В дороге

Чем глубже Артур погружался в чтение этих документов, тем больше он восхищался жизнью и мужеством Ярослава Домбровского. Такое чувство было необычайно для скептика Демэ. Теперь он понимал Вермореля и всех, кто близко сталкивался с Домбровским.

Через два дня он возвратил документы Верморелю, сделав выписки для будущей статьи. Некоторые письма, заметки остались непрочитанными потому, что перевод со словарем польских и русских текстов отнимал у Демэ много времени.

Получилась не статья, а что-то непривычное. Эссе? Заготовки романа? Не все ли равно. Удивительная жизнь Домбровского подстегивала воображение. Факты служили Артуру лишь каркасом…

«Ему исполнилось девять лет, и отец отдал его в кадетский корпус.

Мать приехала с мальчиком в Брест-Литовск. Она долго стояла, держа сына за руку, перед длинной красной казармой, где ему предстояло учиться, боязливо разглядывая полосатые будки часовых по углам, глухие железные ворота, узкие грязные окна за толстыми решетками.

…Через несколько дней после определения Ярослава корпус посетил царь. Кадетов выстроили в актовом зале. Ярослав, как самый маленький, стоял последний в шеренге. Его еще не успели остричь — льняные кудри спадали к плечам. Он с интересом смотрел, как царь идет навстречу своему огромному портрету на стене. И вдруг засмеялся.

Оловянные глаза Николая остановились на живом лице мальчика. Царь нагнулся, погладил его по голове, взял на руки, спросил отрывисто: „Фамилия, имя?“ — „Ярослав Домбровский, ваше величество“, — запинаясь, пролепетал ребенок. „Поляк“, — выдавил сквозь зубы Николай. По лицу его внезапно прошла судорога отвращения, он бросил мальчика на пол и быстро, не оглядываясь, зашагал к выходу, брезгливо вытирая руки кружевным платком.

Так окончилась первая встреча Домбровского с царем.

Поляков в корпус принимали неохотно. Их пороли, придираясь к каждому пустяку. Именно здесь самодержавие воспитало в Ярославе Домбровском ненависть к царской России. Вначале он чуждался даже сверстников. Неделями никто не слыхал от него слова. Единственными друзьями его стали книги. Урвав свободную минуту, он забирался в библиотеку, где в казенно-одинаковых переплетах скрывались изложенные суровым языком жизнеописания великих полководцев и рассказы об их чудесных подвигах. Александр Македонский и Наполеон скоро оттолкнули его своим честолюбием, его привлекали изящество Тюренна, разносторонность Карно, гениальность Цезаря, но лишь Кутузов и Костюшко приводили его в трепет. Впервые прочитав, как юный Костюшко клялся на мече отца вернуть свободу порабощенной родине, он спрыгнул с лестницы, прислоненной к полкам, и, подняв руку, вызывающе громко прокричал слова клятвы. За это он получил двадцать ударов розгами. Никто не подозревал, что творится в душе ребенка. Вспыльчивость, дерзость и бунт кончались всегда плачевно. Тогда он стал осторожнее и приучил себя к сдержанности. Он тренировал свою волю: вскакивал посреди ночи и бежал босиком в умывальную обливаться холодной водой, потом ложился в постель, довольный, поджимал застывшие ноги и быстро засыпал. Когда при нем насмехались над поляками, он уже не бросался на обидчиков с кулаками и не убегал, — он внимательно слушал, не пропуская ни одного слова, и лицо его было непроницаемо.

Вырастая, он стал присматриваться к товарищам. Он подружился с Казимиром Грудзинским. Вокруг них собиралась местная революционная молодежь. Чтобы продолжить военное образование, Домбровский решил перевестись в Константиновский корпус. Он уговорил Казимира, и в 1851 году друзья переехали в столицу, в Санкт-Петербург — воспитанниками лучшего военного училища России.

…Преподаватель математики полковник Петр Лавров, небрежно одетый человек со спутанной бородой, был для них первым русским, любящим поляков и искренне желающим освобождения Польши. Иногда он приглашал их к себе „повечерять“. Здесь они познакомились с Андреем Потебней. Дружба с этим молодым русским офицером многое определила в жизни Домбровского. Через него он сблизился с революционной молодежью столицы; и у тех и у других враг оказался общий — самодержавие.

Через два года Домбровский — прапорщик. Начальство радо отделаться от подозрительного поляка, его сразу посылают на Кавказ — „теплую каторгу“, как тогда называли этот край. С Кавказа редко возвращались живыми.

…Лабинский полк выступает усмирять восстание горцев. Сырые землянки, гнилые болота, малярия, горы, неожиданные обвалы. Ночью дымный костер, чечевичная похлебка, солдатские песни и разговоры о земле, о жадности помещиков, о долгожданной воле. Здесь он учится спокойно слушать свист пули невидимого стрелка, грохот лавины, тревожную мелодию фанфар. Здесь в нем воспитывается быстрота решений и решительность в действии. Этот юноша любит опасность, и смерть упорно уклоняется от встречи с ним. Вскоре ему присваивают звание поручика, награждают орденом святого Станислава.

Друзей у него мало. Большинство офицеров презирали политику и холопов. Они избивали солдат и коротали часы за картами. Лишь некоторые, подобно Домбровскому, задумывались над жизнью. Через десятые руки к ним доходил зачитанный листок „Колокола“ Герцена. Эта газета становится евангелием Домбровского.

Он присматривается к своим солдатам, таким же терпеливым и человечным, как и польские крестьяне. Все мучительней ему участвовать в истреблении горцев, не желающих покоряться царским наместникам. Он отказывается от наград и отличий. При первом удобном случае он подает прошение в Академию Генерального штаба.

Далеко по дороге провожали его солдаты. Полюбили его не только за справедливость, за то, что берег их от глупой пули, защищал от грубости полкового начальства, и за то, что почувствовали в нем товарища.

Шел 1859 год. Карета мчалась мимо горящих усадеб, виселиц, оцепленных казаками деревень. Клочья синего дыма медленно оседали меж белых стволов берез. Бескрайная, обездоленная царем Россия возникла перед ним в алых отсветах крестьянских восстаний. Он чувствовал себя как в Польше. Судьбы обоих народов становились для него более общими, чем цепи, сковавшие их. Русский крестьянин так же требовал воли, так же мечтал о земле…

…Началось брожение и в армии. Офицеры тайком читали Чернышевского, герценовский „Колокол“. Поступив в академию, он вместе с Сераковским, другом Чернышевского, создает польский революционный кружок. Собираются на квартире Домбровского. Беседы с Чернышевским приводят его к мысли — освобождение Польши возможно лишь в союзе с русскими революционерами.

Вскоре во всех военных академиях России возникают подобные же кружки поляков. Они сливаются в одну тайную организацию, руководимую Домбровским.

Учится он блестяще. Мысль о родине, которой понадобятся знания ее сынов в день восстания, не отпускает его ни на минуту. Его не трогает, что русским товарищам, кончившим академию вместе с ним, дали звание капитанов, подполковников, а ему лишь штабс-капитана.

В декабре 1861 года состоялся выпуск. Домбровскому предлагают работу в Генеральном штабе, но он добивается откомандирования в Польшу. Ему удается получить задание от генерал-квартирмейстера Действующей Армии.

Он снова на родине. Теперь нельзя терять ни одного дня. Варшава кипит, о восстании говорят с университетских кафедр, на рынке, в ресторанах…

Домбровского вводят в состав Центрального революционного комитета. Неизвестно, кто дал ему кличку Локоток, но не прошло и двух месяцев, как это имя узнали в мастерских Варшавы, на тайных сходках в Опатовске, Ковно, Замостье. Он обладал многими качествами вождя: способностью быстро оценить ситуацию, военным талантом, неистощимой энергией, хладнокровием и уверенностью в победе.

Через Андрея Потебню и своих друзей: Нарбута, Иванова, Баталова, Константина Крупского[5], капитана Озерова — Домбровский налаживает связь с русским революционным офицерством.

— Наша задача — пропаганда в армии, — говорил Андрей Потебня, — солдаты негодуют по поводу уменьшения порции мяса и хлеба. Начнем с этого.

— Разъясним им, чего хочет польский крестьянин, — говорил Нарбут. — Будем привлекать армию на сторону народа.

Домбровский с радостью видел, что, несмотря на казенную пропаганду ненависти к польским слушателям, солдаты жадно слушали беседы революционных офицеров. Польского и русского крестьянина роднила и тяжкая судьба, и общая мечта о земле и свободе.

— За вашу и нашу свободу! — сливались голоса в ночной тишине казарм, за плотно завешанными окнами офицерских квартир.

— За вашу и нашу свободу! — раздавались клятвы над серебристым блеском скрещенных клинков.

Военная организация крепнет. Почти каждый полк, расквартированный в Польше, имел людей, преданных общему делу. Молодые русские офицеры во главе с Андреем Потебней бесстрашно вступили на путь борьбы с самодержавием.

Центральный Национальный комитет назначил Домбровского комендантом Варшавы. По мере того как обстановка для восстания становилась благоприятной, внутри ЦНК назревал раскол. Спорили о лозунгах восстания. Против России или против царизма? Освобождение Польши или общероссийская революция? Часть членов ЦНК склонялась на сторону „белых“ — помещиков-националистов, требуя присоединить к Польше Украину.

— То есть заменить один гнет другим? — спрашивал их Домбровский. — Украина — это украинский народ. Кто дал нам право распоряжаться его судьбой? Мы не будем свободны, если будем угнетать другой народ.

Его поддерживали наиболее революционные „красные“.

Военные власти, чувствуя напряженное положение, готовились переквартировать полки. Оппозиция в ЦНК усиливалась. Домбровский торопил с восстанием. Он предложил простой и смелый план. Ночью две тысячи повстанцев, вооруженных револьверами и кинжалами, занимают Модлинскую крепость и передают восставшим находящееся там оружие — семьдесят тысяч винтовок. В составе варшавского гарнизона есть учебная рота, где служат члены революционного союза молодые русские офицеры Арнгольдт, Сливицкий и унтер-офицер Ростковский. По сигналу эта рота открывает ворота Варшавской цитадели и пропускает восставших. Общими силами они разоружают гарнизон, овладевают огромным арсеналом крепости. Остальные группы повстанцев захватывают в Варшаве дворец наместника, казармы и возглавляют борьбу рабочих.

Сторонники „белых“ и без того были против союза с русскими, а тут приходилось еще вручать судьбу восстания в руки простых русских солдат.

— А я верю им больше, чем вам, — холодно настаивал Домбровский. — Они идут воевать за Россию без помещиков.

Убежденность „красных“ заставила назначить срок восстания на 26 июля 1862 года.

Вместе с русскими свергнуть самодержавие! В огне польского восстания будут созданы русские революционные войска, они уйдут на свою родину, чтобы начать там революцию, — таков был политический план Домбровского.

Андрей Потебня написал Герцену в Лондон:

„Войско русское готово драться со своими, если бы они вздумали идти против поляков“.

Герцен ответил:

„Мы на стороне поляков потому, что мы русские. Мы хотим независимости Польши, потому что мы хотим свободы России. Мы с поляками, потому что одна цепь сковывает нас“.

Но „белые“ поняли, что в огне такого восстания запылали бы и поместья польских магнатов. Решено было любыми способами обезвредить „красных“. Вечером двадцать пятого апреля „белые“ окружили дом, где заседал ЦНК. Угрожая пистолетами, они объявили комитет распущенным и создали новый. Группа Домбровского очутилась в этом комитете в меньшинстве. Устранить самого Домбровского они не решились: он пользовался слишком большой популярностью.

Новый комитет прежде всего отодвинул срок восстания. Напрасно Домбровский доказывал, что подготовить восстание так, как этого хотят „белые“, невозможно, всегда будет чего-то не хватать, в революции самое важное — дерзость и быстрота. Его не слушали.

Русским революционным офицерам с каждым днем все труднее удавалось сохранять конспирацию. Солдаты, возбужденные вольными речами, требовали вооруженного выступления. В такие моменты нет ничего опаснее бездействия.

Однажды ночью, по доносу одного из офицеров, Арнгольдт, Сливицкий и Ростковский были схвачены. Вестовой Сливицкого Щур прибежал в казарму, разбудил роту. Солдаты, не сговариваясь, разобрали ружья, бросились к гауптвахте, связали караул и освободили своих офицеров.

— Бегите! — закричал офицерам Щур.

Офицеры выскочили во двор. В крепости уже трубили тревогу, мелькали огни. Слышна была команда. Гарнизон окружал гауптвахту, преграждая мятежникам выход в город.

— Бегите! — торопили солдаты.

Пользуясь суматохой, еще можно было успеть проскользнуть в темноту. Сливицкий схватил товарищей за руки.

— Их расстреляют. Мы не можем бежать, иначе их расстреляют! — Он показал на солдат. — Их сто человек.

— Нас будут пытать, — сказал Арнгольдт, — выдержим ли мы, друзья?

Самый молодой, унтер-офицер Ростковский, оскорбленно вздернул голову и тонким срывающимся голосом подал команду.

Рота выстроилась. Цокнули о камни ружейные приклады.

— Братцы, — сказал Сливицкий, — спасибо вам, но нам не пробиться. Нас слишком мало. Троим же нам бежать нельзя, вас погубим. Возвращайтесь в казармы.

— Ваше благородие!.. — крикнул кто-то.

— Слушай! — строго продолжал Сливицкий. — Жизнь наших братьев поляков в ваших руках. Не обесчестите себя. Идите и прощайте, товарищи.

Они вернулись в камеру.

Правительство решило любыми средствами вызнать имена главарей Польского революционного комитета.

Русские офицеры держались героически, угроза смерти не запугала их. Тогда принялись за солдат. Никто из ста человек не проговорился. Всех, кроме Щура, отправили в арестантские роты. Видели, как Щур будил роту, и подозревали, что он знает поляков, входивших в революционный комитет.

Июльским утром на просторном, усыпанном желтым песком плацу Модлинской крепости выстроилась конвойная команда. Солдаты стояли в две шеренги, друг против друга, сжимая в руках вместо ружей длинные гибкие прутья. Скрипя отворились глухие железные ворота, и на плац вывели молодого солдата. Он был без ремня, с непокрытой головой. Ветер вздувал пузырем его белую рубаху. Полковой писарь зачитал приговор: „Рядового Щура лишить медали в память минувшей войны, воинского звания и всех прав состояния, наказать шпицрутенами через сто человек шесть раз и сослать на каторжную работу в рудниках на двенадцать лет“. Последние слова он произнес скороговоркой, понимая, что бессмысленно везти на каторгу труп. Самые крепкие не выдерживали больше трехсот ударов. В приказе была оговорка: „Если во время наказания рядовой Щур захочет признаться, битье прекратить, а коли Щур скажет правду на тех поляков, кои в заговоре состоят, то и вовсе его помиловать“.

„Те поляки“ — Домбровский и Сигизмунд Сераковский — стояли поодаль на валу; жестокий долг привел их сюда. Если Щур не выдержит, проговорится, то они успеют незаметно скрыться, чтобы предупредить товарищей и спасти организацию от разгрома. До сих пор на следствии их имен никто не назвал. Они могли, не вызывая подозрения, свободно присутствовать при казни. За подъемным мостом их ждали оседланные лошади.

Конвоиры сорвали с Щура рубаху, привязали руки к ружейным прикладам. На шее, на кистях рук солдата темнели смуглые полоски загара, за ними тело было розовое, по-юношески угловатое.

Глухо ударили барабаны, и флейты исступленно засвистели тупой и бедный мотив. Стая галок вылетела из-под облупленных карнизов каземата, испуганно закружилась над плацом.

Щур поднял белое лицо, вздохнул всей грудью и вступил в страшный коридор. От первого удара он вскрикнул, и этот грудной человеческий голос, исполненный гнева, боли, стыда, донесся к Ярославу сквозь визгливую деревянную мелодию флейт и барабанов. Тонкий злой шрам, вспыхнув, перечеркнул спину осужденного. Конвоиры потянули ружья, и, чтобы не упасть, Щур опять ступил вперед и пошел уже молча, только крупно вздрагивал от каждого удара.

— Я не вынесу, — пробормотал Сераковский. Губы его тряслись.

— Я тоже, — сказал Ярослав.

Стараясь не глядеть на плац, сбивчиво, теряя всякую осторожность, Сераковский твердил:

— Я спущусь сейчас к ним… Приму все на себя… Ты оставайся, а я пойду. Иначе я сойду с ума!

— А восстание? — не поворачивая головы, спросил Домбровский. Он положил руку на горячую от солнца кобуру. — Если ты сделаешь хоть шаг, я застрелю тебя.

Лицо его одеревенело, подобно лицам солдат, стоявших в строю. И, так же как у них, крупные капли пота текли по его вискам и высыхали под солнцем, от которого ему было холодно до озноба.

Сераковский сбежал вниз, сел на камень по ту сторону вала, зажал уши. Ярослав остался. Он должен был выстоять до конца. Не ради своей безопасности, но для того, чтобы вовремя скрыться, — решалась судьба восстания.

Падая, спотыкаясь, Щур шел вперед. Иногда он поворачивал лицо в сторону свистящих розог, и Домбровский видел перекошенный мукой рот и пепельные навыкате глаза.

После первой сотни ударов офицер, командующий на плацу, поднял руку. Оборвался дрожащий вопль флейт. Щур бессильно повис на прикладах, спина его превратилась во что-то рваное, мокрое, красное. Офицер наклонился к нему и о чем-то спросил. Домбровский сделал шаг назад, к самому скату насыпи.

Сераковский, пораженный тишиной, хотел было подняться на вал, но Ярослав подал ему знак вернуться.

— Ничего я не знаю, ваше высокоблагородие, — натужно простонал Щур.

Взмах руки в светлой лайковой перчатке — и снова веселая дробь барабана, хлюпающие удары влажных от крови розог. Щур терял сознание, его отливали водой и продолжали тащить сквозь строй. На желтом песке между шеренгами все шире проступала темная от крови дорожка. По ней волокли тело солдата. Барабаны все еще били, пиликали флейты. Домбровский, сгорбясь, стоял на валу. Тень от козырька закрывала его глаза.

Щур умер под розгами, никого не выдав.

Тело его положили на шинель и унесли. Плац опустел. Сняв каску, Домбровский подошел к месту казни. Он нагнулся, взял щепотку намокшего в крови тяжелого песка…

Во рву Новогеоргиевской крепости расстреляли Арнгольдта, Сливицкого и Ростковского.

Военные власти спешно сменяли полки. Полиция арестовывала всех сколько-нибудь подозрительных.

Варшава была на военном положении — городские сады, площади заняты войсками. Повсюду белели лагерные палатки. На перекрестках улиц стояли пушки. Мимо окон квартиры Домбровского днем и ночью шагали патрули.

Самое главное для конспиратора — умение видеть себя со стороны. Домбровский владел им в совершенстве. Молодой блестящий штабс-капитан, занятый своей внешностью и романами с варшавскими красотками, не возбуждал подозрений у жандармов.

Провал группы Сливицкого нарушал весь план восстания. „Белые“ радовались: восстание придется отложить.

— Русские теперь не в силах поддержать нас, — лицемерно вздыхали они. — Надо ориентироваться на Запад, на Европу.

Домбровский отвечал делом. Он привел на заседание ЦНК двадцать русских офицеров.

— Мы ручаемся за свои батальоны, — заявил Андрей Потебня.

— Поверьте, друзья, мы ненавидим самодержавие больше вашего, — сказал русский офицер Нарбут, старый товарищ Ярослава по Кавказу.

На заседании присутствовали участковые представители рабочих и ремесленников Варшавы. Они потребовали:

действовать в союзе с русскими;

ускорить срок восстания;

Домбровскому возглавить Центральный Национальный комитет.

Большинством голосов комитет отклонил их требования.

Граф Замойский торжествующе посмотрел на Домбровского.

— Ну-с, ваши господа русские офицеры свободны.

Русские встали, с ними поднялся Домбровский, за ним — его друзья, один за другим встали участковые представители.

Может быть, здесь Ярослав впервые понял: есть враги, которые говорят по-польски, фамилии польские, а они враги, такие же опасные, непримиримые, как русские жандармы.

Всю жизнь человек освобождается от иллюзий. Неправдой оказалась ненависть русского народа к полякам, неправда и разговоры о единстве всех поляков.

Ну что ж, мы уходим, — сказал Домбровский, — мы уходим вместе с русскими, мы сами поднимем восстание, но вас там уже не будет.

Он не подчинился решению комитета лжереволюционеров и националистов и продолжал готовить восстание.

Он был как дерево, которое тем быстрее растет, чем больше рубят у него ветвей.

Остановить Домбровского мог лишь арест. И его арестовали. Мысль о том, что его выдали „белые“, была слишком омерзительна, но ведь они ликуют: „красное чудовище“ лишилось головы!

На суде Домбровский искусно защищался, военный суд вынужден был его оправдать. Наместник царя в Польше граф Федор Федорович Берг, добродушно кивая седой головой, прочел приговор и не спеша начертал резолюцию, отнюдь не утверждающую.

— Торопитесь, все торопитесь, молодость безрассудная, — произнес он своим знаменитым шелковым голосом.

— Никак нет, ваше сиятельство, — попробовал оправдаться военный прокурор, — мы не располагаем достаточным материалом.

Берг славился своей сентиментальностью и тактичностью.

— Вижу, дорогой прокурор, вам милее роль адвоката, вздохнул он. — Поверьте моему опыту, Домбровского выпускать нельзя, молодому человеку будет куда полезнее пересидеть это смутное время в нашей тихой цитадели. А тем временем, может быть, кое-что и выяснится. Итак, дело Домбровского повелеваю приостановить.

Шли месяцы. Квадратик неба, переплетенный решеткой, потемнел, закрылся снеговыми тучами. К утру серые стены покрывались инеем. Домбровский часами, пока хватало сил, бегал по камере, чтобы согреться. Его лишили прогулки, не давали книг, не давали бумаги.

Однажды его вызвали на свидание с невестой. Он чуть было не выдал себя от удивления, никакой невесты у него не было.

В сборной, за двумя проволочными сетками, он увидел Пели Згличинскую. Она торопливо, беспокойно улыбалась ему. С этой девушкой он познакомился по приезде в Варшаву. Она работала в революционной организации. Когда произошел раскол в ЦНК, Пели стала на сторону Домбровского и его товарищей.

Ярослава задевало, что его личность не играла в ее решении никакой роли. Лично он ее не интересовал, он мог быть старым, уродливым, его вообще могло и не быть, и ничего, казалось ему, в поведении этой строгой красивой девушки не изменилось бы.

Однажды они задержались в комитете, и он проводил ее домой.

В тени бульвара он остановил ее.

— Пели, спорю, что вы не помните, какого цвета у меня глаза.

Она пренебрежительно рассмеялась:

— Никогда не интересовалась.

— Я так и думал, — спокойно согласился он и вдруг крепко взял ее за плечи, притянул к себе и поцеловал. Пели топнула ногой. Самоуверенный наглец, она считала его революционером, а он вот какой… Ловелас. Гусарские замашки…

— Лучше, чтобы вы сердились на меня, чем вовсе бы не замечали, — сказал Ярослав.

А теперь этот фат, щеголь, гусар стоял перед ней в длинном грязном арестантском халате, распухшие пальцы вцепились в проволочную сетку. Глаза его сияли.

Пели направили сюда товарищи. Чтобы добиться свидания, она вынуждена была назвать себя невестой Домбровского. Одна матерь божья знала, сколько стыда пережила она, решившись на это. А сейчас, когда она увидела Домбровского, ей вдруг стало все равно — глубокая нежность заполнила ее сердце.

— У вас синие-пресиние глаза, — сказала она.

Смотритель встал между ними.

— Условный язык запрещается!

Вести с воли были неутешительны. Восстание откладывалось. Таяли силы русского офицерского союза. Не хватало военных руководителей. С помощью Пели Ярослав переправил в ЦНК новый план восстания.

В эти дни Домбровский получил записку от Андрея Потебни. Расправив свернутую трубочкой папиросную бумагу, он с трудом разбирал в полутьме камеры мелкие буквы.

Потебня и его друзья мучительно переживали свое положение. „Белые“ отказались от помощи русских офицеров, они порвали все связи с ними. Что делать? Драться против своих русских солдат, рядом с „белыми“, которые ненавидели русский народ? Перейти на сторону тех, кто отталкивает тебя? Остаться на стороне самодержавия, помогать царю душить польскую революцию?

„…Какой позор ляжет на имя русское, если в войсках не найдется ни одного смелого голоса, ни одного подвига, а только палачество да палачество“, — писал Потебня.

Он привез из Лондона письмо Герцена и Огарева к русским офицерам в Польше: „Друзья, с глубокой любовью, с глубокой грустью прощаемся мы с вашим другом, который скоро присоединится к вам. Мы отлично понимаем, что для нас невозможно не принять участия в восстании, вы должны это сделать как искупление. Вы не можете, не протестуя, позволить раздавить Польшу… Положение ваше трагическое и безвыходное. Мы не предвидим ни одного шанса на успех… Но Польша подымает наше социалистическое знамя, наше знамя земли и воли; вы же, дорогие друзья, вы еще слишком слабы, чтобы сделать это!“

Домбровский метался по камере… „Белые“ тушили пожар восстания. Они отталкивали русских, которые любили Польшу больше, чем все эти Замойские…

Собственная судьба казалась ему менее тяжелой, чем судьба Потебни и других русских офицеров. Но так казалось ему до того зимнего ясного дня, когда вместе с рассветом в камеру проникли звуки набата. Гудели все колокола Варшавы.

Восстание началось.

— Дорогой Локоток, несмотря ни на что, мы примкнули к восставшим, — сообщал Домбровскому Владимир Озеров.

Это была последняя весть с воли. Затем всякая связь оборвалась. Ярослав томился в неизвестности.

Единственное, что знал он твердо, — „белые“, захватив руководство восстанием, сделают все, чтобы оно не превратилось в революцию.

Он предпринимает отчаянную попытку бежать. Ночью он раздевается догола и ложится на промерзший каменный пол. На следующий день его уносят в тюремный госпиталь с воспалением легких. Вместе с группой заключенных он должен был разоружить наружную охрану и бежать. С воли Казимир Грудзинский и Пели посылают ему через врача деньги и оружие.

В последнюю минуту Домбровского предали.

Его заточают в секретный каземат. Гнев и ненависть выжгли его болезнь. Он выздоровел. Руки его свободно гнут железные перекладины кровати. Он чувствует себя полным сил.

В темноте сырого вонючего каземата созревала его мысль, спадала шелуха прошлых заблуждений.

Но к чему были его сила и знания в этой каменной коробке? Он мечтал получить свою долю в сражении, бушевавшем там, за стенами цитадели, а его окружало нерушимое безмолвие. Тюремщики не подозревали, какие мучения испытывал их молчаливый спокойный узник.

Его больше не вызывали на допросы, о нем забыли. И это было самой тяжелой пыткой. Он глохнул, он сходил с ума от этой мертвенной тишины каземата. Как идет восстание? Что творится на воле? Ничего он не знал. Пятнадцать месяцев абсолютной каменной тишины.

А между тем восстание перекинулось в Литву и Белоруссию. На Украине, в Белоруссии шляхта делала все возможное, чтобы не допустить выступления крестьян. Александр II издал манифест, суля амнистию тем, кто сложит оружие. Английские и французские дипломаты вместо обещанной помощи повстанцам вели в Петербурге переговоры с царем.

Подавить восстание был послан тот самый Муравьев, который увековечил себя как Муравьев-вешатель. Распри внутри Центрального Национального комитета лишали восстание единого руководства. Отряды действовали разрозненно. Среди низкорослых болотистых лесов Полесья сражались отряды Кастуся Калиновского. Литовскими повстанцами командовал друг Ярослава Сигизмунд Сераковский. Чернышевский, их учитель, их надежда, был брошен в Петропавловскую крепость.

В мае тяжело раненный под городом Биржай Сераковский был взят в плен.

На западный берег Буга отступил Валерий Врублевский. Отряды молодого учителя лесной школы дрались до последнего патрона, до последнего человека. В течение всей зимы среди лесных хуторов Залесья не затихали бои. Рядом с Врублевским в уланском мундире Астраханского полка сражался Владимир Озеров. Одним из отрядов Врублевского командовал казак Подхалюзин; поляки прозвали его Ураган за лихой посвист, с которым он налетал на карательные войска.

…Ничего этого не знал Ярослав. В тупом безмолвии вспыхивали и гасли дни. Серая тень решетки появлялась на низком каменном своде, спускалась к дверям, ползла по плитам пола и таяла в вечерних сумерках.

Наконец один из пленных повстанцев проговорился на допросе о деятельности Домбровского. Повод для смертного приговора был найден.

…Начальник тюрьмы изумленно смотрел на посетительницу. Красивая, со вкусом одетая девушка, из хорошей семьи — и вдруг такая странная просьба.

— Пани Згличинская, — строго спросил он, — вам известно, какой приговор грозит вашему жениху?

Пели молча кивнула. Густо припудренное лицо не могло скрыть следов слез. Красные веки нервно вздрагивали. Припухшие губы были плотно сжаты.

— Вам известно, что жена казненного государственного преступника пожизненно ссылается в глубь империи?

— Мне все известно. И я прошу вас… Впрочем, тут нечего просить. Даже ваши законы не могут помешать мне. Я требую немедленно повенчать нас.

…Может быть, она надеется смягчить этим приговор? Бесполезно.

Или, чего доброго, устроить побег? Все бесполезно. Венчание произойдет в тюремном костеле.

Пели соглашалась на любые условия.

Начальник тюрьмы пожал плечами.

— Ну что ж, пани невеста, завтра в полдень вы станете женой смертника.

Она встала. Тюремщик почувствовал невольное уважение к этой девушке. Провожая ее до дверей, он не удержался — спросил:

— Простите меня за нескромность, зачем вы губите свою жизнь? Вы молоды, красивы…

Она ответила не оборачиваясь:

— Вам не понять этого, пан начальник тюрьмы.

Но не только начальник тюрьмы — никто из близких не понимал решения Пели Згличинской.

В унылой следственной комнате, под портретом царя, ксендз благословил их. Кругом стояли родные и гости. У входа топтались караульные. Громыхали железные двери.

Взявшись за руки, молодые подошли к черному распятию.

О чем думал Домбровский в эти минуты? На что надеялся он, осужденный на смерть? Зачем согласился он принять эту жертву?»

…Когда Артур Демэ попробовал написать об этом, он почувствовал свое бессилие.

Душой он догадывался и понимал — Домбровский и Пели были движимы верой в бессмертие любви, торжество духа над смертью, бросали вызов врагам. Но Артур был всего-навсего журналист, а здесь нужен талант писателя. Газетная бойкость пера мешала, он не знал, как передать свои размышления и чувства.

Отступать было некуда. Взвалив себе на плечи эту тяжесть, он обязан идти до конца. Он был в долгу перед Коммуной и перед ее врагами.

«…Русские друзья добились пересмотра приговора Домбровскому. Улики были слишком ничтожны. Граф Берг, снова вздыхая, заменил смерть пятнадцатилетней каторгой.

Восстание было разгромлено. Сераковский повешен. Кастусь Калиновский повешен. Падлевский расстрелян. Андрей Потебня погиб в сражении под Песчаной Горой. Казнен Ураган. Убит в бою Нарбут. Тяжело раненный Врублевский несколько дней полз по снегу в лесу, крестьяне спрятали его и переправили за границу. Где-то в лесах скрывался Казимир Грудзинский. Пели была выслана в глухой русский городок Ардатов.

После суда, возвратясь к себе в камеру, Ярослав написал во всю стену: „Угнетенные не имеют права падать духом!“

Изо дня в день он выцарапывал буквы все глубже, пока слова не стали как бы высеченными на сером камне.

В Москве, по дороге на Колымажий двор, в пересыльную тюрьму, их сопровождала толпа молодежи. Не обращая внимания на угрозы жандармов, юноши и девушки кричали ссыльным:

— Да здравствует свободная Польша!

— Польша погибла, — пробормотал арестант, шедший рядом с Домбровским.

— Нет, погибли наши надежды на шляхту и на Запад, — отозвался Домбровский.

Рядом с цепью жандармов, приветствуя арестантов, шли русские юноши и девушки. „Вот кто с нами, — думал Домбровский. — Это они в Петербурге, на Сенной площади, бросали цветы к ногам Чернышевского, привязанного к позорному столбу. Они встанут на место Потебни и Нарбута. Они помогут Польше“.

В пересыльной тюрьме Домбровский был одним из немногих, кто думал о борьбе. Кругом раздавались жалобы, шли томительные пересуды о причинах разгрома. Домбровский молчал, когда другие спорили, и действовал, когда другие малодушничали. Не возвращаются только мертвые, он был жив — значит, борьба продолжалась.

Через несколько дней ссыльных должны были заковать в кандалы и погнать по этапу в Сибирь.

По утрам на тюремный двор приходили торговки продавать всякую снедь полуголодным арестантам. С одной из женщин Домбровский познакомился. Несколько украдкой брошенных фраз. Может быть, отчаянность замысла содействовала этой поразительной удаче. Накануне арестантов обрили наголо. Назавтра торговка принесла в корзине женскую одежду. Каким-то образом Домбровский ухитрился переодеться и вышел через ворота тюрьмы с толпой женщин. Она предложила Домбровскому укрыться у нее дома, но Ярослав отказался, — он не мог подвергать ее риску. Кто была эта пожилая русская женщина, которая, пренебрегая опасностью, помогла бежать „врагу отечества“, как называли тогда польских повстанцев?

И вот он идет, закутав лицо платком, неумело поддерживая юбку, по заснеженным улицам Москвы. У него не было знакомых в Москве. Бежать из тюрьмы оказалось еще не самым трудным. Возле крыльца какой-то лавки стояли пьяные молодые приказчики. Один из них, широко расставив руки, пошел навстречу Домбровскому, напевая:

Я поймал тебя, красотка,

И теперь не отпущу!

В узком переулочке не разминуться. Домбровский повернул назад, но запутался в юбке, упал, парень схватил его за полу тулупчика. Домбровский, изловчившись, ударил его головой в живот и, подобрав юбку, пустился бежать, мелькая полосатыми арестантскими брюками. Сзади долго еще раздавались свист, улюлюканье, крики…

Наступали быстрые зимние сумерки. Домбровский не мог даже ни с кем заговорить — резкий польский акцент сразу бы выдал его. Избегая полицейских и будочников, он шел, выбирая самые глухие закоулки московской окраины. Темные улочки кутались в снежные сугробы, скрипели деревянные мостки. Цветы, как кумушки, выглядывали из тусклых окошечек.

Изнемогая от усталости, Домбровский повалился на какую-то скамью.

Что бы вы делали на его месте? Домбровский любил называть себя фаталистом, но редко кто мог так смело распоряжаться своей судьбой, как он.

Послышались шаги. В темноте блеснули серебряные пуговицы форменной студенческой шинели. Мимо шел, подняв воротник, студент Московского университета.

Домбровский остановил его и, не дав времени опомниться, рассказал всю свою историю. И еще раз судьба улыбнулась ому: студент оказался народовольцем. Домбровский скрывался у него несколько дней, пока налаживалась связь с Петербургом.

На следующий день после побега в Москву пришла телеграмма из Варшавы от самого наместника. Он приказывал немедленно переправить Домбровского в Варшаву. Арестованный член ЦНК Авейде, чтобы сохранить себе жизнь, выдал Домбровского. Роль вождя „красных“ полностью раскрылась перед властями.

Посреди Александровской площади в Варшаве плотники уже сколачивали виселицу, когда из Москвы пришел ответ — Домбровский бежал.

Домашний врач поставил графу Бергу пиявки. Лежа в креслах, Берг лично инструктировал сыщиков. Он посылал их в Москву, семь человек, не доверяя московской полиции. За поимку Домбровского была обещана крупная награда. Редактор „Московских ведомостей“ Катков с апломбом лакея из хорошего дома уверял читателей, что не пройдет и недели, как Домбровский будет схвачен.

Друзья уговаривали Домбровского немедля переправиться через границу. Прежде чем уехать, он решил восстановить нарушенные связи между польскими и русскими кружками.

И потом… он не мог покинуть Пели.

Чтобы сбить с толку полицию, друзья послали письмо в Ардатов:

„Уважаемая госпожа Домбровская, по просьбе Вашего мужа заверяю Вас, что он, вырвавшись из рук палачей, благополучно уехал за границу“.

Разумеется, полиция перехватила письмо, и поиски Домбровского прекратились…

Понадобилось несколько месяцев, пока удалось установить тайную связь с Пели.

Домбровский не терял времени даром. Следовало обеспечить себе свободу передвижения. Нафабренные бакенбарды неузнаваемо изменили его молодое лицо. Он научился разговаривать с резким немецким акцентом, шумно нюхать табак и самодовольно протягивать пышную визитную карточку: „Фон Рихтер, полковник в отставке“.

В рождественскую ночь на тайном петербургском собрании в память восстания декабристов в числе других ораторов был Домбровский. Даже подполковник Ткачев не узнал в этом сутуловатом красноносом немце своего товарища по академии.

Опираясь на суковатую с серебряной монограммой палку, фон Рихтер говорил о дружбе польского и русского народов.

— Всходы ее, посеянные Герценом и Чернышевским, политые кровью Потебни, Сливицкого, Нарбута, — взошли! И нет силы, чтобы уничтожить их!..

Студенты и офицеры, чиновники и журналисты — все, кто были в зале, поднялись со своих мест.

Печальная и светлая сила была в их молчании.


Хмурым апрельским утром из Сараевской пустыни, верстах в тридцати от Ардатова, выехал побывавший на богомолье купец. В Ардатове он сменил лошадей и на рассвете отправился дальше. По размытой глинистой дороге лошади тащились с трудом. Накрапывало. Купец беспокойно высовывался, выглядывая то на одну, то на другую сторону дороги.

Отъехав версты три, нагнали богомолку. Не поймешь, старая или молодая, черный платок надвинут на глаза, в руках посошок, за плечами котомка.

Купец окликнул ее, богомолка запричитала — ноги болят шагать до Симбирска, не подвезут ли люди добрые. Ямщик заругался, да купец уговорил, угостил водкой из походной баклажки.

Как потом показал ямщик на допросе в жандармском управлении, богомолку посадили в коляску и повезли до села Павлова, на берегу Волги, а там и купец и она сели на пароход.

Через три дня на перроне Николаевского вокзала Ярослав встречал Пели. Она вышла из московского поезда под руку с Озеровым. Вместо купеческой короткой поддевки на нем было светлое щегольское пальто. Приподняв цилиндр, он, по привычке щелкнув каблуками, представил свою спутницу, зябко кутавшуюся в меховую накидку, полковнику фон Рихтеру.

Бегство Пели организовал тот самый Владимир Озеров, который сражался вместе с Врублевским, а пять лет спустя участвовал с Бакуниным в Лионской Коммуне и после неудачи восстания освободил Бакунина и помог ему скрыться.

Прошло два месяца. Июньской белой ночью английский пароход „Неман“ отчалил от Кронштадтской пристани.

Ярослав и Пели поднялись на палубу. Кронштадт медленно уходил в белесый сумрак, сливаясь с очертаниями далекого Петербурга. Дрожащая дымка, легкая, как дыхание спящего, поднималась над золотыми шпилями, колокольнями церквей, над острым профилем города.

От кормы бежала тугая волна, раскачивала раскиданные по глади залива смоленые рыбачьи парусники.

Белое небо поднималось все выше.

Пели и Ярослав смотрели назад до тех пор, пока хватило глаз различить узкую полоску земли, зажатую между небом и морем.

Из Стокгольма Домбровский отправил письмо редактору „Московских ведомостей“ Каткову. Это письмо напечатал Герцен в „Колоколе“.

„Милостивый государь, в одном из номеров „Московских ведомостей“ вы, извещая о моем бегстве, выразили надежду, что я буду немедленно пойман, ибо не найду убежища в России. Такое незнание своего отечества в публицисте, признаюсь вам, поразило меня удивлением. Я тогда же хотел сообщить вам, что надежды ваши неосновательны, но меня удержало желание фактически доказать все ничтожество правительства, которому вы удивляетесь по крайней мере публично. Благодаря моему воспитанию, благодаря людям, которых вы считали врагами России, а я ее гордостью, я, хотя и иностранец, — знаю Россию лучше вас. Я так мало опасался всевозможных ваших полиций: тайных, явных и литературных, что (отдаю при этом полное уважение вашим полицейским способностям) был, однако, долго вашим соседом и видел вас очень часто. Через неделю после побега я мог отправиться за границу, но мне нужно было остаться в России, и я остался. Обстоятельства заставили меня посетить несколько виднейших русских городов, в путешествиях я не встречал ни малейшего препятствия. Наконец, устроив все, что было нужно, я решил отправиться за границу с моей женой. Хотя она была в руках ваших сотрудников по части просвещения России, исполнение моего намерения не встретило никаких затруднений. Словом, в продолжение моего шестимесячного пребывания в России я всегда встречал сочувствие и помощь русских людей и на деле доказал кое-кому из сомневающихся русских патриотов, что в России при некоторой энергии можно по-прежнему работать на дело свободы.

Только желание показать всем, как вообще несостоятельны ваши приговоры, заставляет меня писать к человеку, старавшемуся разжечь вражду между нашими народами, опозорившему свое имя ликованием над убийствами, запятнавшему себя ложью и клеветой. Но, решившись на шаг, столь для меня неприятный, не могу не выразить здесь презрения, которое внушают всем честным людям жалкие усилия ваши и вам подобных к поддержанию невежества и насилия“.


Лучшими своими делами и самой жизнью он был обязан русским. Чернышевский, Щур, солдаты Лабинского полка, Потебня, Озеров, Герцен — как вехи вставали они на решающих поворотах его судьбы. Они научили его распознавать друзей среди врагов и врагов среди соотечественников.

Самые прекрасные майские песни сочиняют студеной зимой, так и любовь к отечеству сильнее жжет на чужбине.

Домбровский приехал в Париж.

Тяжелы ступени чужого крыльца, и горек хлеб изгнания.

Домбровский создает в Париже левое объединение польской эмиграции. Чтобы как-то обеспечить семью, пришлось поступить работать рисовальщиком в Бюро Трансатлантической компании.

Царская полиция плетет вокруг Домбровского паутину интриг, добиваясь у французских властей его выдачи.

В 1867 году Домбровский уезжает в Италию к Гарибальди. Эта встреча стала знаменательной для обоих, оба они были, как говорил о себе Робеспьер, „рабами свободы своей родины“. Для великого итальянца Домбровский явился живым воплощением интернационализма…»

У Артура Демэ осталось несколько документов, несколько неразобранных записей в блокноте — несколько лет жизни Домбровского.

Вот отзыв известного немецкого полководца Мольтке о книге Домбровского «Критический очерк войны 1866 года в Германии и Италии»:

«Польша имеет соотечественника, способности которого приносят честь польскому народу. Это — Домбровский. Я прочел его книгу — это наилучшая работа о последней войне».

Цитата из книги Домбровского:

«…И косы становятся страшным оружием, когда они в руках революционных войск».

Воззвание в период осады Парижа пруссаками:

«…Мы организуем легион защиты Парижа, нас 300 поляков, желающих служить делу Французской республики, дайте нам коней, саблю, карабин и позвольте действовать в тылу пруссаков. Мы верим, что дело Парижа не проиграно, Франция имеет за что бороться!

Ярослав Домбровский»

Вырезка из газеты — письмо жены Домбровского к генералу Трошю:

«…Вы арестовали моего мужа за то, что он критиковал ваши трусливые предательские действия…»

Телеграмма Гарибальди к главе правительства Гамбетте:

«Ярослав Домбровский мне необходим. Он назначен командиром легиона, идущего на помощь Парижу. Помогите переправиться ему воздушным шаром из Парижа.

Гарибальди».

Письмо Домбровского жене из Лиона накануне Коммуны:

«Мне очень не нравится то, что я вижу… Правительство предает Республику на каждому шагу. Я чувствую себя сломленным той страшной драмой, в которой народ, полный самоотверженности, способный сам по себе принести Европе мир и свободу, этот народ деморализован и постыдно продан горсткой растяп и негодяев».

Тихо шипел газовый рожок. На его мутный свет летели из тьмы раскрытого окна желтые ночные мотыльки.

«Ложное солнце, — подумал Артур. — Как часто и люди до самой смерти не замечают, что они живут при свете фальшивого солнца».

Он поднялся, разогнул онемевшую спину и, потягиваясь, подошел к распахнутому окну.

Грифельно-серые волны крыш подкатывались к мансарде. С новым чувством смотрел он на разорванную колокольнями, башнями линию горизонта, словно мореплаватель, увидевший чужие берега. Мир его, кончавшийся предместьями Парижа, стремительно расширялся.

И впервые пришла в голову мысль о прожитых годах. Какими пустыми оказались они при встрече с жизнью настоящею человека. Все свои сознательные годы он жил свидетелем. Зачем он жил? Для того чтобы сообщать новые закулисные сплетни или про очередное убийство в кабачке «Ню-ню»? Он тратил свою злобу на рецензии и восторги на описание сенжерменских балов.

Все это не стоило одного месяца жизни Домбровского. Артур шел сквозь годы своей легкой, фланирующей походкой, с любопытством оглядываясь по сторонам, и чувствовал себя счастливым. При всяком образе жизни можно чувствовать себя счастливым или несчастным. Все те, кого считали «преуспевающими», выбрали себе удобное безопасное счастье. Вкусный обед, собственный дом… Почему же Домбровский отказался от этого? И Артуру вспомнились имена Марата, Бланки, Герцена и еще сотен и сотен людей, чей прямой и непримиримый жизненный путь проходил через тюрьмы, страдания, нищету. Что двигало ими, что получали они взамен? Счастье борьбы за свободу? А может, и саму свободу, потому что тот, кто борется, тот свободен? Но были ли они счастливы? Все равно он завидовал судьбе этих известных и безвестных борцов. Точно с высокой горы оглянулся он на мир своих прежних интересов. Жизнь нельзя начинать сначала, ее можно только продолжать. И он знал, что будет продолжать ее иначе, потому что это было не просто желание, он понял, ради чего стоит жить и бороться.

Загрузка...