьим заветом.
В мировидении поэта Христос и народ отодвигаются на задний план из числа мистически заинтересованных лиц, и Спаситель подменяется Вечной Женственностью. О неслучайности и постоянстве данного явления свидетельствуют высказывания разных лет: "Я люблю Христа, меньше, чем Её"; "Ещё (или уже, или никогда) не чувствую Христа. Чувствую Её, Христа иногда только понимаю"; "Вы любите Христа больше Её. Я не могу".
Вполне естественно, что в лирике и эпике, в статьях, дневниках, записных книжках, письмах Церковь и её служители характеризуются Блоком на одно продажно-торгашески-безблагодатное лицо. Примеры — хорошо известны.
И даже тогда, когда начались гонения на Церковь, когда её иерархи и простые прихожане массово проявляли верность Христу, духовную стойкость, мужество, героизм, поэт всего этого светоносного не заметил, а преступления против Церкви поддержал ("Интеллигенция и революция").
Итог религиозных исканий Блока — статья 1918 года с говорящим названием "Исповедь язычника". Её отличает обезбоженность, заданность, бездока-зательность, убогость мысли, что проявилось, в частности, в следующих суждениях: "русской Церкви больше нет", "храм стал "продолжением улицы", "двери открыты, посреди лежит мёртвый Христос", "спекулянты в церкви предают большевиков анафеме; а спекулянты в кофейне продают аннулированные займы; они понимают друг друга".
В отличие от философствующих интеллигентов, Победоносцев мыслил государственно. Его тревожила ситуация с бакинским нефтепроводом, находящимся в руках Ротшильда и иностранцев, скупка земель поляками в Смоленской губернии… На примере грузин Победоносцев чётко улавливал странную "динамику" национальных отношений в России: "Повторяется и здесь горький опыт, который приходится России выносить со всеми спасёнными и облагодетельствованными инородческими национальностями. Выходит, что грузины едва не молились на нас, когда грозила ещё опасность от персов. Когда гроза стала проходить ещё при Ермолове, уже появились признаки отчуждения. Потом, когда явился Шамиль, все опять притихли. Прошла и эта опасность — грузины снова стали безумствовать, по мере того, как мы с ними благодушествовали, баловали их и приучали к щедрым милостям за счёт казны и казённых имуществ. Эта система ухаживания за инородцами и довела до нынешнего состояния. Всякая попытка привесть их к порядку возбуждает нелепые страсти и претензии".
Блок же в "Возмездии" демонстрирует систему морального ухаживания за поляками. Он адресует им строки, явно льстящие национальному самолюбию, строки, проникнутые сочувствием и, по сути, поддержкой пафоса мести России, ибо голос "гордых поляков" и голос автора в тексте сливаются. Эти строки начинаются строфой, не требующей комментария:
Страна — под бременем обид,
Под игом наглого засилья —
Как ангел, опускает крылья,
Как женщина, теряет стыд.
И заканчиваются они так же красноречиво:
Месть! Месть! — Так эхо над Варшавой
Звенит в холодном чугуне!
Правда, когда пошла волна "суверенитетов", в Блоке проснулось "имперское" чувство — конечно, с интеллигентскими добавками. Так, он записывает в дневнике 12 июля 1917 года: "Отделение Финляндии и Украины сегодня вдруг напугало меня. Я начинаю бояться за "Великую Россию". Вчера мне пришлось высказать Ольденбургу, что, в сущности, национализм, даже кадетизм — моё по крови … ".
В 1919 году, в один год со вступлением к "Возмездию", появилась известная статья В.Розанова "С вершины тысячелетней пирамиды", в которой утверждалось: русская интеллигенция разрушила русское Царство. И это отчасти так. Разрушила не только идейно, идеологически, религиозно, но и нравственно-семейно, в чём также неосознанно участвовал Блок.
В последнем варианте "Возмездия" есть строфа, свидетельствующая о явной общности А.Блока с отцом: оба они получили "чувственное воспитание". Так при помощи названия романа Г.Флобера, приведённого в "Возмездии" по-французски, указывается на эту общность. И хотя данное название имеет и другие варианты перевода (так, в собрании сочинений А.Блока предлагается — "чувствительное воспитание"), автор поэмы, думается, имел в виду "чувственность".
Именно чувственность, по версии поэта, была присуща отцу: "Всё это в несчастной оболочке А.Л.Блока, весьма грешной, похотливой…"
Именно чувственностью был переполнен А.А.Блок на протяжении всей своей жизни: увидел красавицу в трамвае — голова заболела, встретил увядающую брюнетку — жить захотелось, набежала — запредельная — страсть. Правда, эта страсть уживается с холодной наблюдательностью и самодовольством. Блок поступает как женщина, демонстрирующая себя и наперёд знающая результат: "пробежало то самое, чего я ждал и что я часто вызываю у женщин: воспоминание, бремя томлений. Приближение страсти, связанность (обручальное кольцо). Она очень устала от этого душевного движения. Я распахнул перед ней дверь, и она побежала в серую ночь".
В итоге поэт разродился тирадой в духе Анатоля Курагина: "У неё очень много видевшие руки; она показала и ладонь, но я, впитывая форму и цвет, не успел прочесть этой страницы. Её продолговатые ногти холены без маникюра. Загар, смуглота, желающие руки. В бровях, надломленных, — невозможность".
Все они: актрисы, цыганки, акробатки, проститутки и другие, — по-разному, но легко возбуждали-"возрождали" чувственного А.Блока, ведь ему так мало было нужно: колющие кольца на руке, молодое, летающее тело, качающийся стан, смеющиеся зубы и т.п.
В приведённой цитате чувственность именуется страстью, что является общим местом в суждениях поэта. А страсть, по Блоку, показатель подлинности чувства, события, явления. Поэтому свои самые духовно ущербные творения, "Кармен" или "Двенадцать", он оценивает как вершинные. Однако нас в данном случае интересуют не они (тем более, что о "Кармен" уже приходилось писать), а само понятие "страсть".
Когда же в суждениях Блока страсть проецируется на "мир большой", то в этом случае всё исчерпывается физиологией, обладанием (на другом, конечно, уровне): "Но есть страсть — освободительная буря, когда видишь весь мир с высокой горы. И мир тогда — мой".
Показательно, что вопрос о греховности чувственности им не обсуждается, она для поэта безгреховна: "Радостно быть собственником в страсти — и невинно".
Правда, к такому видению страсти Блок пришёл не сразу, переступив через своё юношеское отвращение к половому акту и теорию, которая во многом предопределила трагедию семейной жизни. Так, вспоминая о первой влюблённости, поэт замечает в скобках: "нельзя соединяться с очень красивой женщиной, надо избирать для этого только дурных собой".
Иногда Блок пытается ввести страсть, которая, как правило, греховная, в русло традиционных ценностей, пытается соединить несоединимое. Например, поэт наставляет жену, увлёкшуюся в очередной раз: "Не забывай о долге — это единственная музыка. Жизни и страсти без долга нет".
Сам же Блок до конца жизни и уверял жену в любви, и изменял ей, забывая о долге и не забывая записать в дневник: "Проститутка", "акробатка", "глупая немка", "у польки", "ночью — Дельмас" (целая серия записей 1917-1918 годов о Дельмас) и т.д. и т.п.
Приведённое напоминание о долге странно и потому, что Блок всем своим поведением вытравливал это понятие из сознания Любови Менделеевой. К тому же, он подводит теоретический фундамент под интеллигентский вариант "жизни втроём", как в случае с Натальей Волоховой. В письме от 13 мая 1907 года он писал жене: "Ты важна мне и необходима необычайно; точно так же Н.Н. — конечно — совершенно по-другому. В вас обеих роковое для меня. Если тебе это больно — ничего, так надо. Свою руководимость и незапятнанность я знаю, знаю свою ответственность и весёлый долг. Хорошо, что вы обе так относитесь друг к другу теперь, как относитесь".
Неудивительно, что примерно через год уже Любовь Менделеева предложила Блоку "жить втроём"…
Блок реагирует принципиально по-другому, когда речь идёт о братьях по цеху, о реальных, а не выдуманных, любовях-вывихах. Так, "большая страсть" жены С.Городецкого к Блоку последнему первоначально льстила, ибо ей предшествовал почти скандал, почти ненависть.
С.Городецкий отказался от предложений напечатать отзыв на "Песню судьбы" Блока, так как не захотел критиковать публично это слабое, с его точки зрения, произведение, а предпочёл высказать своё мнение в личной беседе. Чуть позже сам Блок резко высказался в "Речи" о сборнике С.Городецкого "Русь". Жена последнего отреагировала на поступок Блока гневным письмом, которое заканчивалось следующими словами: "горько и противно, что и "друзья" не выше тех евреев-дельцов, что держат литературные лавочки".
Итак, когда "любовь" жены Городецкого стала тяготить поэта, когда он устал от писем в блоковско-цветаевском стиле больной интеллигенции больного серебряного века, Блок попытался отстраниться от семьи Городецких. Глава её прореагировал своеобразно: у него не возникли "вопросы" к жене или другу, он не стал ревновать (и понятно, интеллигентный человек), его волновало лишь одно: сможет ли он видеть Блока столь же систематически, как и прежде.
Конечно, при всех "всемирных запоях" страсти Блок был не настолько эгоистом в "любви", как многие братья-писатели. Б.Пастернак, например, в отношениях с женщинами видел, чувствовал и любил прежде всего себя. Показателен следующий эпизод: кумир левой интеллигенции влюбился в жену Нейгауза и настолько был занят собой, был сверхбесчувственен, что решил объясниться с ней в тот момент, когда Зинаида Николаевна стояла плачущая у колодца, где по предположениям мог утонуть её пропавший сын.
Конечно, здоровое, традиционное начало периодически брало верх в амбивалентной личности Блока. Тогда поэт довольно точно оценивал, как в плане "Возмездия", и тот интеллигентский омут, в котором с юности оказался, и себя самого: "он попал в общество людей, у которых не сходили с языка слова "революция", "мятеж", "анархия", "безумие". Здесь были красивые женщины "с вечно смятой розой на груди" — с приподнятой головой и приоткрытыми губами. Вино лилось рекой. Каждый "безумствовал", каждый хотел разрушить семью, домашний очаг — свой вместе с чужим. Герой с головой ушёл в эту сумасшедшую игру, в то неопределённо-бурное миросозерцание, которое смеялось над всем, полагая, что всё понимает. Однажды с совершенно пустой головой, лёгкий, беспечный, но уже с таящимся в душе протестом против своего бесцельного и губительного существования, вбежал он на лестницу своего дома … ".
К сожалению, при реализации плана "Возмездия" победил "другой" Блок, поэтому интеллигентские "радения" изображены принципиально иначе, поэтому практически отсутствует традиционно-этический взгляд на женщину, который меньше, чем чувственный, был присущ Блоку. Примером такого восприятия, когда через "атрибуты" внешности женщины просвечивает её внутренняя, духовно-душеная суть, может служить следующее свидетельство из "Записной книжки": "Когда я влюбился в те глаза, в них мерцало материнство — какая-то влажность, покорность непонятная".
Именно тогда, когда Блок воспринимал отношения мужчины и женщины с подобных позиций, он глубоко и точно оценивал многое и многих, он создавал шедевры типа "Когда вы стоите на моём пути…". В такие минуты духовного здоровья, прозрений Блок прекрасно понимает цену "высокому", которое несовместимо с чувственностью, с греховной страстью.
Знаменательно, что после событий, запечатлённых в дневнике: "К ночи пришла Дельмас", "Ночью Дельмас", "Много работал и грешил …. . Ночью пришла Дельмас", "Купанье в Шувалове. Полная луна. Дельмас" — после роз и записки от Л. Дельмас, Блок вырывается из плена "губ"-"колен" и делает точную запись: "Нет рокового, нет трагического в том, что пожирается чувственностью, что идёт, значит, по линии малого сопротивления. … Если я опять освобожусь от чувственности, как бывало, поднимусь над ней (но не опущусь ниже её), тогда я начну яснее думать и больше желать".
Здоровое начало ведёт Блока и тогда, когда он заносит в "Записную книжку" текст из грамотки жены к мужу конца XVII века, наполненный высокой поэзией, истинной любовью, всем тем, чего практически не было в семейной жизни Блока, что он изначально разрушил в отношениях с Менделеевой, обуреваемый ложными идеями и идеалами: "Послала я к тебе, друг мой, связочку, изволь носить на здоровье и связывать головушку, а я тое связочку целый день носила, и к тебе, друг мой, послала: изволь носить на здоровье. А я, ей-ей, в добром здоровье. А которые у тебя, друг мой, есть в Азове кафтаны старые изношенные и ты, друг мой, пришли ко мне, отпоров от воротка, лоскуточик камочки, а я тое камочку стану до тебя, друг мой, стану носить — будто с тобою видитца…"
То, что произошло с поэтом после октябрьского переворота — это не временное помрачение ума, не, тем более, по версии И.Бунина, желание угодить "косоглазому Ленину", — это завершение сложного, противоречивого пути, пройденного до логического духовного конца.
Мы, конечно, видим в Блоке проявление традиционных, здоровых начал и в данный период, но всё же определяющими являются не они. Их перевешивают "Двенадцать", "Скифы", "Возмездие" (над которым Блок работал практически до смерти), известные духовно мертвенные статьи. И "ужасный конец" Блока мы, в отличие от А.Эткинда, видим не в том, что поэт незадолго до смерти разбил бюст Аполлона, а в частности, в том, что в своей гибели он обвинил отчизну: "Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросёнка" . А винить следовало только себя, своё интеллигентство-вырожденчество.
Конечно, многие из немногих, кто прочитает эту статью, возмутятся: оклеветал, оскорбил и т.д. Видимо, найдутся и те, кто с учёно-интеллигентским видом будут поучать, ссылаясь на М. Бахтина, и не только на него. Знаем, читали… Понимаем, печально расставаться с красивыми мифами, но, перефразируя Блока, страшнее мифов ничего нет. А реальность, думаем, такова.