Иначе нельзя

Дверь зала распахнулась, пропустив трех человек. Холодный ночной ветер ворвался за ними, вспугнув желтое пламя свечей и листы бумаг, разбросанные по столам. Члены Комитета общественного спасения и военной комиссии Коммуны, заседавшие здесь уже пятый час, встрепенулись. Сквозь заметавшиеся голубые волокна табачного дыма они увидели командующего Западным фронтом гражданина Домбровского. Отстранив поддерживающих его с обеих сторон адъютантов и закусив губу, Домбровский тяжело поднялся на трибуну. Между красными отворотами его расстегнутого мундира ослепительно белели бинты, перевязывающие грудь. Очередной оратор запнулся на полуслове, медленно опустил протянутую руку. В зале тревожно зашептались. За два месяца ожесточенных боев Париж настолько поверил в неуязвимость «маленького поляка», что его ранение казалось какой-то роковой приметой.

Нервно дернув пружину колокольчика, хотя в зале уже воцарилась напряженная тишина, председатель дал слово гражданину Домбровскому.

Контузия, полученная час тому назад в схватке у ворот Отейль, мешала говорить, каждое слово болезненно отдавалось в груди. Домбровский часто останавливался и, морщась, ждал, пока утихнет боль.

— Вам известно из моей телеграммы: чья-то измена помогла версальцам ворваться в город. Они и сейчас продолжают входить через ворота Отейль, Пасси и Сен-Клу. Пятьдесят моих волонтеров полтора часа удерживали замок Ла-Мюэт. Они отступили, не получив помощи. Я задержал колонну версальцев у ворот Пасси и тоже отступил, не получив подкрепления. В квартале Гренвиль удалось еще раз задержать продвижение версальцев. Я слал вам депешу за депешей. Нам надо было всего двадцать свежих батальонов, чтобы выбить противника из города. Семь часов прошло с тех пор, но мы не получили ни одного человека. Теперь не хватит и ста батальонов. — Домбровский облизнул сухие обожженные губы. — Я приказал свертывать фронт к северу, чтобы избежать обхода, а полковнику Лиссбону оттянуть войска с южных районов и попытаться отрезать версальцев.

Поднялся глухой шум. Домбровский передохнул и, подняв руку, закончил:

— Противник овладел Пасси, пороховыми погребами на улице Бетховена… По дороге сюда мне сообщили, что собрано одиннадцать батальонов слабого состава. Это все, что вы сделали… Отсутствие связи мешает мне точно выяснить положение, но в западные предместья вошло приблизительно девять дивизий, через южные ворота — три дивизии. Итого теперь в городе тридцать тысяч штыков версальцев против наших девяти тысяч.

Домбровский сошел с трибуны, присел на подоконник, предоставив Грассе отвечать на все вопросы. Изредка открывая глаза, он видел, как члены Комитета общественного спасения беспомощно рассматривают карту, не разбираясь в обстановке. Кто-то горячо доискивался измены. Каждый предлагал свой план спасения. Заседание потеряло всякий порядок.

— Необходимо еще раз запросить наблюдателей на Триумфальной арке!

— Единственный выход — передать все командование в руки одного человека.

— Ого! Чтобы это кончилось диктатурой?

— Не пугай нас словами! Наступило время, когда диктатура может спасти демократию.

— Граждане, достаточно, если мы передадим все полномочие исполнительной власти Делеклюзу и Домбровскому.

— Одного нужно, одного.

— Войдя в Париж, версальцы погибнут среди баррикад!

Минуты шли за минутами, и шум становился все бестолковей. Отовсюду слышался визгливый, царапающий голос Феликса Пиа:

— Я говорил… я предупреждал… я знал…

Домбровский не любил Пиа. Член Комитета общественного спасения Феликс Пиа ни разу не посетил аванпосты, зато его всегда можно было встретить в кулуарах ратуши, в бесчисленных комиссиях, в кафе, в редакциях. Всюду он произносил речи. То неистовствующий, то патриархальный, подделываясь под героев 93-го года, эффектно помахивая красным шелковым шарфом члена Коммуны, он расхаживал прыгающей походкой, всюду вмешиваясь, путая, отнимая время пустыми хвастливыми речами, сея раздоры, занимаясь интригами. Домбровский не скрывал своей неприязни к Феликсу Пиа и вскоре обрел в нем врага.

Несколько раз Ярослав порывался что-то сказать, но его голос тонул в общем гаме. Никто больше не обращал на него внимания. Подозвав Грассе, он шепнул ему что-то на ухо. Грассе, выбежав на трибуну, ожесточенно заколотил рукоятью револьвера по столу, водворяя порядок.

— Генерал Домбровский предлагает ударить немедленно в набат, разбудить Париж, поставить под ружье всех мужчин!

Тотчас откликнулся Пиа:

— Ударить в набат? Ни в коем случае! Такой поступок обнаружит нашу слабость. А паника?.. — И язвительно добавил: — Не все обладают хладнокровием гражданина Домбровского.

Но Грассе продолжал настаивать, и Пиа накинулся на него.

— Коммуна! — декламировал он, простирая руки с такой невыносимой напыщенностью, что Ярослав зажмурился. — Коммуна — мое детище. Я хранил свою мечту двадцать лет, я ее вскормил, я ее взлелеял и не дам всяким проходимцам ее погубить! — Пиа вызывающе оглядел Домбровского. Ему всячески хотелось пробить стальную кольчугу спокойствия, которой всегда был закрыт этот человек.

— Хватит, благодаря твоим заботам, гражданин Пиа, мы потеряли Кламар и Мулен-Саке, — возмущенно заметил кто-то из членов военной комиссии.

— Это оскорбление, клевета! — завопил Феликс Пиа. — Я требую доказательств!

И снова поднялся галдеж. Кричали, пререкались, вспоминали падение форта Исси, кого-то опять обвиняли в измене. Ярослав пропускал мимо ушей все оскорбления, грязные намеки, которые позволял себе Пиа. Прильнув лбом к холодному стеклу окна, он ловил далекие звуки выстрелов. Судя по их силе и направлению, версальцы, наверное, подходили уже к Трокадеро.

Бешенство душило его. Он оторвался от окна; в груди под бинтом тяжело заныло; дым, плавающий в воздухе, словно наполнил голову, смешивая мысли в горячий хаос; огненные пятна свечей закачались, сливаясь в темный круг, и вот это уже не круг, а лицо Пиа, — оно растет, увеличивается, и вот уже можно видеть только огромный разинутый рот…

Чувствуя, что начинается бред, Домбровский напряг всю свою волю, борясь с желанием выхватить пистолет и всаживать пулю за пулей в орущий рот Пиа, — тогда, наверное, оборвется визгливый крик и наступит такая тишина, что все услышат, как там, за окнами, по спящим улицам, ближе и ближе стучат кованые сапоги версальских солдат.

Но вот высокий, вздрагивающий старческий голос гневно поднялся над шумом:

— Вы все спорите, а версальцы убивают коммунаров в центре города!

На трибуне Делеклюз — военный делегат Коммуны. Чахоточными пятнами румянца пылают его морщинистые щеки.

— В такой момент тратить время на вопросы самолюбия!

«Наконец-то!» — облегченно думает Ярослав. Как будто распахнули окно и свежий воздух обдал его горячую голову.

— …пробил час действия! Если Коммуна и Комитет не сумели обеспечить победу, то ее добьется народ. Мы дадим ему свободу действия и пойдем с ним на баррикады!

Домбровский насторожился.

— …всякие штабы ослабят нашу силу. Версальцы, войдя в Париж, погибнут в нем. Каждый дом — крепость! Сегодня место народу, место борцам с засученными рукавами.

«Что он говорит?» — недоумевает Домбровский. Он оглядывается по сторонам и на всех лицах видит выражение того же согласия и радости, которое он сам испытал минуту назад. Домбровский изо всех сил трет лоб, пытаясь разобраться в происходящем. Громкие аплодисменты звучат для него как треск рухнувшего здания.

Делеклюз спустился вниз, и его плотной толпой окружили члены Коммуны. Домбровский с несвойственной ему грубостью растолкал плечами людей, схватил Делеклюза за руку и оттащил в сторону.

— Что ты делаешь, гражданин Делеклюз? Распускать армию нельзя! Нас перережут поодиночке, как баранов. Вы помогаете версальцам. Разве можно отстоять город без армии? Послушай, Делеклюз, только не это! Еще можно что-то сделать. Пока есть армия, мы — государство, а не бунтовщики. Армия — это наша надежда!.. Последнее, что у нас есть. Мы оттянем войска от Врублевского. На рассвете артиллерией ударим с Монмартра… только не распускай армию. Это безумие!

Делеклюз ласково высвободил сухие слабые пальцы из рук Домбровского.

— О нет! — сказал он с еще не остывшим возбуждением. — Если наша армия до сих пор не сумела… Парижанин лучше всего дерется на своей улице. Он специалист баррикадной войны. У нас свои традиции. Ружье в руках, камни мостовой под ногами — и ему наплевать на всех стратегов… И потом, — добавил он, утешая, — может быть, я неправ, но что другое может их так же скоро преобразить?!

Они молча поглядели в зал, — там царило возбуждение. Лицом к лицу встретиться с врагом. К черту всякие заседания, планы, обсуждения: стрелять — вот что теперь надо! Всем надоела двухмесячная осада. Победа или смерть! В своем квартале они сумеют задать трепку версальской сволочи. Каждый знал, что ему делать, куда идти. Все члены Коммуны должны были организовать оборону в своих округах. Никакая сила не могла заставить их изменить принятого решения. Домбровский понял это и, молча попрощавшись с Делеклюзом, вышел из зала, опираясь на плечо Рульяка.

Пройдя длинный полутемный коридор, они вошли в пустую комнату, и Домбровский продиктовал Грассе две записки — одну Фавье, другую Врублевскому. Он сообщал о решении Комитета общественного спасения и подробно перечислял все то, что нужно было сделать, чтобы это решение не привело к катастрофе.

Обе записки должен был отвезти Грассе. С Домбровским остался Рульяк. Они спустились вниз, в лазарет. Домбровскому сделали перевязку, и ему стало немного легче. Теперь он мог двигаться без посторонней помощи. Не слушая доктора, он вышел с Рульяком на площадь перед ратушей.

Оставалось одно последнее дело.

— Ты слыхал, Рульяк? Они не хотят будить Париж, — сказал Домбровский, останавливаясь под фонарем, чтобы лучше видеть лицо Рульяка. — Версальцы будут занимать улицу за улицей… Квартал за кварталом… И город будет спокойно спать. А завтра парижане проснутся и тоже ничего не будут знать, пока версальцы не появятся у них под окнами.

— Нужно разбудить людей, — убежденно сказал Рульяк. — Мало ли что они приказывают. — Он вдруг начал ругаться: — К чертям собачьим все их приказы! Раньше они о нас не думали, а теперь приказывают.

— Довольно разговоров! Надо ударить в набат. Всю ответственность я беру на себя. Я первый раз в жизни нарушаю приказ, и то, кажется, слишком поздно… Ну да ладно… Отправляйся в штаб. — Домбровский объяснил Рульяку, что надо делать. — Чего еще? — сердито спросил он, видя, что Рульяк мнется, не уходит.

— Да вот… как же я тебя, гражданин, оставлю?

— Это что еще за нежности? — Домбровский криво усмехнулся. — Ты можешь вернуться в свой Бельвилль. Я уже не главнокомандующий, и ординарцев мне иметь не положено. Так что сделаешь дело — и домой спать.

Рульяк даже не счел нужным отвечать на такое нелепое предложение.

— Я должен знать, где мне найти вас, — настаивал он.

Домбровский подумал: ну что ж, пусть приходит утром в ратушу.

Вот и кончены все дела.

Где-то позади на чугунных стеблях, у подъезда ратуши, затерялись молочные гроздья фонарей. Домбровский медленно бредет по пустынным ночным улицам, придерживаясь за стены домов. Как он сразу вдруг ослабел. Ведь, в сущности, пустяковая рана, даже не рана, а контузия. Нет, дело не в ней. Только необычайное нервное напряжение позволяло ему работать последние недели почти без сна. Никто не подозревал, во что обходится ему это прославленное спокойствие. А теперь, когда напряжение спало, накопленная усталость нахлынула сразу. Ну что ж, надо попробовать устоять на ногах. Все, кроме него, знают, куда им идти, что делать. И он должен решить, что ему делать. Разговор с самим собой — самый тяжелый для человека разговор, ибо здесь нельзя лгать и недоговаривать. Никто не в силах помочь ему. У него самого должно хватить мужества сделать выбор.

Обессиленный ходьбой, Домбровский свалился на плетеный стул на открытой террасе какого-то уличного кафе. Над входом, поскрипывая, качался стеклянный бочонок. Улица, освещенная луной, была пуста, и четкие тени столиков лежали на панели.

— Поражение неизбежно…

Только сейчас, когда Домбровский произнес слово «поражение», гибель Коммуны открылась перед ним пропастью, куда рухнули все надежды.

Почему-то вспомнилось, как в штабе, урывая время от коротких часов сна, они мечтали о будущем: Фавье — он вернется на сцену. Пойдет пьеса о славной войне Коммуны, о том, как знамя ее поднимали один за другим департаменты Франции и как Версаль пал. И в этой пьесе Фавье — они хохотали — будет играть… Домбровского! «Вот, голубчик, когда заставят тебя промолчать всю пьесу. Болтун несчастный!» — посмеивался Грассе.

Грассе поступит учиться в Сорбонну. «Черт возьми, тогда каждый рабочий парень сможет быть студентом!» Фавье, комично передразнивая манеры Грассе-профессора, пищал, взобравшись на стул: «Граждане студенты, сегодня лекция о патологии. Вот перед вами в банке пойманное в версальских лесах невиданное чудовище, отвратительный выродок из породы подлецов, заспиртованный Шибздикус-Тьер…»

Ярослав? Он останется военным. Иной профессии для него нет. Он вернется на родину, умудренный опытом Коммуны. Какими детскими и наивными казались ему ошибки 63-го года. Все будет иначе! Он чувствовал себя артиллеристом у орудия, накрывшим цель в «вилку»: был перелет, был недолет, теперь он мог взять нужный прицел. За спиной у него будет свободная Франция — страна, которую он освобождал. Он твердо знал, что такие люди, как Верморель, Делеклюз, Варлен и тысячи парижских рабочих, — вся Франция поможет ему освобождать отчизну. А потом он хотел написать книгу о новой тактике войны Коммуны.

Ничего этого не будет. С ожесточением перечеркивал он свои надежды, которые должна была осуществить Коммуна. И чем больнее ему было, тем упорнее он становился.

Он смотрел на гладкий мрамор столика. Серебряное пятно луны плыло между локтями. Вздохнув, он поднялся и опять пошел, опираясь на саблю. Теплый ночной воздух был полон свежими запахами зелени. Жаркое раннее лето нагрянуло в этом году на Париж. Из развороченных мостовых выбивалось зеленое пламя травы, острые язычки в жадной ярости, казалось, готовы были перекинуться на стены домов. Сады томились за железными решетками, деревья протягивали сквозь прутья пышные ветви.

Парижане обнаруживали затерянные среди улиц сады, скверы, аллеи. Весь город был полон зелени. Цветов было даже больше, чем обычно. Откуда только ухитрялись доставать их загорелые, худенькие девчонки, торгующие букетами на перекрестках. Только этой ночью, впервые за месяц осады, заметил Домбровский захватывающую роскошь молодого лета. Никогда с такой силой не бродило в нем вино жизни. Неясная, как в тумане, мысль начала тревожить его.

Он остановился у ограды, перед аркой, где вдоль баррикады расположился отряд гарибальдийцев. Солдаты, подостлав шинели, спали на связках соломы. Двое дежурных сидели, скрестив ноги, у гаснущего костра. Рокоча, закипал на огне котелок. Солдаты беседовали между собой так тихо, что до Ярослава доносился только их смех. Вдруг они вскочили, прислушиваясь. Из темноты донесся скрип колес. Они пошли по направлению звуков и через несколько минут вернулись вместе с широкоплечей старухой, толкавшей перед собой пузатую тачку, доверху наполненную листовками. Она опустила тачку и утерла рукавом потный лоб.

— Ну, сынки, просыпайтесь! Полюбуйтесь, какой подарочек принесла вам старая Кристина. — Она взяла листовку и, ловко мазнув кистью, пришлепнула ее к стене.

Гвардейцы, разбуженные шумом, потягиваясь и зевая, столпились перед сырым от клея листом. При неверном свете костра кто-то с трудом читал пахнущие краской буквы:

«Довольно милитаризма, долой генеральные штабы в расшитых золотом и галунами мундирах. Место народу, бойцам с обнаженными руками. Час революционной борьбы пробил…»

Это было воззвание Делеклюза.

Через несколько минут весь отряд был на ногах.

— Домой!

Коммунары быстро разбирали из козел ружья, отыскивали ранцы, рассовывали по карманам патроны.

— Рено, захвати еще полсотни на долю дядюшки Леру!

— Ну, Эмиль, прощай, мы к себе…

Напрасно командир уговаривал их остаться, его никто не слушал:

— Приказ, гражданин, ничего не поделаешь!

— И здесь ведь живут люди, придут и сюда защищать.

— Эй, кто тут из Батиньоля? Пошли со мной!

— Поль, поторапливайся. Как бы «мясники» не подобрались к нашей улице.

…Если он вмешается, то сумеет их остановить, но Ярослав знал, что то же самое творится сейчас повсюду, и отступил в тень, прижавшись теснее к росяной, пахнувшей ржавчиной ограде.

Торопливо прощаясь, коммунары расходились в разные стороны.

Вскинув шаспо, стрелки покидали бастионы. Арсеналы и склады оставались без охраны. Распадались легионы, фронты, управления. «Скорее домой! Защищать свою улицу!» Рушилась армия, которую Домбровский организовывал, учил в боях, с которой отстаивал город уже два месяца.

Опрокинутый котелок валялся на почерневших углях костра. Белый пар, шипя, поднимался и исчезал в темноте.

Какую же улицу ему защищать? Весь восставший город одинаково дорог ему. Париж стал для него второй родиной. Вернее не Париж, а Коммуна, ее не разделишь на улицы и переулки.

Домбровскому вспомнилась вся его жизнь — тяжелая, полная лишений походная жизнь солдата революции. Сколько городов лежало на его пути: Москва, Петербург, Тифлис, Хельсинки, Стокгольм, Женева, Цюрих… Неужели сюда прибавится и Париж? Еще один верстовой столб по дороге домой. «Уехать?» — слово, неясно мучившее его, было произнесено. Значит, решено: Коммуна погибла, он уезжает. Он идет сейчас домой, чтобы переодеться в штатское платье, сбрить бороду и усы…

Две маленькие комнатки освещены зеленым светом луны. Незачем зажигать огонь. Неделю тому назад он также приехал ночью, его встретила Пели — теплая, заспанная, с распущенными волосами. Сын спал, тяжело сопя и пуская пузыри. Ярослав, улыбаясь, осторожно вытер ему нос и уголки рта. Пели хотела разбудить мальчика, — Янек не видел отца уже несколько дней, — но он не позволил…

Позавчера эшелон Красного Креста увез Пели и сына из Парижа. Друзья уговорили сделать это ради сына. Где он их найдет, что с ними теперь?

В комнатах еще пахнет дымом. Пели перед отъездом сжигала бумаги… Чертежная доска. Два года он провел за ней. Рисовальщик Трансконтинентальной компании. Над доской на обоях светлое пятно. Это Пели взяла с собой его фотографию. Заботливо связанные пачки книг. Надеялась, что ему удастся захватить их… Удастся выбраться. Разве можно было расставаться без этой надежды?.. Она не проронила ни одной слезы. Поцеловала в глаза. Она всегда целовала его в глаза. Восемь лет как они женаты, да, уже восемь лет. А жили вместе каких-нибудь четыре года. А оставались вдвоем… всего два — три месяца наберется…

Ярослав бродит вдоль стен, словно слепой, натыкаясь на мебель. На одной из полок шкафа стопки белья. Пели все выгладила, приготовила. Он стаскивает с себя мундир. Боль в груди утихла, только голова еще кружится. Свежее прохладное полотно ласкает кожу. Он сгибает и разгибает руки, ощущая свои налитые усталостью мускулы. Садится на кровать, с наслаждением вытягивает ноги. Шутка ли, ложась спать, они боялись снимать сапоги, потому что их невозможно было бы снова натянуть на опухшие ноги.

Итак, значит, он уезжает?..

В нем боролись два человека: один — прежний, генерал Домбровский, такой, каким знали его парижане, другой — новый, рожденный усталостью и горем поражения.

Оставаться на верную гибель? Из-за солидарности? Правильно ли это? Его жизнь еще пригодится революции. Он прежде всего сын своей родины. Совесть его чиста. Он сделал для Коммуны все, что мог. Никто не посмеет осудить его. А то, что Домбровский не трус, знают все. Чьи это слова? Ах, да точно так же говорил о себе Россель, прощаясь с ним. И он не захотел подать Росселю руки. Но тогда еще была надежда; оставаться теперь — самоубийство.

…Завтра он уедет. Распрощается с Варленом, Делеклюзом, Фавье, Верморелем, — Домбровский перебирает имена, их набираются десятки. Он даже не представлял, что у него так много друзей. И все они остаются здесь. Они боролись и будут бороться до конца. В их безнадежной борьбе скрыт какой-то смысл, который ускользнул от него.

В комнату ворвались звуки набата. Перекликаясь, гудели колокола церквей и соборов Парижа. Рульяк выполнил его приказ. Домбровский устало улыбнулся: «Какая разница? Можно оттянуть поражение еще на день, на два. Кому это нужно?»

— Такие мысли — предательство, — сказал он себе. — Если ты уедешь, ты будешь презирать себя до конца своих дней. Ничем нельзя будет оправдать такую измену. Она твоя, твоя Коммуна! Она гибнет и от твоих ошибок. А Коммуна была самым прекрасным в твоей жизни. И все-таки я уеду. Я принадлежу своей родине. Ну конечно, ты иностранец. Значит, все же иностранец, как ты ни притворялся…

Ярослав опустился на кровать со злобным намерением уснуть наперекор всему. Он почувствовал себя вдруг пустым и ненужным, как ножны от сломанной сабли.

…Домбровский встал поздно. Сон не освежил его. Он поправил перевязку, оделся, собираясь идти в ратушу, чтобы передать дела, а потом как-нибудь выбираться из Парижа.

Дойдя до дверей, Ярослав остановился, заметив, что надел по привычке мундир. Он вернулся к зеркалу и долго, внимательно разглядывал себя. Вот след ножа Вессэ, вот темные пятна крови, вот копоть от пороха. Как выгорело сукно за эти месяцы! В марте он получил мундир совсем новеньким, Пели наспех подогнала его по фигуре.

Домбровский вынул из шкафа сюртук, брюки, но мысль, что сейчас он наденет вот эти серые брюки и полосатый кургузый сюртук, рассмешила его, потом он помрачнел и нахмурился: «Нет, нет! Только не сейчас! Нельзя показаться в таком виде перед ними».

Он силился и не мог вообразить себя вне Коммуны. Глубоко, под накипью мелких мыслей, была незыблемая уверенность в том, что он не покинет Париж, но как все произойдет, Домбровский еще не знал.

И снова в нем боролись два человека. Усталый, измученный обидами и сомнениями видел в зеркале другого, такого же, как на портретах, расклеенных по Парижу, того, кто воевал в Польше, бежал с каторги, того, кто шел впереди батальонов по мосту Нейи, на штурм замка Бэкон, того, кто сказал правду в лицо Росселю и кто сказал «нет» своему другу Казимиру Грудзинскому.


Быстро покончив с делами, он вышел из комендатуры, не прощаясь с офицерами, и скорым шагом направился к выходу. Он шел опустив голову, не оглядываясь по сторонам, спеша дальше, вниз, на площадь. Офицеры штабов, управлений, командиры, вестовые, национальные гвардейцы — все множество людей, толпившихся в те часы в коридорах ратуши, увидев маленькую знакомую фигурку Домбровского, устремлялись к нему. А он молча пробирался сквозь лавину возгласов, приветствий, вопросов, и никто не решался остановить его, видя, как он спешит. Только раз он задержался, когда дорогу ему преградил ординарец с пакетом. Домбровский по привычке вскрыл протянутый пакет. Тотчас же он опомнился, но было уже поздно, и только на одно мгновение помедлила рука, когда он разворачивал бумагу: командир 18-го батальона (бельгиец — вспомнил Ярослав) доносил, что версальцы заняли Батиньоль. Он аккуратно сложил бумагу, сунул в конверт и велел отнести в комендатуру. И вот он у выхода, шаг через порог — и он будет на площади. Почему он не сделал этого шага? Ничто не мешало ему. Но он свернул во двор, в столовую при ратуше: нужно подкрепиться перед дорогой — так уверял он себя.

Присев к своему столику в углу, он вытащил из кармана все деньги, которые у него были. Денег как раз хватило на то, чтобы заказать жареное мясо, сыр бри и стакан абсента. Он так и не получил жалованье. Может быть, надо вернуться в интендантство… Каждый лишний час затруднял отъезд, но он медлил, придумывал себе все новые отсрочки. Его тряс озноб, тошнило от кислых запахов соусов и кухни. Он ковырял вилкой мясо, не чувствуя никакого аппетита, хотя не ел уже вторые сутки. К его столику сразу подсели офицеры и журналисты; перебивая друг друга, они рассказывали Домбровскому, что делается в городе, жаловались на беспорядок, просили каких-то распоряжений. Он угрюмо отмалчивался, уткнувшись в тарелку.

— Как твое мнение, гражданин Домбровский, каковы наши шансы на победу? — спросил расшитый серебряными галунами штабной офицерик, похожий на карточного валета.

Не поднимая головы, Домбровский исподлобья блеснул глазами и бросил:

— Никаких.

— Что же ты предполагаешь делать, гражданин Домбровский?

Ярослав резко откинулся на спинку стула, упираясь обеими руками в стол, и отчетливо произнес:

— Выполнить свой долг.

Внезапно он услышал знакомый крикливый голос:

— Ну да, у гражданина Домбровского свое понятие о долге!

Напротив, у изъеденного вином цинкового прилавка стоял Феликс Пиа. В одной руке он держал стакан с вином. Лицо его выражало нехорошую радость, будто он поймал в своем кармане руку вора. Торжествуя, он поворачивался во все стороны, эффектно откидывая длинные седые кудри.

— Что ему до нашей Коммуны? Хе-хе-хе, служба кончена, жалованье уплачено, сегодня здесь, завтра в другой армии. Наемник!

В зале наступила тишина, все головы повернулись к ним. Пиа говорил все с большим пафосом. Казалось, что он произносит тост.

— …И подумать только, что находились идиоты, уверенные, что этими иностранцами движет какое-то революционное чувство! Хе-хе, бегите же, русские, поляки, англичане, очистите наши ряды. О, французы сумеют умереть без вас так же, как сумели без вас поднять красное знамя Коммуны. — Спокойствие Домбровского только разъяряло и подхлестывало его. — Мы не должны были допускать иностранцев в Коммуну. Сколько раз я твердил это. О, господин Домбровский может уезжать, он, наверное, уже договорился с Версалем о новой работе. Вы, кажется, вели с ними переговоры? Столковались?

Он поперхнулся, не договорив. Прямо на него шел Домбровский. Кобура была расстегнута, рука лежала на рукоятке пистолета. Пиа поспешно отставил стакан, но уйти уже не мог. Между ним и Домбровским никого не было. Пиа обеими руками оперся о стойку, но руки его заскользили, разъехались, колени задрожали, и он пополз вниз, не в силах устоять на подгибающихся ногах.

— Помогите! — закричал Пиа, бледнея.

К ним и так уже спешили со всех концов зала. Несколько рук схватили Домбровского, и он остановился в двух шагах перед сидящим на корточках Пиа. Ярослав посмотрел на него сверху вниз и как-то деревянно рассмеялся. И все кругом тоже рассмеялись, — никто не мог удержаться от смеха при взгляде на нелепую позу Пиа.

Не слыша успокаивающих голосов, Домбровский повернулся и быстро вышел. На улице его нагнал Верморель, взял под руку.

— Ярослав, нужно спешить на Монмартр.

— Зачем? — спросил Домбровский, не оборачиваясь и не замедляя шага.

— Как зачем? Ты же сам всегда твердил: возвышенности Монмартра — ключ к Парижу. Если мы сумеем организовать оттуда артиллерийский огонь…

— Ах, вот что, опять драться… — Домбровский зябко повел плечами. — Для чего?

Верморель разразился яростной бранью:

— Неужели эта вонючая падаль, этот клеветник мог так легко превратить тебя из солдата в слюнтяя? — Он плюнул от отвращения. — Скрестить руки на груди и этаким Иисусиком пойти навстречу «мясникам»?! — Он кричал на всю улицу потому, что ему было не по себе от безразличного молчания Домбровского, от тусклого взгляда его глаз… Всегда напомаженные, закрученные усики Ярослава сейчас свисали растрепанные, сапоги были нечищенные, ворот мундира расстегнут.

— Дьявольская глупость! Чепуха! Нам есть за что драться! Коммуна существует два месяца, и каждый день — новый удар по буржуазии. Неизлечимый удар! Трещины от этих ударов им уже никогда не замазать. Драться за день Коммуны — вот зачем нужна наша жизнь. Если мы не сумели победить, то вырвать еще несколько дней мы сумеем. И это тоже будет победа! Покончить с собою — это сдаться. А мы должны передать нашим детям и внукам свое упорство и веру.

Он передохнул и продолжал тише:

— А ты заботишься только о своей чести. Будем воевать до последней крайности, а там посмотрим: живы останемся — скроемся, не удастся — умрем с оружием.

Они не заметили, как вышли на площадь Шатле. Ветер разогнал облака, веселый солнечный ливень ринулся на площадь. Париж проснулся и, увидев опасность, напрягся в одном порыве, сосредоточенный и страстный.

У западных ворот площади строились баррикады. Босоногие мальчишки наперегонки катили тачки с песком. Скинув мундиры, федераты разбирали мостовую. Булыжники с грохотом летели в дубовые пивные бочки, добытые из подвала соседнего кабачка. С балконов и из окон сбрасывали пестрые тюфяки. Сверкающий лаком и гербами кабриолет, мягко покачиваясь на красных рессорах, подкатил к баррикаде. Кучер, спрыгнув на землю, подозвал коммунаров, и они стали выгружать из экипажа мешки с песком. Непрерывно бил барабан, и со всех улиц на площадь бежали мужчины, женщины, дети.

— Версальцы в Париже! К оружию, граждане!

— Гражданин, твой булыжник! — строго окликнула Вермореля девушка: каждый прохожий обязан был выкопать камень для баррикады.

Первым Домбровского заметил Рульяк. Он побежал к нему через площадь, стуча неуклюжими деревянными башмаками, протягивая руки, словно боясь снова потерять. Домбровский обнял Луи Рульяка так, как будто они встретились после долгой разлуки. Потом подошли два офицера, удивительно похожие друг на друга, только один с черными усами, другой с седыми. «Скорняк Брюнеро с сыном из 198-го батальона», — вспомнил Домбровский. Старик сердито заявил, что они не отойдут от Домбровского ни на шаг, потому что Домбровский их командир, и пусть он соизволит навести порядок. Оба Брюнеро застыли за его спиной, хмуро взирая на взбудораженную толпу.

Слух о приходе Домбровского облетел площадь.

— Здесь Домбровский! — обрадованно перекликались солдаты. Группа возле Домбровского быстро росла. Солдаты, офицеры, матросы, штатские подходили и, ничего не спрашивая, молча становились перед ним.

Он поднял руку, заслоняясь от солнца, чтобы рассмотреть стоящих перед ним людей, и усмехнулся — на ладони лежал помятый кусок хлеба с сыром. Он проглотил его в один прием, с досадой вспомнив непочатую тарелку мяса, чувствуя себя невероятно голодным.

Он взмахнул рукой, привычно отдавая команду:

— По четыре в ряд стройся! Офицеры, артиллеристы, ко мне. — Золотые нашивки блеснули на обшлаге рукава. Как хорошо, что не надо снимать мундир, переодеваться!.. Он подкрутил усы, смущенно посмотрел на носки своих нечищенных сапог, потом, опираясь на плечо Вермореля, поднялся на чугунную тумбу. Ого, тут много знакомых лиц! Поверх разноцветных шапочек, кепи, красных фригийских колпаков, задорных петушиных перьев гарибальдийцев он видел, как к задним рядам пристраиваются новые и новые. Жизнь снова становилась простой и понятной, как шеренги, которые быстро вырастали из бесформенной толпы, подравниваясь, приобретая стройность регулярного отряда.

Следовало спешить, и Домбровский обратился к бойцам. Чутьем солдата он понял, что здесь не нужны длинные речи.

— Граждане, — сказал он, и, может быть, впервые все увидели на его дрогнувшем лице волнение и нежную благодарность. — Париж не сдается! Верно? Мы будем с вами драться за каждый день, за каждый час Коммуны. И если придется умереть, мы погибнем с честью. Иначе нельзя!

Загрузка...