Размышляя о взаимоотношении со временем, нельзя обойти вопросы, связанные со смертностью, быстротечностью, памятью, длительностью и идентичностью. Даже поверхностные выводы ведут нас к умозаключению, что нельзя воспринимать время напрямую, тем более, как нечто внешнее, легко измеримое. Скорее, наше ощущение времени изменяется вместе с нашей жизнью (так, дни детства кажутся бесконечными, а на склоне лет — месяцы и годы проносятся с бешеной скоростью), время может вытягиваться и убыстряться в течение дня, и быстротечный момент теперешнего может обрести отдельное значение вследствие его ожидания или ретроспективного оценивания. Этот момент может «заморозиться» в нашей индивидуальной или коллективной памяти — взгляд через заполненное людьми помещение, роковой выстрел в Далласе… Мы также по-разному придаем значение и переживаем течение времени, — все зависит от наших взглядов на человеческую жизнь, как конечную или только лишь как прелюдию к вечной жизни. Определяется ли наша жизнь естественными ритмами времени года или же зависит от настенных часов? Можно ли сохранить наш опыт с помощью записей в дневниках или фотографиях, и понимаем ли мы теорию относительности Эйнштейна?
Эти отличия носят не просто личный характер, но в значительной мере определяются социально и культурно. Они также имеют важное политическое значение. К примеру, вера в то, что социальный, политический или экономический мир, в котором мы живем, неизменяемый и «естественный», или же история — это беспрекословная реализация Божественной воли: такие представления, в политическом отношении, меньше будут способствовать развитию движений за политические перемены в мире, чем вера в то, что мир — это продукт человеческой деятельности, и потому мы можем изменить его ради нашего же блага.
Большая часть психологических, философских, научных и теологических последствий человеческих взаимоотношений со временем останутся за пределами книги. Цель этой и следующих двух глав более скромная и прозаическая: изучить важность и оценить последствия темпоральных перспектив анализа политики и действий; рассмотреть политические последствия различных «темпоральных культур» и выявить связь между моделями использования времени и системой власти, неравенства в современных капиталистических обществах.
Для решения этих проблем невозможно использовать уже готовую политическую теорию, так как в большинстве книг по политической теории понятие «времени» отсутствует, и в политической науке нет ни одной явной традиции темпорального анализа. Тем не менее, много работ по этой тематике написано в других социальных науках, и в этой главе мы будем опираться на работы социологов, историков и антропологов и несколько разрозненных исследований политологов, кто сознательно делал акцент на политическом значении времени.
В начальных главах мы отойдем от конкретных политических проблем для объяснения темпоральных допущений, лежащих в основе политической теории и практики. В них предложено краткое описание темпоральных концепций Маркса, Гидденса и Пайерсона и их аргументы против статичных, «одномерных» подходов к анализу политики в пользу исторической перспективы. Далее это будет использовано к анализу человеческой деятельности, политического изменения и развития социальной политики. Также защищается идея изменения перспектив времени: самого по себе, как ключевой части исторического контекста политических идей и возможностей. В конце кратко показан потенциал для феминистского развития, заложенный в марксистской материалистической концепции истории, теории структурации Гидденса и анализе моделей самоусиления поведения Пайерсона. Как следствие, развитие эффективных политических стратегий требует баланса между исследованиями воображаемых альтернативных сценариев будущего и реалистической оценки как ограничений, так и возможностей, присутствующих в каждый исторический момент.
Колин Хэй (Colin Hay) недавно отметил, что сегодня «существует очень влиятельная тенденция ограничить политическую науку анализом только дня сегодняшнего, все временные траектории к которому просто удаляются» (Hay 2002, p. 137). Это означает, что во многих политологических и социологических исследованиях преобладает «одномерный снимок» того, как общества и политические системы функционируют, с анализом политических выборов, изолированных от их исторических контекстов, институтов и социальных структур, которые воспринимаются как неизменные, а не в процессе становления, и время здесь заслуживает поверхностного упоминания, когда «случайно» происходят внезапные (и не прогнозированные в таких теоретических координатах) изменения. В противовес таким подходам, эта книга разделяет мнение тех исследователей прошлого и настоящего, которые исходит из того, что политический выбор неизбежно историчен, обусловлен длительными историческими процессами и не может быть понят в изоляции от этого, и что неизбежно стабильность, так же как и изменение, требуют времени. Даже такие кажущиеся «неизменными сущности», включая индивидов, идентичности, институции и идеи, корректней рассматривать как «события, которые происходят», если «социальные системы существуют только как системы во времени и только с помощью времени» (Abbott, 2001, p. 256; Giddens, 1995, p. 17).
Целесообразно начать наше исследование с Маркса, для которого время во многом было центральным компонентом мышления, и его исследования имеют непосредственную связь со всеми следующими теоретическими работами, посвященными времени и практической политике, связанной с ним. Маркс отрицал утверждения, что существующий социальный, экономический и политический порядок естественный и неизбежный, созданный безжалостными экономическими законами и что «человеческая природа» капиталистического общества — это отражение вечных сущностей. Напротив, Маркс считал, что для понимания мира, как он есть, мы должны исходить из того, что он не всегда был таким, как он есть, и что он будет другим в будущем; это означает, что его можно анализировать только как соединение процессов, которые как сделали его таким, как он есть, так и изменят его же. Необходимо это учитывать для разработки эффективной политической стратегии. Вот почему политические действия не могут просто отбросить «вес истории» и менять мир, как им заблагорассудится; эффективность любого политического действия неминуемо включена в контекст, в котором он происходит, так как: «Люди создают историю, но они не могут делать ее такой, какой им заблагорассудится; они ее творят в условиях, которые не выбирают, а которые им заданы и переданы прошлым» (Marx, 1968 [1851-52], p. 97).
В марксистской оригинальной теории эта идея была использована для того, чтобы доказать, что движущей силой истории есть не идеи, а развитие продуктивных сил общества. Это значит, что способ добычи людьми средств для поддержания их собственного существования, инструменты и технологии, используемые людьми, научное знание, которым они обладают, создают социальные структуры и классовые противоречия, когда экономически доминирующий класс контролирует в своих интересах политические институты, право и идеи. Другими словами, модель любого общества обусловлена его конкретными материальными условиями и поддержанием структур власти эксплуататорского класса. Тем не менее, Маркс писал, что такие условия производства никогда не бывают в статике, и в процессе своего развития они создают новые классы с новыми классовыми интересами, создающие в свою очередь, после периода классовой борьбы, новые формы социальной и политической организации. Это значит, что государства и системы верований должны быть поняты как продукты развития классовых обществ, отражающих конкретные классовые интересы и формации. Используя свой подход к анализу капиталистических классовых обществ, Маркс доказывал, что это создает условия для пролетарской революции, которая принесет бесклассовое, коммунистическое общество. С таких позиций, капитализм — это не только эксплуататорская и деспотическая система, это также прогрессивная стадия человеческой истории, создающая как материальные условия, необходимые для свободного и эгалитарного общества, так и класс, на который возложена эта миссия.
Эти идеи — достаточно сложные и противоречивые — одна из явных проблем для конкретных прогнозов на основе марксистской теории, и до сего дня среди исследователей марксизма не утихает дискуссия, насколько в его теории присутствует экономический и технологический детерминизм (см.: Blakeley and Bryson, 2005). Тем не менее, кажется возможным распутать эти проблемы на основе темпоральных принципов, и несколько ученых, различных политических ориентаций и интересов, эксплицитно развивали марксистские идеи или близкие к ним. Например, несмотря на то, что британский социолог Энтони Гидденс отвергает всякую телеологию и экономический детерминизм, понимание истории как классовой борьбы, он, тем не менее, эксплицитно опирается на марксистские идеи, на общество и его институты, утверждая, что их следует рассматривать как процесс, а не как застывший слепок; и что их можно понять только как продукт истории, определяющий условия для будущего. Как будет показано во второй и третьей главах, он также много перенимает из марксистского анализа времени как дефицитного ресурса и его овеществленной природы при капитализме.
Гидденс считает, что его собственная теория структурации «привносит темпоральность в центр социальной теории». Отказываясь от принятой классификации социальных теорий как диахронных (сфокусированных на процессах исторического развития и изменения) или синхронных (рассматривает мир, как он существует в теперешний момент), его цель — понимание, как социальные системы сохраняются в пространстве-времени и их предрасположенность к переменам: «Изучение структурации социальных систем — это изучение условий, управляющих их существованием, изменениями и распадом». Гидденса также интересуют пути генерации власти через структуры доминирования, и он приходит к мысли, что они не просто «существуют», но непрерывно воспроизводятся и модифицируются с помощью социальных практик. Такой подход отводит главную роль человеческой деятельности как повторяемым индивидуальным действиям, их аккумуляция — это социальные практики (а невозможность повторения таких действий приводит к их разрушению); с таких позиций действия должны пониматься как создающие социальные структуры, а не оппозиционные к ним. Наряду с этим, Гидденс считает, что социальные структуры сдерживают действия людей многими способами, он не верит, что действия людей предопределены. Это значит, что социальные практики и социальные структуры, поддерживающие их, — изменяемые; действительно, хотя они могут «растягиваться» на большие отрезки пространства-времени, «семена изменений присутствуют в каждом моменте существования социальных систем во времени и пространстве» (Giddens 1995, pp. 29, 27).
Хотя теоретические предпосылки и источники весьма различны, неприятие Гидденсом статического понимания общества разделяют некоторые современные исследователи, использующие экономический концепт «определенного пути» («path dependence»). Известный экономист Дуглас Норт дает свою дефиницию «определенному пути» как «понятию, подходящему для описания огромного влияния прошлого на настоящее и будущее». Отказываясь от неолиберального допущения, что время ничего не значит и что экономические решения могут не принимать во внимание культурный контекст, Норт предположил, что изучение экономики — это изучение изменений, и эти перемены влекут за собой выбор, который, в свою очередь, формируется «идеями, идеологиями, мифами, догмами и предубеждениями», отражающими «кумулятивный опыт прошлых поколений, воплощенный в культуре» (North, 1994, pp. 364, 362). Анализируя пути, с помощью которых эта культура порождает позитивное самоусиление, и обратную связь для определенных решений и действий, он пишет, что мы можем увидеть, как определенные поведенческие модели стают частью общества, а не выбираются с чистого листа «рыночной рациональностью» (rational decision).
Эти идеи имеют явные последствия для принятия политических решений и результатов политики, они были использованы рядом политологов, наиболее полно Полом Пайерсоном в его книге «Политика во времени» (Pierson 2004; см. также: Putman, 1993, критику и общий обзор проблемы в Greener, 2005). Исходным постулатом Пайерсона был тезис, что «история имеет значение», что «движущая картина» — это лучшая основа, чем «снимок» для понимания политических событий, институтов и следствий. Как и Гидденс, он утверждает, что анализ стабильности не может быть отделен от анализа изменений, что темпоральные измерения социальной жизни должны быть в центре анализа политики. Это значит, что если мы хотим понимать отдельные возможности и следствия, мы должны видеть дальше сегодняшних обстоятельств, изучать медленные, длительные процессы (такие, как распространение грамотности и демографические изменения), последствия которых проявляются со временем. Именно идеи самоусиления и позитивной обратной связи «определенного пути» помогают понять, как более ранние выборы могут ограничить будущие возможности: «Однажды установленные, системы политической мобилизации, институциональные «правила игры» и даже базовые модели мышления граждан о политике часто порождают динамику самоусиления. Однажды акторы, став на рискованный путь, со временем поймут, что очень сложно повернуть назад. Политические альтернативы, которые были доступны вначале, дальше могут быть безвозвратно утеряны» (Pierson, 2004, pp. 10-11).
Как и Гидденс, Пайерсон снова обращается в своём анализе к власти, он утверждает, что «определенный путь» очерчивает: как структуры власти могут развиваться, как «неравенство во власти, изначально незначительное, может быть самоусилено со временем и пустить глубокие корни в организациях и доминантных моделях политического действия и понимания, так же как и в институциональных MexaHH3Max»(Pierson 2004, p. 11).
Масштабные результаты — это прямое следствие партикулярных решений. Анализ «определенного пути» исходит из того, что время таких решений имеет критическое значение, и чем больше времени прошло с тех пор, как это решение было принято и воплощено в жизнь, тем сложнее его будет изменить.
Анализ «определенного пути» связан с теперешним развитием нового научного направления — «исторического институционализма». В отличие от функционалистских подходов, объясняющих институты через их роль в поддержании существующей системы и отношений власти, этот анализ смотрит на институты через призму изменений и стабильности, старается объяснить, «какие специфичные элементы существующих институциональных решений можно (или нельзя) изменить, и почему их некоторые аспекты более подвержены изменениям, чем другие» (Thelan, 1999, цитата за Kenny, 2006, p. 1, выделено в оригинале). Он подчеркивает, что институты не целостны, что интересы, альянсы, на которых они первоначально базировались, изменяются со временем, открывая новые возможности для маргинальных групп в достижении изменений» (см.: Thelan, 1999).
Несмотря на различные политические ориентации и представления, Пайерсон, Гидденс и Маркс сходятся в одном: анализ политики должен фокусироваться на процессах, а не на моментах и действиях, и политический выбор и последствия формируют их политический контекст. Это не значит, тем не менее, что каждый из них рассматривал действия как или предопределенные или, более того, бессмысленные.
Так, Пайерсон считает, что несмотря на то, что «определенный путь» показывает, как политики, верования, институты и модели поведения стают препятствием на пути изменений, это ни в коем случае не означает, что изменения не происходят или то, что этот подход не может объяснить их. Скорее, этот подход помогает понять, что давление изменений растет, что даже траектория самоусиления может стать уязвимой для «противоположных» вызовов, и даже самое маленькое событие может стать спусковым крючком для радикальных изменений. Это означает, что политические стратеги должны искать потенциальные «критические точки» и концентрировать свои усилия там, а не пытаться плыть против течения истории. Они с большей вероятностью достигнут желаемого, если будут исследовать существующие модели мышления и поведения, а не просто отрицать и игнорировать их. Теория структурации Гидденса также открыта для возможности изменений, изображая практики, сохраняющие долгое время отдельные институты и социальные условия как такие, что, в принципе, могут не повториться.
Для Маркса весь смысл теории был в понимании истории, для ее сознательного контроля и претворения в жизнь потенциального прогресса для человечества, содержащегося уже в настоящем. И хотя он известный своим пользующимся дурной славой прогнозом в деталях, на что социализм должен быть похож, он явно был мотивирован видением будущего. Пролетарская революция, ожидаемая Марксом в передовых капиталистических государствах, не произошла, и в то же время, его видение вдохновляло политических активистов повсюду в мире, хотя следствия их деятельности иногда были очень далекими от общества свободы и равенства, о котором он мечтал. В этом смысле его работа — прекрасная иллюстрация, непредсказуемой мощи его видения будущего, сгенерировавшей влиятельное политическое движение и потенциальную опасность любого рецепта, претендующего на окончательное решение всех проблем общества (классическую критику такого «историзма», см. у Popper, 1957).
Хотя собственное обращение Маркса к истории было не очень успешным, смысл истории очень важен в развитии, артикуляции, (вос)производстве или эрозии коллективной идентичности, и такая идентичность часто базируется на общем прошлом. Когда доминирующие группы (часто неосознанно) представляют свое собственное восприятие и опыт как окончательный ответ на то, «что происходило», «другие», маргинализированные группы, остаются за пределами истории жертвами «культурного империализма», делающего их «… невидимыми в качестве субъектов, личностей со своими целями и специфичным групповым опытом и интересами» (Young, 1990, p. 123; см. также: Griffiths, 1999, p. 150). Из коллективной памяти были стерты воспоминания о целых цивилизациях (например, о древних африканских государствах) или выдающихся личностях (например, о женщинах-художницах), членам подчиненных групп было отказано в гордости и самоуважении, способствующих политической активности. Другими словами, лишение людей их истории, лишает их собственного темпорального опыта, имеющего критическое значение для групповой идентичности и придающего смысл их деятельности. И наоборот, самосознание некоторых групп (таких как женщины и меньшинства на Западе или аборигены в колонизированных странах) (при)открывает свое собственное прошлое как источник расширения возможностей и основу для политической мобилизации.
Ощущение исторического контекста очень важно для понимания существующих вариантов политики и их реализации в современных социальных государствах. Пайерсон первым применил сравнительный подход «определенного пути» к анализу социальной политики (welfare policies). Как и другие исследователи, он считает изменения в семейной структуре, снижение рождаемости, старение населения, выход женщин на рынок труда и всемирную экономическую конкуренцию источниками нарастающего кризиса. Он утверждает, что все эти вызовы «делают невозможным поддержание существующего статус-кво» в сложившихся социальных государствах, и эти государства вынуждены отвечать на них по-разному, в зависимости от функционирующих в них институтов, политик и идей, создающих пространство для политических маневров (Pierson, 2001a, p. 416; см. также другие главы: Pierson, 2001b; критику такого подхода: Byrne, 2003).
Все эти идеи восходят к влиятельному исследованию «Три мира социального капитализма» (1990) Геста Эспин-Андерсена (Gøsta Esping-Andersen), определяющего, как различные политические траектории создали разные типы «режимов благосостояния». Хотя он признает их некоторое сходство и различие, Эспин-Андерсен определяет три основных типа таких режимов: либеральные (Австралия, США, Канада и их своеобразный гибрид — Великобритания), корпоративные/консервативные (в основном континентальная Европа) и социальные демократии (Скандинавия). Они различаются в зависимости от того, как общественное благосостояние распределяется и кого охватывает: либеральные режимы характеризуются низким уровнем социальной помощи для безработных и тех, кто не может работать, ее неравномерным распределением в обществе; выплаты государством социального страхования в зависимости от трудового стажа и отчислений с зарплаты — это главный распределитель благосостояния в корпоративных/консервативных режимах, а в социально-демократических режимах все граждане солидарно получают высокие социальные выплаты, вне зависимости от их личного вклада в общее благосостояние. Классификация Эспин-Андерсена отражает не просто политическую составляющую, но и социально-классовое расслоение, гражданственную культуру — с их помощью тип режима формирует классовую структуру общества. Таким образом, на одном полюсе находится режим стран Скандинавии, созданный сильным рабочим движением и сведением к минимуму классовых различий, а на другом — США, где рабочее движение слабое и социальная политика поддерживает классовое неравенство. Сам Эспин-Андерсен не придавал особого значения организации времени в режимах благосостояния; этот аспект будет рассмотрен дальше — в третьей и шестой главах.
Указанная классификация помогает понять, как различные социальные государства будут реагировать на существующие вызовы (см.: Esping-Andersen, 2002a). Она также помогает определить продолжающиеся различия в общих ответах на вызовы. Например, хотя «общественные работы» как часть социальной политики были введены во многих европейских странах, так же как и в США, в первых они рассматривались в контексте социальной интеграции граждан, а в США — как часть идеологии независимости, очень влиятельной в этой стране (Byrne, 2003). Тем не менее, это не означает, что такие ответы будут просто определены уже существующими идеологиями и режимными условиями. Как пишет Роберт Кокс (Robert Cox) (2004), хотя скандинавским странам удается удерживать свое развитие в пределах траектории, направленной ключевыми ценностями универсализма и солидарности, эти ценности время от времени вступают в противоречие друг с другом, поддаются новым интерпретациям, открывая горизонты новых политических курсов. С другой стороны, Стюарт Вайт (Stuart White) (2003) считает, что сдвиг к политике равенства в США и Великобритании возможен, базируясь на близости ценности равенства с идеями свободы и самоусовершенствования, распространенными в этих странах. Идея равенства, как он считает, при этом будет по-новому прочитана, найдя точки соприкосновения с гарантиями и защитой гражданских прав человека. Возможность таких радикальных изменений возрастает, если, как утверждает Пайерсон, социальные государства действительно достигли некой «критической точки», в которой существующий политический курс вести дальше не представляется возможным.
Подходы Гидденса, Пайерсона и Маркса резонно предлагают смотреть на время и его понимание в историческом контексте его возникновения и использования. Несмотря на то, что идеи Гидденса связаны с европейскими социологическими и философскими традициями, включая марксизм, он непосредственно не касается способов, как темпоральные представления были там разработаны. Пайерсон также не применяет подход «определенного пути» к возникновению собственных идей. Напротив, Маркс прекрасно осознавал, что его идеи могли возникнуть только на определенном этапе человеческого развития (на этапе, когда противоречия капитализма разрушали его изнутри и стала понятна революционная роль пролетариата в этом процессе). Он утверждал, что именно его историческое положение позволило ему понять силы, ведущие к будущему социализму, этим его теория отличается от более ранних «утопических» представлений о социализме, рассматривающих социализм как вневременный, этический идеал.
Очевидно, что вера Маркса в человеческий прогресс и его собственный оптимизм отражали общий дух философии Просвещения, доминирующей в западной политической мысли с конца 18‑го века, утверждавшей, что постепенное накопление знаний и мудрости позволит людям радикально улучшить общества, в которых они живут (см.: Bury, 1960; Foley, 1994). В этот период родилось новое понимание революции как радикального нового начала, а не просто еще одной фазы бесконечно повторяющегося цикла (см.: Kamenka, 1966; Walzer, 1966). Эти идеи Просвещения были связаны с серией радикальных и революционных движений, наиболее известными из которых были: принятие американской Декларации Независимости 1776 года и Французская буржуазная революция 1789 года.
Явный секуляризм большинства идей Просвещения резко контрастировал с тем типом европейского темпорального мышления, который преобладал в более ранние периоды европейской истории. Представители классической греческой философии видели историю в терминах циклического повторения и восстановления, а не линейного развития; эти идеи не совместимы как с верой в прогресс, так и с утверждением, что история движется к некой конечной цели. Хотя две эти новые идеи были представлены в ранней христианской мысли, доминирующим стало видение истории, как линеарного прогресса от Сотворения через Грехопадение к Судному дню (тут конец истории возможен только после окончательной победы сил добра над силами зла в решающем сражении), этот процесс рассматривался полностью вне контроля обычных смертных. Один из немногих политологов, осмелившихся осторожно мыслить о взаимосвязи времени и политической теории, был Роберт Покок (Robert Pocock). Он считал, что такие средневековые представления о времени оставляли мало места для рационального исследования и понимания секулярных политических изменений. Поэтому мыслители, жившие в те времена, сосредоточили всю свою интеллектуальную энергию на постижении Божественных целей и вечных истин, а не на том, что они считали временным, иррациональным миром человеческой активности. И Покок утверждает, что эти представления ограничивали возможности политической мысли вплоть до 17‑го века (Pocock, 1973; см. также: Bury, 1960; Wolin, 1961; Lane, 2000). Рут Левитас (Ruth Levitas) высказала схожую мысль, но считала, что такая ситуация не существовала до 17‑го века, а до появлений первых социальных утопий как «выраженных стремлений лучшего порядка существования», связанных уже с человеческим временем и обеспечивающих мотивацией для политических действий (Ruth Levitas 1990, p. 191).
Хотя средневековое христианство не поощряло каких-либо интеллектуальных исследований политических возможностей или краткосрочных мирских целей, оно стало благодатной почвой для милленаристских движений, периодично возникающих в различных европейских странах, из людей самовольно оставляющих рутину жизни и следовавших за харизматическими лидерами, обещавшими скорый приход Христа на землю и Судный день. Несмотря на видимое снятие таких эсхатологичных сценариев рациональностью просветительской мысли, Норман Кон (Norman Cohn) утверждает, что тоталитарные движения 20‑го века показали, что эти «древние представления все еще с нами», тогда как ряд других авторов считали марксизм сохранившим эти средневековые модели в светской форме (Norman Cohn, 1957, p. 308 и 1962; Talmon, 1962; Olssen, 1968).
Светские и оптимистические представления Просвещения никогда не были всеобщими, усиление политического влияния христианского и исламского фундаментализмов в начале 21‑го века означает, что и в наши дни политические действия и решения находятся под влиянием темпоральных представлений, логика которых лежит за пределами человеческого, «земного» времени. К примеру, значительное количество граждан США верит в неотвратимость Судного дня, что не может не влиять на отношение этих граждан к глобальному потеплению и конфликту на Ближнем Востоке. Оптимизм в наши дни тяжело дается и для светских мыслителей, современная западная мысль не может игнорировать ужасов политических экспериментов 20‑го века и возможности того, что возросшие научные знания ведут не к прогрессу человечества, но к экологической и военной катастрофе беспрецедентного масштаба. Как пишет Левитас (Levitas, 1990, 2001), это чувство постоянной угрозы больше способствует мрачным, а не утопическим мыслям, она указывает на распространение повального чувства фатализма, затрудняющего позитивное мышление о том, какое общество нам бы хотелось достичь. Неуверенность в будущем была усилена открытиями естественных наук, считающих время относительным явлением, это нашло свое философское выражение в постструктуралистской/ постмодернистской критике идеи прогресса, уверенности в объективности знания. Хотя такие идеи не исключают политической активности, они скорее поддерживают реформы, а не революции, локализированные формы протеста, а не масштабные изменения.
Важно не упрощать причинно-следственные связи между политической деятельностью и темпоральными представлениями, между общими (схематичными) моделями и тенденциями (см.: Lane, 2000). Для многих отдельных темпоральных представлений, существующих в обществе или мышлении отдельного человека, время может одновременно пониматься и как своеобразная абстрактная длительность, повторяемость, и как переживание изменения. Как бы там не было, существуют основания утверждать, что изменение представлений о времени оказывает влияние на человеческое понимание политических возможностей и их действенности, а это влияет и на то, какие они принимают политические решения.
Исследователи, чьи работы мы рассмотрели в этой главе, мало что писали о женщинах и гендерных вопросах, а многие их идеи могут показаться далекими от повседневной жизни или практической политики. Тем не менее, как будет показано в следующих частях книги, они имеют значительный потенциал для феминистских концептов и в целом — значительную релевантность для развития эффективной политики и политических стратегий.
Следующие главы покажут, что радикально переформулированная версия материалистической концепции истории Маркса, может включать в себя и традиционную семейную и «(вос)производственную» деятельность, приоткрывая противоречия между современными производственными и воспроизводственными условиями, делающих существующие социальные механизмы неустойчивыми. Теория структурации Гидденса также подразумевает, что гендер, в принципе, как и другие социальные институции, уязвим для изменений через механизмы неповторения действий, беспрерывно поддерживающих его до сих пор. Такие действия включают в себя конформизм по отношению к нормам гендерного времени, создающих неравное разделение на домашнюю работу и работу, выполненную в официальных местах труда. Это означает, что отдельные индивиды или государства могут бросить вызов традиционным моделям гендерного поведения, нарушив тем самым институт гендера как таковой и вызвав небольшие изменения, имеющие в дальнейшем важный кумулятивный эффект. Хотя, на первый взгляд, анализ Пайерсоном самоусиливающихся моделей предполагает, что гендерное поведение не может быть изменено на следующий день после принятия такого решения, его теория поощряет нас искать потенциальные источники конфликтов и давления на индивидуальном и коллективном уровнях. Сейчас, похоже, мы приближаемся к «критической точке», с точки зрения гендерной социальной политики, открывающей перед нами как возможности, так и необходимость радикальных изменений.
В общем, присутствие исторической перспективы напоминает нам, что мы неизбежно «начинаем из нее», а не из некой идеальной ситуации. Поэтому мы должны определять политические возможности и затруднения в этом реальном контексте. Это также означает, что наш выбор ограничен существующими институциями, идеями и структурами власти, но и они не будут существовать вечно и монолитно. Скорее, это продукт истории, существующий благодаря человеческой деятельности во времени. Они часто непреднамеренно и противоречиво развивались, вот почему являются потенциально открытыми для вызовов и изменений. Помогая определять проявления долгосрочных и краткосрочных процессов, анализ прошлого дает нам информацию о настоящем, а также руководство для формирования будущего. Создавая его, мы нуждаемся в смысле, отличном от настоящего; в этом значении утопическое мышление — это важная составляющая развития радикальных политических альтернатив (Levitas, 2001). Тут нужно быть очень ловким для сохранения баланса между реалистической оценкой политических возможностей и пониманием еще не существующего. Необходимо осознавать, что мы не игрушка в руках истории, но и не обладаем абсолютной свободой. Подобный баланс удержать сложно. Это чуть легче (возможно!), если мы осознаем историческую природу собственного темпорального мышления, следствия этого для нашего понимания политических целей и действий, для нахождения возможных союзников и оппонентов. Тут мои собственные убеждения об изменчивости гендерных механизмов предполагают противоречия с временными представлениями тех, кто считает, что гендер дан на все времена Богом или природой. Мои представления о том, что это несправедливо, также предполагают существование некоего вневременного понимания справедливости, выходящей за пределы отдельных обществ (эта мысль оспаривается некоторыми современными феминистками). Между тем, хотя я стараюсь поддерживать в себе оптимизм Просвещения и убеждение, что индивидуальные и коллективные действия могут улучшить мир, мне все сложнее смотреть в будущие с оптимизмом. Причинами этого могут быть как мой возраст, так и доминирующие предположения современных «постмодернистских времен» — ведь понимание своеобразия собственных темпоральных убеждений соответствует акценту постмодерна на их относительности. Это чувство только усиливается от исследования «темпоральных культур», рассматриваемых в следующей главе.
Первая глава содержала дискуссию об изменениях темпоральных представлений, лежащих в основе политической теории. Хотя литература по этой теме достаточно разнообразна, идея о том, что наше понимание времени исторично и социально изменчиво, также поддерживается все новыми исследованиями различных социальных наук. После краткой характеристики идей социологов и антропологов по указанной тематике в этой главе мы рассмотрим различные «темпоральные культуры», связанные с переходами от традиционного времени к модерну и постмодерну. Эти переходы затрагивают вопросы власти и контроля, а завершающая часть этой главы определяет возможные источники сопротивления времени-часам капиталистической экономики.
Отправной точкой для многих социологических и антропологических исследований времени является тезис Эмиля Дюркгейма о том, что человеческое понимание времени не носит врожденный характер, не просто отражает ритмы природы. Скорее, оно социально конструируется, это своеобразный изменчивый «социальный институт», который старается быть «… объективно понятым каждым в пределах единой цивилизации» и связывать индивидуальное с коллективным путем удовлетворения отдельных потребностей данного общества (1971 [1912], p. 10; в таких теоретических координатах написан ряд работ, см.: Starkey, 1988; Hassard, 1990; Gell, 1992; более критический подход, см.: Gell, 2000).
Многие социологи в дальнейшем поддержали и развили эту идею Дюркгейма, указывая на то, что время — это «социальнокультурная конструкция, поддерживающая координационные усилия людей в мире и координацию их деятельности» (Goudsblom, 2001, p. 20), и что «измерение времени в своей основе зависит от организации и функций группы»(Sorokin and Merton, 1990 [1937], p. 60). С этой точки зрения, различные общества (или разные группы внутри одного общества) с различными моделями социальных взаимодействий будут иметь разное восприятие времени, сталкиваясь с различными коллективными потребностями. Некоторые исследователи распространяют этот функционалистский анализ даже на «девиантные» темпоральные культуры, также существующие в интересах всего общества. Например, в 1960‑х годах Льюис и Роуз Козеры (Lewis Coser and Rose Coser) пришли к выводу, что хотя, на первый взгляд, нежелание латиноамериканцев из низших классов постоянно работать и планировать свою деятельность противоречит ориентированной на будущее темпоральной культуре США, это может быть удобным для сохранения классовых различий, необходимых для стабильности в обществе, и уменьшает конкуренцию в достижении высших статусных позиций (!) (Lewis Coser and Rose Coser, 1990 [1963]). Многие до сих пор ссылаются на «классическую» работу Юлия Рота (Julius Roth) о пациентах туберкулезного диспансера, в которой он показал, что люди имеют психологическую потребность в «расписаниях» для структурирования течения времени и придания ему значения. Рот также пришел к выводу, что пациенты создают собственные групповые нормы для понимания того, сколько времени занимает каждый этап лечения, и рассматривают собственный прогресс в лечении «скорее в терминах такого этапного времени, а не с точки зрения изменений, происходящих в их собственных легких» (1963, p. 15; см. также: Frankenberg, 1988). Таким же образом рабочие могут создавать искусственные темпоральные структуры для уменьшения монотонности скучной работы (Roy, 1990), тогда как отсутствие темпоральных структур порождает разрушительный эффект: известное исследование австралийской деревни в 1930‑е годы, где почти все мужчины были безработными, показывает, что они потеряли целеустремленность, ходили намного медленнее, чем до этого, питались не вовремя или забывали делать это (обсуждается в Johada, 1988).
Между тем, антропологи рассматривают изменения социального времени как центральную проблему для объяснения функционирования общества. Действительно, «проблема времени» была одной из основных для такой дисциплины, как антропология, с самого начала ее существования (Greenhouse, 1996, p. 9). Важные исследования Малиновского аборигенов острова Тробриан в 1920‑е годы и племени Нуэр Эванс-Причарда в южном Судане в 1930‑е показали, что время в «традиционных» или «примитивных» обществах понимается и измеряется в зависимости от природных процессов (таких, как фазы луны), повседневной деятельности (таких, как время приема пищи) или других конкретных событий (таких, как «перед большой бурей»). В подобных обществах историческая память близка к мифу, будущее рассматривается как продолжение настоящего, часть вечного цикла, а не как открытое к инновациям и изменениям. Таким образом, Эванс-Причард обнаружил, что в отличие от современных западных обществ Нуэр не имеют слов для абстрактной концепции времени или ресурса, существующего независимо от их деятельности, который можно измерить и потом использовать. Их жизни не были структурированы никаким внешним распорядком, и они не нуждались ни в каких других часах, кроме «крупного рогатого скота и распорядка его выпаса»; он пришел к выводу, что в этом «Нуэр повезло» (Evans-Pritchard 1940, pp. 101, 103; см. также: Malinowski, 1990 [1926-27]). Недавно Эдвард Холл (Edward Hall) (1989) предложил различать «монохроническое» время, в котором события рассматриваются как дискретные, отдельные элементы, и «полихроническое», где многочисленные события происходят одновременно. Он утверждает, что первое характерно для Северной Европы и США, второе — для Средиземноморья, Латинской Америки и Ближнего Востока. Холл также подчеркивал, что монохроническое время носит искусственный характер и что во всех обществах полихроническое (названное им также женским временем) распространено в домохозяйствах.
Идея о том, что «другие» общества имеют отличную взаимосвязь со временем, чем «наше собственное», исследована в многочисленных современных исторических работах, которые сходятся в том, что важные изменения в отношении времени в западных обществах между 15‑м и 19‑м веками совпали с распространением капитализма и фабричного производства; это часто обосновывается как сдвиг от традиционной к современной темпоральной культуре (см., к примеру, Thompson, 1999 [1967] и Thrift, 1988, 1990; общий обзор и критику см.: Adam, 1990, 1995, 2004; Nowotny, 1994; Macnaghten и Urry, 1998). В соответствии с этими исследованиями, традиционное время базировалось на естественных ритмах времен года и делах, которые нужно было делать: люди просыпались с первыми лучами солнца, ложились спать, когда наступала тьма, занимались работой в соответствии с временем года и отдыхали так же. Это был «вечный», вневременный цикл, их отношение ко времени было местечковым, связанным с делами, сезонным и повторяемым.
С развитием капитализма и индустриализацией это традиционное время постепенно начинает исчезать, заменяясь временем модерна. Последнее было связано с выплатой заработной платы рабочим не за исполненные отдельные задания и вид работы, но за то, как долго длится их рабочий день. Час и его длина были стандартизированы для нужд механического производственного цикла и максимизации прибыли, а не с сезонными изменениями или индивидуальными наклонностями, пожеланиями работников (см.: Thompson, 1999 [1967]). Поэтому коммерциализация труда была связана с овеществлением времени и зависела от распространения убеждения, что время — это абстрактный, поддающийся количественному выражению делимый ресурс, который можно продать и купить. В таком смысле время стало равноценно деньгам, и так же может быть инвестировано, потрачено, накоплено. Действительно, Макс Вебер, подыскивая цитату для выражения «духа капитализма», остановился на словах Бенджамина Франклина: «время — это деньги», сказанную им для объяснения начала промышленной революции (Weber, 1965 [1904-05], p. 48).
Для того чтобы превратиться в деньги, время должно быть измерено; становление времен модерна требовало развития более точных способов его измерения и оценивания. Как и в более ранних обществах, время в средневековом обществе могло быть измерено с помощью солнечных, песочных и водяных часов; его публично объявляли с помощью звона церковных колоколов, а строгая временная дисциплина была распространена во многих монашеских орденах. Тем не менее, только с распространением механических часов в конце 13‑го века время начало измеряться точно и надежно, поощряя научное изучение его как отдельного феномена, существующего независимо от человеческого сознания. Около 1687 года, когда была опубликована книга «Математические начала натуральной философии» (лат. Philosophiae Naturalis Principia Mathematica) Исаака Ньютона, большинство церковных приходов уже имели часы также на соборах и небольшие механические часы стали доступны обывателям. Это упростило принятие людьми концепции времени Ньютона как объективного, измеряемого, делимого и независимого от опыта наблюдателей, их деятельности, восприятия и памяти. Отношение к единице времени, как поддающейся количественному определению, делает ее подлежащей обмену; таким образом, часы стали основой для коммерциализации времени как неконтекстуального ресурса. Эта единица времени может быть средством обмена и имеет постоянную ценность (часы «говорят», что каждый час имеет равную длину, как бы они не были воспринимаемые). В этом смысле идея, что рабочим можно платить за их время, всецело зависит от «создания нетемпорального времени»(Adam, 1995, p. 90).
Часы также создали возможность для последующего распространения фабрик, деятельность которых зависела от синхронизации рабочего времени. Эту зависимость умело проиллюстрировал Маркс в своем «Капитале», где он приводит цитату хлопкового магната: «Когда рабочий не использует свою лопату, он бесполезен, и за этот период капитал теряет восемнадцать пенсов. Когда один из наших рабочих покидает мельницу, он делает бесполезным капитал стоимостью в £100,000» (1946 [1867], p. 404). Для максимизации прибыли только времени работы рабочих было недостаточно; они к тому же должны были работать с максимальной эффективностью. Маркс определил некоторые процессы труда, интенсификация которых может повысить их продуктивность, несмотря даже на то, что рабочее время уменьшено законом; позже идеи «научного менеджмента» и изучение затрат времени на одно действие были связаны с Фредериком Тейлором, чьи «Принципы научного менеджмента», опубликованные в 1911 году, представляют собой логическое продолжение указанных процессов.
Процессы накопления капитала также требуют нового ощущения будущего, которое будет отличным от прошлого, будущего, детерминированного деятельностью в настоящем. Этот взгляд поддерживался и ньютоновскими представлениями о времени, где оно рассматривалось как стрела, летящая вперед. Эти воззрения вступают в конфликт с традиционной, темпорально-цикличной культурой и со средневековыми религиозными представлениями, рассмотренными в предыдущей главе. Конечно, не только ощущение мирского будущего мотивировало собственников капитала инвестировать, а не тратить весь доход, который они получали. Как утверждает Макс Вебер в «Протестантской этике и духе капитализма», инвестирование мотивировалось также некоторыми подходами протестантской теологии, созданной в 17‑м столетии. Среди верующих эти убеждения генерировались глубокой тревогой в своей избранности и верой, что упорная работа — это знак избранности Богом, что «Расточительство времени — … это один из смертных грехов» (Weber, 1965 [1904-2005], p. 157). И хотя этот религиозный пиетет вскорости испарился, Вебер утверждает, что этот «христианский аскетизм» остался важной движущей силой 19‑го века.
Убежденность в том, что моральность может быть приравнена к упорной работе, а индивиды, любящие роскошь и беззаботное времяпровождение, будут гореть в аду — не ограничивалась классом капиталистов. Работодатели явно хотели привить эти убеждения работникам через воскресные проповеди и приходские школы. С этой целью рабочим внушали, что бесцельно тратить время — это не только расточительно, но и противоречит морали: «В развитых капиталистических обществах все время должно быть употреблено, продано и использовано; это отвратительно для рабочих — просто «убивать время"» (Thompson, 1999 [1967], p. 395; see also Nowotny, 1994, pp. 118-19). Тем не менее, как утверждал экономист 18‑го века Адам Смит, рабочие также мотивированы упорно и долго работать, если они видят, что это улучшает их жизнь (см. дискуссию по этому вопросу: Nyland, 1990). Но как только качество жизни улучшилось, отношение к работе тоже изменилось: «Больше рабочие не будут искать работу до тех пор, пока имеют достаточно денег на неделю. Не только настоящее, но и будущее — теперь это деньги» (Thrift, 1990, p. 119). Как отмечает Найджел Срифт (Nigel Thrift), эти изменения в сознании рабочих впечатляюще показаны Пьером Бурдье на примере алжирских рабочих в 1950‑е, сокративших свои рабочие часы, когда их заработная плата несколько возросла. Когда же она была удвоена, они, наоборот, старались увеличить свое рабочее время: «Было похоже на то, как будто они внезапно ощутили, что их собственное будущее находится в их же руках» (Bourdieu, 1990 [1963], p. 236). Напротив, Маркс столетием раньше упоминал «восхитительный вопль гнева» «Вест Индийских» критиков эмансипации, недовольных тем, что их бывшие рабы бросали свои рабочие инструменты, как только они производили достаточно для своего собственного потребления. Они говорили: «этот сахар, и все остальное на плантациях пусть хоть исчезнет, и может отправляться в ад» и считали праздность, а не накопление богатства, настоящей роскошью. Эти рабочие, как писал Маркс, «перестав быть рабами, не стали и наемными работниками, только самостоятельными крестьянами» (Marx, 1971 [1857-58], p. 101).
Маркс считал, что превращение работы в товар — это центральный элемент эксплуатации рабочих при капитализме; он противопоставлял отчужденное время, проведенное на работе, воспринимаемое как потеря собственной человечности и свободно избранной деятельности, времени досуга — единственного времени, когда рабочий ощущал себя сводным. Как писал Гидденс, это означает, что «рабочее время» и «наше собственное», или «свободное время», становится главным водоразделом нашего каждодневного опыта», не будучи «органично связанными с ритмами природы» (Giddens, 1995, p. 137). Тем не менее, капитализм все в большей степени требует, чтобы рабочие тратили и свое свободное время на потребление. Ведь ему не только требуется рынок для сбыта своих товаров, но и готовность рабочих потратить больше своего времени, мотивированных желанием употребить больше материальных благ (Thrift, 1990; Nowotny, 1994). Следствие этого будет обсуждаться в третьей главе.
Как мы уже выяснили, нечто новое и отличительное для овеществления времени часов стало организационным принципом индустриального капиталистического общества. Тем не менее, не следует выставлять в ложном свете доиндустриальное общество как своеобразное «пасторальное золотое время», характеристиками которого была гармония с природой и «темпоральная невинность» (Thrift, 1988, pp. 57, 55), игнорируя тем самым сложности крестьянской жизни и ощущение будущего как постоянного строительства всеми последующими поколениями больших средневековых соборов. Распространение времени-часов также было неполным и по-прежнему незавершенным.
На более глубоком уровне человеческий опыт времени хотя и социально вариативный, но тем не менее ни один человек не может всецело уйти от биологических ритмов, влияющих на время нашего рождения и смерти, время, когда мы хотим есть и спать, и даже такое время дня, когда мы чаще ходим в туалет (более глубокое и захватывающее обсуждение см. у Foster and Kreitzman, 2004). Некоторые религии поддерживают определенные модели использования времени (такие, как частые молитвы и нерабочее время в шабат), противоположные требованиям капиталистической эффективности. Несмотря на усиление «коммерциализации личной жизни» (Hochschild, 2003, название книги), семейные и личные отношения часто имеют другие темпоральные ритмы, чем ритмы на работе, и, как будет показано далее, это дает основание некоторым феминисткам утверждать, что мужчины и женщины живут в разных темпоральных культурах. В целом антрополог Сюзан Гринхаус (Susan Greenhouse) отрицает идею, что «целые» общества имеют одну единственную темпоральную культуру, утверждая, что в любом обществе «понимания «времени» сами по себе вариативны и не урегулированны» (Greenhouse, 1996, p. 93), а Барбара Адам отмечает, что каждый из нас в любом обществе неизбежно живет с многообразием темпоральных культур, и в каждый момент времени мы никогда не бываем просто в настоящем, а также и в прошлом или будущем: в сетях надежд, страхов, планов и прогнозов (Barbara Adam, 1990, 1995, 2004).
Это ощущение многообразия и сосуществования различных видов времени усилено открытиями в естественных науках, где была отброшена ньютоновская концепция времени как неизменного и объективно измеряемого (см.: Adam, 1988; Macnaghten и Urry, 1998; Bluedorn, 2002). Это также входит в резонанс с некоторыми представлениями о современном «состоянии постмодерна», для которого характерна текучесть, неопределенность и отрицание бинарных классификаций или идеи линеарного прогресса (хотя это утверждение само похоже на форму классификации и линеарное темпоральное развитие от модернизма). В современных обществах время, похоже, все более распадается на фрагменты и непоследовательности: одновременно глобальное и локальное, с традиционными расписаниями и календарями, поставленными с ног на голову в обществах 24/7[14], где Рождество начинается в октябре и супермаркеты никогда не закрываются. Теперь время сжимается и растягивается, так как наши жизни связаны с невообразимой скоростью информационных технологий и «замороженной», невообразимо медленной скоростью эволюционных изменений (Harvey, 1989; Macnaghten and Urry, 1998). Хотя «расчет времени в конце 20‑го столетия достиг беспрецедентных масштабов, методичности, упорядоченности и точности», распространившись глубоко в прошлое (позволив ученым даже выяснить, когда начала существовать наша Вселенная) (Goudsblom, 2001, p. 33), отсутствие уверенности в будущем порождает вопрос, а будет ли оно вообще и если да, то каким будет (Adam, 1995)? Алан Блуедорн (Allen Bluedorn) (2002) горько сокрушается об отсутствии «темпоральной глубины» в американском обществе, утратившем смысл прошлого и будущего. Для Хельги Новотни (Helga Nowotny) сама логика капитализма, сделавшая время дефицитным товаром, сейчас его же ускоряет; она описывает старый миф о Хроносе, который страшился будущего и пожирал своих детей; по ее мнению, это очень похоже на современную ситуацию, где «настоящее, запустив механизм ускоренных инноваций, начинает пожирать будущее» (Helga Nowotny, 1994, p. 11).
Некоторые видят современный мир погруженным в бесконечный поиск мгновенного удовлетворения своих потребностей, где краткосрочные прибыли осуществляются за счет долгосрочного процветания, а пожизненный брак и привязанности заменяются на мимолетные отношения, где садоводство получило новый коммерческий «облик», домашняя пища замещается рестораном быстрого питания, и пожилые люди больше не мудрые, они просто «несовременные», политиков сразу же забывают, если они не могут предложить быстрых решений комплексных проблем, политические же дебаты сводятся к десяти секундам информации в выпуске новостей. Другие видят его одним целым, где овеществленные время-часы вторгаются во все сферы жизни: мобильные телефоны и электронная почта разрушают границы между работой и домом, затурканные родители вступают в борьбу со своим рабочим графиком ради своих детей и все меньше времени остается для неоплачиваемой политической и общественной деятельности.
Тем не менее, если мы вспомним об аргументах, приведенных выше, о том, что «нет одного времени, есть много времен» (Macnaghten and Urry, 1998, p. 143), тогда станет возможным увидеть, что «старые» представления о времени и способе жизни не исчезли полностью, а новые «мгновенные» средства глобальной коммуникации открывают позитивные возможности для новых форм политической мобилизации и участия. Если мы также признаем, что некоторые темпоральные культуры могут доминировать или бороться за доминирование в определенные времена, тогда мы сможем анализировать, как эти процессы связаны с более широкими вопросами власти и контроля, поставив перед собой ряд вопросов: какие структуры определяют жизнь и в чьих интересах, кто следит за тем, чтобы правила соблюдались, и как эти процессы происходят? (Adam, 1990, p. 109). С этой точки зрения, конфликт между темпоральными культурами, по своей сути, это конфликт политический.
Сопротивление идее о том, что время должно быть измеримым и его измерение должно структурировать нашу повседневную жизнь, можно отыскать в далеком прошлом, как минимум во втором веке до нашей эры, когда персонаж древнеримской комедии проклинает солнечные часы за то, что те «порезали и порубили прескверно мой день на мелкие ошметки», и они диктуют, когда он должен есть, а не голод и его желудок (цитата за Foster and Kreitzman, 2004, pp. 12-13). Однако, хотя измеримое время могло вызвать ропот отдельных индивидов, мы не имеем никаких доказательств коллективной оппозиции часовому времени, вплоть до эпохи промышленного капитализма.
В своей влиятельной работе, впервые опубликованной в 1967 году, Эдвард Томсон показал, что распространение овеществленных времени-часов на рабочую силу в Британии не обошлось без борьбы, и последующим конфликтам между рабочими и работодателями по поводу количества часов работы предшествовала «борьба против времени», т. е. против идеи, что работа должна измеряться часами, а не исполненными заданиями, что рабочие должны каждый день отрабатывать определенное количество часов, независимо от любых внешних факторов. Хотя Срифт утверждает, что этот процесс был более неравномерным, чем Томсон описал, но он соглашается с ним в том, что часовая временная дисциплина была успешно навязана британским рабочим в 19‑м веке с помощью системы наказаний, поощрений и воспитания. По его мнению, другая массовая кампания 19‑го века за ограничение рабочих часов только продемонстрировала, что рабочие перестали бороться против базовых принципов времени: «С этого дня они могли выигрывать отдельные битвы, но война ими уже была проиграна» (Thrift 1990, p. 117). В одном из эпизодов своей биографии американский певец-песенник Боб Дилан написал, что, по его мнению, Гражданская война в США в некотором роде была «битвой между двумя различными видами времени», где сельскохозяйственные ритмы Юга столкнулись с промышленным временем Севера (Bob Dylan 2004, p. 86).
Сегодня большинство детей на Западе приучается к часовой временной дисциплине в раннем возрасте, когда они сталкиваются со школьными расписаниями и подвергаются наказанию за опоздания. Они также узнают, что время некоторых людей более ценное, чем других: взрослые могут сказать, чтобы их подождали, дети же не имеют права растрачивать время взрослых. Этот урок продолжается дальше в их жизни, например, через взаимоотношения врача-пациента; действительно, Рональд Франкенберг (Ronald Frankenberg) утверждает, что больницы должны быть рассмотрены как места власти и авторитета, «где время осмотра каждого фиксировано» (Ronald Frankenberg, 1988, p. 148; см. также: Roth, 1963). Эта связь между контролем и временем, конечно, наиболее явная в сфере занятости, и не только в том, что работники должны приходить и уходить в четко определенные часы, но и в том, что те из них, кто хочет продемонстрировать свое особое рвение начальству, работают больше положенного времени, даже если эти их действия не повышают особо производительность труда. Эта временная дисциплина идет дальше, чем просто получение дополнительных крох прибыли из их работы, и все больше налагаемых на работников-менеджеров обязанностей, охватывающих все их время (см.: Collinson and Collinson, 2004). Как будет показано дальше (в восьмой главе), это также приводит к замещению и вторжению в их личную жизнь услуг платной помощи и заботы, отвечающей императивам часового времени, а не их собственным ритмам.
Эта гегемония часового времени не замыкалась только на индустриальных странах, она пошла дальше, распространившись по всему миру с комплексными процессами колонизации, империализма и глобализации. Она символизировалось принятием Гринвичского времени в 1884 году в качестве стандарта, от которого другие часовые зоны по всему миру отмерялись. Это «всемирное время» стало синонимом синхронизации, линеарности, измеряемости, делимости овеществленных часов-времен капитализма с настойчиво сопровождающими их пунктуальностью, скоростью, дисциплинированностью и упорной работой. Как было и в Британии, этому времени оказывали сопротивление. К примеру, мы уже упоминали выше, что Маркс отмечал, что бывшие рабы предпочитают праздность рабочему времени, как только они имеют достаточно денег для жизни; а представители кабильской народности в Алжире вообще считали часы «мельницей дьявола» (Bourdieu, 1990 [1963], p. 222). Тем не менее, в значительной степени верно, что «другие» (не западные, домодерные) формы времени «заставили замолчать с помощью темпорального империализма» (Fitzpatrick, 2004, p. 202), любое отклонение от доминантной западной темпоральной культуры маркировалось как «прошлое, лень, варварство» (Adam, 2004, p. 136; см. также: Griffiths, 1999). Как будет показано в восьмой главе, некоторые феминистки утверждают, что «женское время», имеющее другой темпоральный ритм, схожим образом было превращено в «тень» часового времени.
Во многом академические исследователи времени также были причастны к установлению доминирующей темпоральной культуры. Дискуссии по поводу «развития» часто ссылаются на идею о том, что некоторые страны живут в «прошлом» сравнительно с «динамическим западным миром, для которого характерно линеарное развитие, в отличие от загнивающего не западного мира, попавшего в ловушку циклического времени» (Schendel and Nordholt, 2001, p. 11). Схожим образом, как показал Гринхаус, и антропологи, признавая относительную природу темпоральных культур, в основном исходили из того, что линеарное ньютоновское время (западное время, «наше» время), тем не менее, более «важное», чем другие формы. Также Гринхаус указывал на то, что в концепции деятельности Гидденса (рассмотренной нами в первой главе) можно увидеть, что индивидуальные усилия, «последствия которых схватываются и аккумулируются как "структуры"», предполагают линеарное видение времени («официальную темпоральность западных стран»). Это видение, скорее, культурно ограничено, а не всемирно распространено, но его частный характер, как подчеркивает Гринхаус, Гидденс не смог распознать (Greenhouse, 1996, pp. 86, 80; см. также: Weston, 2002 и дискуссию с Гидденсом в восьмой главе). Как будет показано в девятой главе, «реальность» линеарного времени некритично предполагает и количественные изучения использования времени.
Аргументы предыдущих подразделов показывают, что доминирование часового времени не «вырвало с корнем» другие времена, даже если последние были им маргинализированы, погружены в безмолвие или была оспорена их легитимность. Утверждение существования и нужность «других» темпоральных культур — это в то же время политическое действие. Точно так же, как и работы тех исследователей, которые мы рассмотрели в этой главе, проливающие свет не только на искусственный характер доминирующих темпоральных представлений, но и связанные с ними вопросы власти. Как показано ранее, сопротивление имеет классовый характер; в самом деле, Тони Фицепатрик (Tony Fitzpatrick) утверждает, что «классовый конфликт состоит из попыток субъектов власти навязать свое субъективное время лишенным власти субъектам и подчинения или борьбы этих субъектов с этим процессом» (Tony Fitzpatrick, 2004, p. 210). Сопротивление западному измерению времени имеет прямую связь с сопротивлением западному колониализму. Например, Виллем Шендел (Willem Schendel), анализируя существование различных временных конструкций в Бангладеш, утверждает, что их нужно рассматривать «… не как "домодерные" пережитки, но как выражение и результат политической борьбы». Он пишет далее: «Время не только навязано глобальной мировой элитой. время также может быть инструментом в руках местных групп в поисках своего собственного присутствия в истории» (Willem Schendel, 2001, p. 38). Экологи-активисты также отстаивают оппозиционные временные рамки, сталкивающиеся с капиталистическим стремлением к быстрой прибыли в ущерб долгосрочных экологических последствий.
То, что более существенно для этой книги, сопротивление доминантной темпоральной культуре, включает в себя утверждение ценности времени, измеренной не деньгами, но и не приверженностью своему работодателю, ни просто отведенных для отдыха или потребления. Такое время отвечает человеческим потребностям, будь то исполнение отдельных заданий независимо от их длительности или забота о ком-то, общение с другими, создание отношений. Как пишет Барбара Адам, «Не все время это деньги. Не все человеческие отношения регулируются рационализированным временем часов. Не все времена равны» (Barbara Adam, 1995, p. 94).
Несмотря на утверждения Томсона и Срифта, будто со средины 19‑го века рабочие престали бороться против часового времени, эти — «другие» времена, снова и снова возникали в британском рабочем движении. Например, Кен Старки показал, что спор между квалифицированными железнодорожными рабочими со своим руководством в 1982 году о «гибком сокращении» рабочего времени включал противоположные взгляды на время: руководство видело его, в первую очередь, с точки зрения денег, а рабочие были заинтересованы рассматривать его с точки зрения влияния на свою социальную и семейную жизнь; подобные проблемные требования поднимали и ливерпульские докеры в средине 1990‑х годов (Starkey, 1988; Lavalette and Kennedy, 1996). Сегодня схожие проблемы часто артикулируются в дебатах о балансе «работа-жизнь» и «дружественной к семье политике», Мадлен Бантинг (Madeleine Bunting) определила разрыв «двух различных темпоральных моделей: «сверхвременных» требований работодателей и «своевременных» нужд личных отношений». Бантинг также утверждает, что этот разрыв актуализируется «историческим совпадением драматического сдвига в моделях занятости женщин и ускорением культуры сверхурочной работы». По ее мнению, эта культура сделала из работников «добровольных рабов», готовых работать все большее количество часов, в обществе, где бизнес приравнен к успеху и статусу (Bunting, 2004, pp. 16, с. 215-16 и название книги).
Эти же тезисы лежат в основе нашей книги, их мы и рассмотрим более детально в следующих главах. В данный момент важно отметить, что современные политические дебаты о декретном отпуске и гибком рабочем графике касаются, в основном, распределения часов, но они также должны быть рассмотрены (как и более ранняя борьба, описанная Томсоном) в качестве современной борьбы «против времени», против всеохватывающей природы часового времени. Это, в свою очередь, означает, что против подобных изменений будут работодатели, и не только потому, что это угрожает их краткосрочным прибылям, но и потому что они представляют угрозу доминирующей темпоральной логике, лежащей в основе капитализма и рыночной экономики. Подобные вопросы будут подниматься в следующей главе, исследующей, как время используется и как может быть использовано, как распределяется и контролируется в капиталистических обществах. Тут важно помнить, что если анализ времени, как правило, использует неявное допущение о поддающейся количественному определению природе времени, то это не исчерпывает всех его значений.
В этой главе будет рассмотрено, как время используется и должно использоваться в современных индустриально развитых обществах. В первом подразделе будет доказано, что распределение и доступность свободного времени — это вопрос политической справедливости и политической легитимности. Второй подраздел показывает, что социальная политика оказывает значительное влияние на модели использования времени и расширяет существующую работу для исследования важности найденных «темпоральных режимов», базирующихся на различных темпоральных культурах, темпоральных ориентациях и использовании времени. Тут также будет продемонстрировано, что, несмотря на свою узнаваемость, эти модели часто фрагментарны и противоречивы. Третий подраздел посвящен масштабам и последствиям удлиненного рабочего дня, а также его давлению и борьбе с этим давлением. Хотя глава завершается тем, что, скорее всего, оспаривание существующих моделей использования времени встретит жесткое противоборство, все же можно отыскать некоторые основания для оптимизма.
Время отличается от других редких ресурсов тем, что всегда присутствуют ограничения для его накопления. Никто не может получить больше 24‑х часов в сутки и, несмотря на то, что некоторые богачи решаются заморозить свои тела после своей смерти в надежде, что будущее развитие науки поможет им однажды вернуться к жизни (Griffiths, 1999, pp. 254-6), никто еще не может жить вечно. Таким образом, время — это еще и очень ограниченный ресурс. Каждый из нас, кто пока не хочет умирать, ценит время само по себе, большинство людей также ценит время как возможность для достижения определенных целей — денег, политического влияния, творческой работы, наслаждения отдыхом, развитием личных отношений. Их способность достигать этих целей зависит от того, сколько свободного и праздного времени они имеют — это время не контролируется кем-то еще и не рассматривается как часть оплачиваемой работы, неоплачиваемой деятельности и личной заботы. Такое время далеко не равномерно распределено, так как некоторые должны работать ради выживания большую часть своей жизни, а кто-то просто унаследовал богатство; некоторые должны преодолевать долгими часами на своих двоих такое расстояние, которое другие проедут всего за несколько минут; и кто-то должен готовить и убирать для всех членов семьи, в то время как другим не нужно этим заниматься даже ради самих себя. В той мере, в какой эти неравенства вызваны социальными и политическими факторами, они должны рассматриваться через призму справедливости.
Влиятельная книга Джона Роулса «Теория справедливости» (1971) прекрасно резюмирует, что в обществе имеют право существовать только такие неравенства, которые приносят пользу наиболее обделенным. И хотя в этой книге не обсуждается вопрос о времени отдыха, Роулс позже определяет его как «первостепенное благо», которое «каждый человек, как предполагается, желает» вместе с «правами и свободами, возможностями и властью, доходами и богатством», в котором «свободные и равные личности. нуждаются как граждане» (Rawls, 1971, pp. 92, 62). Таким образом, распределение праздного времени должно регулироваться принципами справедливости, и Роулс утверждает, что если кто-то захочет заняться серфингом, а не работать стандартный день (предположительно, восьмичасовой), он не может ожидать, что его желание встретит поддержку других людей (Rawls, 2001, pp. 60, 179). Другими словами, хотя Роулс не считает, что время отдыха должно равномерно распределяться, его справедливое общество не оставляет места ни богатым бездельникам или уклоняющимся от работы держателям акций, ни тем, кто выбирает отдых, а не работу, будучи в состоянии платить по экономическим ценам за это. Хотя Роулса критиковали справа за поддержку социальных расходов и слева за защиту капитализма, он утверждал, что дикий капитализм (laissez-faire capitalism), капитализм времен социального государства и государственный социализм — все нарушали его принципы справедливости. Потенциальными кандидатами в справедливые общества он считал только «демократию собственников», где владение богатством и капиталом широко распространены среди граждан, и «либеральный социализм» (Rawls 2001, pp. 137-9; см. также обсуждение этой проблемы в Taylor, 2004).
Сравнительно недавно Тони Фитцепатрик, усовершенствовав эту позицию, утверждает, что справедливое распределение «многозначительного времени», которое он считает базовым правом человека, включает в себя более радикальный вызов для капиталистического общества, чем Роулс считал необходимым. Он оспаривает понимание «стандартного дня» у Роулса и опирается на Маркса, утверждая, что, по всей видимости, свободный выбор, доступный для граждан сегодня, базируется на ограниченной, капиталистической концепции «свободы». Такая «свобода» требует «свободного подчинения экономическим законам частного обмена», и только этот вид темпоральной свободы доступен в обществах, в которых: «Социальное время вращается вокруг императивов рынка, которые напоминают физические абсолюты» и в которых свободное время — это, в первую очередь, время для потребления (Tony Fitzpatrick, 2004, pp. 206, 202).
Для самого Маркса различие между работой и отдыхом было, в основном, искусственным продуктом капиталистической экономики, в котором продуктивный труд перестал быть выражением человеческого творчества и стал лишь средством, чтобы заработать деньги и приобрести имущество (см. Marx, 1963 [1844]). Хотя он признавал, что «царство необходимости» будет продолжать существовать в будущем коммунистическом обществе, но Маркс верил, что постоянная работа будет сведена к минимуму и «царство свободы» превратит основанную на получении прибыли экономику в экономику, ориентированную на удовлетворение человеческих потребностей (Marx 1971 [1867], p. 820). Он также считал, что на ранних этапах коммунистического общества рабочие будут получать вознаграждение в соответствии с количеством часов, отработанных ими, но, в конечном итоге, такие индивидуалистические соображения будут преодолены, и работа, и вознаграждение за нее могут быть основаны на принципе «От каждого — по способностям, каждому — по потребностям» (Marx, 1968 [1875], p. 325). В таком обществе рабочее время не будет больше эксплуататорским и превращенным в товар, и поэтому время будет цениться само по себе, и «это уже не рабочее время, но доступное время, которое и является мерой богатства» (Marx 1971 [1857-58], p. 168).
Как будет показано в следующих главах, идеи Роулса и Маркса разрабатывались феминистками в отношении неоплачиваемой работы в семье и распределении времени между женщинами и мужчинами. Однако ни один из этих авторов не исследовал эти вопросы самостоятельно; более того, игнорируя неоплачиваемую работу, они неявно разделяли капиталистические представления, что только производственное время[15] — это такое время, которое должно иметь денежное вознаграждение.
Фитцепатрика особенно интересовала идея свободного времени как демократического ресурса, «основанного, возможно, на обучении для обсуждения, где главная задача — это создать новые, дискурсивные формы демократических механизмов» (Fitzpatrick, 2004, p. 214). Его интерес достаточно необычен. Политические философы, в целом, никогда не были заинтересованы в наличии или распределении доступного времени, и если экономические барьеры против участия в политике часто ими признавались, то схожие эффекты «временной бедности», вплоть до наших дней, игнорировалось. Большинство политических теоретиков просто предполагало, что соответствующие люди имеют время для политической деятельности.
В недемократических или частично демократических системах это действительно имеет место быть, так как исключенные из политики группы выполняют большую часть работы ради «высвобождения» времени политически активных групп. Так, афинские граждане имели время для обсуждения государственных дел, проживая в патриархальном рабовладельческом обществе. Наряду с этим, как это виделось Руссо[16], граждане (мужчины) его «идеального общества» также должны были иметь возможность собираться вместе и обдумывать природу общего суверенитета (конечно же, уверенные, что кто-то в это время присматривает за детьми и готовит им ужин). Позже теория демократии, конечно, выступила как против рабства, так и против исключения женщин из политики. Тем не менее, это не затронуло проблему: а могут ли все граждане иметь время для участия в политике, если демократические права и обязанности охватывают все население страны? Эта проблема особенно актуальна для сторонников «демократии участия». Она же недавно возникла в связи с моделью активного гражданства, которую пропагандировало последнее правительство лейбористов в Великобритании и которая делала главный акцент на вовлеченность граждан в обеспечение коммунальными услугами, так же как и в жизнь местных общин, ответственном воспитании детей и работе.
Ряд исследователей выражают обеспокоенность снижением гражданской активности в западных демократиях, и это непосредственно связано с отсутствием свободного времени. В исследовании «Утомленные американцы. Неожиданный закат досуга» (1991) Джули Шор (Julie Schor) вызвал широкое обсуждение, как и утверждения Арли Хохшильд (Arlie Hochschild), что долгие часы работы в США оказывают колоссальный эффект на семью и общественную жизнь и ведут «не только к отсутствию родителей дома, но и к самоустранению от участия в гражданском обществе и к свободной от граждан демократии» (Arlie Hochschild, 1997, p. 243). Эти идеи перекликаются с утверждениями Роберта Патмана о постепенном упадке социального капитала («связей между индивидами — социальных сетей и норм взаимности/доверия, возникающих от них»), необходимого, по его мнению, для здоровой демократии. Однако, несмотря на то, что Патман пришел к выводу «Участие в политике все более зависит от вашей чековой книжки, где деньги заменяют время», он не рассматривает рабочее время или отсутствие времени как наиболее критический фактор. По его мнению, напротив, — те, кто наиболее занят, похоже, наиболее включен в политику и общественную жизнь, и просмотр телевизора «это самый смертоносный вид деятельности для общественной жизни» (Putman, 2000, pp. 19, 40, 92).
Хотя термины «временная бедность», «нехватка времени» («time famine») и «болезнь суматохи» сейчас повсеместно используются, продолжаются дебаты относительно времени досуга в западных обществах: сокращается или увеличивается оно, и есть ли тут причинно-следственные связи с развитием социальных сетей и политическим участием? Исследователи также расходятся во мнениях о природе и важности классовых и гендерных отличий в доступе к свободному времени. Таким образом, некоторые, включая Патмана, предполагают, что сейчас существует перераспределение времени отдыха от более образованных к занятым ручным трудом классам. Тем не менее очевидно, что последние имеют меньше выбора в контроле своего времени досуга и не имеют доступа к сохраняющим время ресурсам, таким как быстрый транспорт, то есть время этих классов менее полезно и пригодно для использования, чем у «богатых деньгами, бедных временем» групп (см.: Warren, 2003; Fenwig and Tausig, 2004; Presser, 2004). Аналогично может показаться, что женщины имеют столько же времени, как и мужчины, но на самом деле их время более фрагментировано и сжато. Эти вопросы будут обсуждаться в девятой главе.
Несмотря на то, что вопросы, связанные с распределением и доступностью свободного времени, сейчас уже получили немного политического внимания, планирование и организация времени обычно не является ответственностью общегосударственной или местной власти, и, если мне не изменяет память, — еще ни в одной стране мира не существует министерства времени. Несмотря на то, что государства не принимают специальных законов, управляющих нашим использованием времени, многие политические программы целенаправленно или нет оказывают эффект на то, как мы его используем или воспринимаем.
Даже либеральное социальное государство делает это, влияя на наши темпоральные идентичности и ощущения, на законодательном уровне определяя основные этапы нашей жизни. Например, оно определяет, как долго молодежь должна ходить в школу, время, когда они стают совершеннолетними; время, когда пожилые люди выходят на пенсию, и возраст, когда они могут получить государственное пенсионное пособие. Это значит, что государства способствуют различным «режимам жизни, создающих и поддерживающих определенные темпоральные структуры жизни через институциональное определение событий, фаз, эпизодов и путей, связанных с индивидуальными ожиданиями и "планами на будущее"» (Leisering and Leibfried, 1999, p. 6). Государства также долгое время старались регулировать, как люди должны проводить свое время в общественной сфере. Они, к примеру, ограничивают время графиков работы магазинов, театров и баров, они переводят часы с летнего на зимнее время, и наоборот, они законодательно устанавливают уменьшение или увеличение длины рабочего дня или недели. Эти конкретные политические меры часто есть следствием противоречивого давления различных социальных и экономических групп, включая религиозных лидеров, профсоюзы, работодателей и социальных реформаторов.
Хотя либеральные государства якобы неохотно вмешиваются в «личный мир» семейной жизни, их налоговая и социальная политика влияет и здесь на использование времени. В частности, до недавних пор они поддерживали и предполагали гендерное разделение труда, базирующееся на норме пожизненного брака, мужчине «кормильце» и неоплачиваемом домашнем труде. Напротив, социал-демократические страны Скандинавии приняли комплекс мер по образовательной, социальной и политике занятости, целью которых является поощрение более равного распределения совместной домашней работы, оплаты труда между мужчиной и женщиной. Кубинский Семейный кодекс 1975 года на законодательном уровне обязал мужчин принимать участие в работе по дому и воспитании детей, а испанский закон 2005 года включил эти обязанности как часть брачной клятвы в церемонии гражданского бракосочетания. Это показывает даже более прямое государственное вмешательство в то, как члены семей должны тратить свое время. Однако на практике никакого реального намерения обеспечить исполнение мужчинами своих обязанностей сделано не было (Sloan, 2005; Tremlett, 2005). Аналогичным образом инициированные феминистками проекты в Милане, Риме и Барселоне в конце 1980‑х и в начале 1990‑х о планировании использования времени в своих городах не только для обеспечения доступа к общественным услугам, но и к балансировке оплачиваемых и неоплачиваемых обязанностей и поощрения более равного распределения домашней работы имели своим результатом не более чем небольшие изменения во времени работы государственных служб, и все (Perez‑Molina, 1998; Tronto, 2003; Blakeley, 2004, p. 193).
В «Меняющихся временах», Джонатан Гершуни (Jonathan Gershuny), ведущий исследователь использования времени, основывается на увеличении данных количественных исследований времени для анализа некоторых аспектов взаимосвязи между государственной политикой и повседневным поведением. Он утверждает, что «если мы сможем измерить, на что члены обществ тратят свое время, мы получим возможность понять как — общество работает». Его цель это «собрать по кусочкам, для развитых стран, всеобъемлющую картину, вобравшую в себя всю каждодневную деятельность, работу, неоплачиваемую работу, досуг и время потребления», и использовать эти данные для оценивания экономической активности, сравнения моделей использования времени между и внутри стран и для нахождения длительных социальных изменений» (Jonathan Gershuny, 2000, pp. 1, 4). Он исходит из того, что такая активность взаимозависимая (так, различные виды потребления стимулируют различные формы занятости) и что этот подход обеспечит более выразительную картину экономической активности, чем традиционные представления, сфокусированные только на оплачиваемой работе. Совсем недавно он соединил принятые, базирующиеся на деньгах подходы к бюджетам, с новым, базирующемся на времени, для того чтобы показать, как вычисление государственного дохода может создавать «всеобъемлющий подсчет экономической активности всецело в терминах времени» (Gershuny, 2005).
Этот анализ использования времени имеет явное политическое значение; более того, Гершуни утверждает в своей книге: «Это присутствует в современной политической повестке дня, об этом и написана эта книга», и еще: «Точка зрения, осмысливающая, что происходит в этом мире, изменяет его». Он утверждает, что современные западные общества стоят перед выбором «режима использования времени», такой режим — это способ управления временем как с помощью краткосрочных политических курсов, таких как регулирование рабочего времени или предоставление декретного отпуска, и долговременной политики — образования, возможности выхода на пенсию. Он пишет, что так как потребление стимулирует производство, на макроуровне «больше досуга может означать больше работы» (выделено в источнике), и Гершуни защищает сокращение рабочих часов и проведение политики «образование для потребления», поощряя тем самым такие виды досуга, которые создают спрос на дорогостоящие блага, требующие квалифицированной, хорошо оплачиваемой и удовлетворяющей работы. Тут он пишет, что если, например, большее количество людей пойдет в оперу, тогда будет возможно платить оперным певцам достаточно для их мотивации учиться долгие годы; аналогично, переоценка понимания хорошей еды будет поощрять людей питаться в ресторанах, где еда готовится и подается с осторожностью и мастерством, а не в «автоматизированных пародиях на традиционные услуги, представленных ресторанами быстрого питания». Другими словами, социал-демократический режим использования времени противостоит «эксцессам, безусловно, Дикого Западного капитализма», и «поддерживает будущий экономический рост, оказывающий содействие такому свободному потреблению, которое создает хорошие рабочие места и ведет к меньшему давлению времени, меньшему неравенству и более счастливому обществу» (Gershuny, 2000, pp. 10, 97, 37, 10, 10-11).
Как утверждает Гершуни, его режимы использования времени параллельны классификации социальных режимов Эспин-Андерсона, упомянутых нами в первой главе, и недавнему исследованию «темпорального социального государства» Гудина (2004) (Goodin et al., 2004) и Райса (Rice et al., 2006) (2006). Эта работа обращается ко времени и к деньгам как мерам благосостояния и рассматривает влияние социальных режимов на распределение «свободного времени» между различными группами. Ее отправной точкой является различие между свободным и временем досуга, где первое определяется как время, которое остается людям после вычитания времени, которое они проводят на работе, неоплачиваемой работе и тратят на личную заботу, если они не хотят опуститься ниже линии бедности или минимальных социальных стандартов. На практике, конечно, многие люди работают дольше, зарабатывая больше, чем на этот уровень, поэтому они имеют значительно меньше времени для отдыха. Затем исследователи постарались проанализировать, как государства влияют на временное благополучие как непосредственно — с помощью регулирования рабочего времени и отпусков, так и косвенно — через налоги, систему выплат пособий и предоставление общественных услуг. Поэтому «чем больше налогов платят люди, тем больше часов своего времени они «работают на государство». И, наоборот, чем больше государство субсидирует человеческие потребности, тем больше времени высвобождается для личного использования граждан, а не для зарабатывания денег» (Goodin et al., 2004, p. 532). Расчеты, связанные с оценкой таких последствий, являются очень сложными, но первоначальные выводы подтверждают ожидания исследователей, что, как и с другими формами неравенства, социал-демократическая политика Швеции и Финляндии уменьшает неравенство в свободном времени между социальными группами, в частности, и в вопросе «времени, которое было бы забрано у родителей», а еще обеспечивает темпоральные стимулы для матерей и отцов влиться в ряды оплачиваемой рабочей силы (Goodin et al. 2004, p. 544). Напротив, немецкая и французская государственная политика поддерживает традиционные ценности, связанные с корпоративными /консервативными режимами, предоставляя темпоральные преимущества семьям с матерями-домохозяйками и работающими отцами. Так же, как и ожидалось, «принципы невмешательства» либеральных США и Австралии оказывают незначительный эффект на темпоральную автономию большинства людей; хотя родители-одиночки и имеют несколько темпоральных преимуществ от целенаправленной политики государственных интервенций, они остаются обделенными по сравнению со схожей ситуацией в других странах (Rice et al., 2006).
Дискуссии между исследователями, представленные в предыдущем подразделе, обеспечивают основу для определения различных «темпоральных режимов». Тем не менее, вторая глава показывает, что эти исследования ставят знак равенства между временем и измеримым часовым временем, которое чуждо некоторым культурам, и потому, как будет показано в девятой главе, исследования использования времени не способны определить модели использования времени, особенно связанные с женщинами. Поэтому более широкая дискуссия о темпоральных режимах выходит за рамки измеряемых моделей использования времени и влияния государственной политики, рассматривая менее осязаемые проблемы, связанные с доступными темпоральными дискурсами, степенью распространения общественной поддержки и оценки различных видов времени. В ее рамках нужно исследовать часто непостоянные, совмещающиеся и даже противоречивые пути концептуализации и переживания времени разными людьми и социальными группами, а также связь между этими отличиями и структурными дискриминациями, включая те, что существуют между мужчинами и женщинами.
Концепция темпоральных режимов поднимает и более широкие вопросы о темпоральных ориентациях отдельных политических курсов и политических дискурсов, которые могут стремиться к восстановлению прошлого (настоящего или воображаемого), поддерживать привилегии в настоящем или желать другого будущего. Тем не менее, политические следствия часто не просто отражают единую позицию, а являются продуктом различных противоречивых, конфликтных, фрагментированных темпоральных требований, перспектив и процессов, где присутствуют не просто различные интересы, но и разрыв между стратегическими и тактическими интересами отдельных групп или всего общества. Например, Фицепатрик (2004) утверждает, что хотя ключевая темпоральная характеристика социального государства в краткой перспективе сфокусирована на прибыли, что делает ее невосприимчивой к экологическим рискам, она также предполагает существование обязанностей между поколениями, так как политика социального страхования нуждается в темпоральной длительности. Кроме того, политики часто сталкиваются с конфликтом выбора между стратегическим планированием и краткосрочными, недорогими политическими тактиками, которые должны помочь им выиграть следующие выборы; лишь некоторые из них заинтересованы оставить свой след в истории.
Последние дебаты вокруг идеи «государства социального инвестирования» продемонстрировали комплексную, иногда противоречивую природу ответов на такие требования (Lister, 2004; Kershaw, 2005). Особенно в связи с политикой «третьего пути» лейбористских правительств Великобритании и Канады. Одним из центральных пунктов такого политического курса в контексте государства социального инвестирования были дополнительные финансовые вложения в детей, в частности, в уход за ними, с целью создать ответственного, высокопродуктивного работника, востребованного современным обществом. Это, с одной стороны, политика ориентированная на будущее, но в ней присутствует и краткосрочный компонент — государственная помощь по уходу за детьми дает возможность женщинам быстрее выходить из декретного отпуска на работу. Как говорят критики, это такой инструментальный подход к детям, когда теряется теперешнее детское счастье и благополучие. Базирующееся на рыночных постулатах государство социального инвестирования означает, что здесь не видят необходимости помогать людям более качественно проводить время за пределами их рабочего места, здесь не интересуются, как время распределяется внутри семьи, и не имеют потребности в существовании темпоральных потребностей и ритмов за пределами оплачиваемой работы.
Хотя это означает, что государство социального инвестирования предполагает некоторые опознаваемые темпоральные представления, оно несет в себе противоречия, общие с другими формами государства. В частности, забота о будущем в нем также сдерживается давлением краткосрочной перспективы и требованиями показать быстрые, легко измеримые результаты. Например, как отмечала Полли Тойнби (Polly Toynbee) (2006) в своем докладе, посвященном государственной программе «Уверенный старт для детей» в Великобритании: «Желания политиков получить мгновенные результаты от долгосрочных программ ставят такие программы в опасность». Кроме того, несмотря на попытки государства социального инвестирования оправдывать современные расходы будущим усилением, похоже, этим вычеркиваются из теперешних государственных расходов пожилые люди или те, кто больше не в состоянии работать. Это, очевидно, несправедливо по отношению к этим людям и требует понимания у тех, кто работает сейчас, ведь они, постарев, также будут нуждаться в такой помощи. Эти неясности и несоответствия подтверждают наш основной тезис, что хотя в некоторых странах можно обнаружить черты, относящиеся к различным темпоральным режимам, эти режимы не являются замкнутыми, однообразными системами. В свою очередь, это означает, что данные темпоральные представления поддаются изменениям как в позитивном направлении, так и негативном.
Во многих странах профсоюзы и феминистки ведут длительные кампании (поддерживаемые некоторыми исследователями, такими как уже указанный Гершуни) за законодательство, уменьшающее рабочее время и отпуск по уходу за ребенком. Тем не менее, сам Гершуни, в основном игнорирует роль трудовых обеднений и женского движения в решении этих вопросов, он рассматривает государство «почти как автономную институцию, отделенную от гражданского общества» (Fitzpatrick, 2004, p. 213). Это связано с его общим акцентом на экономике, а не на политике и явном убеждении, что время досуга первоначально ценно тем, что это время потребления. Как отмечает Фицепатрик, это убеждение «отражает овеществление времени капитализмом социальных государств больше, чем что-либо» (Fitzpatrick, 2004, p. 213); и не только потому, что это девальвирует время отдыха, не требующее финансовых затрат, но и потому, что тут игнорируется потенциальное значение времени как политического ресурса.
Хотя Гершуни приветствует формы потреблении, которые создают хорошие рабочие места, Шор, напротив, рассматривает потребление значительно более негативно — как движущую силу ненормированного рабочего дня. Он, по ее мнению, оказывает драматический эффект на здоровье и семейную жизнь рабочих в США, загоняя их в «беличье колесо» — «коварный цикл работы и расходов», где они вынуждены работать значительно больше времени для поддержания такого способа жизни, который всегда останется для них недостижимым (Schor, 1991, p. 107). Она утверждает: «Потребительство — это не вечная черта человеческой природы, но специфический продукт капитализма», достигший опасного уровня за последние десятилетия (Schor, 1991, p. 117). В своей книге «Перерасходы американцев» она определяет две ключевые причины возрастания соревновательных расходов (competitive spending). Во-первых, телевидение приучает зрителей к тому, что глянцевый образ жизни (такой, например, как в сериале «Друзья») — это базовая точка для оценки приемлемого образа жизни. Во-вторых, начиная с 1970‑х годов усиление экономического неравенства оставило многих американцев из среднего класса позади тех, кто смог подняться выше по социальной лестнице; они же продолжают стремиться к их образу жизни и чувствовать себя значительно беднее, несмотря на то, что имеют сейчас больше. Шор далее утверждает, что люди к тому же вынуждены тратить больше средств на частное образование и другие службы, так как давление соревновательных расходов делает их все более неготовыми платить налоги, и предоставление общественных услуг снизилось (схожая точка зрения, см.: Rebick, 2000).
Шор утверждает, что увеличение продуктивности труда означает, что в принципе граждане США сегодня могут иметь такой уровень жизни, который они имели в 1948 году, работая вполовину меньше, чем сейчас. И его дальнейшее увеличение может позволить людям в дальнейшем работать еще меньше, без уменьшения производительности; также, по ее мнению, это вполне достижимо и для некоторых стран Европы. Шор определяет пакет государственных мер, которые могут уменьшить рабочее время и потребление, поощряя людей ценить время как хорошее само по себе, а не исключительно из-за его денежной стоимости. Предложенные меры включают ограничения на законодательном уровне сверхурочной работы, уставных прав на оплату обычных отпусков, а также декретных, налоговой политике для того, чтобы сделать рекламу более дорогой; она также поддерживает более равное распределение общественного богатства и дохода как еще одного средства для уменьшения тягот соревновательных расходов. Эти изменения для людей будут означать: «меньше беспокоиться о защите своего имущества, так как меньше людей будет заниматься воровством вещей, которые, исходя из такой культуры, должны иметь все» (Schor, 1999, p. 165).
В своей более ранней книге (Schor, 1991) Шор подчеркивала роль профсоюзов в достижении уменьшения рабочих часов от их пикового количества в 19‑м веке, и связывала наименьшее рабочее время в некоторых европейских странах с сильным профсоюзным движением в них. Несмотря на ее пропаганду некоторых законодательных мер, основной тон «Перерасходов американцев» более индивидуалистический, главная цель этой книги — призыв к уменьшению своего рабочего времени и уровня потребления в основном для среднего и выше среднего класса американцев как единственного пути разрыва цикла «работа-расходы». Она предлагает девять принципов «для помощи индивидам и государствам выключить эскалатор потребления» (1999, p. 145). Эти принципы включают в себя совместное использование габаритных предметов бытовой техники, сокращение рабочего времени, декоммерционализацию Рождества и избегание покупок по скидкам. Шор утверждает, что между 1990 и 1996 годами каждый пятый американец принял добровольное решение о сокращении своих затрат, и большинство из них после этого почувствовали себя счастливее. Хотя последний из ее принципов — это «скоординированное вмешательство», вероятно, государства, она не анализирует, как такое вмешательство может произойти. Как и Гершуни, она не уделяет должного внимание роли государства. Ей не кажется, что предложенное ею распределение богатства и доходов в пользу бедных расходится с базовыми идеологическими постулатами социального государства в США и будет иметь сильную оппозицию в лице мощных экономических интересов.
Также маловероятно, что индивиды смогут вот так просто взять и отказаться от дальнейшего потребления, как предлагает Шор. Соответственно, хотя в недавнем исследовании Питера Мейксинса (Peter Meiksins) и Питера Уолли (Peter Whalley) отмечается, что некоторые «технические специалисты» в США пришли к выводу об увеличении доходов семей и заработной платы, они также констатируют, что «общество зависит от частных решений по поводу детских садиков, выхода на пенсию, колледжей и транспортных затрат, создающих строгие ограничения для расходов, которые представители среднего и нижнего классов в США могут урезать из своих бюджетов» (Meiksins and Whalley, 2002, p. 164). Тем более, что такие виды государственной помощи, существующие в странах Западной Европы, вряд ли достижимы в США. По-видимому, есть также глубокие психологические причины для излишнего потребления в капиталистическом обществе, в котором люди определены их деньгами и собственностью, поэтому консюмеризм «не может сводиться к аморальности, он стал ареной, где мы развиваем чувство нашего «Я» и переживаем опыт свободы» (Bunting, 2004, p. 155). Эти психологические механизмы усилены капиталистическими структурными нуждами в постоянном высоком потреблении, без которого возникает опасность рецессии. Однако Шор посвящает только один абзац «Эпилога» своей книги обоснованию тезиса, будто любое неблагоприятное воздействие сокращения потребления на экономику США не будет непреодолимым.
Более того, стремление капитализма к получению прибыли не означает автоматического взаимообмена между увеличением продуктивности и уменьшением рабочего времени. В конечном счёте, как показал Маркс, прибыль — это просто разница между ценой товара, произведенного рабочим и заработной платой, которую он получает: капитализм стремится максимизировать собственную прибыль через уменьшение заработной платы, удлинение рабочего дня, увеличение продуктивности или с помощью комбинирования всех этих способов. Любой капиталист, который захочет вести свои дела более гуманно, вероятнее всего, будет побежден своими соперниками и вынужден будет уйти из бизнеса. Условия, определяющие или поддерживающие отдельные темпоральные политики, носят все более международный характер, к тому же, гегемония неолиберальных представлений на глобальном уровне затрудняет вмешательство государства для уменьшения рабочего времени. Хотя влияние глобализации очень неравномерно и сама эта концепция оспаривается (см.: Harrison, 2002), многие согласятся, что есть несколько структурных причини для увеличения рабочего времени как в США, так и в Европе, вытекающие из сложного конкурентного соединения: появления новых индустриальных стран и новых дерегулированных экономик Восточной Европы; глобализации бедности и возможностей для аутсорсинга; низкой заработной платы, отсутствия гарантий занятости, уменьшения влияния профсоюзов и стремления к чисто либеральной экономике во многих западных странах. Например, Пьетро Бассо (Pietro Basso) утверждает: «тенденция распространять «архаичные» часы в современные времена. это неотъемлемый элемент зрелого капитализма и его культурных и политических институтов» (Basso, 1998, p. 8; выделено в источнике), и Североамериканская/Японская модель, видит в длинных рабочих часах проявление лояльности и требует от рабочих посвящать ей «не только свою умственную и мышечную энергию, но и свою душу». Вот почему у этой модели есть все шансы победить европейскую модель, которую защищает Шор (Basso, 1998, p. 39). Этот вывод поддержан исследованием Международной организации труда за 2006 год, обнаружившей, что «высокий уровень экономической конкуренции более чем 24 часа в сутки и 7 дней в неделю заставляет компании приспосабливать рабочее время все больше и больше к требованиям рынка», делая все более сложным поддержку «дружественных к семье» условий труда (см. также: Crompton et al., 2005; Heintz, 2006).
Это, однако, не означает, что нельзя достичь улучшений условий труда. В самом деле, хотя каждый отдельный работодатель хочет максимизировать эксплуатацию, капиталисты коллективно заинтересованы в поддержании лояльной и здоровой рабочей силы с достаточными доходами для покупки их товаров. Поэтому они иногда заинтересованы в государственном или международном регулировании условий труда. К примеру, хотя многие работодатели яростно выступали против законодательного ограничения рабочей недели в течение 19‑го века, они выиграли от этого в более длительной перспективе (см.: Marx, 1946 [1867], часть III, и обсуждение Nyland, 1990), или, в наши дни, многие работодатели получили свои дивиденды от введения отпусков по беременности и родам в Европе, это помогло им сохранить квалифицированных работниц, не теряя при этом своих конкурентных преимуществ. Однако такие преимущества не всегда явные и достижимые, и поэтому регулирование вряд ли будет достигнуто без политической борьбы.
Бассо также пишет, что только с помощью классовой борьбы модели удлиненного рабочего дня можно оказать сопротивление, ведь традиции борьбы рабочего класса и человеческие стремления «все еще тлеют под пеплом» (Basso, 1998, p. 9). Такая борьба сегодня принимает новые формы, дополнительно к традиционной профсоюзной и партийной деятельности. В частности, негативные последствия глобализации все чаще опротестовываются многочисленными и разнонаправленными неправительственными организациями, наднациональными институциями, такими как Объединенные Нации и Европейский Союз и с помощью всемирных социальных движений, наиболее масштабно — международными протестами против деятельности Всемирной торговой организации, Мирового банка и Международного валютного фонда (Harrison, 2002; O'Brien, 2005). Широкий доступ к Интернету и электронной почте также значительно увеличил возможности для новых форм глобального активизма.
Главный тезис этой главы — время должно быть организовано в соответствии с принципами справедливости, а не рентабельности. Эта идея имеет радикальные последствия, и, скорее всего, ей окажут сопротивление могущественные экономические группы. Тем не менее, капитализм, по своей природе, не однороден. Скорее, это комплекс изменяемых и непрерывно эволюционирующих институтов, постоянный продукт человеческой деятельности, создающий условия будущего, но не детерминирующий его. Как было показано в этой главе, государственная политика влияет на то, как мы используем время и относимся к нему, но ее следствия редко бывают очевидными. Хотя логика капиталистического производства ведет к удлинению рабочего времени, она же генерирует сопротивление этим процессам. Поэтому коллективные движения могут оказывать влияние на политику и ее результаты. В целом в главе утверждается, что важные изменения возможны. Эта надежда дает сравнительно оптимистический фундамент для обсуждения возможных альтернатив, рассматриваемых в остальных частях этой книги.