XIV

«Можно найти и безопасный выход, но честно ли это?»

Стефан Желев, март 1960 г.

Мыдрец

Милка ощутила тепло от камня под разостланным плащом и поняла, что прошел уже час с тех пор, как она ушла из долины. Она взяла плащ и пошла к Янице. Воспоминания, что текли стройно, пока она сидела на камне, спутались, как пряжа с размотанного клубка. Она пыталась в недлинное ноябрьское утро собрать их воедино и разобраться в их путанице, найти свой грех. «Мы вышли в путь с восторгом, — вспомнила она мысль, с которой час назад присела на камень на Зеленом холме. — Как чисты были наши шаги! Почему же сегодня мы судим друг друга? В одном я уверена: опьянение нас заслепило. Не помню, кто сказал: берегите революцию от духовых оркестров. Жаль, что я не знала этого раньше. На что ссылаться в свое оправдание? На молодость? Но мне было столько же, сколько когда-то отцу. А дальше?»

Нити обрывались на поре ее отсутствия. До того как стать инструктором окружного комитета партии, Милка работала в хозяйствах юга. От чужих людей она узнала, что сад в Янице удалось спасти, и пожалела было, что ушла из села, но утешилась мыслью: вину за то, что цвет пострадал от заморозка, свалили на нее, а когда виновный известен, крепнет вера людей в жизнь. Позже, уже в окружном центре, она узнала, что в Янице никто и не думал ее обвинять: Маджурин взял вину на себя. Ее разобрала злость, неизлившееся огорчение перешло в разочарование, но потом все смела весть о том, что сад в Янице обильно плодоносит. Она решила, что ее счеты с селом покончены, ее усилия, впитанные землей долины вместе с отцовской кровью, вливаются в соки плодов. Милка успокоилась и стала работать в горных районах юга. В окружной центр приезжала только по воскресеньям: сдаст отчет в комитет и спешит уехать обратно. Она понемногу начала забывать Яницу, но однажды осенним вечером ей сказали в комитете, что Керанова сменил Андон Кехайов, Маджурина — Марин Костелов, что в селе теперь верховодят некий инженер Брукс, завхоз столовой Асаров, козопас Перо Свечка, ослиный кузнец Марчев и какой-то обиженный жизнью человечек Гачо Танасков. Еще ей сказали, что все это люди, вышедшие из низов. Милка была ошеломлена, и хотя обязанностей в комитете у нее хватало, не могла не вмешаться; мол, она хорошо знает этих людей, они вовсе не представители социальных низов, а проходимцы, бывшие сельские богачи, которые заслуживают разве что снисхождения. Правда, ее заявления о том, что это люди опасны, что при них в Янице плодородие сойдет на нет, что их хозяйствование окажется гибельным для природы, оставались без ответа до тех пор, пока не произошли кадровые изменения в комитете. Тогда слово секретаря приобрело вес.

Там, в кабинете, все казалось ясным и простым, теперь же, шагая к селу под скупыми лучами ноябрьского солнца. Милка думала, что здесь море — вовсе не по колено. Как могли отступить Маджурин, Никола Керанов, Ивайло? Как удалось взять верх Андону — неужели интригами? «Впрочем, я ведь не знаю, что именно произошло после моего отъезда», — сказала она себе, входя в село и направляясь к дому Николы Керанова.

В воздухе плавали застарелые запахи убранных овощей. В Милке зашевелилось чувство вины за то, что она покинула Яницу. «Будь я здесь, этих бед не случилось бы. Как знать… Теперь я легко не сдамся. Надо разоблачить Андона Кехайова и его компаньонов. Сегодня же, этим же вечером. Сад не должен погибнуть. Это — самый трудный путь, знаю. Один раз я ошиблась, но теперь твердо уверена в том, что легкий путь через год-два заведет в болото».

Она сама не заметила, как оказалась у дома Керанова. От его прежней бедности не осталось и следа, — железная ограда, крашенная зеленой краской; двухэтажный кирпичный дом с широкими окнами; длинный гараж с тяжелыми дубовыми воротами и снопиками кукурузы на бетонной крыше; цветы перед крыльцом, от которого под перголой, сваренной из железных профилей, к калитке вела мощеная дорожка; ухоженный сад; дворик, обнесенный проволочной сеткой, заставленный штабелями дров, навесами, курятниками, загородками для свиней; овощные гряды на том месте, где не так давно буйно шла в лист трава, — все говорило о достатке.

У крыльца дома жилистая седая старуха укладывала кочаны капусты в высокую кадку с крепкими обручами. Шелковый шарфик, обмотанный вокруг шеи, и брошка, что красовалась на ссохшейся груди, давно позабывшей сладость материнства, намекали на склонность к щегольству. Она бросила на Милку злой взгляд. В тонких губах таилось презрение, прозрачные зрачки светились желанием науськать кого-нибудь на весь белый свет. Керанов, с нечесаной львиной гривой, погрузневший, с выражением лени на налитом кровью лице, в дорогом мятом костюме в полоску, сидел на пеньке возле кленового куста и просеивал сквозь решето комбикорм. Еще не видя Керанова, Милка почуяла его присутствие по чистому запаху тростника. Но когда она несмело прошла мимо старухи и шагнула в дворик, то поняла, что запах тростника долетел из воспоминаний. Она поздоровалась. Керанов, с жалобным испугом оглядев ее замшевые сапоги и синее платье, молча набросил брезентовое полотнище на кучку очищенных зерен. Милка уселась напротив Керанова на обтесанное бревно и стала искать глазами его глаза, а те пугливо, как мыши, бегали по брезенту. От его некогда энергичной фигуры веяло вялой одутловатостью, жестокой в своем примирении…

— Рано, рано ты приехала, — сказал он, — лучше приезжай на тот год весной.

Она прислушалась к его голосу, — лишенному забот, сытому; хотела было уйти, но подумала, что он обидится, и осталась. Он закричал:

— Баба! Баба!

Старуха притащилась во двор и стала просить Милку, чтобы она ушла. Мол, когда внук просеивает комбикорм, он не выносит присутствия посторонних людей. Старуха говорила, и холодный мрак лежал в складках ее рта. Но во время пауз в молчании бабки сквозила милость. Милка виновато поднялась и вышла на улицу.

Старуха затруднялась сказать, сколько лет ей самой, но ясно помнила смерть нескольких поколений Керановых. Она обмывала тело отца своего свекра, который поднимал в Янице бунт против турок и с ликованием встречал Георгия Дражева, впоследствии убитого стамболовистами; обмывала и свекра, который послал старшего сына в Вену учиться на врача, — сын кончил с отличием, прислал телеграмму родителю, и тот на радостях отдал богу душу; и мужа, который завез в их район после первой мировой войны виноградную лозу и на третий год, по неосторожности, всадил кривой виноградный нож не в ствол, а в собственный живот; и отца Николы, — ее младший сын славился в околотке как добрый техник, в тридцатых годах его убили ножом в спину, когда он торговался на мельнице. Старуха заметила, что ее мужики перед несчастьем начинают сутулиться и говорить набрякшим языком. Купая младенца Николу в корыте, щупая его крепкие плечи, слушая звонкий голос, она дала зарок выдрать глаза тому, кто заставит ее обмывать тело внука. Бабка определяла возраст внука по крепости плеч и звонкости, резкости голоса. Ей все виделся крепенький младенец в корыте с подсоленной водой, она и не заметила, как он превратился в мальчика, парня, мужчину. Когда внук был силен духом, бабка затихала и бродила по дому и двору как тень, как человек с того света, давно умерший, но еще не похороненный. Но стоило ему ослабнуть волей, бабка внезапно молодела и начинала бегать по хозяйству, как молодуха. Не позволяла ни жене, ни дочерям ходить за ним. Стряпала, стирала, накрывала на стол. Окружала его неистощимой материнской любовью. Во времена посланцев и теперь, при Андоне Кехайове, старуха, не разбираясь, какие силы враждебны внуку, жила, исполненная яростью наседки.

Крупные складки наплывали на раздавшуюся шею Керанова, поверх них уныло лежали поредевшие волосы. При каждом звуке шагов Милки ему чудились годы собственного падения. Когда утром на площади ему сказали, что она, нарядная, приехала в Яницу, Керанов решил заставить ее вернуться в город. Он собирался перекапывать гряды, но старая лопата показалась ему противной, и он принялся просеивать комбикорм.

— Милка, погоди! — крикнул Керанов, охваченный внезапным приливом бодрости, и Милка остановилась в свете ноябрьского дня, вставшего над сельской улицей, домами и садами.

Он догнал ее, и они присели на кучу кирпича, сложенного на другой стороне улицы. В опущенные плечи Керанова, казалось, возвращалась прежняя складность. Он твердыми пальцами зажег сигарету и с наслаждением втянул в себя горький дым.

— Ты должна знать, как я влип, — сказал он.

— Если тебе неприятно, давай помолчим.

— Слушай, — сказал Керанов. — Кехайов тебя обманул, ударил по мне, по Маджурину, а сам пошел браковать сады.

Когда выяснилось, что деревья уцелели и дали завязь, Никола Керанов решил, что беда миновала. «Не так уж дорого заплатили мы за свое опьянение», — подумал он, но как-то ночью припомнил поговорку: «Имей белые монеты про черный день». Он вышел из дома в летнюю ночь с еще смутным беспокойством. «Может, это моя прежняя привычка всего опасаться мучит меня, как старая рана», — спросил он себя и тут увидел, что в душном мраке засветилось кухонное окно. Запахло кофе. Он догадался, что бабка, почуяв несчастье, встала на священную брань; тогда он понял, что заморозок был только предупреждением грядущей большой опасности. «Мы же объедим и землю, и деревья, как гусеница или саранча». Керанов прислонился к айве, стоявшей посреди сада. Ее ветки влажно шелестели, еще зеленые плоды, как застывшие слезы, поблескивали в свете окна. Он понял тогда, что в проекте не было му́ки, которая завтра родит облегчение. Чересчур много денег уплывает в личные кошельки и слишком мало — в общую кассу. Массив истощится, машины износятся, а у кооперативного хозяйства не будет средств позаботиться о благоденствии. Он прислонился к стволу айвы, униженный сознанием того, что не предусмотрел пропасти, к которой они подойдут через десять лет. Но, освежив голову ночной росой с ветвей, он понял, что невозможно даже намекнуть сельчанам на грядущие му́ки. Они и без того хлебнули лиха при посланцах. «Несчастье можно предотвратить, но я не тот человек, который это сделает», — подумал он. Вернулся в кухню, выпил кофе и взялся за блокнот — уменьшать распределение и увеличивать неделимые фонды. Старуха же, присев на корточки у плиты, теребила шерсть, в ее дряхлых глазах разгорался огонь.

На следующий день рано утром он явился в окружной центр, коротко и категорически мотивировал свой отказ от поста. Люди были ошеломлены — Керанов оставляет пост в разгаре славы. Он ответил, что, если останется председателем хозяйства и начнет уменьшать личные расходы, люди сочтут его обманщиком. Он не снесет позора, подозрений в подлости, — или впадет в отчаяние, или прибегнет к насилию. Самое разумное — заменить его другим человеком, а он перейдет в другое хозяйство, тоже на юге. Его заверили, что страхи его напрасны, что если и вправду нагрянет беда, то он справится с ней лучше любого другого. Керанов вернулся в Яницу с робкой надеждой на то, что Кехайов его спасет.

На исходе летнего дня он отправился к кошарам искать Кехайова. У него было такое чувство, что только он один уважает Андона и тот не останется у него в долгу. После окончания учебы Андон кочевал по селам юга, брался за любую работу, но его отовсюду гнали, один только Керанов сжалился над ним и взял его браковщиком. Керанов выбрался из тени сада на скалу над Ерусалимским. Сады дремали, но он их просто не замечал и удивлялся, как это они могли еще недавно околдовывать его душу. Тут он понял, что, когда человеку слишком плохо или слишком хорошо, мысль его не способна улететь дальше собственного свиного хлева. Он подходил к вершине с возрастающим волнением. Там сидел Андон, озаренный пологими закатными лучами. Керанов пересек тень и подошел к нему. Поздоровался, сел, вытянув ноги. Андон посмотрел на него задумчивым взглядом, словно хотел вспомнить что-то очень важное и не мог, и стал жевать травинку. В предвечернем свете запахло росой.

— Андон, — смущенным голосом сказал Керанов, — ты должен меня вызволить.

Керанов объяснил, что ему приходится оставить пост председателя, и если Андон согласится заменить его, то он, Керанов, будет благодарен ему всю жизнь. Андон от удивления перестал грызть травинку.

— Не смущайся, — сказал Керанов, — переборщил я с мягкими постелями. Надо поубавить пуху.

— Это-то меня и беспокоило последние три-четыре года, — ответил Андон, — а ты, Керанов, почему бежишь?

— Не бегу, а уступаю место тебе.

— А как я выкручусь?

— Так же легко, как и я, если бы был на твоем месте. Но я не имею права.

— Сельчане знают, что ты достойнее меня. Они меня не захотят.

— Не прибедняйся. Я ошибся. Я это признаю, а тебя прошу только об одном: не защищай меня.

— Но я на тебя зла не держу, Никола, и не могу выступить против тебя.

— В интересах дела ты должен быть ко мне беспощаден.

Керанов понимал, что так натравливать Андона на себя оскорбительно для Кехайова, и начал его успокаивать: от него не требуется поступать подло, лгать или клеветать, нужно быть справедливым, непримиримым, — тем самым он окажет селу неоценимую услугу. Ему казалось, что пройдет минута-другая, и Андон согласится, что он даже готов возненавидеть его. Тут он подумал, что Андон, которому он сделал добро, назначив браковщиком, может ненавидеть его с таким же успехом, как и любить, — ведь человек никого не презирает так наверняка, как своих благодетелей, унизивших его снисходительной помощью. Кехайов выплюнул травинку, и в воздухе повис дух сала. Они начали копаться в грехах Керанова. Должен ли Андон обвинить его в том, что он себе на уме, что он подозрителен, что не верит в народ? Нет, все это была неправда, ведь Кехайов три-четыре года назад собирал в лунные ночи злобу дня; тогда надо было смягчить усталость, расслабить клапаны усилий, чтобы сельчане не возненавидели труд.

— Самое правильное будет признать, что мы проявили близорукость, опьянение, не почувствовали опасности. — сказал Андон.

— Ты себя в счет не ставь. В сущности, ты был единственным среди нас трезвым человеком, Андон.

— Трезвым или подавленным?

— Все равно.

— Почему же тогда я вовремя не предупредил? Что я отвечу, если люди об этом спросят? Как бы не вышло, что я сидел и злорадно выжидал: пусть, мол, завязнут в болоте, а тогда я буду сливки снимать. Я, брат, не святой, нет грешника хуже меня, но рыбы в мутной воде никогда не ловил. Нет большей подлости, чем смотреть со стороны, как горит дом, и потом над кучей пепла обвинять других.

— Не тревожься, ты тогда просто был незрелым. Не знал, как погасить пожар.

— Так и было.

— Вот видишь!

На следующий вечер сельчан собрали в Кооперативный дом. В помещении уже скапливался сумрак. Керанов и Кехайов вместе с другими членами правления прошли сквозь тревожный шепот толпы и поднялись на сцену. По залу полз слух, что Керанов осрамился и Андон Кехайов публично будет требовать у него ответа. Керанов со тесненной грудью, как во сне, не глядя ни на сельчан внизу в рядах, ни на Кехайова, Маджурина и Ивайло за столом на сцене, словно ослепший, устроился под тремя длинными окнами. В стекла заглядывал блеклый свет зари со Светиилийских холмов. Встав боком к президиуму и народу, Керанов левым глазом смотрел в окна. В их рамах трепетал желтый свет, будто горели свечи; ему казалось, что пахнет воском, ладаном. Его мутило, и он старался отогнать от себя погребальные запахи. «Срам будет невелик, за приличную цену уступлю кормило власти Андону. Но почему он медлит?» Керанов не мог сказать, сколько времени прошло, когда ботинки Андона застучали по полу. Затаив дыхание, не слушая андоновых обвинений, он ждал, что сельчане усомнятся в его способности вести их дальше. Он понял, не сводя левого глаза со света в окнах, что Маджурин и Ивайло кричат на Кехайова: они, мол, не позволят ему морочить народ! Но тут случилось нечто непредвиденное — Керанов услышал голос Асарова. Он глянул на смущенную толпу. Асаров, глядя сквозь посиневший воздух в пол, уверял народ, что когда-то он был против бедных, но вражду давно унесло с водой по Тундже, что он из того же теста, что и они, хочет искупить свои грехи и открыть им глаза: Керанов нарочно небрежно вел счета хозяйства, он давно держит камень за пазухой. С каких пор? Да с тех самых, когда в войну спекулировал на черном рынке и выдал Михо Кехайова жандармам. Вспыхнула ссора, Перо, Марчев, Танасков, Костелов и инженер Брукс кричали, что Асаров, может, и заблуждается, но пусть власти копнут прошлое Николы Керанова, там наверняка откроются дела и почище. Ведь он сам отказался от поста, так пусть теперь ждет приговора. Маджурин кричал, что это чистая ложь, что Андон Кехайов должен сказать правду. Керанов, обнадеженный, шагнул было к Андону, тот тоже сделал пару шагов, — глаза у него были добрые, умные, — но вдруг смущенно остановился и холодно посмотрел на Керанова. «Он мстит мне; когда-то я так же безучастно смотрел, как отец бьет его кнутом. Но я же тогда не мог, не имел права вмешиваться». Керанов сокрушенный вернулся на свой стул.

Через пять дней комиссия, созданная по указанию окружного центра, доказала полную невиновность Керанова, но сочла неудобным, чтобы он оставался на посту председателя хозяйства. Его просьба, изложенная в заявлении недели две тому назад, была удовлетворена.

Керанов был огорчен, но успокаивал себя верой в то, что Кехайов вытащит застрявшую телегу хозяйства. Ждал, что Андон перекроит фонды, уменьшит личные доходы, но воссевший на престол новый председатель, жаждавший уважения, выбрал другое направление: увеличил нажим на природу. В хозяйстве ввели высокую обрезку, оставляли на деревьях втрое больше почек, выжимая из земли огромное количество плодов. Кехайов отнюдь не ограничил личные доходы — они даже возросли — и при этом ухитрялся увеличивать неделимые фонды. Жизнь как будто вступила в естественное русло, но в сущности люди, у которых аппетиты разгорались, не подозревали, что деревья скоро высохнут, земля истощится, и труд вместо радости обернется остервенением.

Керанов перестал бить в клепало по утрам и, уверенный в своей правоте, а еще потому, что не был ославлен мерзавцем, как при посланцах, начал в ремонтной мастерской, на площади и в пивной клеймить Андона Кехайова. Он ожидал, что своим озлоблением возбудит гнев против Андона, но голос его оставался без ответа, и он понял, что погрязает в бесплодной желчности человека, отлученного от людей. В селе поднимались двухэтажные дома, на крышах вырос густой лес антенн, по улицам и дворам заурчали легковые автомобили. Сельчане, которые в эпоху посланцев смотрели на керановский аскетизм с боязливым почтением, теперь видели в его бедности неумение устроить свою жизнь. И не желали слушать поучений от человека, который неспособен справиться с собственными делами. Он понял, что пропадет, если не перестанет думать о своей беде, нужно было убаюкать свои мысли — пусть дремлют, как озимая пшеница под снегом. Он нашел себе отдушину. Перекопал двор, оставив только узенькие тропки к улице, к дому и навесам для скота. Вместе с женой возил на тележке навоз, таскал домой куски полиэтиленовой пленки, семена овощей, саженцы редких для округи деревьев: смоквы, граната, груш-караманок, ранних яблонь. Они нашли в овраге брошенный насос и притащили его домой. Керанов вырыл колодец глубиной двадцать метров, и в глубокую яму начала стекаться вода из соседних водоемов. Люди приходили к нему за водой. Он с удовольствием оказывал услуги: качал воду из колодца и по канавкам пускал ее во дворы соседей. Сельчане начали поговаривать, что Никола Керанов не какой-нибудь босяк, что еще в пору «Аспермара» деньги сами шли к нему в руки, но, видно, он искал на этой земле богатств попрочнее. В первый же сезон семья Керанова, пропахшая навозом и усталостью, выручила за ранние овощи десять тысяч чистоганом. А когда подоспело время фруктов и редкие плоды не встретили конкуренции на воскресных базарах в окрестных городках, доходы выросли еще больше. По весне он покупал коз за бесценок, зимой продавал кожи и вяленое мясо, что позволяло ему класть на книжку еще тысяч по десять в год. Теперь он жил в двухэтажном доме, разъезжал на машине. Звон клепала продолжал тихо отдаваться в груди, словно ослиный колоколец в мглистом овраге. Он перекапывал двор, поливал землю, а жена его сновала по югу на муле, нагруженном двумя огромными корзинами, и таскала в дом кучи денег. Ее тело аппетитно закруглилось, короткая шея потолстела, она ходила зимой и летом в одном и том же мятом платке. Порой клепало вдруг начинало слишком сильно бить в висках, и он заглушал этот звук жирным хрустом лопаты, вонзаемой в землю. Время от времени поддерживал дремавшую мысль руганью по адресу жены. Подкармливал комбикормом шесть форелей в верхнем течении Бандерицы.

Никола Керанов замолчал, клубы табачного дыма расползались по кирпичу. Милка глянула на него и изумилась тому, что сквозь разжиженную венозную кровь на припухшем лице проступила храбрость. «Страдания давно перебродили в нем и больше не мучат его», — подумала она.

— Рано, рано ты приехала, — сказал он.

— Почему все надеются на гибель? — спросила Милка.

— Да, на гибель… народ прозреет, ощутит боль, поймет…

— Кто мне помешает, если я выступлю против смерти? Кехайов?

— Дело не в Кехайове, а в инерции народа. Попробуй остановить разгон — руку сломаешь. Между тобой и народом ляжет презрение. Выбирай!

— Можно найти и безопасный выход, но будет нечестно. Округ готов дать ссуду — несколько миллионов. Но я против. Люди будут чувствовать себя, как приютские сироты. Разумнее самим оплатить расхитительство. Уменьшим урожайность, деревья окрепнут, а там подрастет новый сад.

— Легко сказать. Не знаю, что надумал Кехайов, но я уверен, что он тоже ждет гибели деревьев к весне. Пока будет тебе мешать, как и я.

— Андон в селе? — спросила она.

— В этот день он ходит на отцовскую могилу и ездит к матери в Тополку. Но сегодня его не видели ни на кладбище, ни в Тополке. Может, за машинами поехал.

— За какими машинами?

— Обновляем парк.

— Не собираюсь уступать, — сказала Милка. — Если Андон будет сопротивляться, я его выведу на чистую воду. А ты — я не верю, что ты будешь мне мешать. А Маджурин, Ивайло? Вымерли, что ли, мужчины в Янице?

— Я подкармливаю шесть форелей. Маджурин готовит рассадник на месте бывших огородов «Аспермара». Ивайло ждет трактора в двести лошадиных сил.

— Маджурин все еще мрачный? — спросила Милка, удивившись, что Керанов вдруг заговорил о форели, рассаде и машинах.

— Рано, рано, — повторил он.

— Нас немало, — ответила Милка, поняв, что нужно искать спасение в шести форелях Керанова, рассаде Маджурина и в машинах.

— Мои форели, к сожалению, не размножаются, — грустно проговорил Керанов.

— Наверное, вода загрязнена. Прочистить нетрудно. А верно, что появились признаки «желтой лихорадки»?…

— Странно, что она еще не разбушевалась!

— А Кехайов впал в безоглядную ярость?

Керанов опустил поседевшую львиную голову.

— Спроси кого другого, — пропыхтел он. — Мне обидно.

— Почему все вы ждете весны? — спросила Милка.

— Чтобы не было боли.

— Именно тогда боль будет неизбежна.

— И сейчас неизбежна. Но весной люди поймут, что не мы в ней виноваты. А сегодня все падет на наши головы.

— Бате Никола, — сказала Милка, — ведь правда же будет несправедливо, если сельчане подумают, что мы желаем им зла? Ты можешь хотя бы во сне допустить, что мы с тобой способны на измену?

— Не знаю, Милка, возможно, холмы ограничили мои мысль. Но какое имеет значение, что мы сами думаем о себе? Если люди решат, что мы им вредим, это и будет истиной.

— Я не согласна, — возразила Милка тонким от волнения голосом. — Если мы уверены в том, что имеем дело с заблуждением, нельзя молчать. Это все равно что испугаться обывателя, снизойти до его уровня. Мы воображали бы, что привлекли его на свою сторону, а в сущности это он правил бы нами.

— Не знаю, не знаю, — сказал Керанов. — Не уверен, захочет ли народ.

— Важно не хотенье человека, а нужда, — сказала Милка.

Загрузка...