XXXIX

От Октава — М***

Долина Сен-Леон


Дорогой Герберт, сколько раз ты мне говорил, что я сумасшедший! И я начинаю этому верить. Но, право же, я очень доволен своим сумасшествием — без него я был бы несчастным человеком.

Если ты спросишь, где я живу и чем занимаюсь, мне было бы затруднительно тебе ответить. Сейчас я нахожусь в таком краю, где еще ни разу не бывал, в местности, которой я не знаю и где могу выходить из дому только под чужой личиной. А занимаюсь я тем, что брожу вокруг некоего старого замка, играю на флейте при лунном свете, и время от времени меня награждают ударом хлыста по руке.

Тебя бы, думаю, не удивил мой внезапный отъезд, если б ты знал, что Сильвия за месяц до того уехала из Женевы. Ты бы, конечно, предположил, что я поехал к ней, и не ошибся бы в этом. Но ты, разумеется, и не подозреваешь, что я без ее приглашения и даже без разрешения помчался по ее следам. Она покинула свой уединенный уголок на берегу Лемана — странная прихоть, как и все решения, возникающие у нее нежданно, да еще в такие минуты, которые ты проводишь у ног ее, полный душевного спокойствия и мня себя счастливейшим из смертных. Удивительное создание, быть может слишком страстное или слишком холодное для любви, но уж наверняка слишком красивое и необычайное среди женщин, — такое, что стоит ей появиться перед глазами мужчины, и она уже сводит его с ума.

Я знал, что господин Жак женат, и догадался, что она поехала к нему, решив поселиться в его доме, — ведь уже несколько месяцев она пугала меня этим намерением, всякий раз, как бывала в дурном расположении духа и желала довести меня до отчаяния. Но я не знал, где сейчас господин Жак — в Турени или в Дофинэ. В надменной записке, которую Сильвия оставила для меня в своем домике, она не удостоила сказать, куда направляет свои стопы, и поэтому сюда я приехал наугад. Я устроился в хижине лесного сторожа, скаредного и скрытного старика; я выбрал его среди других хозяев за то, что у него злая физиономия, на которой написана алчность, — за деньги он готов помочь мне поубивать здесь всех мужчин и похитить всех женщин. Итак, можешь теперь рисовать в догадках мое пребывание в самой романтической на свете долине, где я, чтобы избежать любопытных, чаще расхаживаю в костюме браконьера, нежели в одежде порядочного человека, — и я действительно браконьерствую под покровительством моего хозяина, а по вечерам вместе с ним приготовляю ужин, который мы добываем с оружием в руках. Вообрази себе, как крепко я сплю на дрянной койке, читаю в лесу урывками какой-нибудь роман под сенью могучих дубов, а иной раз отправляюсь на сентиментальные потаенные вылазки, блуждая вокруг жилища моей жестокосердой повелительницы (ни дать ни взять господин Ловлас), и как я пишу тебе на колене, при свете смоляного факела. Самое смешное во всех моих похождениях то, что я отдаюсь им совершенно серьезно, что я действительно грущу и влюблен, как голубок. А эта Сильвия! Горе мое! Право, лучше бы мне руки лишиться, чем с нею встретиться! Ты достаточно хорошо ее знаешь и можешь понять, сколько страданий должны доставлять такому простодушному человеку, как я, ее романтические прихоти и гордое презрение ко всему, находящемуся за пределами идеального мира, в котором она замыкается. Я сам немного виноват в своем несчастье. Я обманывал ее, вернее — обманывался сам, уверяя Сильвию, что я беглец, покинувший этот идеальный мир и вполне способный возвратиться в него. Да я и в самом деле так думал и в первые дни был именно тем поклонником, какого она должна была или могла полюбить. Но мало-помалу обычная моя беспечность и легкомыслие взяли верх. Я прислушался также к голосу холодного рассудка и увидел Сильвию такой, какова она в действительности, — восторженной, все преувеличивающей, немного сумасбродной.

Но это открытие не помешало мне страстно влюбиться в нее. Восторженность, которая делает провинциальных девиц такими смешными, придавала красоте Сильвии что-то необычайное, вдохновенное — в этом, пожалуй, и состоит самое большое ее очарование, самая пленительная черта. Но Сильвия получила ее от Господа Бога на свою беду и на беду своих обожателей, потому что она может вызвать у них восторг, но не в силах покорить их. Гордая до безумия, она требует полного к себе доверия, словно мы живем в золотом веке, и заявляет, что всякий, кто осмелится ее заподозрить в чем-либо дурном, — человек подлый и развратный. Поскольку у меня вызывают тревогу странности в ее поведении и я стал ревновать ее из-за необычной для женщин свободы в поступках, она потеряла ко мне всякое уважение; я был низвергнут с горних высот, куда она возвела меня и посадила рядом с собою, я упал с небес в грязный мир страстей человеческих, в который эта сильфида еще не удостаивала ступить своей белоснежной точеной ножкой. И с тех пор наша любовь стала чередой размолвок и примирений. Помню, как однажды я с грустью рассказал тебе о нашей ссоре, последовавшей за недавним примирением. И ты меня спросил:

— На что ты жалуешься?

— Ах, друг мой, ты, может быть, и знаешь женщин, но ты не знаешь Сильвии. У нее малейшая твоя провинность приобретает огромное значение, каждая новая ошибка роет могилу, в которой она хоронит частицу своей любви. Правда, она и прощает, но это прощение хуже, чем гнев. Гнев у нее бурный — тогда она исполнена страстного волнения, а прощение холодное, не знающее жалости, как смерть.

Я был во власти бесконечных подозрений: то меня мучила неуверенность, то я опасался стать жертвой искуснейшей кокетки, то боялся, что оскорбляю чистейшую из женщин, и я был несчастен близ нее, но никогда у меня не хватало сил расстаться с нею. Двадцать раз она меня прогоняла, и двадцать раз я просил у нее пощады после тщетных своих попыток жить без нее. В первые дни изгнания я надеялся, что буду только радоваться вновь обретенной свободе и покою. Я блаженствовал, испытывая сладостное чувство безразличия и забвения. Но вскоре на меня напала тоска, и я уже сожалел о волнениях и благородных муках страсти. Я бросал вокруг испытующие взгляды в поисках новой любви, но беспечность моя и деятельный характер равно отдаляли меня от других женщин. По своему нраву я предпочитал обществу женщин охоту, рыбную ловлю, все энергические утехи сельской жизни, которые Сильвия делила со мной. К тому же мне страшно было, что придется обучаться другим видам осады ради новой победы. Да и какая женщина может сравниться с Сильвией красотой, умом, чувствительностью и благородством души! Теперь, когда я потерял ее, я отдаю ей справедливость, я сам себе удивляюсь и негодую на себя за то, что мог заподозрить в недостойном поступке столь возвышенную женщину, у которой даже надменность доказывает, что она не способна унизиться до лжи. А когда я бываю с ней, я страдаю от ее крутого, неумолимого нрава, от ее бурного характера, от ее невыносимой таинственности и от странных ее требований. Она не снисходит к моему несовершенству, не прощает ни одного моего недостатка, из всего извлекает доводы, чтобы доказать, до какой степени ее душа выше моей. А что может быть более пагубно для любви, чем это взаимное исследование двух ревнивых и гордых сердец, стремящихся превзойти друг друга? Я быстро уставал от этой борьбы, мне хотелось любви менее требовательной и менее возвышенной. Сильвия подавляла меня своим презрением и иной раз так красноречиво, с таким жаром доказывала мое убожество, убожество моей души, что я приходил к убеждению, будто я не создан для любви и даже не осмеливался надеяться, что достоин ее познать. Но если это так, к чему же Господь предназначил меня в сем мире? Не знаю, куда влечет меня мое призвание. У меня нет никакой сильной страсти, я не игрок, не распутник, не поэт; я люблю искусства, довольно хорошо понимаю в них толк, они дают мне отдохновение и радость, но я не мог бы сделать их главным своим занятием. Свет скоро мне надоел, я чувствую, что человеку необходимо найти цель в жизни, а самая желанная цель, по-моему, — это любить и быть любимым. Возможно, я был бы счастливее и разумнее, будь у меня профессия; но я обхожусь без нее — ведь у меня есть скромное состояние, не расстроенное никаким беспутством, и поэтому я могу вести ту праздную и легкую жизнь, к которой привык. Для меня было бы несносно тянуть какую-нибудь лямку. Я люблю сельскую жизнь, но, конечно, хотел бы вести ее с подругой, которая дарила бы мне радости ума и сердца, а иначе среди окружающего чисто материального существования мною скоро овладела бы тоска одиночества. Быть может, мое назначение — брак и семья. Я люблю детей, характер у меня мягкий и спокойный; мне думается, я был бы почтенным обывателем какого-нибудь захолустного городка нашей мирной Швейцарии. Меня уважали бы, как знающего земледельца и примерного отца семейства, но я хотел бы, чтобы моя жена была более образованною особой, чем те мещанки, которые с утра до вечера вяжут синий чулок. Да боюсь, что я и сам отупел бы, почитывая газету, покуривая трубку и попивая пиво в кругу моих достойных сограждан — один другого проще и безобиднее.

Словом, мне нужно найти себе жену, которая по развитию была бы ниже Сильвии, но выше всех знакомых мне невест, какие, думается, не прочь выйти за меня. Однако прежде всего мне нужно исцелиться от любви к Сильвии, но от этого недуга моя душа еще не скоро избавится.

Не зная, что делать, я приехал сюда, решив еще раз попытать счастья. Сначала я намеревался, как обычно, броситься к ее ногам, но вдруг мне пришло желание последить за ней, расспросить, какого мнения о ней окружающие, все разведать и понаблюдать за ней без ее ведома — все для того, чтобы раз и навсегда выбросить из головы подозрения, которые так часто мучили меня и, быть может, будут еще мучить: ведь Сильвия отличается поразительным талантом вызывать эти подозрения, глубоко презирает самые простые объяснения, а в несчастной моей голове живо разыгрывается фантазия и жестоко меня терзает. До сих пор я еще ничего не узнал, так как моя повелительница живет здесь лишь три недели и в этих местах никто о ней ничего не слышал. Если б она знала, что я задумал, она бы мне никогда не простила такой затеи, но она о ней не узнает, тем более что мои наблюдения почти уже закончены. Вчера она меня узнала, несмотря на мой маскарад, и оказала мне весьма дерзкий прием. Мне придется появиться в своем обычном виде. Жак меня знает и все равно скоро открыл бы, что это я. Они с Сильвией, пожалуй, стали бы смеяться надо мной, так уж лучше я сам буду смеяться вместе с ними.

Этот Жак, несомненно, порядочный человек; его холодный характер и сдержанные манеры никогда не позволяли мне обращаться с ним запросто, а к тому же я до сих пор питал ужаснейшую ревность к нему. Теперь у меня есть основания считать, что мои подозрения были грубой несправедливостью. Но я все-таки немного сержусь на него — ведь он отчасти виноват в том, что Сильвия так долго и с такой презрительной гордостью отказывалась успокоить меня, раскрыв мне свое родство с Жаком и объяснив тем самым свои отношения с ним. Я досадую на него также за то, что для Сильвии он идеал, воплощение всего великого и прекрасного на свете, единственная душа, достойная парить в эмпиреях на одной высоте с нею, словом — предмет платонической любви, романтического преклонения, которое уже не вызывает у меня ревности, но в достаточной мере уязвляет мое самолюбие. Это не помешает мне стать другом господина Жака, готовым во всех обстоятельствах оказать ему услугу; но если бы я мог, перед тем как обменяться с ним дружеским рукопожатием, немножко подразнить его и отомстить Сильвии, изобразив, что я влюбился в другую, меня бы это позабавило.

Для того чтобы уразуметь это мое новое безумство, тебе надо знать, что у господина Жака есть жена, очаровательная маленькая женщина с розовым личиком. Прелесть невообразимая! Она не так хороша, как Сильвия, но, бесспорно, ее милее, менее горда и надменна, хоть душа у нее на свой лад романтическая. Я получил от нее залог благосклонности — браслет, который был мне брошен из окна с очень ласковыми словами; это произошло недавно вечером, когда я решил усладить слух моей тигрицы страстными звуками флейты. Я вовсе не самодовольный фат и не вижу в полученной награде ничего лестного для своего тщеславия, даже не знаю, видела ли она мое лицо, а в тот вечер я не предстал перед ней даже в виде призрака: лишь звукам флейты, упоению весенним вечером и какой-нибудь мечте, достойной юной школьницы, обязан я этим залогом покровительства. Я человек порядочный и весьма неловкий герой романа, а потому не способен злоупотребить маленьким кокетством молодой женщины. Но ведь дозволительно же мне продлить роман еще на несколько дней. Я начал его с поцелуя, который, возможно, заронил некоторое волнение в сердце белокурой Фернанды, когда она узнала, что ее и Сильвию поцеловал в темноте не Жак, а кто-то другой. Не находишь ли ты, что под влиянием досады я стал, вопреки своей натуре, существом вероломным? В вечер поцелуя я думал только о Сильвии: я проник в дом через одну из застекленных дверей гостиной, которая выходит в сад; я намеревался открыто попросить у Сильвии прощения за все свои грехи — за те, которые совершил и которых не совершал. Сильвия играла на фортепьяно. Было темно; женщины не заметили, что вошел кто-то третий. Я сел на диван. Одна из подруг села рядом со мной, но в темноте не заметила меня. Я хотел было схватить ее в объятия, как вдруг по голосу определил, что Сильвия по-прежнему сидит за фортепьяно. Я подслушал их короткий сентиментальный разговор с Фернандой, а в ту минуту, когда они обнаружили меня, поцеловал Сильвию и хотел было заговорить, но тут Фернанда, услышав, что я поцеловал ее подругу приняла меня за своего мужа и подставила мне личико, сделав обиженную гримасу, как ревнивый ребенок. Попробуй-ка удержись тут от соблазна! Не знаю, уж как, но в темноте наши губы встретились. Честное слово, я так был смущен этим приключением, что тут же убежал, не открыв женщинам, что я вовсе не Жак. С тех пор я знаю через моего хозяина, который приходится дядей Розетте, горничной обеих дам, что прелестной Фернандой овладел панический страх, и стоит шелохнуться в парке листочку или мыши пробежать в замке, как ей делается дурно. Страх и обмороки хозяйки замка были бы на руку какому-нибудь дерзкому проказнику, но, к счастью для Фернанды, я не принадлежу к дерзким проказникам, да и не так уж влюблен.

Но эти приключения меня занимают и забавляют; это дозволительно в моем возрасте — мне двадцать четыре года. Погожие дни, лунные ночи, дикая и живописная долина, густые леса, полные тени и таинственности, величавый замок, возвышающийся на пологом склоне холма, егеря, мелькающие в долине, оглашающие ее звуками медных рожков, лай собак, две охотницы, прекраснее, чем все нимфы Дианы: одна темноволосая, высокая, гордая и отважная, другая белокурая, робкая и сентиментальная, обе на великолепных лошадях, бесшумно скачущих по лесным мхам, — все это похоже на сон, и мне хотелось бы никогда не просыпаться.

Загрузка...