Бастилия взята, но победители не расходились.
Скорей освободить узников! Проверить склады! Захватить архивы!..
— Какая подлость! Взгляни! — Жак схватил Шарля за рукав и показал ему на страшную скульптуру, которая неизменпо должна была стоять перед глазами заключённых во время их кратких прогулок на тюремном дворе.
Она изображала двух рабов, согбенных под тяжестью собственных цепей; цепи обвивали им шею, руки и ноги, змеились вокруг туловища. На спинах рабов покоился циферблат больших часов, оковы ползли вокруг всего корпуса, соединяясь и образуя огромный узел на переднем плане. Лица были искажены страданиями, на них был написан ужас, безнадёжность: они рабы и никуда не уйдут от своих цепей.
— Как ненавистны были заключённым эти часы!.. — вырвалось у Жака. — Ну-ка, приятель, одолжи мне твой лом! — обратился он к стоявшему рядом каретнику.
Тот окинул взглядом прихрамывающего юношу, встретился с его сверкающими гневом глазами и отдал ему лом.
— Раз! — замахнулся Жак, и одна из фигур раскололась пополам.
— Стой!.. — крикнул Шарль и остановил руку Жака, которую тот снова занёс. — Запомните все, что в тюремный двор Бастилии мы вошли ровно в четыре с половиной часа!.. Видишь? — И он показал на ещё сохранившийся циферблат и двигавшуюся по нему стрелку. — А теперь продолжай!
Под крики одобрения другие довершили начатое Жаком дело, и вскоре на земле валялись лишь обломки того, что было страшной эмблемой Бастилии.
— Уничтожайте бумаги! Те бумаги, что хранил комендант! Вот страшные свидетели страшных дел!..
Этот голос шёл из канцелярии, окна которой выходили на тот же тюремный двор. И те, у кого ещё не остыла жажда всё крушить, всё уничтожать, бросились в канцелярию.
Здесь на полках были аккуратно расставлены ящики, в которых таились судьбы сидевших в камерах людей. Десятки рук потянулись к ящикам, стали выворачивать их, выбрасывать хранившиеся там документы. Клочья бумаги и куски картона закружились в воздухе, разлетелись по двору крепости, забелели во рвах.
— Друзья! Подождите! Опомнитесь! Нам ещё ох как пригодятся эти бумаги! Ведь это живые обвинители тюремщиков! — послышался голос Адора. — К сожалению, кто-то постарался уничтожить до нас часть бумаг. Соберём же оставшиеся и отнесём их в Ратушу. Там их разберут!
Жак нисколько не удивился, услышав голос Адора. Он был уверен, что адвокат должен находиться здесь, у стен Бастилии, где решалась судьба Парижа, всей Франции… И как же он был ему сейчас рад!
Те, кто только что готовы были всё истребить и предать огню, остановились, прислушиваясь к словам Адора.
— Вот смотрите! Слушайте! Читайте! — Адора вытащил из кучи спасённых бумаг одну, обгоревшую с углов, и огласил её текст: — «27 мая 1776 года по сообщению сыщика Реньяра, некто Эдмонд Прот намеревался провезти в Париж целый тюк запрещённых книг. Было дано знать на заставы, где он и был задержан со своим грузом. Препровождён в Бастилию». А вот и другой документ.
Толпа притихла.
— Здесь вот оторван уголок, недостаёт числа, когда написан приказ об аресте, нет и самого начала приказа. Теперь вы сами видите, как плохо, что вы не сохранили всю кипу бумаг. И всё же мы постараемся его восстановить. Слушайте! «… переплётчик, он же книготорговец…» В фамилии недостаёт двух или трёх букв. По-видимому, его звали Мариньи. Так вот, он арестован в Версале за то, что предлагал придворным запретные издания. Мариньи признал себя виновным, однако заявил, что даже смерть не заставит его назвать имена тех, кто дал ему распространять эти листки… А вот письмо заключённого, адресованное коменданту крепости. «Во имя бога прошу вас не о том, чтобы меня выпустили из Бастилии, — я знаю, это невозможно. Не о сохранении жизни, нет! Что мне жизнь сейчас, когда у меня отняли самое дорогое для человека — свободу! Я умоляю вас — вы сами отец, муж, брат, — дайте мне знать, жива ли, здорова ли моя жена. Ведь я пять лет о ней ничего не знаю. Одно только слово, только её имя, написанное её собственной рукой, и я благословлю на веки веков ваше великодушие. 7 октября 1752 года».
Прочтённые документы произвели огромное впечатление на победителей Бастилии.
— Парижане! Он прав! Спасайте бумаги!.. — закричали разные голоса. И к Адора потянулись десятки рук с обрывками бережно подобранных и спасённых от огня бумаг.
Но Жак продолжал неотступно думать о своём.
— А заключённые? — громко крикнул он, покрывая своим голосом голоса всех других. — Освободим скорее узников! Ведь они ещё и не догадываются, что пришло их спасение.
Жак, а за ним другие ринулись во двор, где в башенные стены были вмурованы страшные, лишённые света казематы. Под ломами, топорами начали трещать двойные и тройные, окованные железом двери казематов. Висевшие на них тяжёлые замки издавали протяжный, воющий звук, когда тюремщики поворачивали в них заржавленные ключи. Их скрежет возвещал пленникам о времени, когда им приносили пищу. Но как часто возвещал он о наступившем для них смертном часе!
— Сюда тюремщиков! Тюремщиков сюда! Да куда же они попрятались! Ключи! Ключи!..
— Где Пьер Круазе? Сюда Круазе! — громко потребовал Жак.
Но никто не отзывался. Испуганные, трепещущие перед справедливым возмездием тюремщики попрятались кто куда.
Но их всё-таки нашли. Вот и Пьер Круазе. Жак хорошо запомнил этого человека. Но сейчас он не похож на самого себя. В его глазах затаился животный страх перед неминуемой расплатой. Судить будет народ, а это страшный судья.
Жак схватил Круазе за шиворот.
— Теперь ты больше не будешь лгать! Отвечай, когда умер Фирмен Одри? Где похоронен?
— Он жив, — пролепетал Круазе, — он здесь!
— Как?! — рука, державшая Круазе, разжалась. — Идём! Скорей! Где он?
Жак подумал, что Круазе хитрит и хочет завести в тупик, когда тот повёл его по извилистым коридорам, по тёмным, замшелым ступеням туда, где на девятнадцать футов ниже уровня двора, в подземельях, находились самые страшные из казематов. Словно в насмешку, башня, где они находились, называлась Башней Свободы. Но Круазе был слишком напуган, чтобы пытаться ослушаться победителей.
Жака словно что-то подтолкнуло к последней, самой массивной двери.
— Ключи от этой камеры! — потребовал Жак.
— Их взяли… всю ту связку…
— Кто взял?
— Те, кто первые вошли во двор.
Это было похоже на правду. Тогда на дверь посыпались удары. Не щадя своих рук, заколотили в двери люди, пришедшие вместе с Жаком. Но ответом было молчание. Вдруг изнутри послышался чей-то далёкий глухой крик и бессильные удары в дверь. Это придало людям новые силы, и они принялись высаживать дверь. Только каретник догадался, что Круазе лжёт; он бросился к нему и вытащил у него из кармана связку ключей. Один из них после некоторых усилий каретника повернулся в замке. Скрипя, открылась тяжёлая дверь.
Перед взорами осаждавших предстал седой как лунь, измождённый старец. При виде вошедших он поднял руки, пытаясь закрыть ими голову. Высохшая кожа, обтягивавшая руки, походила на пергамент.
— Кто вы? Как ваше имя?
Старик беспомощно мотал головой.
— Я человек! — наконец через силу выговорил он шёпотом.
— Фирмен! Фирмен Одри! — в отчаянии позвал его Жак.
Услышав своё имя, старец выпрямился, подался вперёд, будто отзываясь на тюремной перекличке. С ужасом увидел Жак бессмысленное выражение глядевших на него глаз.
— Он уже давно не в себе… Помешался… — начал было Круазе, но Жак с силой оттолкнул его.
Сознание, вернувшееся к Фирмену на мгновение, когда он услышал своё имя, тотчас его покинуло. Он не отвечал ни на один вопрос, несвязно бормотал что-то о мадам де Помпадур, Людовике XV. Вот всё, что сохранила его память.
Каретник, опустив руку на его плечо, ласково произнёс:
— Очнитесь! Опомнитесь! Царство Людовика Пятнадцатого давно кончилось. Мадам де Помпадур умерла. А вы выйдете сейчас на свободу.
Но эти слова не произвели на старика ни малейшего впечатления. Он уныло мотал головой и вдруг так же бессмысленно беззвучно рассмеялся.
«Так вот во что превратили этого человека, который когда-то имел мужество пойти против короля и его фаворитки! Это жалкое существо, этот выходец с того света — тот Фирмен, о котором отец Поль говорил с таким уважением, подражать которому с детских лет я стремился! Это тот Фирмен, которого любила Эжени Лефлер». У Жака мороз пробежал по коже. Может быть, как в волшебной сказке имя любимой вернёт Фирмена к жизни? Если бы Жак умирал и при нём произнесли: «Бабетта!» — он победил бы смерть! Жак это твёрдо знал. И, подойдя вплотную к Фирмену, Жак произнёс:
— Эжени Лефлер придёт сюда за вами!
Опять на мгновение, только на мгновение, в глазах Фирмена проскользнула искра сознания, промелькнула и угасла…
А в это время другая группа победителей освободила ещё двух заключённых, запертых в башне Бертодье́р.
Напуганные сторожа, боясь народного гнева, сами отдали ключи от остальных темниц.
Заключённых, или, вернее, тех, кто были ещё живы, оказалось гораздо меньше, чем предполагали. Трое из них, так же как и Фирмен, были безумны. Их всех отправили в больницы. Но сколько людей нашли смерть в проклятых стенах этой крепости?! Об этом свидетельствовали кости и черепа, найденные в подземельях. Кому они принадлежали — удастся ли когда узнать! Победители собирались уже расходиться, как вдруг кто-то громко произнёс:
— Меня зовут Манюэ́ль. Я сам был узником Бастилии. И я один из немногих счастливцев, кто наперекор судьбе вышел отсюда живым и в полном рассудке. Меня освободили совсем недавно. Я горжусь честью, какая выпала мне на долю: вместе с вами я штурмовал сейчас ненавистную Бастилию… Я хорошо знаю все переходы и закоулки крепости. Там, наверху, есть ещё казематы. Вперёд, друзья, за мной!
Толпа кинулась за Манюэлем, высоким мужчиной с изборождённым морщинами лицом. А он привёл своих спутников во второй этаж.
— Ломайте дверь! Здесь! Здесь! — в каком-то странном волнении кричал он и тут же пояснил: — В долгие часы моего заключения, которому я не предвидел конца, я начертал на спинке стула с задней стороны проклятья Бастилии. Я писал их без всякой надежды на то, что они исполнятся, но вы осуществили сегодня мои пожелания. А сейчас здесь, наверное, томится какой-нибудь другой горемыка. Освободим же его!
Когда победители вместе с Манюэлем дружно выломали двери, они увидели, что камера пуста.
— Никого нет! — с некоторым разочарованием в голосе произнёс Манюэль.
Затем он бросился к стулу, схватил его и повернул спинкой.
— Смотрите! Слушайте! — И он стал читать вслух нацарапанную ножом, выцветшую, плохо сохранившуюся надпись: — «Бастилия! Здесь заковывают в цепи ум, помыслы, желания, волю… Здесь люди обречены умирать заживо. Так пусть же народ разрушит твои темницы! И если одного Парижа будет мало, чтобы раздавить твою надменную твердыню, пусть восстанет вся Франция! Пусть на тебя опрокинутся твои стены и ад разверзнется под тобой! О, если бы я мог увидеть твои пушки, обращённые в пепел и прах, встретить последний вздох твоего последнего коменданта, о, тогда я был бы готов умереть от счастья!»
Все спешили обнять Манюэля, пожать ему руки.
— Смерть коменданту! — таков был единодушный клич народа.
Люди, овладевшие Бастилией, ещё не знали о его смерти, но их слова были приговором не только де Лоне. В них звучала угроза всем тем, по чьей воле была воздвигнута Бастилия и другие столь же страшные тюрьмы.
Между тем народ не расходился с площади Бастилии, требуя её немедленного разрушения.
— Да, да, прочь эти толстые стены, эти башни, эти страшные казематы! Мы взяли Бастилию, но этого мало! Сроем её до основания. И пусть почва, на которой она стояла, будет очищена другим памятником, воздвигнутым в честь народной победы и торжества свободы. Национальное собрание обсуждает сейчас законы, говорит и действует в Версале. Разрушенная Бастилия тоже заговорит, и её голос услышат во всём мире!
Эти слова произнёс Дантон, один из любимейших ораторов Пале-Рояля. Тотчас его окружили со всех сторон.
— Однако, друзья, мы сделаем это ещё не сегодня, — продолжал он. — О разрушении Бастилии будет издан специальный декрет.
Несмотря на слова Дантона, к которому все прислушивались с уважением, народ ещё долго теснился на площади, где покорённая Бастилия ещё не была снесена с лица земли. В эту достопамятную ночь никто в Париже не сомкнул глаз. В Ратуше тоже не спали. Под радостные клики в зал Ратуши народ внёс на руках гвардейца Эли, который стал сегодня героем дня и сейчас был увенчан лавровым венком. О его мужественном поведении говорили все. Напрасно старался Эли отклонить от себя почести, тщетно утверждал, что он действовал, как и все, повинуясь желанию видеть Францию счастливой, а Париж — освобождённым от призрака Бастилии. Толпа силой поставила его на стол, чтобы все могли его видеть. Всклокоченные волосы, разгорячённое лицо, разорванное платье, ружьё в правой руке, промокшая от крови повязка на плече — всё придавало ему воинственный вид.
В левой руке Эли держал связку ключей от Бастилии. Вместе с другим трофеем — сбитым с башен Бастилии знаменем — их торжественно вручили выборщикам. Поднесли им и взятый у коменданта устав Бастилии, а затем сложили к ногам избранников народа серебро, посуду, золотые часы с бриллиантами, принадлежавшие коменданту. Один из тюремщиков, следовавший за толпой, принёс деньги — пять тысяч ливров, отданные ему утром на сохранение комендантом. Никто и не помыслил дотронуться до личных вещей коменданта — весь зал был заставлен драгоценными предметами: свидетельством бескорыстия победителей.
Так закончился в Париже день 14 июля 1789 года, вошедший в историю.
В Версале узнали о взятии Бастилии только в полночь.
Король имел все основания быть недовольным днём 14 июля. Его охота в этот день была столь неудачна, что в сердцах он записал в своём охотничьем журнале против этой даты: «Ничего!»
Когда же новость: «Бастилия взята!» — дошла до его слуха, он воскликнул:
— Да это бунт!
— Нет, государь, — ответил докладывавший ему герцог де Лианкур, — это не бунт, а революция!