Скажи мне, прекрасная дева, есть ли у вас еще такие, как ты. Встречаются, добрый сэр, и дум-ди-дум и дум-дум-ту.
Как изящно, как благородно.
Элен напевала, глядя на стену, освещенную поздним солнцем. В кимоно (шелк, правда, из десятицентового магазина, но не лишено элегантности, совсем как настоящее, никому не догадаться; кроме Френсиса, никто ее в нем не видел и не увидит; никто не видел, как ловко она стянула его с вешалки у Вулворта) — в кимоно, надетом на голое тело, усевшись поглубже в старом кресле, выпускавшем из себя начинку, она уставилась на пыльного лебедя на картине с треснутым стеклом, лебедя с красивой белой шеей и красивой белой спиной: лебедь был, был.
Да да-да.
Да да-ди-да-да.
Да да-ди-да-да.
Да да да.
Она пела. И мир менялся.
О сладостная сила музыки, она возвращала ей молодость. Мелодия вернула ее в тот фарфоровый век, когда она стремилась к высотам классической музыки. Ее план — а первоначально план ее отца — заключался в том, что она пойдет по стопам бабушки и семейную гордость вознесет на новые высоты: сперва Вассар, затем, если она действительно так одарена, как кажется, — Парижская консерватория, затем концертный мир, затем весь мир. Если что-то сильно любишь, говорила ей бабушка Арчер, когда на девочку нападала слабость, — ты согласна умереть за это; потому что, когда мы любим изо всех сил, наши глупые маленькие «я» уже мертвы и нету уже страха перед смертью. А ты бы умерла за свою музыку? — спросила Элен. И бабушка сказала: я думаю, что уже умерла. А через месяц ее настигла весьма жестокая смерть.
Лебедь был, был.
Первая смерть у Элен.
Вторая явилась на занятия по математике, на третьем месяце ее пребывания в Вассаре. За Элен зашла миссис Кармайкл — молодая, хорошенькая, ходившая на высоких каблуках, слегка прихрамывая, — и повела ее в кабинет. К вам приехали, сказала миссис Кармайкл, ваш дядя Эндрю. Он сообщил Элен, что отец болен.
А в поезде из Покипси переменил болезнь на смерть.
А по дороге с вокзала в Олбани, когда они поднимались по Стейт-стрит, добавил, что он,
Немыслимо,
Бросился с виадука на Хоук-стрит.
Элен, спутав страх с горем, сдерживала слезы еще два дня после похорон, но тут мать сказала ей, что с Вассаром для нее все кончено; что Брайен Арчер покончил с собой, промотав свое состояние; что остав шиеся деньги потратят не на образование глупой девочки Элен, а на то, чтобы ее брат Патрик мог доучиться последний год на юридическом факультете в Олбани; потому что адвокат может спасти семью. А что пользы для нее от классической пианистки?
Элен казалось, что она просидела в кресле много часов, хотя инструмента, чтобы убедиться в этом, у нее не было. Но с тех пор как к двери подошел старик-калека Донован, прошло точно не меньше часа. Донован подошел к двери и сказал: Элен, как ты там? Ты весь день не выходишь. Не хочешь что-нибудь поесть? Я кофе варю, не хочешь? А Элен сказала: о, спасибо тебе, старый калека, — ты вспомнил, что у меня еще есть тело, а я уж о нем почти забыла. А кофе — нет, не надо, спасибо, добрый сэр. Есть ли у вас еще такие, как ты?
Freude, schöner Götterfunken,
Tochter aus Elysium![12]
День, можно сказать, начался с музыки. Она покинула машину Финни, напевая Те Deum[13] — почему, она сама не знала. Но в шесть часов, когда еще не рассвело и Финни с другим гостем еще храпели, Те Deum стало ее попутной песней. На ходу она размышляла о ближайшем будущем, своем и своих двенадцати долларов, последних двенадцати долларов из ее жизненного капитала, — об этих деньгах она не собиралась говорить Френсису, и они были надежно засунуты в лифчик.
Не трогай мою грудь, Финни, там больно, повторяла она снова и снова, боясь, что он нащупает деньги. Финни послушался и исследовал ее только между ног, изо всех сил стараясь спустить, а она, Господи, смилуйся над ней, старалась ему помочь. Но Финни так и не смог, и отвалился в изнеможении и сухом безразличии, и уснул; а Элен не уснула, не смогла — сон казался делом прошлым.
За последние недели единственным, чего достигала Элен во время отдыха, было иллюстрированное бодрствование возле самой границы сна: веселые ангелы, толпы на коленях перед Агнцем, и все они — личинки, порождающие одну гигантскую бабочку ангельских волос, радостное видение Элен.
Почему Элен радовалась в своей бессоннице? Потому что могла уклониться от дурной любви и кровожадных пауков. Потому что научилась прятаться в мир музыки и тешить себя воспоминаниями. Она натянула трико, боком вылезла из автомобиля и пошла навстречу зарождавшемуся дню; утренняя звезда еще светилась на исчезающем небе ее ночи. Венера, ты моя счастливая звезда. Элен шла к церкви с опущенной головой, ступала осторожно. И вдруг появился ангел (а она-то в кимоно) и сказал ей: «Опьяненные тобою, мы вошли в твой светлый храм!»
Как красиво.
Церковь была — Святого Антония. Святой Антоний Падуанский, святой-чудотворец, гроза еретиков, ковчег Писания, отыскиватель потерянных вещей, покровитель бедняков, беременных и бесплодных женщин.
Сюда шли для сохранения души итальянцы, пребывавшие в этом городе на ролях нигеров и миков. Обычно Элен ходила в церковь Непорочного Зачатия — несколькими кварталами выше по склону, но опухоль сегодня давила такой тяжестью — словно булыжник в животе, — что она пошла к Святому Антонию: не так высоко взбираться, хотя итальянцев она боялась. Они смуглые, и вид у них опасный. И еда их ей не нравилась, особенно чеснок И кажется, что они вообще не умирают. Целый день едят оливковое масло, объясняла ей мать, в этом все и дело; ты хоть раз в жизни видела больного итальянца?
Месса еще не началась, но из церкви неслись звуки органа, и Элен поняла, что день обещает быть добрым, раз приветствует ее с утра этой блаженной музыкой. В церкви сидело десятка три или четыре людей — немного для обязательного дня[14]. Не все такие обязательные, как Элен, а впрочем, и времени-то всего десять минут седьмого.
Элен прошла вперед и села в третьем ряду слева от прохода, позади человека, похожего на Вальтера Дамроша.
На глаза ей попалась полка со свечами; она встала, подошла и бросила два цента — всю мелочь, какая была у нее в кармане пальто. Органист непринужденно бродил по григорианским хоралам, а Элен зажгла свечку за Френсиса и прочла «Аве Мария», чтобы Господь руководил его в трудностях. Бедный человек кругом виноват.
Элен и сама сейчас помогала Френсису — тем, что не виделась с ним. Это решение она приняла, когда держала в руке коротенький, бескровный и необрезанный пенис Финни. Она не пойдет в миссию, не встретится утром с Френсисом, как условились. Она уйдет из его жизни, ибо поняла, что, снова оставив ее у Финни и точно зная, чем это для нее кончится, Френсис сознательно наставлял себе рога, сознательно унижал ее и таким образом разлучал их с тем, что еще осталось живого от их взаимной любви и уважения.
Зачем она позволила Френсису поступить так с ними?
Ну, она раболепствует перед Френсисом, так повелось с самого начала. Это она своим раболепством поддерживала его отношение к ней на протяжении почти всех девяти лет, что они были вместе. Сколько раз она от него уходила? Десятки и десятки. Сколько раз, всегда зная, где он будет, она возвращалась? Те же десятки, но теперь — минус один.
Похожий на Вальтера Дамроша наблюдал за ее манипуляциями у полки со свечами, а она тем временем вспомнила, как сам Дамрош смотрел в партитуру Девятой симфонии в Харманус Бликер-холле, когда ей было шестнадцать лет. Слушай внимательно, сказал ей отец. Вот про это говорил Дебюсси: волшебство распускающегося дерева, когда все листья раскрываются разом. Здесь впервые, сказал отец, в симфоническом произведении зазвучал человеческий голос. Может быть, и ты, моя Элен, создашь однажды нечто великое в музыке. Никто не знает, сколько сил таится в каждой человеческой груди.
Ударил колокол, из ризницы вышел священник с двумя служками, и месса началась. Без четок Элен не привыкла читать молитвы, она посмотрела, нет ли где рядом книги, и увидела на скамье перед собой брошюру «Слушаем мессу». Она дочла до Поучения, где Иоанн видит Ангела Божия, восходящего от востока солнца, и Ангел Божий видит еще четырех ангелов, которым дано вредить земле и морю, и говорит этим плохим ангелам: не делайте вреда ни земле, ни морю, ни деревам…
Элен закрыла книгу.
Зачем посылать ангелов вредить земле и морю? Она не помнила, чтобы когда-нибудь читала это место, но оно было ужасно. Ангел землетрясения расколет землю. Саргассов ангел задушит море водорослями.
Ей невыносимо было думать о таких вещах, и она стала смотреть на других людей, слушавших мессу, и увидела мальчика лет девяти, который мог бы быть ее мальчиком и Френсиса, если бы у нее получился ребенок вместо выкидыша, после единственного оплодотворения, принятого ее чревом. Перед мальчиком на коленях стояла женщина с искривленными костями и параличным дрожанием и держалась обеими корявыми руками за спинку скамьи. Успокой ее тряску, Господи, выпрями ей кости, молилась Элен. А потом священник стал читать Евангелие. Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня; радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах.
Радуйтесь. Да.
Обнимитесь, миллионы!
Слейтесь в радости одной!
До конца Евангелия Элен не дотерпела. На нее напала слабость, и она села. Когда месса кончится, она попробует что-нибудь съесть. Кусок хлеба, чашку кофе.
Элен повернула голову и стала считать молящихся — церковь заполнилась уже больше чем на треть, человек, наверное, сто пятьдесят. Они не могли быть все итальянцами, потому хотя бы, что одна женщина напоминала мать Элен, представительную миссис Мэри Джозефину Нёрни Арчер в элегантной черной шляпе. Вот что еще было общего у Элен с Френсисом: матери презирали их.
Лишь через двадцать один год Элен нашла сложенное и хранившееся под замком в записной книжке последнее завещание отца, о существовании которого не было известно и которое он написал, уже собравшись покончить с собой; половина скромных остатков его состояния отходила к Элен, другую половину он велел разделить поровну между ее братом и матерью.
Элен вслух прочла его матери — парализованной и уже десять лет тащившейся к могиле на шее у сиделки-дочери, — и ответом ей была торжествующая улыбка родительницы: ловко же она украла у Элен будущее, чтобы самой и сыну жить как паве с павлином. Сын вырос в политического адвоката, прославившись своим умением отсуживать наследство у вдов, и неизменно вешал трубку, когда звонила Элен.
Элен так и не сквиталась с тобой за то, что ты сделал с ней, Патрик, сам того не ведая. Даже ты, больше всех нажившийся на этом, не знал о мамашином двурушничестве. Зато с мамой Элен расквиталась: бросила ее в тот же день и уехала в Нью-Йорк, предоставив заключительный уход за ней дорогому братцу — каковой он и осуществил, поместив старую инвалидку в то, что Элен предпочитает называть богадельней, а на самом деле общественную лечебницу, дабы последние дни ей оплатил округ Олбани.
Одна и никем не любимая в богадельне.
Куда подевалось твое оперение, мама?
Нет, Элен. Как ты смеешь быть такой мстительной? А не ходила ли ты сама в павлиньих перьях — пусть недолго, пусть давно? Взгляни на себя: как ты сидишь и смотришь на постель, что манит тебя грязным бельем? Тебе, утонченной, претит эта грязь, разве не так? Не только потому, что — грязь, а потому еще, что не хочется лежать на спине, не имея перед глазами ничего прекрасного — только треснутая штукатурка да шелушащаяся краска потолка, — тогда как, сидя в кресле, можно созерцать хотя бы дедушку Лебедя или даже синие картонные часы на этой стороне двери, которые позволяют оценить время твоей жизни: РАЗБУДИТЕ МЕНЯ В… — словно хоть один постоялец этого заведения когда-нибудь воспользовался или желал воспользоваться устройством, или калека Донован увидел бы его, если бы даже им воспользовались, а увидев, принял к сведению. Часы показывали без десяти одиннадцать. Претенциозность.
Когда сидишь на краю постели в подобной комнате и держишься за тусклую желтую медь кровати, смотришь на грязное белье и мягкие коконы пыли в углах, возникает сильное желание пойти в ванную, где тебя только что полчаса рвало, и помыться. Нет. Пойти в настоящую ванную комнату в конце коридора, с ванной, где ты столько раз била и топила тараканов, а после драила эту ванну, драила, драила. Ты пойдешь туда по коридору в японском кимоно, с миндальным мылом в розовом полотенце, и ковер будет толстым и мягким под мягкими подошвами шлепанцев, которые в детстве ты держала под кроватью; шлепанцы с коричневыми шерстяными кистями и желтые внутри и мягкие, как лайковые перчатки, — ты нашла их под рождественской елкой, в коробке от Уитни. Санта Клаус покупает у Уитни.
Когда тебе уже нет дела ни до Уитни, ни до Санта Клауса, ни до туфель, ни до ног, ни до Френсиса, когда то, что, думалось тебе, будет длиться, пока ты дышишь, — когда все это сносилось и ты стала такой, как Элен, ты крепко держишься за медь и по коридору пошла бы наверняка босиком или в туфле с лопнувшей перепонкой, пошла бы по запакощенному вытертому ковру помыть себя под мышками и между старыми грудями махровой тряпкой — чтобы избавиться от запаха, — пошла бы, если бы было ради кого избавляться.
Конечно, Элен рисуется, когда предается таким мыслям: совсем как мать — и моет банную тряпку холодной водой за неимением другой, и, только вымывши дважды, осмеливается употребить ее для лица. А потом бы она (да, да, она, можешь ли себе представить? вспомнить можешь ли?) напудрила тело пудрой «Мадам Помпадур», надушила за ушами «Фиалкой Парижа» и волосы расчесала щеткой — шестьдесят раз туда, шестьдесят раз сюда, и сказала бы своему отражению: хочешь быть милой, веди себя мило. Артур любил, когда она милая.
После службы, выходя из церкви Святого Антония, Элен увидела человека, похожего на Артура, лысевшего так же, как Артур. Это был не Артур, Артур умер, слава Богу. Когда ей было девятнадцать, в 1906 году, Элен пошла работать в фортепьянный магазин Артура — сперва продавала только ноты, а потом демонстрировала, как изысканно звучат инструменты Артура под умелой рукой.
Погляди, как она сидит за пианино Чикеринга, играя «Ты придешь ко мне домой» для элегантной четы, не просвещенной в музыке. Погляди, как играет на стейнвеевском рояле сюиту Баха для красивой женщины, которая в музыке смыслит. Погляди, как и те, и другая покупают инструменты благодаря волшебнице Элен.
Но однажды, когда ей 27 лет, и жизнь ее кончена, и она понимает, что никогда не выйдет замуж и в музыке, вероятно, не пойдет дальше музыкального магазина, Элен вспоминает Шуберта, который так и не поднялся выше учителя музыки — бедный и больной, получал всего пятнадцать-двадцать центов за свои песни и умер в 31 год; и в этот страшный день Элен садится за рояль Артура и играет «Кто Сильвия?», а потом играет все, что помнит из полета ворона в Die Winterreise[15].
Цветок Шуберт.
Рожденный, чтобы расцвести в безвестности.
Как Элен.
Артур тому виной?
Он держал ее узницей своей любви по вторникам и четвергам, когда закрывал магазин пораньше, и вечерами по пятницам, когда говорил жене, что репетирует с Мендельсоновским клубом. И вот Элен в комнате на Хай-стрит, с задернутыми занавесками, голая сидит на кровати, а Артур встает и надевает халат, рассуждая уже не о половом вопросе, а о Торжественной мессе Бетховена — или же в тот раз — о песне Шуберта… а может, о великолепной Девятой, про которую Берлиоз сказал, что она похожа на первые лучи восходящего солнца в мае.
На самом деле — обо всех трех и еще о многом, многом, и Элен с обожанием слушала дивного Артура, пока из нее вытекала его сперма, и жаждала овладеть в совершенстве всей музыкой, когда-либо сыгранной, спетой или пригрезившейся.
В наготе непрерывного вторника и четверга и неизменной пятницы Элен видит теперь испорченное семя женской бесплодной мечты — семя, что, проклюнувшись, вырастает в бесформенный, треплемый ветром сорный цвет, ни для чего не нужный, даже для своего вида, ибо сам не производит семени: мутант, который вырастает лишь для одного красивого дня, как все дикое, а после вянет, гибнет, падает и исчезает.
Цветок Элен.
Никто не знает, сколько сил таится в каждой человеческой груди.
Никто не ожидал, что Артур бросит Элен ради женщины помоложе, лишенной слуха секретарши, музыкальной невежды с большим задом.
Оставайся столько, сколько хочешь, любовь моя, сказал Артур; ибо не было еще такой продавщицы, как ты.
Увы тебе, бедная Элен, любимая не за тот талант ангельским Артуром, которому дано было вредить Элен; который обучил ее тело и душу, а потом отправил их в ад.
От церкви Святого Антония Элен дошла до Саут-Пёрл-стрит и повернула на север в поисках ресторана. Она представляла себе, как сядет за столик в чайной Примроза на Стейт-стрит, где подают маленькие сандвичи с водяным крессом и срезанными корками, чай в японских чашках с блюдцами и маленькие кубики сахара в серебряной вазочке с изящными серебряными щипчиками.
Но остановилась на кафетерии «Уолдорф», где кофе стоил пять центов, а тост с маслом — десять. Незаметно вынула из бюстгальтера долларовую бумажку и, зажав в левом кулаке, сунула в карман пальто. Выпустила ее только на то время, пока несла на стол кофе с тостом, а потом снова сжала в кулаке — доллар, но уже с пятнадцатицентовой дыркой. Одиннадцать восемьдесят пять — все, что останется. Она положила сахар в кофе, налила сливки и стала потихоньку пить. Съела одну половину тоста, откусила от второй и отложила. Кофе выпила весь, а еда не лезла в горло.
Она заплатила по счету и снова вышла на Норт-Пёрл, сжимая сдачу в кулаке и думая о Френсисе и о том, что ей делать дальше. Холод уже пощипывал, несмотря на теплое солнце, и подталкивал ее мысли к помещению. И она пошла в библиотеку Прейна, в убежище. Села за стол, дрожа, и обхватила себя руками; постепенно согревалась, но озноб сидел глубоко. Нарочно задремала, чтобы сбежать на солнечный берег, где летают белые птицы, но седая библиотекарша растолкала ее и сказала: «Мадам, правилами не разрешается здесь спать» — и положила перед ней старый номер журнала «Лайф», а потом с соседнего стола взяла утренний выпуск «Таймс-юнион» на палке и дала ей со словами: «Но можете оставаться здесь сколько угодно, моя дорогая, — если захотите читать». Женщина улыбнулась ей сквозь пенсне, и Элен улыбнулась в ответ. Есть на свете хорошие люди, и иногда ты их встречаешь. Иногда.
Элен раскрыла «Лайф» и нашла фотографию растянувшейся на два квартала очереди за пособиями: мужчины и женщины в темных пальто и шляпах стояли, засунув руки в карманы, в холодный день Святого Людовика. Увидела фото прачки-негритянки Милли Смоллс, которая зарабатывала 15 долларов в неделю и выиграла 150 000 в Ирландском тотализаторе.
Элен закрыла журнал и заглянула в газету. Ясная погода и потепление, обещал синоптик. Врет. Сегодня, возможно, + 10, а вчера-то был ноль. Холодина. Элен поежилась и подумала о том, чтобы снять комнату. По данным опроса, Кросли Дьюи опережает Лемана. Доктор Бенджамин Росс из обсерватории Дадли в Олбани говорит, что марсиане не могут напасть на Землю. «Трудно представить себе, чтобы ракета или космический корабль могли достигнуть Земли. Земля — очень маленькая мишень, и, по всей вероятности, космический корабль марсиан просто пролетит мимо». Мэр Олбани Тэчер отрицает, что на выборах в 1936 году было выдано лишних 5 000 бюллетеней. При попытке сесть на товарный поезд убит человек. Его мать отравилась.
Элен перевернула страницу и наткнулась на статью Мартина Догерти о Билли Фелане и похищении. Она прочла ее и заплакала, ничего не усвоив; поняла одно: семья отнимает у нее Френсиса. Если бы у нее с Френсисом был дом, он бы ее никогда не оставил. Никогда. Но дома у них не было с начала 30 года. Френсис работал в ремонтной мастерской на южном краю города, ходил в бороде, чтобы его не узнали, и называл себя Биллом Бенсоном. Потом мастерская прогорела, и Френсис снова запил. Работы не было, не было и шансов на работу, и через несколько месяцев он оставил Элен. «Никакой от меня пользы ни для тебя, ни для кого, — кричал он в истерике, перед тем как уйти. — Ничего из меня не вышло и никогда не выйдет».
Какая проницательность, Френсис. Совершенно пророческие слова — что ты так и останешься никем, даже в глазах Элен. Френсис где-то теперь один, и даже Элен его больше не любит. Не любит. Потому что все в этой любви умерло, истрачено усталостью. Элен не любит Френсиса романтически: эта любовь увяла много лет назад — роза зацвела лишь раз и навсегда погибла. И не любит Френсиса как товарища, потому что он всегда кричит на нее и бросает одну, чтобы в ней ковырялись пальцами другие мужчины. И определенно не любит его как любовника, потому что так любить он уже не может. Он старался так сильно и так долго, что ты себе представить не можешь, Финни, — а ей только больно было на это смотреть. Больно было не физически — эта часть у Элен теперь такая большая и такая старая, что сделать ей там больно уже ничто не может.
Френсис не мог ее достать, даже когда был в силе, она была глубже. Ей нужно было что-то исключительно большое, больше Френсиса. Эта мысль впервые пришла ей, когда она стала гулять с другими мужчинами после Артура — а он был такой большой — и ни разу не получила того, что нужно. Ну, может быть, раз. Кто это был? Элен не может вспомнить лицо того раза. Она ничего не может вспомнить — только что в ту ночь, в тот раз, что-то в ней было затронуто, какой-то глубинный центр, которого не касался никто ни до, ни после. Тогда-то она и подумала: вот почему некоторые становятся профессионалками, потому что это так хорошо, и всегда будет кто-то еще, кто-то новый, чтобы тебе поспособствовать.
Но не такова Элен, чтобы пуститься на это, чтобы открыться для любого, кто явится с деньгами на оплату завтрашнего дня. Кто это мог подумать, что Элен такая?
Оду «К радости», пожалуйста.
Freude, schöner Götterfunken,
Tochter aus Elysium!
В животе у Элен заурчало, и она вышла из библиотеки подышать поглубже целительным воздухом утра. Пока она шла по Клинтон-авеню, а потом по Бродвею, подкатила тошнота, и она остановилась между двумя автомобилями, схватилась за телефонный столб, ожидая рвоты. Но тошнота прошла, и Элен двинулась дальше. Она миновала железнодорожную станцию и остановилась лишь при виде витрины с инструментами в «Магазине современной музыки». Глаза ее играли с банджо и гавайскими гитарами, с малым барабаном и тромбоном, с трубой и скрипкой. Над инструментами на полках стояли пластинки: Бенни Гудман, братья Дорси, Бинг Кросби, Джон Маккормак — песни Шуберта, бетховенская «Аппассионата».
Она вошла в магазин и стала разглядывать и трогать инструменты. Проверила полку с нотами новых песен: «Девочка на низких каблуках», «Мое сердце у него в руке», «Ты была, наверно, прелестной крошкой». Она подошла к прилавку и спросила у молодого человека с прилизанными каштановыми волосами:
— У вас есть Девятая симфония Бетховена? — И, помолчав: — А можете мне показать пластинку Шуберта, которая в витрине?
— У нас есть, и мы можем, — ответил продавец, и нашел их, и дал ей, и показал на будку, где она могла спокойно их послушать.
Сперва она поставила Шуберта, и Джон Маккормак спрашивал: Кто Сильвия? И чем она всех пастушков пленила? Умна, прекрасна и нежна… И хотя Элен была в полном восхищении от Маккормака и обожала Шуберта — обоих отставила ради заключительного хора Девятой симфонии.
Радость, пламя неземное,
Райский дух, слетевший к нам.
Слова валились на Элен по-немецки, а она перелагала их на собственный радостный язык.
Женщине любовь внушивший,
Ты приди на праздник к нам.
О, какой же это был восторг. У нее закружилась голова от звуков: гобои, фаготы, голоса, величественная поступь фугато. Скерцо. Мольто виваче.
Элен лишилась чувств.
Молодая покупательница увидела, что она падает, и поспешила на помощь. Когда Элен очнулась, голова ее лежала у молодой женщины на коленях, а молодой продавец обмахивал ее зеленым конвертом от пластинки. Бетховен, когда-то зеленый, зеленый как поляна. Игла скрипела в последней бороздке. Музыка смолкла — но не в мозгу Элен. Она звучала по-прежнему — первые лучи восходящего солнца в мае.
— Как вы себя чувствуете? — спросил продавец.
Элен улыбнулась, слушая флейты и альты.
— Кажется, ничего. Поможете мне встать?
— Отдохните минутку, — сказала девушка. — Сперва придите в себя. Вам нужен врач?
— Нет, нет, спасибо. Я знаю, что со мной. Через минуту-другую все будет в порядке.
Но теперь она знала, что надо найти комнату, и найти немедленно. Не хватало только свалиться, переходя улицу. Ей нужно собственное помещение, теплое и сухое, и чтобы ее пожитки были при ней. Продавец и девушка помогли ей подняться и стояли рядом, пока она снова усаживалась на скамью в будке. Убедившись, что Элен окончательно пришла в себя и больше не упадет, молодые люди вышли. Тут-то она и сунула пластинку с четвертой частью под пальто, под блузку, и уложила на склон опухоли, которую доктор назвал доброкачественной. Но может ли такая большая быть доброкачественной? Элен потуже запахнула пальто, стараясь не раздавить пластинку, сказала обоим своим благодетелям «спасибо» и медленно вышла из магазина.
Ее чемодан был в гостинице «Паломбо», и она отправилась туда: далеко, мимо Медисон-авеню. Не свалиться бы по дороге. Не свалилась. Выбилась из сил, но нашла старого калеку Донована в его расшатанной качалке, с плевательницей у ног, на лестничной площадке между первым и вторым этажами — заменявшей вестибюль в этом заведении. Сказала, что хочет выкупить чемодан и снять комнату, ту самую, где они всегда останавливались с Френсисом, если она была свободна. А она была свободна.
Шесть долларов выкупить чемодан, сказал ей старик Донован, и полтора доллара за ночь или два пятьдесят за две ночи подряд. Мне на одну, сказала Элен, а потом подумала: что, если не умру сегодня? Тогда понадобится и на завтра. И сняла комнату со скидкой, после чего у нее осталось три доллара тридцать пять центов.
Старик Донован дал ей ключи от комнаты на втором этаже и спустился в подвал за ее чемоданом.
— Редко вас вижу, — сказал Донован, притащив чемодан к ней в комнату.
— Дела были, — сказала Элен. — Френсис нашел работу.
— Работу? Вот это да!
— Можно сказать, у нас все организовалось. Очень может быть, что снимем квартиру на Гамильтон-стрит.
— Значит, опять при деньгах? Вот и хорошо. Френсис придет сегодня?
— Может, да, а может, нет, — сказала Элен. — Зависит от его работы — сильно будет занят или нет.
— Понял, — сказал Донован.
Она открыла чемодан, вынула кимоно и надела. Потом пошла мыться, но не успела начать, как ее вырвало; она сидела на полу перед унитазом, и ее рвало, пока было чем; потом еще пять минут тужилась всухую, потом попила воды, чтобы вытошнило хоть этим. А Френсис думал, что она из вредности отказывалась от сандвича с сыром.
Наконец это прошло, она сполоснула рот и слезящиеся глаза и все-таки помылась, да, помылась. Прошлепала по вытертому ковру к себе в комнату, села в кресло возле кровати. Она смотрела на лебедя и вспоминала свои ночи с Френсисом в этой комнате.
Клара, дешевка, обчистила симпатичного молодого человека в коричневом костюме и пришла сюда прятаться. Хочешь спать с человеком — спи с ним, сказал Френсис. Будь женщиной, черт бы тебя взял. Хочешь обчистить — обчисть. А это что такое: сперва спала, потом обворовала? Какая чистая мораль была у Френсиса. А ты, Клара, скажи ради Христа, зачем ты пришла сюда со своими неприятностями? Разве у нас их без тебя не хватало? И всего-то украла Клара четырнадцать долларов. Хотя это — много.
Элен прислонила пластинку Бетховена к подушке посреди кровати и любовалась ее красотой. Потом рылась в чемодане, разглядывая и трогая каждую вещь: вторую пару трико, бабочку с искусственными бриллиантами, синюю юбку с прорехой, безопасную бритву Френсиса и его перочинный нож, старые бейсбольные вырезки из газеты, красную рубашку и коричневую левую туфлю, правая потеряна: но одна туфля лучше, чем ни одной, верно? — доказывал Френсис. Сандра потеряла туфлю, а Френсис ей нашел. Френсис очень заботливый. И вообще очень. Очень католик, хотя притворяется, что нет. Вот почему Френсис и Элен не могли пожениться.
Как изящно они отгородились своей религией от брака. Чем не остроумное решение?
Потому что на самом деле Элен хотела плыть свободно, так же как и Френсис. После Артура она поняла, что захочет всегда быть свободной, даже если придется за это страдать.
Артур, Артур, Элен больше ни в чем тебя не упрекает. Она понимает, что ты был человеком не стойкой преданности, не таким, как Френсис; и понимает еще, что позволила тебе ранить ее.
Элен помнит лицо Артура — какое облегчение появилось на нем, как он улыбнулся и пожелал ей удачи в тот день, когда она сказала, что уходит и будет работать тапершей на немых фильмах и в варьете. Шла по жизни своевольно — вот что делала тогда (и делает) Элен. А воля была — к благодати, если угодно; хоть и не очень-то давалась эта благодать.
И своеволие — не играла ли она в него, не обманывала ли себя Элен?
Не шла ли по жизни, подчиняясь побуждениям, жившим где-то в глубине?
Почему же, в самом деле, ничего у нее толком не получалось?
Почему жизнь ее всякий раз сворачивала на задворки, как бездомная кошка?
Кто Элен?
Кто Сильвия, скажите?
Сказать?
Элен встает и держится за медь. Ступни у Элен как ясная желтая медь. Только у кровати медь давно не чищена. А Элен воспитывалась в чистоте, и стоит она у края конечной кровати в конечной комнате конечной гостиницы конечного города конца.
И когда такая женщина, как Элен, приходит к концу чего-то, она становится грустной и сентиментальной. Она всегда любила красивое в жизни: музыку, ласковое слово, любезность, цветы, солнце, добродетельных мужчин. Люди бы опечалились, узнай они, как могла бы сложиться жизнь у Элен, если бы пошла не по той колее, которая привела ее в эту комнату.
Люди, возможно, даже заплакали бы от надежды, что такие женщины, как Элен, могли бы жить, пока не найдут себя, не выправятся, не отыщут вечно раскрывающуюся радость — вместо одинокого конца. Люди бы, возможно, почувствовали, что где-то что-то пошло неправильно, а если бы шло правильно, такая женщина, как Элен, не пала бы так низко.
Но это ошибка: нет таких женщин, как Элен.
Элен — не символ никакой потерянности, не из тех, кто «пошел по скользкой дорожке», не из тех, кто «кабы раньше знал».
Элен — не инстинкт, помрачивший разум, не мономания, рожденная в потемках души, жаждущей всего на свете, в том числе и собственной погибели.
Элен — не бездомная кошка на исходе живучей жизни.
Ибо с тех пор как Элен родилась, и утонченно воспитывалась отцом, и благородно развивалась, она сама принимала решения, основываясь на разуме, более или менее современных познаниях, интуитивном чувстве дозволенного и обычных советах подруг, любовников, врагов и прочих. В уме она никогда не была повреждена, и мозг ее вовсе не проспиртован, как полагали некоторые. Она постоянно читала газеты, правда в последние годы меньше, поскольку все новости, кажется, стали плохими. Всегда слушала радио и была в курсе музыкальной жизни. А зимой читала в библиотеке романы о женщинах и о любви: Элен знает все о Лили Барг и Дэзи Мил лер. При этом Элен следила за своей внешностью и соблюдала гигиену. Регулярно стирала нижнее белье, носила серьги, одевалась скромно — и с четками не расставалась, пока их не украли. Не была лежебокой. Она шла по жизни с чувством: я считаю, что веду себя более или менее правильно. Я верю в Бога. Я салютую флагу. Я мою себя под мышками и между ногами, и что с того, если много пью? Кому какое дело? Кто знает, сколько я не выпила?
Об этом почему-то не задумываются, когда обзывают таких, как Элен, старыми пьяными шалашовками. Для чего людям (вроде противного Рыжика на заднем сиденье автомобиля Финни) нужно оскорблять Элен? Когда Элен слышит о себе такие отзывы, она напускает на себя глухоту. Игнорирует их. Элен помнит это слово — напрасно Френсис думает, что из нее выветрилось все образование. Не выветрилось. Она не пьяница и не блядь. У нее позиция такая: я летела сквозь годы, и я никогда не отдавалась мужчинам за деньги. Сколько раз я сама платила за себя в ресторане. Я позволяла угостить себя вином, но это потому, что угощать вином — обязанность мужчины.
И если ты такая женщина, как Элен, которая не превратилась в блядь, никого не ввела в грех… (Правда, мальчики встречались в ее жизни — в барах, одинокие, как зачастую она сама, но, кажется, с грехом они уже были знакомы. Однажды.)
Однажды.
Был ли однажды мальчик?
Да, с лицом священника.
Ох, Элен, какие же кощунственные мысли лезут тебе в голову. Слава богу, ты никогда не любила священника. Чем ты это объяснишь?
Тем, что священники добродетельны.
И вот, пока Элен держится за медь и смотрит на часы, все еще показывающие без десяти одиннадцать, и думает о шлепанцах, о музыке, о большой бабочке и белом голыше с именем адресата, у нее возникает мимолетная мысль о священниках. Ибо если тебя воспитали, как Элен, ты полагаешь, что у священников хранятся ключи от двери к спасению. Сколько бы ни совершила ты грехов (сколько песку в пустыне, соли в море), ты в тот час, когда держишься за желтую медь и наблюдаешь за часами, неизбежно придешь к мысли об отпущении и вспомнишь, как душила «Фиалкой Парижа» лифчик, чтобы он, открыв на тебе платье и целуя тебя туда, не почуял запаха пота. Но священники, Элен, не имеют никакого отношения ни к лифчикам, ни к поцелуям, и тебе должно быть стыдно, что ты смешала их в одну мысль. Элен искренне раскаивается в такой мысли, но как-никак это было трудное время и для нее, и для ее веры. И хотя утром она молилась в церкви, и потом, с перерывами, целый день, и накануне ночью молилась в машине Финни, повторяя: «Се, отхожу ко сну», когда ни сна не было, ни возможности уснуть, — по сути, Элен не чувствует никакой нужды исповедаться в грехах и получить отпущение.
Элен даже задается вопросом: католичка ли она в самом деле и что такое в наши дни католик? По чести, думает она, может быть, и не католичка. Но если не католичка, то и ничто другое. Она определенно не методистка, господин Честер.
Привело ее к этой неопределенности скопление грехов, и если вам угодно назвать их грехами, то скопление это — изрядное. Сама же Элен предпочитает называть их решениями — потому-то она и не чувствует нужды исповедаться. С другой стороны, задается вопросом Элен, понимает ли хоть одна душа, насколько добродетельной была ее жизнь? Она ни разу никого не предала, а это, в конечном счете, для нее самое важное. Она признает, что оставила Френсиса, но предательством это никто не назовет. Можно, пожалуй, назвать это отречением, вроде того как отрекся ради любимой женщины король Англии. Элен отрекается ради мужчины, прежде любимого, чтобы он был настолько свободен, насколько ей нужно и насколько сама всегда была свободна, насколько оба были свободны, даже в те времена, когда их соединяла самая крепкая связь. Не Френсис ли попрошайничал на улицах, когда она заболела в тридцать третьем году? А ведь до этого он никогда не попрошайничал. Если Френсис мог попрошайничать ради любви, неужели Элен не сможет отречься ради нее же?
Ее отношения с Артуром и с Френсисом кое-кто сочтет греховными. Она признаёт, что некоторые другие ее вольности с заповедями Бога и Церкви могут сильно сказаться, когда настанет время Суда (медь и часы, медь и часы). Пусть так, но никаких священников она вызывать не будет, и сама к ним тоже не пойдет. Никому и ни под каким видом не объявит она, что любовь ее к Френсису была греховной: весьма вероятно — да нет, безусловно, — она была самым важным событием в ее жизни, важнее в конечном счете, чем любовь к Артуру, ибо Артур оказался недостоин.
Поэтому, когда калека Донован снова стучится в одиннадцать часов и спрашивает у Элен, не нужно ли ей чего, она отвечает: нет-нет, спасибо тебе, старый калека, мне больше ничего не нужно и никого. И старик Донован говорит: сейчас заступает ночной дежурный, а я отправляюсь домой. Приду утром. А Элен говорит: спасибо, Донован, спасибо тебе большое за твою заботу и за то, что пожелал мне спокойной ночи. И когда он отходит от двери, она отпускает медь и думает о Бетховене, об оде «К радости».
И слышит приближение радостных толп.
Да да-да.
Да да-ди-да-да.
И чувствует, как ее ноги превращаются в перья, а голова медленно слетает вниз на встречу с ними, и тело сгибается под грузом такой большой радости.
Видит, как голова медленно, медленно слетает вниз.
А белая птица скользит над водой и наконец усаживается на японское кимоно.
Упавшее медленно.
И мягко.
На траву, где распускается лунный свет.