ГЛАВА 5

Вова Кукушкин всегда боялся женщин.

Конечно, женщины привлекали его своей внешней стороной, но одновременно отпугивали его необходимостью своего пожизненного содержания.

Еще когда Вова Кукушкин был маленьким, его мама, любящая ласковая мама, твердила сыночку:

— Запомни, Вовик, женщины коварны и расчетливы. Они желают заполучить мужчину для того, чтобы всю жизнь, надрываясь в непрестанных трудах и заботах, он содержал их самих и их детей. Обещай мне, что ты будешь осторожен!

И Вовик дал обещание своей любимой матушке, еще не осознавая роковой предопределенности своего обета.

Отец у него, понятное дело, имелся, как же в таком деле без отца… Но, скоропалительно женившись на его матери и столь же скоропалительно разведясь, отец Вовика вместо размеренного семейного бытования предпочитал постоянно попадать в сети коварных женщин, путаться в них, погибать, чтобы так и не погибнуть окончательно.

После матери Вовика он женился еще раз шесть или даже восемь, в предпоследний раз — в шестьдесят два года на двадцатилетней дебелой девице, которая, впрочем, врала, что ей всего пятнадцать.

Кукушкин-старший не отказывал своему сыну в общении и всегда подтверждал женоненавистническую теорию своей законной супруги.

— Женщины… — вздыхал он, собираясь жениться в очередной раз (на сей раз в семьдесят лет на семнадцатилетней — чтобы разница в возрасте была не столь ошеломительной). — Коварные соблазнительницы, лилеи, розы, незабудки — пища для неутоленных, взыскующих глаз…

После чего он с удовольствием отдавался и розам, и лилеям, и незабудкам. В который раз и с одинаковым исходом — чтобы вскоре вновь оставить былые увлечения ради новых роз и лилей. И незабудок тоже.

Поучительный пример отца всегда был перед глазами Вовика.

— Видишь? — лаконично спрашивала его мать, когда сыночку исполнилось восемнадцать.

— Ага, — кивал он, — вижу.

— Понимаешь? — вопрошала она, когда ему минуло тридцать.

— Да, — кивал он согласно, — понимаю.

— Чувствуешь? — осведомлялась она, когда ему стукнуло сорок.

Вовик молча вздыхал, только теперь в его вздохе пробивались первые, еще неуверенные ростки сомнения.

Он шел по городу красивый, в прекрасном белом костюме, сшитом матерью из старой льняной занавески, и женщины заинтересованно оглядывались ему вслед. Вовик обожал их мучить. Предложив встретиться, он нарочно не являлся на свидания, наблюдая из-за угла за недоуменными терзаниями жертвы. Пригласив девушку в ресторан, он платил по счету лишь за себя одного, с удовольствием лицезрея хаотичные пятна, покрывавшие девичьи щеки, в то время как дрожащие руки неуверенно шарили в сумочке в поисках денег. Познакомившись с родителями избранницы, он производил на них положительное впечатление, внушал надежды, — лишь для того, чтобы ровно через секунду ошеломить их откровением о моральном облике их дочери и несоответствии этого облика его высоким брачным целям.

При этом он больше всего на свете желал каких-нибудь легких, необязательных отношений с податливой симпатичной девицей — и вместе с тем жутко страшился этих отношений.

Он свел дружбу с неким фотографом Левиком, который днем подвизался в фотоателье, а в свободное время калымил в школах и детсадах. У Левика всегда можно было разжиться парочкой невнятных черно-белых снимков, на которых грудастые девицы задирали себе платья и вызывающе демонстрировали обнаженную грудь. В целомудренные советские времена такие поделки считались ужасной порнографией. Вовик обожал эту порнографию, которая подтверждала его худшие предположения насчет женского пола.

А еще он определил, что из подъезда пятиэтажки на улице Комиссарова прекрасно видны окна гинекологического отделения местной больницы, и часто пропадал там, наслаждаясь мутными силуэтами за грубыми медицинскими занавесками и восполняя скудость зрительных впечатлений крезовским богатством распаленного воображения.

На улицу Комиссарова он ходил в двадцать, и в тридцать, и в сорок лет — пока, наконец, не женился.

— Ой, смотри, Вовик, — предупреждала его перед свадьбой седенькая мама, — женщины коварны… Не сказала ли она тебе, что беременна? Но она может быть беременна не от тебя! Не уверяла ли она, что ты — ее идеал? Не верь ей, она говорит так, чтобы заманить тебя в ловушку. Не твердила ли она, что ей с тобой удивительно хорошо? Не слушай ее, она мечтает только о твоей зарплате!

Но Вовик не мог больше терпеть. Порнографическая продукция Левика и гинекологические окна больше не возбуждали его, а насчет опасностей он подстраховался. Его невеста была в меру хорошенькая, тихая, скромная девушка с достойным образованием, из хорошей семьи.

Про зарплату он ей наврал, будто получает копейки, да и те отдает матери на лекарства. Лена согласилась с тем, что они будут жить на ее заработок.

Насчет домашнего хозяйства он ее предупредил, что на его помощь нечего рассчитывать, ему и так несладко приходится на работе. Уговорились, что к домашнему хозяйству Вовик даже не притронется.

— Одно слово против моей матери, — предупредил Вовик, — и мы с тобой расстанемся навсегда!

Но Леночка боготворила свою свекровь.

Перед посещением ЗАГСа Вовик потребовал от невесты справку из вендиспансера, тубдиспансера, психдиспансера и от врача-гинеколога — благоразумная предусмотрительность опытного человека!

И Лена доставила ему необходимые справки с печатями и штампами, из которых явствовало, что она трезва, разумна и девственна, как только что сотворенная из ребра праматерь Ева задолго до грехопадения.

Но Кукушкин не успокоился. Он лично отправился в вендиспансер, к психиатру и в женскую консультацию, чтобы удостовериться в подлинности документов.

Удостоверился.

Но и это было не все! Окольными путями он постарался выяснить, не могла ли Леночка оказаться в сговоре с врачами, однако не сумел убедиться в этом наверняка. Хотя существовала очень даже ненулевая вероятность подобного сговора, но истомленный фотографиями и окнами Вовик, окончательно потеряв благоразумие, решил рискнуть.

И он женился на Лене. Не глядя! Как в омут головой!

Мама была в ужасе…

И зажили они тихо и счастливо — как два пальца в одной варежке. Уверившись в невинности своей избранницы, Вовик почти успокоился. Через год Леночка родила ему дочку, еще через два — сына. Медико-биологическая экспертиза, на которую ушла вся годовая зарплата Кукушкина, показала, что с вероятностью 99,99 процента это его дети. Вовика, конечно, мучила эта пресловутая сотая доля процента, которая существенно усугубляла его неуверенность в жене, но постепенно, лет через десять, он все же смирился, философски воспринимая несовершенство науки, не способной на 100 процентов определить отца ребенка.

Теперь Кукушкин поучал своего отпрыска:

— Бойся, Лелик, женщин… Они коварны и расчетливы. Они хотят, чтобы ты на них женился, надеясь заполучить твою зарплату. Но, выйдя замуж, они станут отнимать у тебя деньги, заведут любовника, нарожают от него детей, которых ты вынужден будешь содержать по гроб жизни. Они выгонят на улицу твоего пожилого отца, а тебя самого уморят в два счета!

И четырехлетний карапуз послушно внимал заветам отца, впитывая его сокровенные знания. Он даже плакал, когда на улице к нему приближались женщины, что не могло не радовать предусмотрительного Вовика.

И хотя Елена пока что блестяще опровергала женоненавистнические тезисы мужа — она не заводила любовников (Вовик по секундам контролировал ее возвращение из больницы), лелеяла его мать, одержимую старческим слабоумием старуху, воспитывала детей в почтении к отцу, отдавала мужу всю зарплату до копейки, одевалась очень скромно (чтобы не сказать бедно), ела не больше птички, одна делала всю работу по дому и даже бегала в ларек за пивом для супруга, выстаивая двухчасовые очереди среди пьяных оболтусов, — все равно муж ей не доверял.

И как оказалось, правильно делал! Потому что, едва младшему отпрыску исполнилось десять, Елена вдруг заявила, что больше так не может. И что она уходит к родителям, а с жилплощадью он пусть что хочет, то и делает.

— У тебя любовник! — с торжествующей догадливостью вскричал Вовик, пятидесятитрехлетний мужчина в полном расцвете сил и бюрократического брюшка.

Лена отрицательно покачала головой.

— Ты рассчитываешь на алименты! — догадался Вовик.

Лена фыркнула.

— Ты хочешь оттяпать мою жилплощадь!

Жена, забрав детей, ушла не оглядываясь.

Вовик проверил денежную заначку — не взяла. Поискал свой новый костюм — оставила. Радиоприемник — даже не тронула, дрянь, потаскуха, ведьма!

Вовику пришлось взять в свои нежные, не привыкшие к тяжелому труду руки домашнюю работу. Особенно ему не нравилось ухаживать за лежачей матерью, капризной и неряшливой в своей затянувшейся старости.

Он быстро опустился, погрузнел, питаясь невкусно и нерационально, обтрепался, не умея ухаживать за одеждой, а дом его быстро пришел в запустение, оброс грязью, закишел тараканами, пропитался тяжелым, невыветриваемым духом одиночества.

Наконец Вовик понял, что с бытом ему одному не справиться. Тогда он решил приискать какую-нибудь нетребовательную женщину, чтобы, с одной стороны, взвалить на нее неблагодарный домашний труд и уход за матерью, а с другой — насолить бывшей жене, которая, сбежав от него, словно назло мужу похорошела, посветлела и теперь, как пташка, порхала по городу, имея вид откровенно счастливый, — при всем при том, что никаких любовников у нее не было (Вовик доподлинно об этом знал, потому что тайно следил за бывшей женой)!

По примеру своего отца, который недавно, в год своего восьмидесятилетнего юбилея, обрюхатил тринадцатилетнюю нимфетку, он вздумал найти себе какую-нибудь юную, гарантированно чистую и неразвитую девицу, воспитать ее в строгих идеалах, взрастив в ней безусловное почтение к мужу и одновременно удушив ростки женского коварства, еще не успевшие проклюнуться в юной, неоперившейся душе.

Вовик стал подкарауливать девиц после школы, рассчитывая мороженым подманить свою жертву. Но девицы смеялись ему в лицо, обзывали противным старикашкой и отказывались разговаривать. Вместо того чтобы вручить свою невинность зрелому и опытному мужчине, они шли в окрестные подъезды обжиматься с прыщавыми ровесниками.

Примерно так же реагировали и особы постарше. Восемнадцатилетние с гадливой улыбкой грозили позвать милиционера, а двадцатилетние прямо посылали его куда подальше. Двадцатипятилетние соглашались, но требовали деньги вперед, тридцатилетние смеялись над ним, крутя пальцами у виска, а сорокалетние безосновательно подозревали его в мужской несостоятельности. Пятидесятилетние ровесницы в принципе не привлекали Вовика, но он согласился бы и на женщину старше себя, лишь бы обрести приличную домработницу, потому что уже устал биться, как муха, в силках быта.

Но и ровесницы требовали у него сначала букетов, свиданий и признаний и только после этого обещали подумать.

Таким образом, женщины проявили свое коварство во всей красе. Они презрительно отвергали Вовика — и в этом состояла их извечная женская подлость.

Вовик заманивал их деньгами, привирая про свою зарплату, живописал свой дом, расписывал прелести теплого туалета и даже преувеличивал свои постельные достижения.

Но женщины смеялись над ним и уносились прочь, позвякивая каблучками и подрагивая грудью. Правда, одна алкоголичка согласилась было на его сладкие посулы, выторговав себе право обратного хода, но и та через два дня исчезла, не оставив адреса.

Кукушкин обратился к своим детям — но сын не пожелал с ним разговаривать, переметнувшись на сторону матери, а дочь никогда не любила его, впрочем, как и он ее, подозревая в ней яркую представительницу коварного женского племени.

Вы, наверное, видели такого грязного старикашку, который день-деньской бродит по городу, подсаживаясь к одиноким женщинам? Это Вовик, его легко узнать по неопрятной седой щетине, запаху тоскливой заброшенности и по рваным носкам в прорези между задравшейся штаниной и рыжим ботинком.

Он пристает к девушкам, все еще лелея несбыточные надежды, подсаживается к юношам, надеясь обрести в них своих последователей и учеников.

— Не верьте женщинам, — говорит он, — они коварны и лживы, они обманут вас. Вот как они поступили со мной… Видите?

Но юноши тоже уносятся в голубую даль под руку с хорошенькими юницами, втихомолку посмеиваясь над грязным стариком. А престарелый Вовик возвращается домой и строчит в школьной тетрадке проект государственного закона о принудительной передаче восемнадцатилетних девиц нуждающимся пенсионерам для дальнейшего их перевоспитания, мотивируя такую необходимость общественным благом и извечным женским коварством.


О том, что было после взрыва, даже вспоминать не хочется… Но я вспоминаю…

Только под утро добираюсь до дому. В кармане бултыхаются ключи. Сначала вымоюсь, переоденусь, а потом соображу, что делать. И конечно, позвоню мужу.

Скажу легким, равнодушным тоном:

«Она появилась на дороге так неожиданно… Я вывернула руль и… Но в общем, ничего страшного, немного болит голова, и все».

«Ты жива! — выдохнет он обрадованно. В голосе — облегчение. — Ты где, что с тобой? Мы уже сошли с ума, не зная, что думать! Ты уверена, что с тобой все в порядке?»

Нет, я не уверена!

Потому что он не скажет так. А скорее, вот так:

«Вечно с тобой что-то случается! Мэр Мамаков остался очень недоволен: звали на барбекю, а барбекю нет. Армен Сиропович из налоговой уехал, так и не дождавшись шашлыка. И его заместитель Автандил Суренович теперь уже не клянется собственным здоровьем, что городской подряд в моих руках, — рассусоливает, мнется, юлит. И другие остались без горячего — газа в баллоне, как я и предсказывал, не хватило. А все из-за тебя. Ты все сорвала! Я обхаживал их полгода, я кучу денег потратил на взятки, а ты… Одним движением все разрушила! Все! Легион средневековых варваров напрасно старался бы испортить нам праздник, но ты одна сделала это легко и изящно, даже не прикладывая особых усилий».

Тогда я скажу…

Нет, я ничего не скажу, потому что он, как всегда, прав.


Консьержка провожает меня удивленным, неузнающим взглядом.

Брякнув ключами, возношусь в лифте на этаж. Только бы не встретиться с соседями!

Не встречаюсь.

Замок мягко защелкивается за спиной.

С удовольствием шлепаю босыми пятками по полу. Грязную, обгорелую одежду запихиваю в полиэтиленовый пакет. Оставшуюся в наличии розовую кроссовку — туда же.

Душ, клубы пара, мутное отражение в зеркале. Мягкое прикосновение махрового халата… Я почти счастлива, если не думать о том, что ждет меня через каких-нибудь пару часов — буря и натиск, гром и молния. Наказание за преступление. Раскаяние и слезы. Упреки и погромы. Отлучение и расстрелы. Казнь и похороны…

Но это будет потом. Еще не скоро, когда-нибудь попозже. Часа через два. А может, даже завтра. Вот если бы послезавтра! Или вообще через месяц. Или никогда!

Но если взглянуть правде в лицо — скорей всего, это случится с минуты на минуту, и мне не увильнуть от скандала.

Но пока главное — поесть. Сейчас поем и… Распахиваю холодильник. Засовываю в рот первое, что попадается под руку. С огромным бутербродом в руке отправляюсь в гардеробную.

Гардеробная — это отдельная комната, ключ от которой или торчит в замке, или болтается на крючке возле двери. Вдоль стены — вешалки с одеждой. Коробки с обувью громоздятся на полках. Здесь пыльно, душно, темно. Но уютно и тихо, как в щенячьем подбрюшье. Мой сынок Митя часто прятался здесь, когда был маленький. Зарывшись в зимние вещи, он становился невидимым и недосягаемым для мира. Вот бы и мне так — стать невидимой и недосягаемой!

Открываю шкаф с одеждой. Что бы надеть.

Пожалуй, вот этот свитер и…

Змеиный шелест ключа в замке. Отдаленные голоса.

Втянув голову в плечи, замираю возле вешалки. Сейчас такое начнется, сейчас он увидит меня и скажет…

Сообразив выключить свет, замираю среди одежды. Мне нужна маленькая отсрочка, чтобы собраться с духом. Пусть это случится минуты через три, не раньше. Или никогда. Лучше никогда…

Вдыхаю носом зимнюю горчащую пыль, затаившуюся в складках тяжелого драпа. Сижу тихо как мышь. По спине ползет струйка пота, щекочет между лопатками. Слушаю.

Шаги по комнате, тяжелые пульсирующие шаги. По их тягостной размеренности угадывается настроение Вадика — он в бешенстве? Нет, он просто недоволен. Когда Вадик в бешенстве, он ставит ступню на пятку и тапочки с привзвизгом шлепают по полу. Но сейчас он относительно спокоен, хотя, кажется, слегка огорчен.

Чем же он так огорчен? Дайте сообразить…

Ах да… Наверное, из-за меня.

Аккомпанементом к тяжелым шагам звучит легкое подшаркивание, дробный женский топоток.

Кто это? Свекруха — змеиное ухо? Дочка — капризная квочка? Сынок — любопытный носок?

Шарканье мимо гардеробной по коридору — еще сильнее вжимаюсь в зимний хлам. Господи, пусть меня никто не найдет, пусть…

— Покажи! — голос Милы.

Я спасена — при Миле он не станет меня пилить… Можно выходить.

Тянусь к двери, поворачиваю ручку…

— Вот, смотри, выдали в ЗАГСе.

— Свидетельство о смерти? Какое красивое… Что ж, теперь можно хоронить…

Кого, кого хоронить? Интересно, кто это умер?

И я вдруг догадываюсь — это Луиза Пална, моя свекровь. Ну конечно, пожилой человек, а тут такие переживания… Испорченный пикник, раздражение на невестку, сердечный приступ, под рукой не оказалось дежурной поллитровки валокордина.

Тишина, молчание.

— Так все удачно получилось. — Это говорит она. — Как подумаю, что на ее месте могла бы быть я…

— Да… — вторит он. — Не понимаю, и чего ее черт понес? И куда? Куда она ездила?.. Кстати, мама предлагает похоронить ее на семейном Пустяковском кладбище.

— Там места дорогие. Стоит ли стараться? — Это моя лучшая подруга. Мы дружим с первого класса, нет, со второго…

— А слесарь не проболтается?

— Он туп как пробка. Кстати, нужно подготовить вещи.

— Зачем?

— Кажется, так принято.

— Гроб будет закрытым — от нее мало что осталось. Лишь горстка пепла.

Молчание. Почтительное молчание, уважительное по отношению к усопшему. Интересно, каким образом Луиза Пална умудрилась сгореть?

Предположение: облилась керосином, когда разжигала мангал, чиркнула спичкой и…

Что ж, можно выходить из гардеробной. Когда в семье такая трагедия, ругаться просто глупо.

Делаю шаг к двери. Сейчас напущу скорбную мину и… «Милый, какое у нас горе!» Главное, чтобы это не прозвучало слишком весело.

Но тут Мила интересуется:

— А ты видел, что от нее осталось?

— Нет. Но догадаться нетрудно — один пепел.

Шелест одежды. Вздох. Затяжное молчание, означающее поцелуй.

И потом радостное, счастливое, восторженное:

— Наконец-то ты свободен!

— Наконец-то мы свободны, — отвечает он, впрочем, не так уж радостно.

А подруга, с которой я дружила с первого класса (нет, со второго!), улыбается, закинув руки на шею моему мужу таким привычным жестом, как будто она двадцать лет репетировала его изо дня в день.

Через полуоткрытую дверь мне видно все!

Беззастенчиво гремит дверной звонок, поцелуй прерывается, сварливый голос Луизы Палны врывается в слишком тесное для ее пронзительного дисканта пространство квартиры:

— Свидетельство о смерти получили?.. Ну и слава богу!

Я оседаю на гору пыльных пальто, старых дубленок и детской поношенной одежды. Кто же все-таки умер? А?


У меня миллион важных неотложных дел. Совершенно неотложных и абсолютно важных… Во-первых, нужно ощупью отыскать упавший маслом вниз бутерброд. Потом прикрыть дверь гардеробной. Потом выкрутить лампочку, чтобы обеспечить укромность своего укрытия и его абсолютную конфиденциальность. Потом поглубже зарыться в одежду и, наконец, подумать — хорошо подумать, крепко. Качественно. На все сто. На полную катушку!

Но думалось почему-то плохо. Когда бутерброд закончился, захотелось пить. Чесалась спина. Ныла голова. Саднил затылок. Щипало щеку. По правой стороне тела ползли мурашки, упорно стремясь перебраться на левую сторону. А с левой стороны разливался затеклый холод, добирался до кончика носа, щекотал ноздри — я чуть было не чихнула, но удачно задушила чих старым валенком Митьки.

Из-за этих раздражителей я не могла связно думать. Тем более по коридору то и дело шмыгали мои дражайшие родственники, мои любимые и любящие детки, мои лелеемые свекрови, мои драгоценные мужья и мои обожаемые, преданные до последней капли крови (моей крови, конечно!) подруги. В совокупности их было примерно миллион штук. И все они каждую секунду могли ворваться в гардеробную и спросить, удивленно поднимая бровь: «А что это ты тут делаешь?»

А потом закричать: «Папа, иди сюда!» Или: «Сынок, погляди на это чучело!» Или: «Вадик, взгляни на это привидение!» Или: «Луиза Пална, взгляните на это исчадие ада!»

Или они могли осведомиться с упреком в голосе:

«Так ты не умерла?»

«Откуда ты взялась?»

«Тебя черти с того света притащили?»

«Ты имеешь совесть, ведь гроб уже заказан!»

«Окстись, на поминки уже позвали всех знакомых!»

«Заказали автобус и музыку!»

«Я потратил целое состояние на венки, а ты…»

«Ну, она же в своем амплуа — ни дня без сюрприза. Помирает и воскресает по мере необходимости. В зависимости от настроения».

«Как всегда, хочет испортить нам праздник!»

«Куда девать гроб, тебя спрашиваю?»

«А венки?»

«А музыкантов с автобусом?»

Поэтому я сижу тихо как мышь, стараясь даже не шевелиться.

Адски хочется пить.

И еще — умереть по-настоящему.


Так прошел остаток дня. И вечер.

По квартире шмыгали три миллиона свекровей и примерно полмиллиарда детей. То и дело раздавались голоса:

— А где ее документы? Кредитные карточки?

— Мама, догадайся с трех раз где: сгорели вместе с машиной!

Шорохи, звуки — и ревнивая тишина сжимает ладонью мое колотящееся сердце.

— Надо найти ее фотографию. Кажется, у нас нет подходящей.

— Возьми ту, где она на даче!

Только не эту! — охаю я. Помню этот снимок, потому что получилась на нем ужасно: какая-то размазня с плаксивым лицом, даже без косметики. Бабенция неполных шестидесяти лет с перекошенной физиономией старой алкоголички — наш фотоаппарат способен еще и не на такие чудеса. Он и из Мэрилин Монро сделает престарелую развратную африканку из голодающей страны.

Шорохи — ищут снимок.

— Что-то она здесь не очень.

— Что ты, очень даже!

Только не эту фотографию! Прошу вас в последний раз в жизни! Милые родственники, дайте хоть на могильном памятнике выглядеть достойно!

— Может, лучше ту, которая с юга?

Да! Да! Я там получилась отлично! Да, ту, пожалуйста, ту самую…

Я молитвенно складываю руки на груди.

— Вадик, ну при чем тут юг? Та первая фотография очень даже ничего. И у нее такое милое выражение лица, такое трогательное. — Это Луиза Пална. — Сразу видно — ни к чему не приспособленный, никудышный человек, каким она всегда была. Такой мы и запомним ее на всю жизнь. Какой мы будем любить и бережно хранить в нашей памяти. Какой не забудем ее никогда, до самого смертного одра, до ее могилы.

Выбрали фотографию, которая с дачи. Помолчали траурно, как полагается.

— Ах, дорогая Лилечка, тебе сейчас лучше, чем нам! — воскликнули, воздев очи к пыльной люстре.

Не думаю…

Неутишаемое горе в голосе Милы. Сдержанные, но демонстративно несдерживаемые слезы.

А как же фраза: «Ты наконец-то свободен»? И поправка: «Мы свободны!»?

Эх, знать бы, что помрешь, сфотографировалась бы заранее в художественном салоне. Не всегда ведь можно угадать, когда на тебя свалится эта напасть.

Загрузка...