Моя искренняя признательность издателям этой книги за готовность идти навстречу пожеланиям автора и включить в ее состав избранные тексты, вышедшие из-под пера Герварта Вальдена. Они впервые публикуются на русском языке в переводах Марины Изюмской и Александра Филиппова-Чехова.
Почему мне казалось это столь важным? Дело в том, что, не заглянув в написанное Вальденом, невозможно вообразить, как этот пришелец из мира музыки сумел объединить вокруг себя столь многочисленных и столь непохожих друг на друга представителей изобразительного искусства. Отстоять их право творить по собственным законам. Сделать их творчество заметным на фоне времени.
Публикация открывается откликами немецкой прессы на организованную Вальденом масштабную выставку современного искусства — Первый Немецкий осенний салон. Эти отзывы (подборку составил сам Вальден) дают представление о высокой степени противоречивости суждений, непонимания и отрицания творчества представителей авангарда со стороны художественной критики, ответом которой служат образцы помещенных в приложении полемических статей Герварта Вальдена.
Важно понимать, что, дискутируя о новом искусстве, Вальден бесстрашно берет себе в оппоненты наиболее заметных в журналистике той поры персон. Речь идет, скажем, о Фрице Стале, редакторе влиятельной ежедневной газеты Berliner Tagesblatt и авторе книги «Путь в искусство, введение в историю искусств» (Weg zur Kunst, eine Einfuhrung in der Kunstgeschichte). Или Роберте Бройере, художественном критике, редактировавшем в 1920-е годы еженедельник Die Glocke. Или же Оскаре Би, длительное время возглавлявшем художественный журнал Die Neue Rundschau. И, конечно, популярном светском обозревателе и художнике по совместительству Людвиге Пиче.
Не менее непримиримо Вальден настроен в отношении «академиков» — искусствоведов, историков искусства и музейных специалистов. Это не только признанный глава сообщества Вильгельм фон Боде, которому адресованы три помещенные ниже статьи, но и, скажем, Карл Шеффер, директор Музея ремесел в Бремене, а позднее Художественного музея в Любеке, много сделавший для сохранения памятников народного творчества.
И тут надо заметить, что Вальден довольно беззастенчиво вторгается в специальную профессиональную сферу, насмехаясь не только над привычными музейными методами исследования и атрибуции произведений, но и над новой для музейного дела того времени задачей воссоздать атмосферу подлинности мемориального пространства в одном из первых литературных музеев Германии — Доме Гёте в Веймаре.
Действительно, временами кажется, что тон, в котором ведет полемику Вальден, излишне агрессивен. Что можно объяснить той нешуточной борьбой, которая развернулась в художественном мире вокруг нового искусства. Но главное, это точно подметил Анатолий Луначарский, экспрессионизм вовсе не стремился быть утонченным. «Он подобен… каким-то ударам, каким-то внутренним болям. <…> Он… кричит, бьет, мечется… Он… град проклятий или призывов». И Вальден следует той же стилистике, воспроизводя в своих текстах «ритмику крика», стараясь ударить противника побольней. В результате этой жесткой риторики экспрессионизм смог заполнить собой «немецкую живопись, если не подавив количественно немецких скульпторов и живописцев иных направлений, то, во всяком случае, передвинув решительно центр тяжести внимания публики на себя» (Анатолий Луначарский). Эта была вырванная Вальденом нелегкая победа.
В ином стилистическом ключе выдержаны два помещенных в приложении эссе: «Об искусстве. Экспрессионизм. Футуризм. Кубизм» и «Новая живопись». В них Вальден выступает с рассуждениями о природе искусства, на первый взгляд, ставя перед собой задачу дать теоретическое обоснование новому художественному направлению, как это обычно делают искусствоведы или критики. Обнаруживается, однако, что, в отличие от них, он отнюдь не желает поучать или наставлять, а создает нарратив, написанный будто бы от лица художников. Вальден говорит об искусстве как переживании. И эта риторическая позиция, собственно, и определяет его творческую идентичность в культуре первой четверти ХХ века.
Пользуясь выражением американского куратора Сета Сигелауба, работавшего в 1960-е годы с концептуальным искусством, Вальден демистифицировал экспрессионизм. Он достиг этого не только с помощью показа самих произведений на выставках (репрезентация), но и через тексты, в которых явственен медиативный компонент, характерный для так называемой кураторской критики, заявившей о себе спустя десятилетия после публикации его эссе.
Титульный лист книги Герварта Вальдена «Критик и художник». Verlag Der Sturm, Берлин. 1916
У нас пытались сформировать представление, что на выставке будут показаны перспективы развития. Никогда еще претензия не была столь несостоятельной и столь необоснованной.
Frankfurter Zeitung
День, в который открылся Первый Немецкий художественный салон, по праву может считаться исторической датой. Есть что-то впечатляющее в присутствии столь многих борцов и представителей новых принципов творчества.
Dresdener Neueste Nachrichten
Нет никаких сомнений, что задействованные силы призваны наметить импульсы и отправные точки тех путей, по которым пойдет искусство будущего.
National Zeitung
На самом деле ужасное безобразие, все эти нелепости и глупая мазня в огромных количествах. Кажется, что вышел не с выставки, а из сумасшедшего дома.
Hamburger Nachrichten
Серьезным людям на этой выставке делать нечего. Ничего особенного — один смех и сожаление.
Casseler Allgemeine Zeitung (г-н Роберт Бройер)
Это искусство крайностей. Тем не менее называть его безумным и дилетантским, как это недавно сделал Майер-Греф, было бы предвзятым.
Vorwärts (тот же самый г-н Роберт Бройер)
Ни у кого больше не вызывает возражений, что невозможно относиться к этому кривлянью как к искусству. Нам просто смешно.
Г-н Фритц Шталь
Нужно быть осторожнее, прежде чем осуждать или высмеивать произведения искусства, что, к сожалению, стало повсеместным обычаем.
National-Zeitung
Следующая [картина] называется «Композиция». Далее снова «Контрасты», или «Мистический образ», или «Импровизация», а иногда и просто «Картина № 1», «Картина № 2», «Картина № 3». Чувствуется, насколько сложно стало художникам подбирать названия для своих картин.
Hamburger Nachrichten
Представлены, как на подбор, совершенно бесталанные художники.
Deutsche Tageszeitung
Усомниться невозможно. Эти «молодые люди» вовсе не революционеры; большинство из них зрелые и рассудительные, правда, довольно эксцентричные.
Volkszeitung
Очевидно, что на выставку идти не стоит.
Vossische Zeitung
Эта выставка гораздо более интересна, чем все, что можно было видеть на художественных выставках последнего времени.
Volkszeitung
Нынче, думал я, никто не может написать прекрасную картину за 55 минут или за сезон создать умелую подделку под работу уровня Делоне.
Pan
Или, например, господин Делоне. Он демонстрирует нам солнце в четырех видах. Однако то, что он нам предлагает, скорее похоже на мишень в тире, какие мастерят подвыпившие деревенские парни.
Vorwärts (все тот же г-н Роберт Бройер)
Привлекательность остается чисто внешней, декоративная композиция нарушается произвольными линиями. Она создает нелепый контраст размаху картины. Того же самого можно было достичь на клочке бумаги.
Г-н Фритц Шталь о Кандинском, 1912
Я испытываю такое удовольствие, вдохновение и удовлетворение, рассматривая фрагмент картины (Кандинского), что воспринимаю его как целое произведение искусства… Он (Кандинский) — гений цвета.
Г-н Фритц Шталь о Кандинском, 1913
Шагал обладает такой насыщенностью цвета и таким полетом фантазии, что невольно увлекаешься, даже если не склонен к подобным восторженным эмоциям.
Leipziger Tageblatt
…где можно было увидеть такие несуразности, как, например, плохо скопированное с одной из прекрасных старинных миниатюр «Распятие» Марка Шагала.
Vossische Zeitung
Анималистические картины Франца Марка — шаг в направлении эмоционально насыщенных композиций с мощным восприятием фантастического.
B. Z. am Mittag
…так же непонятны, как апокалиптические волки Франца Марка.
Hamburger Nachrichten
Альфред Кубин создает свои демонически-метафизические рисунки без всякого усилия.
Berliner Börsencourier
Альфред Кубин, тот самый известный мастер дьявольщины, которому удается достичь все большей глубины формы.
Berliner Lokalanzeiger
Неожиданно можно увидеть несколько индийских и японских картин, способных посрамить футуристов.
Berliner Börsencourier
Напротив, весьма печально выглядят потуги японской и индийской живописи, представленной на выставке.
Leipziger Tageblatt
Пауль Клее представил рисунки, которые черпают глубокий смысл в детском творчестве.
Leipziger Tageblatt
Пауль Клее — это тот, кто пустил слух о рисунках о Максе и Морице{1}.
Berliner Börsencourier
Руссо, в чьей детской, упрощенной манере чувствуется глубокое душевное переживание.
Berliner Allgemeine Zeitung
Руссо, безобидный и простодушный дилетант.
Casseler Alldemeine Zeitung (и снова г-н Роберт Бройер)
Перевод Марины Изюмской по изданию: Walden H. Kunstkritiker und Kunstmaler. Verlag Der Sturm, Berlin. 1916
Нелюбовь к художникам — логичное следствие либерального и социалистического мировоззрения. Художник, будучи личностью, выбивается из ряда среднестатистических. Массы должны быть сплоченными, единообразными и непоколебимыми. А чтобы стать и быть художником, требуется прямо противоположное. Все нынешние так называемые лучшие критики все с большей уверенностью ратуют за Сезанна, Домье и Ван Гога. Они полностью признали их. Их они называют мастерами. Полное преклонение перед классиками. Но с такой же уверенностью они отрицают искусство того же уровня, например, Оскара Кокошки или Умберто Боччони. Надо же себя чем-то порадовать. Тот, кто начисто лишен художественного инстинкта, вынужден промышлять художественной критикой. Совершенно безголовый г-н Бройер утверждает, что произведения Боччони можно понять только при наличии пояснения. Это подразумевает пояснения от г-на Бройера. Очевидно, что, приобретя на выставке футуристов в галерее «Штурм» брошюру за 60 пфеннигов, он теперь пытается «понять» картины. Тот, кому нужны комментарии к произведению искусства, уж точно не должен изображать из себя комментатора. Такую мудрость публика и сама может обрести за шесть грошей. Комментировать комментарии еще проще, чем не понимать в картинах. Лучше уж ошибаться, чем стремиться анализировать. Именитый критик, который, стоя со мной перед картиной с изображением железнодорожного вагона и с восторгом рассказывая о великолепно написанном прибое, гораздо быстрее достигнет цели, чем если он попытается «понять» море. Видению можно научиться. А вот научиться пониманию, рациональному мышлению, кажется, невозможно. «Видно, — пишет г-н Бройер, — что все совершенно безобидно». Вот только сам г-н Бройер не безобиден и не видит ничего. Далее г-н Бройер утверждает, что, прежде чем смотреть картины, нужно прочитать манифесты футуристов. А где такое сказано? К сожалению, публика охотнее читает критику, чем смотрит на живопись. Искусство должно этому сопротивляться.
«Чувство, порожденное телесной природой, мы не способны себе представить, как же мы можем его воплотить?» Ложное умозаключение. Маленькое «я» г-на Бройера прячется за большим «МЫ». Разумеется, эгоцентрик не может представить себе чувства, порожденного телесной природой. Он и телесное не в состоянии изобразить. Потому что копирование природы — не творчество. Телесное является лишь скелетом, весь остальной организм формируется с помощью силы искусства. Г-н Бройер должен сам знать, является ли он человеком-скелетом или нет. Неспособность видения — упрек не к видению, а скорее к неспособности.
«Также с большим трудом можно изобразить движение без объекта, по отношению к которому или с помощью которого это движение совершается». Только дело не в объекте, а в движении. Поскольку именно движение есть жизнь. Подражание природе плодит на картинах лишь трупы, падаль или имитации фотографии. Средства природы иные, чем средства искусства. Почему именно рационалисты с таким злобным постоянством калечат понятия? Тот, кто нуждается в свежем воздухе, должен пойти проветриться. Тот, кто хочет помыться, должен идти не на выставку, а куда-то по соседству. Тот, у кого есть потребности, не должен удовлетворять их за счет других. А тот, кто ищет телесное, порожденное чувственным, пусть идет в анатомический театр или паноптикум.
Только такого эффекта добиваются художники, которые в процессе написания картины руководствуются материей, а не чувством. Жизнь — вот главное. Жизнь — движение. Художник придает объекту движение. Художник не может перевоспитать г-на Бройера (воспитание — сфера деятельности буржуазии), но при некоторых обстоятельствах он может сделать из г-на Бройера произведение искусства. Даже мертвое можно и должно оживить с помощью искусства.
Г-н Карл Шеффлер тоже высказался по поводу футуристов. Чтобы составить лучшее представление об этом лучшем критике, следует знать, что г-н Шеффлер находит, что «Оскар Кокошка подражает Климту». Далее г-н Шеффлер считает поэзию «искусством разума». Г-н Шеффлер склонил голову в позе мыслителя, и вот уж пред ним вновь выстраиваются произведения живописи рассудка. Доказательство тому, как он считает, — названия картин. «Названия „Прощание“, „Власть улицы“, „Воспоминания о ночи“, — очевидно, это названия рассказов». Г-н Шеффлер, кажется, посвятил много времени изучению каталога, поскольку за всеми толкованиями не видит самой живописи. Объяснения рассчитаны, естественно, на самого образованного человека, который сам ничего «распознать» не может. Можно предположить, что критики оценивают каталог, а не живопись. Почему бы г-ну Шеффлеру не придраться к названиям «Завтрак на траве», «Суд Париса», «Расцвет наук при дворе в Урбино», «Завоевание Туниса императором Карлом V», «Фонтан молодости»? Но он этого не делает, поскольку эти названия «придуманы» уже ушедшими художниками. Г-н Шеффлер считает футуристов абсолютно бездарными и утверждает, что наши современные художники давным-давно уже достигли тех целей, что ставят футуристы, и в пример приводит Карла Штратмана{2} и Мартина Бранденбурга{3}. Если г-н Шеффлер считает их талантливыми — пусть остается при своем мнении. Но с вот этим утверждением я никогда не соглашусь: «Вызывает озабоченность следующее: они кажутся интеллектуально неискренними. Их искусство представляется нечестным соревнованием. При всем показном энтузиазме между строк их манифестов считываются зависть и другие неблаговидные инстинкты. Они не настоящие фанатики, как сами утверждают, а фанатики в погоне за успехом любой ценой. Не молодежной бурей и натиском движимо их творчество, а довольно неприятной человеческой природой». Если бы г-н Шеффлер умел «считывать между строк» лучше, если бы он обладал инстинктами, пусть даже исключительно неблаговидными, то он бы заметил неприятную человеческую природу в непосредственной близости от себя. Картины, которые он не в силах понять, ему хочется засунуть в свой старый морализаторский сундук при помощи натуралистов (GmbH). Ну, г-н Шеффлер не обладает не только физической, но и духовной силой. Его критика производит впечатление интеллектуально неискренней. «Дня не проходит, чтобы меня кто-нибудь несколько раз не спросил: что вы думаете о футуристах? Забавно, но никто ни разу не требовал от меня сказать, что я думаю о творчестве Рембрандта». Я не любопытен, г-н Шеффлер, но мне было бы очень интересно это узнать.
Г-н Роберт Бройер впал в бешенство. Ему хватило ума не назвать журнал «Штурм» организатором выставки из страха, что его читатели смогут ознакомиться с критическими способностями г-на Бройера. Несчастный изливает свою ярость во всех провинциальных газетах от Веймара до Гамбурга. <…>
Мы лучшего и желать не можем, чем доставлять этим паршивцам постоянное удовольствие нападками и критикой.
Общегерманская газета Post, разумеется, разглядела в выставке угрозу всей Германской империи. Газета мужественно бросила в бой репортера — дамочку, прежде писавшую о моде. «Посреди гордого великолепия нашего Тиргартена, откуда берут гордое начало животворящие источники, развилось это гниющее общество».
Надеюсь, деревья остались целы. «Со злым умыслом здоровых людей можно бороться, потому что даже сбившиеся с пути и заблудшие люди в перспективе могут рассчитывать быть спасенными». После перспективы Тиргартена открылась перспектива на монастырь святой Магдалены. Нет, дамочка эта сам ангел во плоти: «Но те, кто разрушают свой организм в ночных заведениях, мужчины, образ жизни которых превращает их в сварливых баб, которые хотят на своем разложении заработать пару грошей на абсент, этих можно смахнуть со своего тела только мощным ударом кулака!» Но, барышня, поверьте, никто не хочет вашего тела. В вас нет прекрасных перспектив, и мощный удар кулака исходит не от вас. Вы пишете: «Поскольку даже у безнадежно сошедших с ума бывают минуты просветления, то и в безумной их листовке можно найти почти здравую мысль: „давайте восславим удар кулака“. Видно, что эти людишки привыкли к гнилым трактатцам!» Барышня еще не привыкла к своей новой профессии художественного критика и по старой памяти все возвращается в приют святой Магдалены. Наверное, стоит упаковать ее в один морализаторский сундук с г-ном Шеффлером. Может быть, тогда с ним наконец случится что-то стоящее.
Перевод Марины Изюмской по изданию: Walden H. Kunstkritiker und Kunstmaler. Verlag Der Sturm, Berlin. 1916
Это конец. В процессе обсуждения Первого Немецкого осеннего салона именитые критики сами вынесли себе приговор. О мертвых или хорошо, или ничего. Они растратили себя на крики и проклятия. Я бы с радостью позволил им еще чуть-чуть насладиться природой, уютным местечком под солнцем, а персонально г-ну Роберту Бройеру — домиком Веркбунда{4}. Слишком поздно. Вот лежат они плашмя на чудесной поляне, которая была для них искусством, мертвые, бездыханные. Но почтить их память надо. Для этого можно больше не утруждать себя поездкой в Грецию, цитировать господина Герострата, теперь у нас своих полно. Старый добрый Фритц Шталь. Человек чести. Ничего плохого нельзя сказать об ушедшем. Господи, он ничего не понимал в искусстве. Многие другие люди тоже не понимают, но это не мешает им быть полезными членами человеческого общества. У него, как и у всякого другого, был свой Рафаэль и свой Рембрандт, он знал, как выглядел Гёте. Он даже знал, что Руссо был самоучкой. У него, как и у многих других, была плохая память на номера домов, однако в его случае это приняло форму болезни. Но, в конце концов, каждый человек плохо видит в шторм{5}.
Поскольку шторм нельзя изобразить, он для этого недостаточно естественен, то Фриц Шталь так и не открыл его для себя. К тому же он застил ему глаза. Многие люди вообще не могут запомнить ни одного номера дома. Особенно если речь идет о сложных номерах. Мне, без сомнения, очевидно, что Фриц Шталь перенес или передвинул нашу выставку с Кёнигин-Августа-Штрассе, 51 на номер 50 или просто опечатался. Цифру 50 легче запомнить. 75 запомнить нельзя. Поэтому Фриц Шталь перенес или передвинул Первый Немецкий осенний салон на Потсдамерштрассе, 76 или просто опечатался. Этот номер более очевидный, его легко запомнить, проще, чем 75 и единицу, которую он сначала взял, а потом вернул назад. Кроме того, там сейчас стройка, на которой весной снова можно наблюдать, как растет трава. Теперь он лежит на лужайке. Что бы было, если бы ему пришлось запомнить нынешний номер постоянной выставки «Штурма» — 134а. Господин Шталь мог легко принять букву А за букву Х, а само число могло привести даже его в неописуемый восторг. Лишь одну боль причинил я этому человеку: ему было строго запрещено смеяться над «глашатаями искусства будущего». Он был по природе солнечным человеком и хотел смеяться. А теперь уж поздно. Я бы разрешил ему, в порядке исключения, смеяться до колик, до смерти. Он умер от злословия. Он был человеком чести, в общем и целом. И его наследие еще не раз предоставит нам возможность сделать то, что было запрещено ему: смеяться.
Вместе с ним ушел из жизни ради искусства г-н профессор Оскар Би. До сих пор удивительно, как его скучнейшее «Новое обозрение» так долго держало его на плаву. Он обладал всеми достоинствами, этот профессор. Он обожал музыку и помог открыть Рихарда Штрауса. Он обожал танец и мог любое едва уловимое движение припечатать мощным словом. Он обожал живопись и был дальтоником. Не стоит бросать несчастному этот упрек. Дальтонизм — болезнь, а над болезнями не принято потешаться. При этом он любил мир красок, как глухой — музыку. Незадолго до своего ухода он посетил Первый Немецкий осенний салон. Но обрадовался он не живописи, а присутствию художника Делоне: «Вот господин Делоне. Он так приятно выглядит в своем коричневом костюме и жилете на такой же коричневой же подкладке». Правда, господин Делоне был в красном костюме и жилете на красной подкладке. Но коричневый тоже приятный цвет. И почему, собственно, кому-нибудь не видеть коричневый вместо красного, особенно когда у него мельтешит перед глазами голубой и зеленый, а человек — дальтоник. Это не упрек, просто констатация факта. Но и после этого замечательного профессора останется наследие. Даже заядлый теоретик будет смеяться над ним до упаду. И вновь я с болью вспоминаю милейшего Фрица Шталя, который уже не сможет посмеяться вместе с нами. Г-на Роберта Бройера кончина настигла в расцвете его изобильной хулы. Он был самый добродушный из всех. Молодой человек с наметившимся брюшком, согнавший весь жир с тела критиканством. На этой ниве он был весьма находчив и даже отличался некой оригинальностью, недоступной другим честным малым. Он изобрел «Готтентотов в рубашках», «шайку брызжущих краской обезьян» и «разномастных олухов». Его ругательства никогда не повторялись. В то время как в Берлине он представлял художников «неграми во фраках», в Касселе они превратились у него в «младенцев во фраках». Только для Штеттина он не изобрел ничего нового. Очень принципиальный человек. Он обещал «еще разок основательно вскипятить этих мазил в реторте». К сожалению, он сам лопнул от этого удовольствия. Он докритиковался до смерти. Неумеренность вредит здоровью. Но при этом он был хорошим человеком. Безобидный и по-детски наивный, типичный бюргер своего времени, он был верным другом своему Вестхайму. Орест и Пилад больше ни к чему — их место с треском заняли Бройер и Вестхайм. Ни один из них не может писать, не процитировав другого. Как говорит Роберт Бройер. Как заметил Пауль Вестхайм. Как отметил Роберт Бройер. Как говорит Пауль Вестхайм. Сказать нечего, можно только отметить. Стоило только Бройеру изобрести ругательство, как Вестхайм тут же им пользовался. И если Пауль Вестхайм писал: «ряд кричаще-пестрых мишеней для тира», то Бройер тут же вторил ему: «картинка для мишени в тире». У Вестхайма живописное восприятие, у Бройера скорее натуралистическое. Но родство душ очевидное. Поскольку Вестхайм, так сказать, вторичен в своей критике, он остался в живых и будет потом выставлен в паноптикуме как друг своего друга. Если удастся пережить Вестхайма, можно, утешившись, направиться на Запад. Осенний салон собрал богатый урожай. Пали лучшие люди. Там был еще господин Карл Шеффлер. История знает одного Шеффлера — приятеля Бетховена. Карл Шеффлер будет жить как приятель «Наполеона от искусства с Луизенштрассе». Приятель Бетховена хотя бы его застал. А Карл Шеффлер вынужден был сам сотворить себе кумира. Каждый имеет того Наполеона, которого заслуживает. Я и не подумаю написать «заслуживает» с большой буквы. Потому что Наполеон от искусства — это как старший брат, а моим приятелем Карл Шеффлер никогда не был. Он утверждает, что я «проворный» и что у меня «ноги детского размера». И он прав. Я вспрыгнул ему на голову с временным судебным запретом на распространение его номера журнала «Наполеон от искус…», ой, нет, «Искусство и художник», который предполагает штраф в размере 50 марок за каждое нарушение. Того номера, в котором он без наличия прав и разрешения опубликовал акварель Франца Марка. На что г-н Шеффлер отозвался в газете Vossische Zeitung: «Весьма и весьма жаль столь одаренного Франца Марка». 50 марок за каждый номер — это очень немало. И всего этого я добился своими «ногами детского размера». Разумеется, я проявил себя «недостаточно зрелым» для решения задач Осеннего салона. Что тоже легко объяснить моими «ногами детского размера». Г-н Шеффлер открыл во мне «очевидную склонность к нелепому и странному». Не каждый же может быть так суров, как г-н Карл Шеффлер. Г-н Шеффлер при этом был исключительно образованным человеком. Так, например, он сказал: «каждый чужой человек — это я, а я — это каждый». Как это справедливо! «Большинство людей уже смутно понимают, что они таковы, какими их создала природа, тем не менее они совершенно в этом неповинны». «Ах, эти дети, чище любого ангелочка, — говорит Шеффлер». «Что делает эти смутные сомнения столь мучительными — то, что в них таится беспокойство». Если г-н Шеффлер преодолеет эти смутные сомнения, он наверняка перестанет беспокоиться. «Меня смущает, что мысли, которые я облекаю в слова, мне самому кажутся нелепыми». Зато у меня он замечает «склонность к нелепому», как он пишет, и смущается, даже не подумав о судебном постановлении. Я решительно отказываюсь называться Карлом Шеффлером. Он говорит: «Осенний салон можно было бы сделать „выставкой элиты противоборствующих сил“». Выставка «Позднеосеннего салона Наполеона IV» официально обещает показать «противоборствующие таланты». На моей выставке, г-н Шеффлер, мы уже попротивоборствовали. Я проворно сорвал этот четырехлистный клевер — Шталь, Би, Бройер, Шеффлер, прикрепил его к пиджаку, пожелал себе удачи и потом, смеясь, растоптал.
Перевод Марины Изюмской по изданию: Walden H. Kunstkritiker und Kunstmaler. Verlag Der Sturm, Berlin. 1916
Институции, заслужившие себе славное имя «Художественный салон», в этом совершенно не виноваты. Производительности больших художников для их нужд не достаточно, хороших художников не всякий различит, а плохие художники представлены на Большой художественной выставке и на выставке Объединения художников Берлина в таком количестве, что выбрать из них Специальную выставку не получится. Публика любит плохие — и потому приятные ее сердцу — картины и желает видеть их в больших количествах, чтобы не чувствовать себя обделенной. Потому как лишь отдельно взятая картина может смутить душевный покой широких масс. Есть всего несколько достойных художественных критиков, но они не пишут картин. И есть большое количество плохих критиков, часть из которых еще и картины пишет. Ну или хотя бы рисует или режет гравюры по дереву, но лучше бы они просто стучали камнем о камень. Однако, хочется же посмотреть, что себе думает об искусстве популярный критик. Один салон загорелся идеей и сорвал сенсацию. Он обратился к профессору Людвигу Пичу, который наконец-то выкроил время, чтобы выставить свои рисунки, гравюры и литографии, созданные с 1840 по 1871 год. Господин Пич — человек, считающий Ван Гога безумным, Ходлера — идиотом, Сезанна — сумасшедшим. Разумеется, он утверждает, что эти, а также другие художники — Гоген, Матисс, Кокошка, — не умеют ни рисовать, не писать. Господин Пич — человек, который за последние 50 лет не пропустил ни одного официального обеда или званого ужина и охотно делится с изумленным читателем, что «под конец всех обносили полным ящиком сигар и предлагали несколько сортов изысканных ликеров». Господин Пич — человек, которому всегда и всюду мерещится вокруг «отборный дамский цветник», он дамский угодник, вгоняющий в краску не одно обнаженное плечо, воспевая их на таком плохом немецком, что они покрываются гусиной кожей. С их обладательницами господин Пич ведет разговоры о живописи. Думается, что опытному профессору несложно дразнить гусей глупыми рассуждениями. Господин Пич, как вы поняли, человек, который выставляется. Весь Берлин будет в восторге от его работ. Весь Берлин с восторгом узнает, на каких особых мероприятиях имел честь бывать господин Пич. Он присутствовал при открытии Суэцкого канала, он был вхож к Тургеневу и знаком с циклопической мадам Виардо, он взирал на поле битвы при Седане и провозглашал Германскую империю в 1871 году. Бисмарк там тоже присутствовал. Господин Пич проводил время в Греции, в Баден-Бадене, в Египте и Ницце, он видел крушение крепостей и возведение новых зданий, он все пережил и все перерисовал. Его дарование можно сравнить с дарованием Фрица Вольфа из [газеты] Lokal-Anzeiger. Это тот самый человек, что брызжет ядом на все значимые события и на всех известных людей, отчего им явно не лучше. Но господина Вольфа потихоньку обезвредила среда, на Рождество и на Троицу, под влиянием важности момента, он склонен видеть импрессионистически. Не то господин Пич. После того, как были изобретены импрессионизм и прочая чертовщина, он просто перестал рисовать. В этом мире нет места его высокому искусству. В старые добрые времена, когда все еще разбирались в искусстве, господин Пич рисовал «с любовью». Ни одного лишнего штриха. Простой солдат имеет такое же право обладать двумя глазами, двумя ушами, носом и ртом, как и Бисмарк. У всех одинаковые лица. У всех божьих созданий все конечности на месте, у каждого живого существа на месте даже пряжки туфель. Отрадно, что все на месте. Любовь в определенном смысле весьма милая вещь. Но художники, что любят, сочиняют стихи, выплескивают на холсты воспоминания, — всего лишь кисти. А это как раз та деталь ремесленного арсенала, без которой художник легко обойдется. Лучше мазать краской, чем ее облизывать.
Перевод Марины Изюмской по изданию: Walden H. Kunstkritiker und Kunstmaler. Verlag Der Sturm, Berlin. 1916
Генеральный директор Королевских музеев, господин тайный советник доктор Вильгельм Боде считает необходимым вступить в борьбу с новым искусством. Все, что он может противопоставить новому искусству, настолько же убого, насколько контрпродуктивно. Его борьба по сути — плохая газетная статья. Он ставит слова «новое искусство» в кавычки и рассуждает о «любительницах искусства с высоким самомнением, которые открывают кошельки для искусства и художников», упрекает, что художники нового направления работают не «по бесхитростному творческому порыву», а из «стремления à tout prix — во что бы то ни стало — обратить на себя внимание». Ни за какие деньги нельзя генеральному директору Королевских музеев привлекать к себе внимание столь наивными рассуждениями. Пожилой человек должен хвалить старые добрые времена. Во всех грехах нового искусства виновато новое время: «Стремление нашего демократического времени к разрыву тягостных рамок религии и морали, к все более сильному нивелированию, подавлению самобытности и индивидуальности характера, исчезновению понятия качества и, таким образом, триумфу посредственности и огрублению самым ужасающим образом». Это какая-то листовка против социал-демократии, а не газетное эссе об искусстве. С одной стороны, «новые художники» слишком оригинальны, с другой — слишком безлики. После журналистики и политики генеральный директор выкатывает на позиции тяжелую научную эстетику: «Эстетика полностью под запретом, требование прекрасного в искусстве объявлено нелепостью». Гёте, который тоже из тех старых добрых времен, замечает г-ну Боде на это: «Право, нельзя не смеяться над эстетиками, которые мучительно подыскивают абстрактные слова, силясь свести в одно понятие то несказанное, что мы обозначаем словом „красота“. Красота — прафеномен, она никогда не предстает нам как таковая, но отблеск ее мы видим в тысячах проявлений творческого духа, многообразных и многоразличных, как сама природа». Г-ну Боде стоило непременно уделить больше внимания Гёте, если он так не доверяет новым экспертам в области искусства. Г-н Боде утверждает следующее: «Во все времена образцом и главной темой искусства была природа, художественное воплощение которой, несмотря на новые отклонения, есть и будет задача искусства». «Да, мой милый, надо чем-то быть, чтобы что-то сделать. Все это лежит много глубже, чем принято думать. Наши добрые художники, работающие под старонемецких мастеров, подходят к воспроизведению натуры по-человечески расслабленными, артистически беспомощными и полагают, что у них что-то получается. Они стоят ниже того, что изображают. А тот, кто хочет создать великое, должен сначала создать себя самого, чтобы, подобно грекам, быть в состоянии низшую, реально существующую натуру поднять на высоту своего духа и сотворить то, что в природе — из-за внутренней слабости или внешнего препятствия — осталось всего-навсего намерением». Если на это г-н Боде скажет, что Гёте был всего лишь художник, то пусть он подумает, что сам всего лишь директор.
Перевод Марины Изюмской по изданию: Walden H. Kunstkritiker und Kunstmaler. Verlag Der Sturm, Berlin. 1916
«Извращенность новейшего искусства доказывает, что высвобождение из пут загнивающего импрессионизма к искусству подлинно стильному является насущной потребностью». Господин директор Боде, не способный поймать импрессионизм, потому что он от него уворачивается, теперь считает его загнивающим. Однако, видать, импрессионизм еще достаточно крепок, если господину Боде так трудно высвободиться из пут загнивающего субъекта, что желанное освобождение он считает извращением. Человеку свойственно ошибаться, однако господин Боде непогрешим, и стильное искусство — его насущная потребность. Высвобождение от дьявола принесло ангельское создание. На помощь небесному воинству пришли счастливые моменты импрессионизма: «Одной из основных целей недавно завершенного обновления дома Гёте в Веймаре было создать положительное настроение в прихожей». Видимо, у Гёте в его доме настроение в прихожей было недостаточно положительным, по меньшей мере на вкус маститого знатока искусства. Отсутствие настроения логично привело к возникновению идеи: «При этом возникла удачная мысль — направить взгляд посетителя сквозь двустворчатые двери, ведущие во внутренние комнаты, на скульптурный портрет поэта». Некоторым людям везет быстро находить удачную мысль. Даже если она приведет к тому, что вход поэту сквозь двустворчатые двери, ведущие во внутренние комнаты, будет загораживать его собственный портрет. Но снова удача — поэту больше не нужны задние комнаты, если есть люди с передовыми мыслями. Глаз человека с передовыми мыслями направлен на скульптурный портрет и уже не доступен поэту. Значит, вот возникла удачная мысль. «Однако среди имеющихся бюстов и скульптур не было подходящего объекта, достойного занять это место». Не сомневаюсь, что было предпринято несколько поездок в Берлин, в одну из тех лавок, где продаются гипсовые слепки, чтобы найти подходящий объект. Спрос на Гёте меньше, чем на Шиллера, поэтому совершенно невыгодно иметь большой выбор в запасниках лавки. И тут на помощь людям пришел Энгельман{7}. Он был «ознакомлен с задачей». Он очень быстро создал подходящий субъект для двустворчатых дверей, ведущих во внутренние покои, судя по тому, что в следующей строке сообщения для прессы об этом сказано сразу после фразы об «ознакомлении с задачей»! Изящно. «Выполненный в изящном мраморе из Серавеццы{8}, утонченный портрет увлекает взгляд в сумрачные внутренние покои». Обе створки двухстворчатых дверей распахнуты перед утонченным объектом. Взор направлен на мраморный портрет. Он так изящен, что его и не видно, и взор устремляется сразу в сумрачный свет внутренних покоев. От сумрачного света взгляд возвращается к скульптурному портрету. Несмотря на утонченную трактовку, скульптор-портретист выбрал совершенно обычный облик Гёте: «Энгельман изобразил Гёте в его повседневной одежде». Учитывая вид на внутренние покои, поэта не стали изображать в воскресном халате. Так что он как бы «у себя дома», с точки зрения передовых взглядов. «В его образе в первую очередь обращает на себя внимание необычная вытянутость и утонченность, в отличие от известного портрета Рауха{9}, в котором читается волевой характер модели; в данном случае великий поэт как бы приглашает нас, доверительно и благосклонно, с полуулыбкой, в торжественную тишину своего жилища». «Доверительно» звучит как-то неуклюже. Торжественная тишина жилища явно нарушена обилием направленных взглядов, что вряд ли прибавит положительного настроения. Приглашение великого поэта немного запоздало. Приглашать гостей, когда тебя самого нет дома, настолько благосклонно, что даже каменный портрет не может удержаться от полуулыбки. Определяющие черты характера, благосклонно отмеченные потомками, не попадают в колею, а сила воли растеряна на последней станции. Единственное, что обращает на себя внимание, — это необычная вытянутость и утонченность облика, что вполне объяснимо при таком отношении. Я считаю, что это удачная мысль. Но если вся эта каменная неотесанность не импрессионизм, то я не знаю, что такое экспрессионизм.
Перевод Марины Изюмской по изданию: Walden H. Kunstkritiker und Kunstmaler. Verlag Der Sturm, Berlin. 1916
Сторожевая башня крепко удерживается принудительно сплоченными гильдиями художников, что так романтично и торжественно засели в своих полуразрушенных замках и стреляют оттуда в кучку независимых художников планеты из своих игрушечных луков. Оружие неопасное, но назойливое. Тем более, что эти несколько независимых художников совершенно не стремятся попасть внутрь крепости, а лишь проходят мимо с милой улыбкой. Милая улыбка скользит по сумеркам богов и рушит каменную кладку, романтично мерцавшую в усталых глазах на закате солнца. Я возлагаю длань на художественно уложенные локоны этих пожилых ребятишек. Им снится искусство, которым я жив. Им все еще снится, что они целятся, а их уже поразили стрелой. Они борются за искусство, которое мы, художники, им уже дали. Мы создали образцы, которым они следуют в своих произведениях.
Вильгельм фон Боде «взял слово», потому что слово еще никогда не брало его. Он взял слово, чтобы «обсудить надежды и перспективы послевоенного немецкого искусства». Перспективы уже десятилетиями сотни раз обсуждались в бесчисленных опусах, а по поводу надежд — мы не настолько суеверны, чтобы их обсуждать. И уж точно не надлежит это обсуждать тем, кто не владеет своим собственным словом. «Он ссылается при этом на последнюю выставку Берлинской Академии и отмечает, что Сенату Академии удалось создать сторожевую башню искусства, призывая к участию в выставке в том числе и членов Сецессиона». Сецессионисты, несчастный люд, почувствовали себя одиноко в стремлении к той высоте, на которую хотели взобраться, и вот уже понуро потянулись обратно в крепость, где мирно стрекочут сверчки. Благородные старцы Академии прижимают их к надежной отеческой груди и этой благостной семейной идиллии нет дела до искусства. Но Вильгельму фон Боде, которому в других случаях все кажется недостаточно естественным, эта природная естественность кажется знаком времени. Возможно, но это еще не совсем понятно: «Не признак ли это мира, наступившего в борьбе художественных группировок? Или это только перемирие внутри крепости и битва за мир начнется с новой силой? Судя по другим выставкам, что организуются в Мюнхене и здесь, в Берлине, галеристами и сецессионистами, на наступление длительного мира внутри немецкого художественного сообщества рассчитывать не приходится, есть признаки приближающейся бури». Да не только признаки, господин директор, буря уже бушует. Вы просто окопались в своем художественном музее и не видите бури, что ревет у вас под окнами. Закупоривание окон не поможет защититься от бури, и многослойные стекла, что застят свет некоторым знатокам искусства, будут выбиты. Мировая война не смогла убить искусство. Искусство пережило уже несколько мировых войн и нескольких директоров, которые хотели им руководить. «Боюсь, что широкая публика, пребывающая в убеждении, что война полностью очистила современное искусство от любых проявлений декадентства, будет очень разочарована. Так что нам придется вновь приготовиться к борьбе, но победить это новое искусство лишь спокойным презрением не получится». Спокойное презрение — довольно сомнительный метод борьбы. Вот для борьбы с ветряными мельницами он достаточно хорош. Приходит этот смелый рыцарь, принимает рассвет за закат, считает искусство чарами, хотя чары не несут ему разочарования, он стремится убедить разочароваться публику, которая живо откликнулась на событие. Господин Боде сделал нечто особенное, он тщательно изучил вышеупомянутую выставку Академии. Изучил в ясном уме и с открытым забралом. Выставка содержала огромное количество живописи и, как положено правильной популярной выставке, небольшое количество скульптуры. По зрелом размышлении над живописью Боде «пришел к убеждению, что самые обнадеживающие и здоровые черты современного немецкого творчества проявляются в скульптуре». Считавшиеся до сих пор лучшими живописцы, несмотря на услужливое содействие Сецессиона, так мало понравились самому директору, что ему пришлось прильнуть к паре скульптур. «Особенно в масштабных работах [разумеется, они же сразу бросаются в глаза] он видит наиболее достойное и удачное воплощение больших идей». Большой идее — большое произведение. Иначе куда ей поместиться? В такой большой и правильной работе найдется место и для достоинства. Воплощенная идея становится столь явственной благодаря соответствующим ингредиентам, особенно если не столько знаешь свое ремесло, сколько ремесло других. Кто лишен этих знаний в других областях человеческой деятельности, тот при всем желании не отличит одну даму от другой. Попробовал бы господин Боде отличить производство от сельского хозяйства. Если бы он не учил греческий, то трагедия вызывала бы у него смех, а комедия казалась дурной шуткой. Когда правосудие время от времени сбрасывает свою повязку, его легко спутать со скорбью. А смерть и согласие помахивают одной и той же пальмовой ветвью. И тем не менее, все это — большие идеи. И воплощаются они так основательно, что их даже слепой различит. Господин Боде знает, как воплощаются идеи, как это правильно делается: «Они возникают на основании тщательного изучения природы, отрицания всего наносного, импрессионистского; типическая, адекватная идее форма поднимает прозаическую штудию обнаженной натуры к высотам всеобъемлющей красоты. Так достигается то, к чему стремится новое искусство, но ищет для этого более короткий, революционный путь». Значит, это и есть то новое искусство, которого ищет господин Боде и которого господин Энгельман и господин Шмарье{10} уже достигли, по крайней мере в скульптуре. Известно, что слово господина Боде — золото. Тот, кто может отличить Леонардо, сможет и господину Шмарье помочь найти место под солнцем. Господин Энгельман, напротив, известен уже давно. Тезис о его принадлежности к новому искусству только отпугнет от него старых покупателей. Все новое всегда кажется старому упадническим. Старое всегда прибегает к суррогату. Вместо любви — интрижка, вместо искусства — подделка. Этот факт настолько естественный, что доказательство этого факта само по себе есть естественный факт. В каждом слове господина Боде чувствуется, что он это знает, и потому начинает колебаться. Шмарье и Энгельман — его старческие костыли, с помощью которых он стремится как историк доказать то, что доказала ему история. Верит ли действительно господин Боде, что когда-либо существовал большой или малый мастер, который надеялся бы поднять обыденный этюд обнаженной натуры до высот всеобъемлющей красоты в типической, адекватной идее форме, не прибегая при этом к собственному воображению? Импрессионизм он считает наносным. При том что вряд ли существует что-то более естественное, чем импрессионизм. Или, может быть, господин Боде считает саму природу недостаточно естественной, что следовало бы ее очистить от всего наносного? Или этюд с обнаженной натуры является единственно подлинно естественным и должен соответствовать, по мнению господина Боде, высотам мировоззрения нового искусства? Или господин Боде действительно думает, что импрессионисты не смогли соединить форму со своей идеей так же хорошо, как это удалось господину Энгельману в его гипсовых фигурах? Получается, у всех этих художников нет соответствия? Потому как процесс мышления в некоторых обстоятельствах тоже является искусством. Только мысль нельзя воплотить в искусстве. Существует ли в живописи лучшая, соответствующая идее форма, чем идея картины? Эта идея подходит форме как влитая. Эту идею даже не нужно соотносить с формой, потому что эта идея сама и есть форма. Если кто слишком хорош для того, чтобы писать картины, пусть станет мыслителем или директором музея. Тогда он может задуматься над идеями картин. Но пусть не надеется, что его идеи, большие идеи, огромные идеи будут достойно отражены в картине. Даже маленькая картина, если она действительно картина, опрокидывает идеи любого великого мыслителя. Потому как они могут только размышлять при виде картины. «Чтобы достичь подлинно высокого стиля в искусстве, немецкие художники должны объединиться по линии рисунка, не кубистического, который представляет собой скорее математическую шараду, чем мастерство рисунка, а академического рисунка, основанного на верном следовании природе». Политика объединения по линии рисунка представляется проблематичной, потому как рисунок сам по себе и есть линия. Сейчас вы, вероятно, сами слышите, господин Боде, что вы уже не видите, что слово уже не слушается вас. Но в том, что касается линии, мы с вами полностью совпадаем во мнении. Только ваши линии расходятся из-за наносного в верном следовании природе, а мои сходятся в картине. Ваши линии, господин Боде, всегда выходят за край. В небо, как вы считаете, тогда как бедняжки просто упали под рисовальный стол. Вы напряженно всматриваетесь в природу, вместо того чтобы смотреть на лист, на котором рисуете. Неудивительно, что линии пошли вкривь и вкось и смешались в кучу, которая представляется вашему духовному взору деревом, ветви которого множатся отростками, — и это все, что угодно, только не стиль, который вы призываете построить по линии рисунка, в то время как сами увлеченно блуждаете в прожилках листвы. Причем настолько основательно, что, произнося вдохновенные слова о «линии рисунка», не видите даже линии, не говоря уж о рисунке. С кубизмом все-таки дело обстоит не так просто, господин директор, хотя дело, собственно, и простое. Но на чужой могиле я надежды не теряю. Это глубокомысленное изречение следует аккуратно прикрепить серебряными кнопочками к линии рисунка, чтобы господа мыслители, наконец, хоть раз сподобились обратить свой приклеенный смолой к древу природы взгляд на лист бумаги перед собой.
Перевод Марины Изюмской по изданию: Walden H. Kunstkritiker und Kunstmaler. Verlag Der Sturm, Berlin. 1916
Книгу эту я еще не читал, книгу о больном немецком искусстве, «написанную немцем». Стоит она всего одну марку, прекрасно издана, шестьдесят восемь хорошо сброшюрованных страниц, вышла в издательстве Х. А. Людвига Дегенера в Лейпциге. В качестве рекомендации этой книги издательство рассылает официальное письмо Высшей школы изобразительных искусств Королевской Академии в Берлине. Регистрационный номер 1388. То есть официальное издание. Эта книга — такое облегчение для сердца Высшей школы изобразительных искусств Королевской Академии: «Нижеподписавшиеся члены преподавательского коллектива Высшей школы изобразительных искусств Королевской Академии с живым интересом ознакомились с содержанием книги „Немецкое искусство больно“, выпущенной вашим издательством. Мы, нижеподписавшиеся, будучи художниками, хотели бы воспользоваться возможностью и любезно передать через вас анонимному автору выражения нашего полного согласия. С чувством глубокого удовлетворения мы приветствуем издание такой точной, продуманной и правдивой публикации о насущном искусстве. Это издание — большое облегчение для сердца широкой общественности и всех сомневающихся, которые, кажется, перестали понимать, что в художественном творчестве хорошо, а что плохо. К сожалению, действительность такова, что публика, испытывающая интерес к искусству и обладающая от природы здоровым восприятием, вводится в заблуждение некоторыми безграмотными акулами пера. Невыносимо мириться с тем, что немецкое искусство, которому повезло найти своего героя в лице художника Адольфа Менцеля, может попасть под чужеродное влияние сомнительного свойства, препятствующее здоровому развитию, и скатиться по наклонной из-за наблюдающегося вырождения нынешнего художественного рынка. Остается только пожелать этому замечательному труду и выраженной в нем национальной позиции автора самого широкого распространения. Господину Х. А. Людвигу Дегенеру, книжная лавка издательства».
Вот имена подписавшихся, которым мешает в развитии чужеродное влияние сомнительного свойства и которые обрели в лице Адольфа фон Менцеля{11} своего героя: профессор Антон фон Вернер, директор, Пауль Мейергейм, Освальд Кун, М. Шефер, Георг Людвиг Мейн, Бёзе, Ханс Майер, Петер Бройер, Эрнст Хертер и весь оставшийся преподавательский состав. Наконец-то прояснилось, почему все эти господа лишены таланта и ни на что не способны. Им мешают сомнительные влияния. Не могут развиваться. Золотуха у них. И они еще обвиняют немецкое искусство в их болезни. Замечательный труд автора и выраженная в нем национальная позиция должны получить самое широкое распространение. Наконец-то все сомневающиеся узнают, что хорошо, а что плохо в художественном творчестве. Наконец-то немецкое искусство проверят на моральность. Публика, интересующаяся искусством и обладающая здоровым от природы восприятием, больше не будет введена в заблуждение безграмотными акулами пера. Акулы кисти разрешат залакировать себя национальной кистью. Навечно. Регистрационный номер 1388. Наконец-то в их картинах появится цвет. Я невероятно рад этой книге. Подумать только — целая Высшая школа изобразительных искусств Королевской Академии сплотилась вокруг брошюры в 68 листов. Их причастность подтверждена регистрационным номером. Наконец-то у них есть хоть что-то подтвержденное. Будут читать книгу, о которой издатель так прекрасно отозвался: «Автор обращается к современному художественному сообществу с искренним призывом свернуть с тупикового пути. Он не ошибается в том, что в новом направлении в живописи наверняка и можно найти что-то хорошее, но предупреждает о его пагубном влиянии на подлинное, настоящее искусство!» Новое направление пагубно повлияло на подлинного настоящего Вернера и на весь подлинный и настоящий преподавательский состав. Но это еще не все: «Современная архитектура почти проиграла в схватке за функциональность. Пропало чувство формы, богатство конструктивных решений, устремленность ввысь». Подлинные, настоящие архитекторы устремлены ввысь и просто забывают про фундамент и поэтажный план. Поскольку национальный автор выступает за подлинную, настоящую архитектуру, надо его особо наградить. Пусть ему подарят дом, свободный от всякой функциональности, где он сможет проявить себя в искусстве. Рекомендую ему господина тайного советника Ине{12} или господина Босвау и господина Кнауэра{13}. Тут он будет среди своих. Они не утратили чувство формы, не пострадало богатство конструктивных решений, чудовища так и выскакивают из стен, женщины так и подпирают балконы, добродетели так и стоят на крыше, каменные гирлянды и знамена так и стелются по стенам. Тут не исчезла устремленность ввысь. «Книга эта действует спасительно. Каждый образованный человек, каждый художник, писатель, мастер прикладного искусства и архитектор должны прочитать этот в высшей степени интересный текст. Автор — один из лучших в этих кругах». Слова спасения совсем не спасают. Немецкого автора, который даже имя свое не решается назвать, надо гнать взашей. Под звуки труб и литавров. Какое счастье, что еще есть эти круги — круги образованных людей, художников, писателей, мастеров прикладного искусства и архитекторов. Надо опробовать на одном из лучших в этих кругах пагубное влияние. Для этого стоит жить.
Перевод Марины Изюмской по изданию: Walden H. Kunstkritiker und Kunstmaler. Verlag Der Sturm, Berlin. 1916
Титульный лист книги Герварта Вальдена «Об искусстве. Экспрессионизм. Футуризм. Кубизм». Verlag Der Sturm, Берлин. 1917
Я не считаю, что ситуация с искусством сегодня обстоит хуже, чем раньше. Просто вокруг искусства стоит слишком много народу. Эти люди хватают его грубыми лапами, ощупывают, не ощущая, тщатся осмыслить, не размышляя. Они становятся перед искусством, будучи не в состоянии даже представить его себе. Они находят искусство изысканным, ибо не могут найти искомого. Они ищут природы, которой не знают. Они не знают природы, ибо их разум неспособен вместить ее. Они вне себя от искусства, ибо искусство загоняет их внутрь них самих. Они загнаны. Их смех, насмешки суть признаки отчаяния пораженного, восстание живого против мертвого в нем самом. Они ошеломлены переживанием. Их детские мозги бессмысленно кружат. Эти досужие зрители распахивают рты, столкнувшись с самой жизнью, они с воплями цепляются за понятия, которые тают у них на глазах, они хватаются за образы, которые давно уже захватаны. Они рвут искусство за края, поскольку оно куда больше них. Эти малые дети брюзжат, но сами и шагу ступить не могут. Солнце светит, искусство блистает, даже если дети еще не проснулись. Если бы они, проснувшись, стали детьми! Они бы увидели, что солнце — прекрасный шар, мяч для игр. Они бы знали, что деревья растут до неба, а небо достает до земли. Все это и еще много чего прекрасного они бы восприняли, если бы были детьми или художниками. Но они знают лишь, что через много миллионов лет Солнце погаснет, что в чаще бояться нечего, что деревья растут не до неба, а горизонт есть воображаемая линия, столь же узкая, как и то, что они именуют мышлением.
Природа для этих людей лишена чудес. Природа… Понятно же, как все устроено: ветер, электрические разряды. Что такое электричество? Электричество возникает, когда… Возникает? Рождается? Рождение — дело простое. Один орган отвечает за это, другой за то. Мышление происходит в мозге. О природе многое известно. Кровообращение. Бактерии. Естественный отбор. Атомы. Химические элементы. Все это вещи очень простые. Природа в общем и целом понятна. Все естественно. А если нечто кажется неестественным, то всему виной сумеречное состояние духа. Что, в свою очередь, вполне естественно. Длительное сумеречное состояние — душевная болезнь. Все это столь же просто, сколь и естественно. Так неужели наука, которая достигла таких вершин и в точности знает, как функционирует природа, не разберется с искусством? Искусство же лишь подражает природе. Естественно. У людей-то наука наличие кровообращения сумела установить. А у искусства ничего, кроме внешней поверхности, и нет. Знатоки искусства эксперимента ради рассекли картины и опытным путем установили, что те содержат волокна льна. То бишь крови в искусстве нет. Цвета суть фабричная продукция. Чувства не нарисуешь, а существование души и духа не доказано. Зато всем точно известно, как все это выглядит. А если нечто выглядит не так, как всем известно, то это и не искусство вовсе. Знатоки искусства знают, что искусство, а что нет. Не искусство — это как раз то, чего они не знают.
Друзья мои, мы-то знаем, но мы не скажем. Потому что искусство — это несказанно прекрасно.
Новейшие движения в изобразительном искусстве разительно отличают его от искусства прошлых столетий, движения эти отказываются давать отображения вместо образов. Великие художники всех времен стремились к тому же — и по-своему, но добились этого. Однако подавляющее большинство талантов чувствовало себя в тенетах выдающихся явлений эпохи. Историки искусств выдумывали обозначения общих для талантов устремлений, термины для общих направлений приложения воли художников. Каждое поколение жалуется на забвение художников прошлого. Вновь и вновь поднимается стон: как же наши предки не видели того, что видим мы, и не слышали того, что мы слышим. Объясняется это обычно тем, что художник опережает собственное время. Но художник опережает любое время, поскольку находится за пределами времени. И все же именно великие художники понятны каждому, если этот каждый не требует от искусства ничего, кроме искусства, не больше и не меньше. Чтобы увидеть картину, нужно прежде всего видеть картину — без предубеждений и задних мыслей, по возможности вообще без суждений.
Искусство и реальность относятся к разным мирам, между которыми нет и не может быть ничего общего. Значение искусства для человека состоит не в том, что он может оценить это значение, но в том, что он может почувствовать искусство. Умению чувствовать искусство невозможно выучиться, но его можно воспитать. Однако не так, как происходит воспитание и обучение так называемых знатоков. Не через сопоставление. Сопоставление и даже размышление никоим образом не приближают к искусству. Человек накапливает опыт, чаще всего не собственный, но чужой, и выстраивает из опыта вокруг себя стены, за которыми уже не может ничего разглядеть. Если только на них не обрушится самое сильное, что есть в человеке, — влечение. Кто-то предполагает любить только одного человека, обладающего теми или иными качествами или же выглядящего тем или иным образом. И вдруг влюбляется в кого-то, кого никогда не видел, о ком никогда не думал. Влечение расцветает, возникает любовь. Ненависть. Радость. Печаль. И искусство. Это и есть бытие искусства. Художник творит не внешнее впечатление, он создает выражение внутреннего. Он может воспринимать внешние впечатления. Как тот, кто любит, ненавидит, радуется, печалится. Но когда люди высказывают эти чувства или делятся ими, не возникает воздействия. Любящий пытается объяснить, почему любит. Или за что ненавидит. Другой же услышит лишь то, что он любит или ненавидит. Художник же, который пишет мою возлюбленную или врага, пишет их только для меня. При этом он должен написать саму любовь или ненависть так, чтобы все ощутили действие этих чувств. Не существует классового или сословного искусства. Искусство принадлежит всем, как все мы принадлежит искусству. Это значит, что каждый ищет в искусстве не собственный опыт или переживания, но нечто общечеловеческое. Чувство всегда общечеловеческое. В нас не живет ни Саломея, ни Мадонна, ни виды озера Гарда или Груневальда. В нас живет тоска или стремление к прекрасному.
Что есть прекрасное?
В чем очарование картины?
Она есть соединение цвета и формы. Цвета и формы обращаются красотой, когда оставляют цельное впечатление, когда внутренне соотносятся друг с другом. Все органичное прекрасно. Вол столь же прекрасен, как соловей. Однако для этого вол должен оставаться волом, а соловей соловьем. А картина — картиной.
Живопись последних десятилетий считают импрессионистской. Она стремилась передать внешние впечатления. Или, как сформулировал это кто-то из теоретиков, запечатлеть частицу живого, окрашенную эмоцией. Не природу, а именно фрагмент природы. Но видим-то мы не с помощью эмоций, а с помощью зрения. И поскольку не обладаем впечатлительностью художника, он выбирает тот фрагмент, который может нам понравиться. Фотография в этом деле куда надежнее, линза фотоаппарата фиксирует все куда честнее, и аппарат можно установить там, где нам заблагорассудится. Фотография вызывает воспоминания и тем самым удовлетворение. Однако это еще не делает ее произведением искусства, даже если раскрасить ее масляными красками. Природа, то есть подражание тому, что, как нам кажется, мы видим, не имеет с искусством ничего общего. Не обязательно знать названия растений, чтобы любоваться садом. Не обязательно распознавать предметы, чтобы почувствовать красоту картины. Мы радуемся закату, потому что поражаемся красоте цвета. Разве мы радуемся тому, что садится солнце? Или небо кажется нам более естественным, когда затянуто тучами? На небосводе искусства сияют редкие цвета. Зачем мазки, которых на небе и нет, чтобы наслаждаться красотой цвета? Мазок, линия имеет смысл, только если объединяет или разъединяет цвета. Картина — это красота поверхности. Картина, как и любое произведение искусства, представляет собой нечто цельное и неделимое. У нее нет объема. Картина, таким образом, лишена не только телесности, но и перспективы. Это обман, заблуждение. Однако ни обман, ни заблуждение не могут быть смыслом искусства.
На картину нужно смотреть ради самой картины.
Мы слышим музыку, однако не в состоянии ее понять. Она заставляет нас реагировать, подталкивает к чему-то, но ничего не говорит и ни о чем не повествует.
Только так и следует «понимать» живопись. В реальном мире мы никогда не слышали подобных звуков, не слышали подобного их соединения. Так где мы могли видеть подобное соединение цветов и форм, которое могло бы сподвигнуть нас на что-либо? Так чувствуют художники, которые и дают нам подобные выражения (экспрессионизм) вместо впечатления (импрессионизм).
Противники искусства полагают, что все художники хотят одного и того же. Если и так, они пытаются достичь этого разными средствами. Конечно, любое искусство начиналось с подражания. Однако натуралисты прежних столетий подражали природе куда искуснее. Они воссоздавали то, что действительно видели, а не то, о чем знали. Цель каждого художника есть обобщение и присвоение. Другими словами: объект подражания, то есть предметный пласт в живописи, — это не цель, но средство. Однако средство не единственное. Художники прошлых веков, настоящие художники, не изображали предметный мир ради его изображения. Он был для них лишь одним из составных элементов того, что называется картиной. Существовали великие художники, имена которых не получили известности, а иногда и не были названы, которые создавали великие картины не хуже картин прославленных мастеров. Так называемое народное искусство куда образнее, чем большинство того, что выставляется в музеях под видом картин. Картины на стекле крестьянских художников из Баварии, скульптуры негров. Простой народ и дети умеют видеть. Образованный же человек видит лишь идеал, встретить который невозможно. Его идеал — это его опыт. Искусство обходится без идеала. Искусство просто присутствует.
Бóльшая часть современников чересчур доверяет глазам, которыми при этом даже не научилась видеть. Все они требуют от картины передачи своих оптических впечатлений, по сути, даже не являющихся их собственными. Если бы созерцающий картину обладал собственными оптическими впечатлениями, он сам уже мог бы считаться художником. Быть художником означает выразить собственное видение. Единство видения и его выражения и есть сущность искусства. Великие новаторы XIX столетия оставили наследие двоякого рода: материальное, которое их сегодняшним последователям и подражателям досталось даром и за которое они в страхе крепко держатся, и духовное, которое называют экспрессионизмом. Подражатели цепляются за формы, созданные великими художниками. Вместо того чтобы создать свое, индивидуальное, они подражают композициям картин старых мастеров. Подражают именно картинам, а вовсе не природе, к которой столь истошно взывают. Подражание же никогда не будет искусством. Немного надо, чтобы перерисовывать понравившиеся картины или же раскрашивать пейзажи. Подражание, обезьянничание, однако, не свойственно тем современным художникам, кто вступил в духовное наследство великих новаторов прошлого. Когда говорят о нехватке у них формы, имеют в виду форму унифицированную. Все мы люди, но все-таки ни один не похож на другого. Мнимое сходство есть лишь результат обращения к унифицированной форме. Следует оставаться верным себе, тогда как подобная униформа меняется вместе с модой. Переоденьтесь в сюртук эпохи бидермайера, кринолин, римскую тогу или греческий хитон — тело не изменится. А тело искусства не способен изменить ни даже внешний свет, ни тень. Тело изменяется только под воздействием души, которой и служит. Изображать тело без души — это не искусство. Но и передать состояние души еще недостаточно для подлинного искусства. Даже прекрасную душу можно превратить в китч. Искусство есть воплощение духовного переживания. Единственное, что ограничивает художника и одновременно служит ему опорой — это материал, в котором он работает. Любая конвенциональная форма представляет собой опору для разрушающегося здания, корсет для распадающегося тела. Искусство есть рождение, а не возрождение, даже если назвать его Ренессансом. Если хочется насладиться изысканным плодом, следует пожертвовать его оболочкой. Но даже самая прекрасная оболочка не поможет, если внутри пусто. Художник пишет то, что видит внутренним чувством, воплощая экспрессию своего естества. Художник осознает, что он лишь проводник воплощения сущности. Его существо преходяще, а потому он воспринимает себя, как и все преходящее, исключительно как подобие, иносказание. Он играет в жизнь, играет с жизнью, играет жизнь. Внешние впечатления для него суть выражения внутренних. Он носитель собственного взгляда и внутреннего видения, внутреннего образа. Разве может он повлиять на то, что образ этот отличается от внешнего? Разве Бетховену отстукивали ритм? Нет, это он заставлял людские массы по всему миру маршировать, побеждать или терпеть поражение в ритме своих сочинений! Великие мастера прошлого, Маттиас Грюневальд, Эль Греко, Зегерс и Сезанн, творили человека по своему подобию и в соответствии с образами на своих полотнах. Живописцы недавно минувшей эпохи отправляли человека на костюмированные балы на воде и на суше. Художники не творили образы, но следовали им. Подлинный же художник должен создавать образы. А образованцам следует наконец отрешиться от заученного и посмотреть на мир вокруг.
Образование — непреложный факт, лишающий нас свободы творчества и превращающий нас в вещь. Мы завершаем общее образование и становимся специалистами в той или иной области. Иногда мы называем себя аналитиками. А если и это приносит мало дохода — учеными. Иногда исследователями. Мы исследуем стихии, элементы. Сначала их было всего четыре, потом шестьдесят, теперь около ста. И каждый раз, когда господа исследователи принимаются за исследования, они обнаруживают новые. Мы изучаем бактерии, обнаруживаем их, однако болезни бушуют себе дальше, просто лучше исследованные. Мы изучаем старых мастеров и каждый месяц обнаруживаем новых, и каждый раз какой-нибудь важный исследователь Рембрандта устанавливает, что богатство Рембрандта только росло с его бедностью. Старый рецепт, который каждый раз действует на врачей ошеломляюще. Иные историки искусства разыскивают места, где обретался какой-нибудь достойный человек и которые он не сумел утаить от исследователей. Оказавшись там, историки обнаруживают, что море выглядит иначе, но успокаивают себя тем, что погода прежде была куда благоприятнее. Да и пейзаж изменился, деревья пришлось выкорчевать, чтобы построить дома, в которых нашли место пейзажи, которых, кажется, больше, чем деревьев во всех лесах вместе взятых. Люди с этих картин давно умерли, но где-то вроде бы еще живет двоюродная сестра кузины… Нет-нет да и находят чей-нибудь череп в земле… Это и есть сравнительная история искусств. Историки искусств, которые изучают частично утраченные холсты, занимаются примечательными деталями, а особенно текстурой льна. Детали, которые им не подходят, они называют избыточными, подозревая, что они появились в результате позднейшей записи. С помощью разных элементов они растворяют любую краску, и — о чудо! — под верхним слоем каждый раз что-то скрывается! Выходит, элементы куда умнее историков искусства. Элементы — вещь синтетическая, они связывают то, что другие разъединяют. Анализ произведений же еще никого знатоком искусства не сделал. Не в том дело, жив великий мастер или нет, важно лишь то, жива ли картина. Имена запоминаются, картины же стираются из памяти. И потому имена мастеров переживают картины.
Картина всех переживет. Этнография — это не изобразительное искусство. Наши музеи представляют собой скорее этнографические хранилища, в то время как подлинное, великое искусство еще ждет своего часа в этнографических музеях. Искусство безымянных. Художник видит и ищет образы. Он не припоминает, а творит.
Так будем же хоть раз в жизни естественны! По-настоящему. Разве можно спорить, что наше тело и все тела находятся в состоянии постоянной трансформации? И так до самой смерти. Но пока тело живо, мозг функционирует. Мы этого не замечаем, поскольку сознание неуловимо. Лишь желудок напоминает о себе. Тело разве что изредка подает сигналы. То костюм становится узковат, то рубаха болтается. Нам становится это заметно. А мозг вполне удовлетворен, нашему сознанию уже все известно. Все это уже было, просто нас не было. И тут появляется человек, который видит, как видоизменяется тело. Он срывает платье, а есть ведь и такие, кто способен видеть сквозь него. Есть ведь глаза, которые способны разглядеть, как любят друг друга клетки! Но исследователи видят лишь процесс деления. Ведь чтобы изучить этот процесс, нужно изъять из него всякую жизнь. Они уже видели любовь живых. Любовь объятий, любовь рождения, любовь плода, любовь цветущей жизни. Любовь не исследует, любовь следует за объектом любви. Ищущие любовь находят друг друга, соединяются. Поэты, даже поэты древности, называют любящих творением для богов. Творчество вообще для богов.
Но для того, чтобы создать картину, мало изобразить любящих. Любящие никогда не открываются через любовь. Любовь присутствует, хотя окружающие о ней еще и не подозревают, потому как способны распознать любовь только как совершившийся факт, но не по ощущению.
Но мы пока так ничего и не сказали о том, что есть картина. Может быть, это то, что можно почувствовать. Мы сами не замечаем, как растем. Но видим, как вырастают другие. Посмотрим же на картины! Мы не спрашиваем себя, как же они произросли. Не будем же противоречить самим себе. Сохраним дистанцию, не будем подходить к картине слишком близко. Остановимся перед ней. А если быть точнее, под ней. Почему мы всегда ставим себя над картиной? Зачем толпимся, напираем? Давайте будем скромны. Ведь, может статься, мы стоим перед королем, который не изображает короля, а самый настоящий король и есть. Давайте посмотрим. Давайте посмотрим, как на картине играют друг с другом формы и цвета, как формы и цвета живут в тесной взаимосвязи, как формы и цвета счастливы и пребывают в самодостаточности. Давайте взглянем, вот на нас смотрит сила, вот синеет умеренность, краснеет счастье, зеленеет любовь, желтеет ненависть, но будем осторожны с собственными суждениями. Ведь любовь не только зеленеет, любовь и краснеет, ненависть не только желтеет, но и чернеет. Каждое слово — это лишь подобие, каждая картина только тогда содержательна, когда живет вместе со смыслом, а не в соответствии с ним. Иначе любой смысл превратился бы в бессмыслицу. Ибо любая бессмыслица имеет хоть какой-то смысл. И если уж хочется быть понимающим человеком, нужно быть хотя бы рассудительным. Одному нравятся полные, другому — стройные. Один не переносит дубы, другой гневается на лавры. Законов красоты не существует. Разве только законы природы. Все естественное прекрасно. Не все ли равно, полный или стройный, низкий или высокий, разницы нет, главное, чтобы все было органично. Почему прямая линия должна изгибаться? Только потому, что у человека есть нос? Почему треугольник должен быть неидеальным, если на горе растет несколько деревьев? Что треугольнику до этих деревьев? Разве носы беспокоятся о прямых линиях, а деревья о треугольниках?
Так что не будем и сравнивать. Ни со старыми мастерами, основное достоинство многих из них лишь в том, что они старые, ни с природой, которая куда моложе своих апологетов. И раз уж человеческий рассудок, как принято считать, вещь абсолютно естественная, почему естественным не может быть дух? Дух говорит голосом разума, но именно дух первичен. Каждая мать нахваливает своего ребенка, который еще ничего не разумеет, но уже очень много чувствует. Но откуда это в ребенке? Значит, должно быть что-то, что лежит за пределами разума его родителей и предков. А именно собственно мировоззрение, творческое начало, творчество само по себе, способность к преобразованию. Именно это позволяет ребенку превратить в лошадь что угодно, да хотя бы и черенок от метлы. Все мы когда-то могли скакать на подобных лошадках. Да и на лошади скакать не сложнее, можно научиться.
Весь свет сильно удивляется, когда какой-нибудь ремесленник пишет стихи. Ремесленник, без школьного образования, может быть, даже с орфографическими ошибками. Разве можно писать стихи с орфографическими ошибками? Но ведь главное — быть поэтом, а орфографические ошибки может поправить любой школьник. Технические навыки легко усовершенствовать. Действительно, без техники художником не стать, но и одной техники для того, чтобы стать художником, недостаточно. Неофиты сильно переоценивают технику, впрочем, как и авторы подделок. Однако, в конце концов, речь идет не о том, чтобы изучать пройденное, но о том, чтобы заимствовать у самого себя. Это тоже техника. Можно применять формулы, но работать можно только тогда, когда знаешь их происхождение. Художники должны, конечно, знать историю искусства. Но, изучив источники или копируя их, нужно оттолкнуться от них и обрести собственную неповторимость. Оригинал — это не изобретение самого старого из мастеров, иначе этот оригинал был бы единственным. Даже он, самый старый мастер, на кого-то опирался. Но источник не сдается в аренду. Оригинальность не одолжить даже у самых одаренных художников. Первопричина, обусловившая источник, — это еще не почва. Из вечно текущего и изменяющегося источника художнику следует выбраться на берег, лишь тогда он обретет индивидуальность. Вечно изменяющаяся субстанция же никогда не является в повторяющихся формах. Выучить формулы и использовать их — это занятие для школьников. Ребенок и художник ловят дождь просительно сложенными ладонями. Все остальные просто раскрывают над головой зонт.
Те, кто мыслят, понимают. То, что на первый взгляд Искусство — еще не есть искусство. Те, кто мыслят, могут взять калейдоскоп и смешать в линзе цвета и формы. Или посмотреть на палитру. Конечно, искусство это случай, но случается оно далеко не со всеми. Калейдоскоп и палитра не случайны. Они рукотворны. Искусство — штука простая, но только если ты художник. Пот ужаса прошибает не профессионального прыгуна, который обрушивается с невероятной высоты, но наблюдающую за ним публику. Прыгает лишь тот, кто может прыгать. Опасность ощущается только снизу. Искусство не в том, что он прыгает, а в том, что он решается прыгать. Но мы так боязливы, что боимся за прыгунов. Давайте же успокоимся. Прыгает только тот, кто может прыгать. Давайте же поразимся прыжку, а не связанной с ним опасности.
Солнце не спрашивает, можно ли ему позолотить Землю. Оно просто ее освещает. Художник же должен спрашивать. Но почему? Кому искусство слепит глаза, может лечь в могилу.
На картины следует смотреть. Только смотреть. Незамутненным взором и с незамутненным сознанием. Ожидая восхода солнца. Не обязательно наблюдать исключительно солнечные затмения через закопченное стеклышко. Восход обязательно произойдет. Уверяю вас. Но не это важно. Важно увидеть солнце. Каким образом оно встает, как это происходит, никто никогда не покажет. Можно показать лишь, что процесс этот не опосредованный. Сияние солнца — это его имманентное свойство. Наблюдайте его. Отключите сознание, иначе отвлечете самих себя. Произведение искусства достойно хотя бы нескольких минут созерцания. Сотворение искусства не открыто нашему взору.
В искусство следует верить, и оно воскреснет перед вашим взором.
История — это перечисление фактов. То есть она столь же маловажна, как и факт в искусстве. Важно, что происходит сейчас, а не то, что происходило. Настоящее искусство обладает протяженностью во времени, а если оно завершено, оно никогда искусством и не было. Искусство не знает прогресса, не знает развития. Искусство — это искусство. Прогресс и развитие устанавливаются через сравнение. Но искусство — не сравнение. Искусство — это сопряжение. Кто в это не верит, не испробует в искусстве блаженства. История искусств есть лишь установление имен художников, которые осознанно или неосознанно, работая изо всех сил, изображали то, что видели. История искусств — изложение впечатлений от картин людей, которые не видят картин, а потому стремятся анализировать их. Анализ картины означает неспособность описать увиденное наглядным языком образов. Обсуждающие напирают на картину, вырывающуюся из рамы. Картины не позволяют описать себя, потому как лишь само писание картин есть возвращение к искусству.
Критики сообщают читателям, что в верхнем левом углу изображено заходящее солнце. Но достаточно лишь перевернуть картину, чтобы солнце заходило справа внизу. Дубрава или роща пиний окажутся кронами вниз, многозначительно заметит критик. Но что дает читателям уверенность, что и критик не стоял на голове, когда солнце заходило в левом верхнем углу? Ведь то, что критику кажется левым, по логике картины может быть справа. И почему вообще круг в левом верхнем углу — именно заходящее солнце, а в правом нижнем — восходящее? Тот, кто видит в солнце лишь желтый круг, тому и желтый круг — солнце. Критик узнает на картине лес только по деревьям, но за деревьями не видит леса. Да и перестает ли лес быть лесом, если перевернуть картину? Такая природа кажется мне как раз неестественной. Разве природа — предмет, который становится самим собой в зависимости от точки зрения наблюдателя? Доверять точке зрения слишком опасно. Еще опаснее, если все наблюдатели окажутся в одной точке. Им будет тесно, и когда все будут пытаться не потерять равновесия и остаться на месте, отстаивать эту точку, они не смогут видеть и будут довольствоваться лишь тем, что не отступили. Другие же просто выберут другую точку. Кратчайшая линия между двумя точками именуется прямой, тут нас и подстерегает прогресс, шаг вперед. В искусстве же важен шаг, но не шаг по прямой. Пусть мне покажут, как в нем вообще можно шагать прямо. Для большинства искусство представляет собой запутанный клубок. Но стоит его распутать, как клубок исчезнет, а из получившейся прямой нити не сплетешь и петли, чтобы повеситься.
С искусством все обстоит не так просто. Все куда проще. Искусство — это не вопрос глазомера. Искусство — это не изображение. Искусство — это воплощение, а глаз служит лишь для поверки увиденного. Образованцы именуют обращение к духу спиритизмом. Образованцы знают, что никакого духа нет. Образованцы — все сплошь люди высокодуховные, потому как бедны духом. Образованцы точно знают, как все обстоит на самом деле. Они видят каждое ребро в теле человека и каждый сосуд в листе дерева, они опознают людей и деревья по ребрам и сосудам. Но ведь и человек был создан из ребра. Процесс творения, впрочем, не так прост. Он куда проще. Чтобы вновь поверить в ребро, придется получить удар по ребрам. Чтобы схватить ребро, не хватаясь за него. Чтобы взять ребро в руку, не беря в голову. Творение предшествует опыту. Опыт есть принятие сотворенного. Искусство же не означает принятия данного, искусство — это принятие дающего. Искусство — отдача, а не передача.
Природа тоже была создана. Человек, кажется, высшая точка ее творения. Но даже в этом случае он лишь точка.
Художник пишет картину, он не пишет лес. Сотворить быка — задача скорее для быка, но не для художника. Живопись — это искусство поверхности. В ее задачи не входит представлять тела и объемы, она заполняет поверхности. Поверхность заполняется не деревьями или животными, но формами. Форма есть любое ограничение поверхности. Любая сопоставимая с другой форма есть формула. Любая форма присутствует в природе, хотя бы тем образом, что ее сотворили. Тем самым она даже доступна для опыта. Границы опыта очерчены для того, кто ограничивает себя сам. Границы искусства очерчены для того, кто не видит искусства.
Ограничение поверхности происходит в живописи при помощи цвета. Отношения между цветовыми формами образуют картину. Применение предметного пласта, то есть форм повторенных, иначе говоря, формул, становится художественным только тогда, когда такие формулы образуют единство с прочими элементами картины, то есть с формами. Формулы не должны служить изобразительным целям, они прежде всего и исключительно должны быть формами или вновь стать ими. Картина не лишена художественности, когда кажется предметной, но оказывается нехудожественной, когда предметы, изображенные на поверхности, не являются в первую очередь и исключительно формальными элементами художественно осмысленной поверхности. Отсюда вывод, что перспектива нехудожественна. Она упорядочивает художественные формы в соответствии с пространственными представлениями, но не в соответствии с ценностной логикой изображения. Она изменяет художественную логику в угоду подражанию на основе представлений разума.
Нехудожественными оказываются и понятия переднего и заднего плана. Живопись — это искусство поверхности. Любое предметное изображение на плоскости есть иллюзия. Любая иллюзия, в том числе оптическая, нехудожественна, поскольку противоречит внутренним законам искусства.
Внутренние законы любого искусства представляют собой единство изображения и изобразительных средств. Любое произведение искусства несет в себе собственные законы. Любая поверхность несет в себе собственные законы. Законы, таким образом, не заданы заранее, понять их можно лишь по завершении произведения. То, что оригинальные формы получают геометрические наименования, есть очередное сопоставление. Однако геометрические формы искусству ближе, чем формулы подражания природе, поскольку геометрические формы состоят в соотношении с другими подобными геометрическими формами, а не с формами за пределами геометрии.
Большинство людей живет представлениями, которых не понимает, но принимает. Каждый человек сам по себе обладает способностью к художественному переживанию. Он попросту лишился ее в результате воспитания, разучился этому в ходе обучения. Чтобы приблизиться к искусству, необходимо разучиться. Нужно вновь обрести способность видеть, чтобы начать смотреть. Чтобы научиться смотреть на произведения искусства, начать следует с того, чтобы видеть слова. Не стоит произносить слов, не проживая каждое из них. Нельзя произносить предложения, не слыша составляющих его слов. И тем более не следует формулировать положений, не осмыслив предложений, из которых те состоят и на которые высказываемое опирается. Не следует пользоваться образами, не представляя их зрительно. Но как увидеть картины, если мы постоянно оперируем словесными образами, говорим о них, не видя их?
Не следящие за собственной речью используют готовые формы, а те, кто пишут, воспроизводят их на бумаге. Господин критик находит ту или иную картину красивой, если она напоминает ему о Рембрандте. Но картина прекрасна только в том случае, если не напоминает ни о какой другой картине. Иначе это лишь копия, подобие. Картина, образ — это Бог, а изображения Бога клепать не следует.
Лишь немногие художники, настоящие художники, знают, что есть картина. За две тысячи лет до рождества Христова в Египте уже знали, что представляют из себя изображения, знали это и спустя триста лет после Христа в Римской империи. Но за минувшие две тысячи лет художники то и дело словно забывали на время, что такое картины. Дети и простаки помнят. Сегодня мы вновь оказались на пороге нового тысячелетия. Современникам необходимо открыть глаза, чтобы стать современными этому счастливому для художника времени. Времени, когда боги уже не образы, а образы — не боги. Времени, когда боги — это боги, а образы — это образы.
Любая формулировка является неудачной, поскольку превращает воплощенные формы в формулы. В последнее время вышло много книг с формулами о новом течении в изобразительных искусствах. Все эти книги ничего не стоят, поскольку не ведут к новому искусству, то есть к искусству вообще, но лишь замещают одни понятия другими. Они ничего не стоят, поскольку написаны на основе случайных знакомств с картинами, поскольку не делают различия между художниками и подражателями. Поскольку авторы этих книг видят не картины, а только теорию.
Для обозначения всего нового искусства чаще всего употребляют слово «футуризм». Но если кому-то придет в голову разработать формулировку с точки зрения истории искусств, ему следовало бы сказать, что футуристы знаменуют собой переход от неоимпрессионизма (пуантилизма) к экспрессионизму. Собственно, футуристы представляют собой отдельную группу итальянских художников, выразителем теоретических воззрений которых был Филиппо Томмазо Маринетти. Из этой группы выделяются три значительных художника: Умберто Боччони, Карло Карра и Джино Северини. Футуристы отталкиваются от предметности, однако обращаются к ней, не учитывая понятийный аппарат времени и пространства, предметность у них не в состоянии покоя, но в движении. Так, например, они не изображают танцовщицу, но осмысляют само понятие танца. Они обращаются к предметности, используя предмет не как модель, но как часть картины. У них предметное видение. Они изображают оптическое впечатление от образного единства. Формулы подражания природе снова становятся формами. Форма для футуристов пока превыше цвета. Речь идет о разрушении формул ради образа, а не форм, как принято ошибочно считать.
Эта освободительная борьба ведется столь яростно, что чистота цвета и художественная логика соотношения цветов не особенно заметна на картине, по крайней мере, не так, как хотелось бы самим художникам. То же самое можно сказать и о ранних кубистах. Они тематически дробят картину и распределяют цветовые поверхности в зависимости от формальных отношений. Первые художники этого направления — Альбер Глез и Жан Метцингер, а вовсе не Пабло Пикассо, это расхожее заблуждение. Глез и Метцингер также и теоретики кубизма. Важные художники направления, кроме названных, — Фернан Леже, Робер Делоне, Жорж Брак, Якоба ван Хемскерк.
Переход от импрессионизма к экспрессионизму ищет и Оскар Кокошка. Движение, которое называют экспрессионизмом, исходит из предметности. Однако предметное сразу становится стихией, а не смыслом картины. Картины пишут в соответствии с соотношением цветов и форм, не подражая и учитывая лишь единство изображения на поверхности. Картины эти следует рассматривать не как игру и тем более не как декорацию, они суть выражение видения, олицетворение откровения, изображение чувства средствами живописи: формы и цвета. Художник приводит чувство непосредственно к его изображению, а не опосредованно через предметный пласт. Цвет и форма как средства изображения чувства обладают столь же непосредственным характером, как и звук. Самые значительные художники этого направления: Кандинский, Марк Шагал, Франц Марк, Кампендонк, Пауль Клее.
Самого главного художника нашего времени зовут Александр Архипенко. Он первый и до сих пор единственный художник, кто вместо подражания телесным формам сумел достичь изображения телесных форм.
Ни одна формулировка не имеет значения. Важно видеть. Важно чувствовать. Все мы люди с образованием. Но пришло время учиться. Самое время. Счастливое время.
Перевод Александра Филиппова-Чехова по изданию: Walden H. Einblick in Kunst. Expressionismus, Futurismus, Kubismus. Verlag Der Sturm, Berlin. 1917
Титульный лист книги Герварта Вальдена «Новая живопись». Verlag Der Sturm, Берлин. 1919
Экспрессионизм — не мода. Он — мировосприятие. А именно восприятие чувств, а не понятий. А именно восприятие мира, частью которого является Земля.
Если оглянуться на искусство, а заглянуть можно как минимум на шесть тысяч лет до Рождества Христова, наблюдается постоянное повторение двух этапов искусства: импрессионизма и экспрессионизма. Первой формой художественного высказывания у всех народов был импрессионизм. И он как раз является высказыванием, но не откровением. Художественное высказывание состоит из воли к подражанию внешним впечатлениям и к оптической или акустической фиксации впечатлений внутренних. Таким образом, полностью отсутствует решающий для искусства момент: откровение. Так называемая воля, равно как и внешнее и внутреннее впечатление, привязаны к конкретному человеку. Даже если он называет себя личностью, он представляет собой частный случай: по сути, он продукт рождения, воспитания, образования, окружения, расы и нации. Высказывание человека случайно, поскольку буквально возникло из его частного случая. Или того, что его внезапно осенило. Отсюда вытекает всеобщее понимание искусства импрессионизма. Многие люди выросли в похожих случайных обстоятельствах и поэтому легко находят общий язык. Однако никто не станет утверждать, что за пределами общего понимания ничего нет. Также невозможно утверждать, что только рассудок естественен. Поскольку мы постоянно живем рядом с естественным человеком, который рассудком не обладает: это ребенок. Ребенок живет и выражает себя первое время только откровениями. Это сознание, лишенное Я. Он систематически делается продуктом случайных условий. Он становится человеком или личностью. С этим распеленыванием человека искусство не имеет ничего общего. В искусстве нет развития, искусство не делается, оно даже не создается. Оно творит себя само. Художник не властелин его, а служитель.
В исторической перспективе мы постоянно убеждаемся, что искусство никак не связано с происхождением по крови. Искусство есть у негров и жителей островов Новой Зеландии. Искусство есть у крестьян и у пастухов. Бетховен был сыном официантки, а Генрих фон Клейст потомственным дворянином. Наука построена на сравнениях, и искусствоведение доказало, что искусство никак не связано с рождением и сознанием. История искусства — лишь перечисление имен людей, обладавших художественным дарованием. Но это художественное дарование — лишь предпосылка, но не само искусство. Это художественное дарование — не более чем наличие сильной чувственной способности восприятия цвета, формы, оттенка или значения слова. Подобной сильной восприимчивостью обладает каждый ребенок. Воспитание только уничтожает ее, а не пестует. Воспитание не дает ребенку возможности понять. Ребенку не дают раскрыться, а снова спеленывают его. Ребенка не обучают совсем или натаскивают его, навязывают готовые образы. Ребенок видит Землю как калейдоскоп картин, а ему навязывают уже готовое представление о ней. Ребенок видит, слышит и чувствует пульс жизни. Его учат понимать жизнь. Можно ли вообще понять жизнь? Понимаем ли мы ее? Мы можем разве что научиться стоять на ногах. Но спасает ли эта наука от падения? Не подпадаем ли мы под законы жизни? Мы познаем жизнь только в сравнениях. Искусство есть сравнение. Художественный опыт первобытных народов и детей не сравнимы. И в доисторическое время сначала возникал импрессионизм, а за ним следовала более развитая форма — экспрессионизм. А ребенок, напротив, рождается экспрессионистом, а воспитание делает из него импрессиониста. Потому что ребенок лишен знания фактов. Его внутреннее чувство живо, а внешними ощущениями он только учится пользоваться. Он рождается уникальным, а потом отказывается от этого.
Высокий уровень живописи и скульптуры у первобытных народов в доисторические времена, после преодоления примитивного импрессионистического видения, объясняется довольно просто. Первобытный человек не имеет интеллектуального представления о воле. Он не чувствует себя личностью. Он чувствует себя связанным с другими, он религиозен. Он не хочет назвать неназываемое. Он хочет объять необъятное. Ему не нужна тысяча языков, чтобы говорить. Ему нужно тысячу рук, чтобы все объять. Он хочет иметь много голов и много глаз, чтобы видеть вокруг себя. Он хочет иметь много ног, чтобы перешагнуть границы. Он не представляет себе Бога по своему образу, он является маленькой частицей Бога. Свою жизнь он воспринимает человеческой, а себя связанным по рукам и ногам. Искусство не рукотворно — и оно свободно. Религия для него не искусство. А вот искусство — религия. Потому что искусство есть откровение.
Примитивен не экспрессионизм, а импрессионизм. Разве это не примитивно, создавать копии вместо картин, не примитивно ли верить только тому, что видно глазу? И верить в способность видеть. Ведь кто действительно может видеть? Глаз сам по себе не видит. И наш глаз видит не оптически, а с помощью рассудка. Распространенное представление метода импрессионизма о видении в корне ошибочно. Эрнст Маркус в книге «Проблема внешнего восприятия и ее решение» (Das Problem der exzentrischen Empfindung und seine Lösung) приблизил эту мировую оптическую проблему к решению, даже решил. Эта проблема обсуждается Маркусом лишь постольку, поскольку это необходимо для уверенного суждения о произведениях искусства на основе так называемого естественного зрительного наблюдения. Все образы и явления, которые мы воспринимаем умозрительно, есть образы оптические. К оптическим образам относится не только свет. Оптическими образами являются также те плоскости, которые мы воспринимаем глазом и осмысляем как поверхности тел. Однако все эти оптические образы в целом — исключительно образы нашего чувственного восприятия. Они не относятся к безжизненному внешнему миру. Этот факт признан естественными науками, физиологией и психологией. Тот самый знаменитый здравый рассудок человека представляет себе свет в двух ипостасях. А именно — в готовом виде во внешнем мире, а еще как свет, который струится из внешнего мира в наш глаз в виде текучей массы. Здравый человеческий рассудок приходит на этом основании к выводу, что мы воспринимаем поверхности тел и сами тела через свет. Оба этих представления ошибочны. Любой свет возникает в нас при непосредственном участии зрения. Отсюда все оптические образы, как, например, зримые поверхности предметов. Это восприятие света, а также любое световое явление изначально есть продукт умозрительный. Внешний источник света не нужен даже для того, чтобы возникло световое восприятие. Даже удар в глаз или нажатие на него вызывают, как известно, зрительные образы. Каждый оптический образ, следовательно и сам свет, основан на раздражении зрительного нерва, приблизительно так же, как зубная боль возникает от раздражения зубного нерва. Поэтому оптические образы обязаны своим существованием нервной системе. У каждого индивидуума свои зрительные образы, как и у каждого своя зубная боль. Если же разные индивидуумы обладают одинаковым оптическим восприятием, и видят, например, дом, то оптический образ дома у них скорее похожий, но не одинаковый. Таким образом, разные люди никогда не видят один и тот же дом. Каждый из них имеет собственное представление о его форме. Из этого следует: никто из них не видит истинный физический объем дома, поскольку он воспринимается вовсе не зрением, а чувственным восприятием. Мы идентифицируем оптический образ с внешней поверхностью дома и считаем, что видим сам физический объем дома. Причина этого очень проста. Заключение, что оптический образ идентичен внешней поверхности физического тела, — результат работы интеллекта. Он выносит суждение о том, что лежит за пределами фактического материала, а следовательно, это неверно. Хотя оптические образы не идентичны физическим, тем не менее они передают их облик, то есть их форму. Не в натуральную величину, но математически пропорционально. Это факт опыта. Этот опыт используется интеллектом, чтобы сделать вывод о существовании объектов с одинаковой поверхностью. Ребенок или прооперированный слепорожденный делают этот вывод не непосредственно. Постоянно упражняя свой опыт, мы привыкаем быстро делать выводы и доверять им. Мы больше не замечаем, что делаем умозрительные выводы, и поэтому считаем, что видим в оптическом образе сам предмет. Весь оптический мир подтверждает это суждение. Удаленные образы кажутся намного меньше, чем само физическое тело. Маленький диск Солнца, который мы видим в небе, не идентичен огромной поверхности Солнца как физического тела. А если бы был, то маленький солнечный диск должен был бы совпадать в пространстве с огромным физическим телом Солнца. Тогда мы должны были бы воспринимать Солнце в его натуральную величину: таким огромным, что невозможно представить его себе, даже обладая мощным воображением. И здесь тоже кроется подмена интеллектуального вывода непосредственным оптическим восприятием. Разум выражает это следующим образом: удаленные предметы кажутся меньше, чем они есть на самом деле. И это тоже ошибка. Мы никогда не воспринимаем объект оптически. И поэтому вовсе не видим его меньшим, чем он есть. Мы предполагаем, наблюдая маленький удаленный объект, о наличии большого объекта. И если мы полностью осознаем этот факт, что все зрительные образы исключительно субъективны и отличаются от физических тел, которые мы воспринимаем как проекцию этих образов, то мы вплотную подойдем к чуду, которое и есть чудо искусства. Зримый мир замкнут в себе, отделенный от реального телесного мира. Зрительное восприятие нас самих и природы вокруг нас образует свой собственный мир, основанный на умозрительных образах. Если нам пришлось убедиться, что наше так называемое зрение находится под влиянием заключений интеллекта, то надо осознать, какую ценность имеет суждение об искусстве на основании сравнения с этим зрением. Объективно и субъективно подобное суждение совершенно бесполезно. Так же бесполезно, с точки зрения искусства, изображать заключения ума. Таким образом, изображение зрительных или умозрительных впечатлений не является сутью искусства. Это задача линзы фотоаппарата или памяти. Если искусство изображает мнимую реальность вещей, то она должна быть передана средствами искусства. Живопись, безусловно, двухмерное искусство. Каждая реальная вещь, каждый предмет должен быть переведен в плоскость, если он вообще должен быть прообразом произведения. С помощью нашего зрения мы способны видеть только оптические образы, а не сами объекты. Искусство как воплощение внутренних смыслов должно имитировать объекты, которые даже не воспринимаются глазом. Искусство располагает двумя средствами для воплощения внутреннего образа: формой и цветом. Без лишних объяснений понятно, что краска как таковая еще не картина. Лишь сочетание красок формирует картину. Так же должно быть понятно, что и форма сама по себе не создает картину. В данном случае тоже необходимо сочетание форм. Образованные люди в наше время считают, что видят перед собой картину, едва успев разглядеть на холсте изображение козы. Согласно этой логике, блеющий граммофон сделал бы это произведение искусства совершенным. Однако же путем наблюдений легко установить, что нарисованная коза производит наиболее сильное впечатление в первую очередь на того, кому не довелось встретиться с ней в естественных условиях. А вот знаток коз будет всячески критиковать картину, поскольку эта нарисованная коза не принадлежит к тем, которые попадали в его поле зрения. В сущности, нарисованная коза представляет собой форму, произвольно расположенную на плоскости между пятнами краски. Расположена она тут только до тех пор, пока картину не повернут обратной стороной. Однако ни при каких обстоятельствах эту форму и краску нельзя считать картиной. Она не является картиной точно так же, как гармония нескольких звуков еще не является симфонией. Любая форма — неважно, можно ли в ней опознать козу или треугольник, — есть лишь средство. Только взаимодействие форм рождает картину. Это взаимодействие должно быть отрегулировано — основано именно на законах искусства, если речь идет о картине, а не на случайном взаимодействии в природе. Иными словами: импрессионистская картина бессистемна, поскольку построена не на законах живописи. Экспрессионистское произведение подчиняется правилам искусства, то есть является законченным, цельным организмом. Дилетант и живописец, как известно, мечтают о художественном беспорядке. Как бы это ни было болезненно слышать романтику, искусство — это порядок. Искусство организовано так же, как любое живое существо в природе. На кровообращении основана жизнь человека. На членении движения — ритме, основана жизнь художественного произведения. Жизнь и искусство проявляются только в движении. Внутреннее движение окрыляет жизнь и искусство. Картина устроена так же сложно, как и человеческий организм. Суждение только по поверхности — заблуждение. Кто из нас не видел фальшивых честных глаз, не верил им. Тем не менее существует опыт и практика. Искренняя картина тоже может обманывать. Хотя у многих есть живописный опыт и практика. Легче понимать, чем увидеть, что оценка произведения искусства не так проста. Врач тоже иногда ставит неправильный диагноз, но и он никогда не полагается только на внешнее наблюдение. В искусстве же каждый довольно быстро формирует свое суждение, полагаясь лишь на глаз. Нужно привыкнуть смотреть на картину, не доверяя собственному зрению. Нужно от этого воздержаться. Вот основная предпосылка познания. Сколько найдется людей, которые ни разу не смеялись над произведением искусства? Насмешникам стоит попытаться понять, что же вызывает у них смех. Обычно смеются над тем, чего еще не знают. Над любовью. Над смертью. Над верой. И над искусством. Почему мы шутим над искусством? Потому что оно нас задевает. Потому что оно пробирает до центра кровеносной системы. Потому что наше сердце начинает биться с перебоями. Потому что мы должны познать что-то, находящееся за пределами нашего опыта. Детям запрещается смеяться над необычным. А образованные взрослые это легко делают. Потому что их душа встревожена. Потому что они чувствуют пульс жизни, от которой обычно отгораживаются. Благодаря привычке. Жизнь для них слишком живая. Искусство слишком искусственное. Однако сущность жизни — жизнь. Сущность искусства — искусство. И жизнь, и искусство — это побуждение. Побуждение — это движение. Постоянство — смерть. Или спокойная жизнь. Вот почему мы отводим взор и сопротивляемся, если нашему спокойствию что-то угрожает. Потому что иначе окажешься в водовороте жизни и в водовороте искусства. Красота жизни — в искусстве. А красота искусства — его жизнь. Знаем ли мы уже сегодня, что завтра нам покажется красивым? Знали ли мы вчера, что нам сегодня кажется красивым? Красота — не понятие, а чувственное переживание. А именно воздействие переживания. Как долго можно черпать из воспоминания о событии? Можем ли мы черпать живительную силу из искусства, если оно лишь воспоминание о событии, а не само событие? Подражание — не искусство. Что мне до шампанского, которое выпито другим? Что мне до любви, которой наслаждался другой? Что мне до пейзажа, увиденного другим? Лишь то, что я переживаю непосредственно, есть жизнь. Лишь то, что я вижу непосредственно, — искусство. Непосредственно видеть вовсе не значит идентифицировать или узнавать одну или несколько форм в картине на основании сравнения оптических образов с объектами природы. Непосредственное видение скорее предполагает восприятие картины, то есть логически построенного по законам живописи членения цвета-формы посредством зрения и чувства.
Предпосылкой чувственного восприятия является отключение опыта, основанного на рассудке и мысленном сравнении. Не подлежит сомнению, что чувство спонтанно. Самым сильным проявлением душевного порыва является чувственное восприятие. Прикосновение руки или губ — одна из самых ощутимых форм. Способность чувствовать сильнее, глубже, проникновенней любого высказывания. Искусство есть чувственное воплощение наших ощущений. При этом не ограниченное конкретной личностью или предметом. Искусство — это воплощение чувств. Воплощением чувства является движение. Как в жизни, так и в искусстве. Мы видим поцелуй двух людей и называем это любовью. Наблюдение за этим событием не заставляет нас чувствовать любовь. Почему же это должно нас трогать, когда мы видим это на картине. Если мы хотим чувствовать, нам нельзя быть наблюдателями. Картина не должна быть просто изображением, если ее задача разбудить наши чувства. Остается вопрос, может ли колористическая форма оказывать на нас непосредственное влияние. По поводу тонов это бесспорно. По поводу цвета — тоже. Красный влияет на нас иначе, чем синий. Если уже отдельный тон или цвет нарушают наше душевное равновесие, то есть пробуждают движение души, то почему же художественно осмысленное сочетание абсолютных тонов и абсолютных цветов не сможет? Материал искусства уже сам по себе средство возбуждения чувства. Искусство, воплощение этого движения чувства, указывает душе определенное направление. Чем сильнее произведение искусства, тем мощнее стремление в этом направлении. Для картины как художественного произведения совершенно несущественно, предметны или беспредметны цветовые формы. Даже картина, элементы формы которой вызывают определенные воспоминания, может быть высокохудожественной, то есть подвигать душу в определенном направлении. Дело не в том, что импрессионистическая картина вызывает некоторые воспоминания или ассоциации. Дело в том, что вместо художественного произведения создаются изображения воспоминаний и больше ничего. Другими словами: импрессионистическая картина изображает внешние или внутренние впечатления вместо того, чтобы воплощать их художественными средствами. Вне всякого сомнения, импрессионистические произведения искусства существуют. Вот только они лишь на вид импрессионистичны и обязаны своим существованием в искусстве случаю, когда художественный экстаз такого художника был настолько силен, что картина возникла вопреки его импрессионистской воле. Этим объясняется и столь большая качественная разница в произведениях одного и того же художника-импрессиониста. Как известно, Америку тоже открыли случайно. Но Америка, несомненно, существовала и до того, как была открыта. Случайность ее открытия — всего лишь субъективное доказательство ее объективного существования. Разумеется, не существует метода, руководствуясь которым можно создать художественное произведение, нет его и в экспрессионизме. Любая теория — просто сумма опыта. Познание экспрессионистской сущности искусства освобождает творцов и поклонников от бесчинства дилетантизма. Дилетантизм в искусстве возникает вовсе не от недостатка технических навыков. Он возникает от недостатка духовного опыта. В этом смысле множество художников являются дилетантами, и некоторые дилетанты являются художниками. Техника тоже не уникальна. Техника есть способность воплотить озарение. Поэтому каждому произведению искусства должна соответствовать своя техника. Художники и обыватели часто путают формы и формулы. Художественное содержание может быть передано только с помощью форм — зрительных или звуковых. Было бы неправильно называть эту позицию искусством для искусства. Правильней будет сказать — искусство из искусства. Человек состоит из человеческих, органических составных частей, а искусство состоит из органических художественных составных частей. Этой логике не противоречит никакой опыт, она сама и есть опыт. Постижение понятия искусства из искусства освобождает от дилетантизма. Профан не перестает удивляться, что произведения искусства часто не признаются таковыми академиями художеств и искусствоведами. Объяснение экспрессионистской сущности искусства делает ответ очевидным: академии и специалисты руководствуются опытом, а не пониманием. Их средство — сравнение. Но каждое сравнение зависит от сравнивающего. Сравнивающий необъективен и поэтому непригоден. Произведение искусства должно быть признано как оно есть. Художник как субъект предпосылает зрителю свой опыт. Опыт можно передать только высказыванием в словесной форме. Поверю я этому высказыванию или нет — целиком зависит от меня. Искусство же должно заставлять верить. Я сам должен постичь веру. Если кто-то уничтожает или, наоборот, возвышает меня, я должен поверить в его силу. Если искусство пленяет или освобождает меня, я должен поверить в искусство. Только чувство производит эффект. По силе воздействия я могу объяснить причину внешнего или внутреннего ощущения. Но объяснение не заменит сам эффект. Чувства существуют помимо объяснений. Сила экспрессионистского искусства — в непосредственном эффекте. Эти картины привлекают внимание, потому что они принуждают быть внимательным. Не только зрительно. Непосредственный эффект достигается силой ритма. Наши души вибрируют, подчиняясь живому ритму построенной по законам логики искусства поверхности. Для этого не требуется какого-то особенного воображения. Законы этого воздействия продиктованы физиологией и даже физикой. Существуют эфирные волны. Мы плаваем в них. Освободиться мы не можем даже с помощью нашей замечательной воли. Мы находимся в полной зависимости, как бы это ни было болезненно для нашего прекрасного представления об индивидуальности. Мы должны, даже против воли. Искусство как подобие вечности не может вознестись над ней, поскольку оно лишь подобие. Искусство не должно стремиться стать противоестественным. Однако констатация воздействия не есть воздействие. Искусство безусловно. Искусство не ставит никаких предварительных условий, потому что оно не стоит, не сидит, а движется. Искусство не повествует и не перечисляет, потому что числами ничего нельзя доказать, только объяснить. Следует объяснить объяснение — типичное третичное понимание искусства. Ничто так не выдает в человеке духовную зависимость от принятых понятий, чем то, как он рассматривает произведение искусства. Понятия перекрывают способность к восприятию и чувствованию так сильно, что понятие и принимается за переживание. Даже личное переживание. Зритель не видит, он сравнивает. А поскольку экспрессионистическое произведение, особенно беспредметное, не дает сверить его с так называемой натурой, то зритель начинает сравнивать что и как попало. Можно услышать, например, что экспрессионистская картина очень похожа на витраж или гобелен. Или на обои. Подобное остроумное замечание делает почти каждый второй. Это можно доказать статистически. При этом каждый второй думает, что он первый и единственный, кому эта мысль пришла в голову. И даже может ее прекрасно сформулировать. До тех пор, пока речь идет о картине как произведении искусства, совершенно неважно, написана ли она маслом, гравирована или связана спицами. Ни один материал не бывает художественным или нехудожественным. Если же зритель упоминает гобелен или обои для того, чтобы намекнуть, что экспрессионистическая картина представляет собой не высокое искусство, а прикладное, он ошибается. Он совершенно не понял сущностной разницы между изобразительным и прикладным искусством. Глубинное различие в том, что изобразительное искусство формирует образы, а прикладное работает c формами. Иными словами: стремление к созданию образа — это душевный порыв, стремление к прикладным формам — игра, или, как часто неправильно говорят, декоративность. Внешнее различие: живопись сконцентрирована на себе, а декоративное искусство направлено вовне. Импрессионизм направлен вовне. Он органичен лишь потому, что рассчитан на восприятие зрителя. Он построен для зрителя. Он применяет для удобства ориентации зрителя научную перспективу, которая, будучи наукой, лишена всякого художественного смысла. Перспектива имитирует пластику поверхности произведения. То есть она посягает на законы плоскости. Она вводит в заблуждение, даже в оптический обман. Мы не видим с точки зрения перспективы, мы выучиваемся так видеть. К тому же зачем зрителю ориентироваться в изображении? Никто же не собирается гулять в картине, купаться в ней или в нее сесть. Вся прелесть окружающего мира исчезает, стоит только перевернуть импрессионистическую картину. Внезапно мы видим небо вместо воды, потому что и то, и другое написано, как положено, синим цветом. Ничто на свете не разоблачает с такой очевидностью иллюзию и бессмысленность таких картин — стоит только перевернуть их. Внезапно обнаруживается, что образ рассыпается, если рассматривать его как картину, то есть как композицию форм и цвета, построенную на законах художественной логики. Поэтому концентрация — не только внутреннее средство искусства, но и внешнее. Как только ритмическое движение к центру замыкает плоскость картины, она должна замыкаться на себе. Любое оптическое явление замкнуто на себе. Следовательно, подлинное произведение искусства можно рассматривать с любых сторон без ущерба для его художественной ценности. В картине не работают законы тяготения. Почему нельзя поставить картину вниз головой и вверх ногами? У нее же нет головы. Прикладное искусство, напротив, эксцентрично, направлено вовне. Оно построено на обыгрывании повторения той или иной формы. То есть форма должна иметь способность к воспроизведению. Не подлежит сомнению, что прикладное искусство возникло из изобразительного. Однако от произведения прикладного искусства зритель обычно не требует того, что изящно называется натуральным сходством. Ремесленник с развитым художественным чувством тоже немного склонен к натурализму, поскольку больше расположен к игре форм и цвета, чем живописец. Только во времена упадка прикладного искусства преобладали натуралистические мотивы. Кому охота постоянно смотреть на свои стены, украшенные узором из цветущих роз, или носить на блузе фиалку из гербария Наполеона или королевы Луизы. Многие люди в таком восторге от собственной индивидуальности, что стараются ее проявить даже в выборе мебели. Это называется архитектура интерьера. C таким вкусом нельзя даже выбрать картины. Совершеннейшая безвкусица. К счастью, мы живем в эпоху смены вех в искусстве. Материализм как мировоззрение отступает. Материализм — упрощенное представление. Искусство — мировоззрение. Искусство больше не копия. Искусство — снова образец.
Имена имеют некоторое значение, но не для искусства. Художественное произведение выделяется не мастерством художника. Оно приобретает значение через познание произведения. Имена — лишь указатели, которые помогают найти шедевры. В первую очередь искусство открывается нам в произведениях Кандинского и Марка Шагала. Искусство Кандинского называют беспредметным, искусство Шагала — предметным, при этом считается, что сравнение оптических образов с физическими телами и предметами у Шагала возможно, а у Кандинского — нет. Это сравнение или узнавание ничего не говорит ни в пользу, ни против произведения. Мысли Кандинского, изложенные в его книге «О духовном в искусстве», были неправильно истолкованы. Утверждается, что его живопись абстрактна, при этом под абстракцией понимается нечто бесчувственное. Однако редко какая картина бывает такой чувственной и осязаемой, как картины Кандинского. Это живопись в чистом виде, поскольку она использует материал искусства — цвет и форму — без примеси какого бы то ни было промежуточного впечатления. Перед картиной Кандинского не получается думать. Но мыслительный процесс — не созерцание, ни внешнее, ни внутреннее. Что думается, когда смотришь на небо, на море, на лес или сад? Разве от этого эти явления нашего восприятия становятся менее прекрасными, то есть лишенными всякого воздействия? Изображение сада — вовсе не сад. Но картина может производить впечатление сада, даже если на ней нельзя опознать цветов из классификации Карла Линнея. Синий цвет — еще не море. Но картина может передавать движение моря, не изображая текучие волны прямыми или волнистыми линиями. Перед картинами Шагала можно подумать. Но те мысли, что приходят в голову, — не искусство. Картины Шагала потому искусство, что оптические образы в них подчинены законам искусства, сформированы и выстроены сообразно масштабу картины. Так что качество произведения искусства надо оценивать по силе чувства и формообразования. Предпосылкой для оценки произведения является понимание сущности искусства. Оценка, то есть критика, не берет в расчет то вдохновение, что является необходимой предпосылкой искусства, поскольку искусство — воплощение вдохновения. Художественные огрехи можно искать и находить только в формообразовании. Для этого требуется понимание особого воздействия искусства на основании особых художественных свойств каждого отдельного произведения искусства. Каждая плоскость требует своих законов, которым подчинены как создатель, так и зритель, равно как и разумный критик. Внешняя и внутренняя законченность художественного произведения определяется воплощением вдохновения. Там, где цельный организм произведения позволяет найти брешь, лежит художественная ошибка. Художественная логика так же абсолютна и императивна, как и логика рациональная. Художественная логика — воплощение меры чувства. Доказательства логики неоспоримы, насколько могут быть неоспоримы логические доказательства. Логика мышления многим недоступна, даже если они мыслят логически. Так же и логика чувств недоступна многим, даже если они чувствуют логически. И этим многим не остается ничего, кроме как верить логикам сознательно или бессознательно. Они так и делали всегда, эта вера составляла счастье их жизни и счастье искусства. Ничто лучше не доказывает внутреннего противоречия между цветом и формой настоящего произведения искусства, как репродукция. Рисунок — искусство в себе, а именно искусство линии. Цвет только мешает, он сам должен стать частью рисунка. Если в живописном произведении можно выделить линию, то это не что иное как малая поверхность цвета, цветовая форма, даже не контур. Ведь контур есть лишь вспомогательное средство науки, даже в природе нет контуров. Фотографическое воспроизведение экспрессионисткой картины не передает чувственности оригинала. Его невозможно прочувствовать. А импрессионистическую картину можно. Что доказывает, что импрессионистические картины — это цветные узоры. Внутренняя связь цвета и формы проявляется не более, чем когда симфония для фортепиано исполняется в сопровождении нескольких струнных инструментов. Так что репродукция способна передать только ритмическое движение цвета и формы.
Экспрессионистская сущность музыки подмечена давно. В истории музыки редки случаи подражания акустическим впечатлениям окружающего мира. Что характерно, эту имитацию называют звукоживописью. Восприятие живописи настолько искажено, что эта путаница перекочевала в качестве термина в музыку. Немузыкальный человек слышит звуки, слышит музыку только тогда, если он может при этом размышлять, сравнивать и что-то представлять. Нехудожественный человек видит только кляксы краски и видит картину только тогда, когда может при этом размышлять, сравнивать и что-то представлять. Но глаз и ухо только проводники чувственных ощущений, а не носители искусства.
Так что экспрессионизм — не мода. И не направление. Экспрессионизм и есть искусство. Экспрессионист — значит художник. И как в прежние времена многие художники себя называли художниками, будучи всего лишь более-менее удачливыми техническими подражателями, так многие сейчас себя называют экспрессионистами, пытаясь копировать внешний образ экспрессионистской картины. Подражания всегда остаются лишь ничтожной попыткой. Ведь настоящее искусство нельзя имитировать. Каждый ритм уникален в движении. Подражание же, напротив, всегда можно воспроизвести, поскольку в нем отсутствует творческая сущность. Картины могут быть так же похожи, как люди. Однако насколько несхожи два человека, настолько несхожи два произведения искусства. Нетренированным глазом можно скорей отличить азиата от европейца, чем двух азиатов или двух европейцев одной нации. Нетренированный глаз может отличить импрессиониста от экспрессиониста. Но два экспрессионистских произведения кажутся ему одинаковыми. В этом тоже виновата привычная механистичность восприятия оптических образов, от которой нельзя обезопасить, если кто-то, лишенный чувственного понимания, пытается понять или оценить произведения искусства. Надо отучиться сравнивать. Надо учиться видеть непосредственно, тогда получится и воспринимать живопись без посредников. Надо переступить через свой опыт, через себя самого. Только тогда искусство можно воспринять душой и чувством.
Кандинский / Марк Шагал / Франц Марк (†) / Фернан Леже / Альбер Глез / Жан Метценже / Умберто Боччони / Карло Карра / Джино Северини / Франсис Пикабиа / Делоне / Пауль Клее / Якоба ван Хемскерк / Кампендонк / Рудольф Бауэр / Георг Мухе / Йоханнес Мольцан / Нелл Вальден / Йоханнес Иттен / Франц Штукенберг / Арнольд Топп / Фриц Бауман / Эмиль Филла / Отакар Кубин / Мария Уден (†) / Курт Швиттерс
Александр Архипенко / Вильям Вауэр / Освальд Херцог
Перевод Марины Изюмской по изданию: Walden H. Die neue Malerei. Verlag Der Sturm, Berlin. 1919