3

Все люди свои, да всяк себя любит.

Дома, раздеваясь, подрала я с себя всё венчальное не на мелкие ли мелкости да и шасть на чердак почти в чём мать на свет пустила.

Кинула на доски старое своё полинялое платьишко, легла к щёлке в потолке, смотрю, что за страхи сейчас пойдут. А у самой кромешный ад на душе.

Примчался первым, держа обувку в руках, как и я, отец.

Громадина, он по-паровозному яростно сопел. Всё лицо, шею покрывали гроздья пота.

Прямо с порога отец взял в угол, к воде. Поднял перед собой полное ведро, припал пить через край.

Вследки объявился тут белей белого прасольщик.

– Бо-оже мо-о-ой… – застонал плюгаш, когда увидал посерёдке комнаты взгорок тряпья. – Ой и лютое семя!.. Ну не хошь – ну и не хошь! А на что ж наряд губить дорогой?!

Отец поставил ведро назад на лавку, рядом с кружкой, крякнул в сочувствии и извинительности, косясь на ту возвышенку:

– Дурь из моей крови пересосала…

– Оправдательность тожа… Тут голова в ставку úдет! Вот чего, папанюшка… Жаних, как это обычаем ведётся, берë своей любе к венцу три вешши. Я не три – все тридцать три ухватил! Не постоял за тышшами! Вырядил усю в шелка! А что я, извиняюсь, вижу? Какое благодарствие? Такие разбросы в капитальстве я не потерплю… Ну, хорошо, ты напрочь несогласная – драть-то на кой?! Я этому добру не дал бы пропасти пропадом, в хозяйстве сгодилось ба, пошло б в службу всё… Доведется ж мне жаниться когда-никогда ай нет? Я б тогда, старая ты кочерга горелая, приглядывал ба бабу по ейной статности, всё чтоба в подгонку за милую душу! А то большого ума дала! Подрала… Бандитствие какое… А беду эту ты сплёл. Всё лисил на все четыре ветра кто? Кто рассыпался мелким бисером: стерпится – слюбится, слюбится – полю-юбится? Кто? Ну кто, голь ты перекаткина? А?

Крутских поддел лаковым носком тряпичное крошево. В жалости усмехнулся:

– Мда-с… И стерпелось, и слюбилось… – Помолчал. – А ловко таки споймал ты мене на золоту удочку!

– Ка-а-ак это?

– А так! Кончай мне спектаклю чертоломить. Думаешь, я не знаю, не ведаю? Да под тобой, старая ты вожжа, я землю на аршин наскрозь вижу! – Крутских хлопнул себя по тощей коленке, притопнул: – Враки, мил тестюшка, что портють воздух раки – то балуються ры-ба-ки-и! Ясно? На такое беспутствие, – Крутских снова пнул комок из венчального обмундирования моего, – ты её сам и подбил!

– Виталь Сергейч! Спомилуйте! – в растерянности отшатнулся отец.

– Дожидайсе!.. Всякая вот вошь так и норовить содрать с тебе… Думал, на венчальном ералашном игрище разживëшься, набьëшь мошну? Чёрта кудрявого! Да ты мне через судействие всё моё на эту вот на ладонушку, – Крутских в невозможной ярости долбил указательным пальцем в узкую, могилкой, ладонь, выставленную у отцова лица, – всё как есть и возвëрнешь! Всё! До волоска!.. До ниточки!.. До сориночки!..

Я приставила к щёлке дулю.

Отец тяжело тянул носом. В виноватости всё ниже опускал голову.

– У мене, – разорялся Крутских, – кулак не дурак. Как счас дам в ухо, – он вроде того даже примерился на замашку, – так и зазвенить!

Отец несмело перенёс тело с ноги на ногу. Глухо сказал:

– Вы, Виталь Сергейч… языком-то играйте… А руками в рассуждение… не входите, милостиво прошу… Не погубите, Виталь Сергеич… Помилуйте, Виталь Сергеич… – и повалился сморкуну в ноги.

– Так-то оно ловчее, сподручнее будет, – потеплел голос у прасольщика. Он поощрительно постучал ногтем по отцову плечу.

У меня всё так и оборвалось.

Сраму-то что! Тереть коленки перед этим плюгавиком… Коленки что – душу в грязи перед кем валять?

Я хочу крикнуть отцу: «Встань!» – голоса своего дозваться нету моченьки. Рот разевать разеваю, а голос нейдёт.

Но отец и сам понял, что лишку дал.

В тот самый миг, когда Крутских тыкнул ему пальцем в плечо, у отца дрогнули желваки. Отец поднял на михрютку долгий пристальный взгляд, будто припоминал что, и медленно наладился подыматься, не сымая решительного взора с прасолова лица.

– А Виталь вы наш Сергейч, а на что ж это сваливать всё на один загорбок? – Отвага, твёрдость напитали голос отца. – Мне един нонешний денёк год нá кости накинул – и я ж кругом виноватый… Оно, конешно, по чужим ранам да чужим салом мазать не убыточно. А вы всё ж раскиньте умком-то… Я ль стараньем дела не замешивал? Я ль родителевой власти тут не положил? – Отец зверовато чиркнул вглядом по яркому комку моего подвенечного дранья на полу и протянул прасольщику клубок моих волос, что даве выдрал на паперти.

Крутских отшагнул, свёл руки за спину. Из-подо лба поглядывает с пугливым любопытством на мои космы.

Отец не убирал протянутую руку с космами, ломил своё:

– Я ль беду нашу плёл? А? Вот теперь скажите по чести-совести…

– Мда-а… Хорошо с берегу на гребцов смотреть, – мирно, как-то уступчиво, что ли, отвечал Крутских. – А тут сам в гребцах. И ума не дашь-то…

В досаде отец запустил мои лохмы под лавку с водой.

Крутских мягко, в снисхождении посмотрел на отца. Без старого, матёрого зла в голосе пожаловался:

– Насмешку какую ить надоти ей исделать? А?… Ну, обязательно надоти? На всю жизнюку пятно… Ить теперича куда ни понеси меня ноги, всякий зубоскалина-шмаровоз бухне в спину, что каменюкой в воду, с полным издевательством: «Во пошёл, во!.. Эт вот этого чуть было козырь-девка не обвенчала с батюшкой!»

– Ну-у, так и всякий… Умный смолчит, а дурак ну раз скажет, ну два, а на третий и дураку наскучит про одно и то же чесать язык. А там жизня под другого под кого фокус поядрёней подкатит и про нонешнее про наше выронят как есть всё из памяти.

– Жди, так и выронят, – засомневался Крутских.

– В обязательности выронят! В жизни, Виталь Сергеич, как на долгой ниве, не такое случалось. А одначе быльё брало.

Отец посмотрел прасольщику в глаза, угодливо усмехнулся:

– Ничего, Виталь Сергеич. Дальше земелюшки ещё никто не упадал… Вы плотно к сердцу не кладите нонешнюю египетскую казнь. Я подо что клин бью… А чего бы нам ещё разок да не попробовать с Марьянкой, с этой пресной шлеёй?… Может, всё у неё от случая?… Ну-у, муха там какая под хвост попала… Да мало ль с чего шашнадцатигодовая тёлка вскинется на дыбошки? Много ещё в девке блох… С бусырью… С сырцой… И куда только её черти загнали? – Отец оглядел комнату, послал взгляд в сад за окном. – Вот бы нараз найти её да всем втрёх и переговоры переговорить…

Крутских защитительно, крестовкой, сложил руки на груди.

– Никаковских разговоров-переговоров! Никаковских! Анафема ешь мои расходы! Я себе вот что говорю: «Ешь, Виталь Сергейч, солно, пей горько: помрëшь – не сгниëшь и будешь лежать, как анафема». А обжаниться, ежли прижмë ещё на ком, так вспомню нонешнюю срамотишшу и ни ногой к бабьему к молодому духу!

Крутских обежал и ощупал полохливыми глазками стены, будто я могла сквозь них войти, и живой ногой вышел из хаты.

Загрузка...