В небольшой столовой со слишком голыми стенами несколько человек обедали у Жильбера и Антуанетты де Клеранс.
Глядя на свою невестку, мадам Флоримон испытывала сложные чувства: к восхищению трудноуловимой красотой домашнего зверька, который, живя среди людей, постоянно грезит о чем-то своем, примешивалось раздражение против все более явственно проступавшего равнодушия, благодаря которому эта женщина отодвигала на задний план абсолютно всех, кто сидел сейчас за столом, начиная с собственного мужа. Чего она этим добивалась?
Пожилая дама со столь решительным характером порой становилась в тупик; она не понимала нынешнюю молодежь, которую встречала в доме у сына. Мадам Флоримон не была даже полностью уверена, что понимает собственного сына. Она сама подтолкнула его к женитьбе на Антуанетте, дочери Мориса Мореля, с которой встретилась у Мириам Гамбье незадолго до того, как Морель стал президентом Республики, и полагала, что сын совершил этот шаг столько же по сердечной склонности, сколько из тщеславия. Но одному Богу известно, как он повел себя с этой очаровательной девушкой и как удалось ему в таком ошеломительно быстром темпе привести ее к супружеской неверности. Ну и нравы у нового поколения! Мадам Флоримон казалось, что в ее времена были в ходу только откровенные и непрестанные ухаживанья. А теперь полный ералаш! Страдает ли Жильбер из-за распутства жены? Сам же этого хотел, а теперь, должно быть, сожалеет. Но тогда зачем эта поза всепрощения, эта благодушная снисходительность?
Спит ли она по-прежнему с Жилем, который был у нее вторым или третьим любовником? Наверное, нет, поскольку у него теперь, говорят, в любовницах американка, жена дипломата, и Антуанетта, по-видимому, жалеет об этом. За обедом она то и дело поглядывает на Жиля с обычным своим видом постоянного, ни к кому конкретно не относящегося вожделения, который так раздражает свекровь. Жиль на эти взгляды не отвечает, и кажется, что мыслями он пребывает где-то не здесь, хотя при этом очень много говорит. А пьет еще больше.
Как он обманул надежды мадам Флоримон, этот парень! После войны он еще два года прожил с Мириам, полностью ею пренебрегая, гоняясь за каждою юбкой, оставаясь дома лишь для того, чтобы устраивать на скорую руку непотребные вечеринки, приглашая к себе всяческий сброд, напиваясь до безобразия, унижая Мириам и сам унижаясь.
Мириам в конце концов завела себе любовника, и Жиль с оскорбленным видом ушел. Он по-прежнему служил на Кэ д'Орсе, где окончательно погубил свои возможности, со всеми перессорился и до смерти надоел Вертело, которому он считал возможным писать приватные письма и излагать в них свои взгляды на мировую политику. После того как он провалился на экзамене для зачисления в кадровый состав, Вертело оставил его в пресс-службе министерства. Хотелось бы знать, долго ли сможет он там продержаться?
Жиль вел с Жильбером через стол совершенно несуразный разговор о политике. Мадам Флоримон задавалась порою вопросом, как ее сын при таких манерах мог сохранить честолюбие. Конечно, для этого понадобилось, чтобы молодость прошла и чтобы, вернувшись с войны, он наверстал упущенное время. И потом, у него было слишком много денег. Небольшую их долю принесла ему Антуанетта Морель, но главное, он стал наследником почти всего состояния старика Клеранса, который умер от кровоизлияния в мозг во время одного из заседаний. Эти деньги таяли неудержимо.
Поначалу Жильбер действовал ловко и быстро. Он стал депутатом от радикалов и пользовался расположением Шанто, будущего председателя совета министров. Он продолжал развивать деятельность и сейчас, но успел завоевать себе в политических кругах дурную славу. Он еще по-прежнему умел порой поражать и увлекать, но за спиной о нем уже говорили как о человеке с большими причудами и с большими претензиями. Он слишком щеголевато одевался, слишком сорил деньгами, имел слишком хорошенькую жену, слишком странную квартиру, слишком быстро добивался слишком шумного успеха и окружал себя слишком экстравагантными людьми.
К чему все это приведет? Сумеет ли он упорядочить свою жизнь? Или даст себя увлечь невероятным сумбуром бурлящих вокруг него идей?
— Сириль приведет сейчас Каэля, — объявила Антуанетта. Значит, она принимает теперь у себя Каэля, этого шарлатана, вошедшего
в моду на Монпарнасе.
Мадам Флоримон осведомилась сдержанным и довольно холодным тоном:
— Каковы идеи у этого господина Каэля? Я попросила бы, чтобы мне их объяснили. Должна признаться, я ничего не поняла.
Жильбер де Клеранс с веселым любопытством взглянул на мать.
— Вы видите все слишком академично.
— Я за серьезные умы.
— А у Сирцля вы не справлялись? — воскликнул Жиль.
Сириль Галан был вторым сыном мадам Флоримон. Он был таким же внебрачным ребенком, как первый, но его отец, вице-председатель Сената, был женат и имел других детей, отчего не смог официально его признать, как это сделал отец Жильбера мсье де Клеранс.
Сириль не был ее любимым ребенком, и она почти не занималась его воспитанием. Однако мальчик проявил блестящие способности и сразу после войны был принят в Нормальную школу; учиться он не захотел и с головой окунулся в бесцеремонную богему.
Он числился секретарем у какого-то писателя и целиком подпал под влияние Каэля. Всегда он был с ним, подле него, во главе странной группы, которая называла себя группой "Бунт" и шумная деятельность которой была действительно недоступна пониманию мадам Флоримон. Имело ли это какое-нибудь отношение к литературе? Или это было политикой?
Выйдя из-за стола, гости перешли в студию, почти такую же голую, как столовая. На огромных стенах висели всего два или три кубистических полотна, предельно суровых и холодных. Мадам Флоримон увидела входящую Рют, давнюю подругу Мириам Гамбье. Рют, которая отнюдь не была красоткой, вышла замуж за какого-то кошмарного сына раввина, которого она в этот вечер таскала везде за собой. Зачем приглашать евреев, если от них нет никакой пользы?
Когда вошел музыкант Саразен, мадам Флоримон почувствовала облегчение и кинулась к нему. Из завсегдатаев ее салона он был единственный, кто посещал дом Жильбера Клеранса. Саразен, можно сказать, принадлежал сразу всем столичным кругам. Ни одна парижская ночь не обходилась без него — так сторож-маньяк, рассеянный и внимательный, сварливый и ласковый одновременно, еженощно обходит свои владения.
Какое-то время спустя мсье де Генгольф, бывший начальник Жиля на Кэ д'Орсе, подошел к Саразену и стал жадно его расспрашивать относительно этого пресловутого Каэля, о предстоящем визите которого было объявлено во время обеда.
Мсье де Генгольф, часто посещавший салон супругов Гамбье, упорно добивался чести быть приглашенным к супругам Клеранс. Прежде всего — по причине растущей известности Клеранса и его веса в окружении Шанто, который со дня на день мог стать не только председателем совета министров, но и одновременно министром иностранных дел; далее — из-за той атмосферы, которую можно было уловить в царивших здесь нравах и в характере декларировавшихся здесь идей. Его неспокойный и мазохистский дух консерватора, мучимого жаждой приспособления и неумением приспосабливаться, заставлял его отираться возле всех новинок и новшеств, он доводил свое восприятие до самых острых и ранящих рубежей, и оно, по его словам, было так уязвимо, что за время войны покрылось сплошными струпьями.
— Каэль — продавец картин и основатель религии, — отрывисто бросил Саразен.
Мсье де Генгольф слушал Саразена с превеликим почтением, ибо знал, что тот осчастливлен дружескими, по сей день продолжающимися отношениями с несколькими герцогинями и является постоянным гостем салона мадам Флоримон; что касается этого салона, он в тот вечер спрашивал себя с внутренней дрожью, сочтет ли она уместным открыть наконец свои заветные двери.
Мсье де Генгольф ухмыльнулся:
— Религия в нашу эпоху!
Саразен, который с самого начала вечеринки так умильно разглядывал круглую орденскую бляху на груди полномочного министра, что Жиль даже шепнул ему: "Вы чересчур любите это печенье", но который терпеть не мог, когда интересовались не им, а другими, объяснил довольно небрежным тоном:
— Наши с вами современники в самом деле наивные простачки, а не только притворяются простачками. Этот тип мнит себя Богом или папой...
На секунду он прервал свою фразу, давая мсье де Генгольфу время прыснуть со смеху.
— ... и убежден в своей религии, как деревенский кюре.
— Дорогой мсье Саразен, не дайте мне умереть от любопытства. Что это за религия?
— Что я вам могу сказать... Ведь вы слыхали, что говорят про апостолов и про Троицын день...
Мсье де Генгольф скорчил гримасу, и Саразен испугался, что зашел в своем презрении слишком далеко.
— Я позволяю себе это сравнение, потом/ что вы кажетесь мне человеком немного скептичным.
— Вовсе нет, я примерный католик. Саразен кашлянул и продолжал:
— Так вот, в Троицын день апостолы получают от Святого Духа особый дар. Они сразу же начинают с легкостью говорить на всех языках. Взгляните на школу Бертлица, это же ужас! Сто двадцать переводчиков, брошенных на то...
— Сто двадцать?
— Считая и учеников, в этой академии было сто двадцать человек. Каэль это перевернул: он и его ученики тоже получили удивительный дар говорить на языке, который больше уже не является ни одним из человеческих языков.
Он остановился, и мсье де Генгольф снова состроил гримасу, глядя на позу сфинкса, которую принял его собеседник. А тот тем временем продолжил:
— Другими словами, Каэль ликвидировал синтаксис, логику, части речи. Он изобрел исступленное слово, светский экстаз, атеистическое вдохновение. На собраниях секты его последователи впадают в транс и изрыгают бессвязные слова, который фиксируются стенографистками, потом печатаются в типографии и рассматриваются как Евангелие. Впрочем, группа Каэля носит название "Бунт".
Саразен надеялся его испугать, но мсье де Генгольф с удовольствием принял удар. Он, столь панически боявшийся революции, в конце концов успокоился, когда понял, что несчастье, угрожающее человечеству, это Конец Света, катаклизм настолько глобальный, что в предвидении его всякий страх улетучивался, уступая место хмельному зубоскальству.
Спустя секунду он с сияющим видом посмотрел на Саразена и сказал:
— Да это же здорово! Растолкуйте мне, пожалуйста, поподробней. Саразен, нахмурив брови, подумал: "Вот и еще один успех авангарда".
— Ни за что не догадаетесь , — отважился он. — Каэль где-то прослышал, что гениальность — своего рода мания, бред. Из чего он заключил, что если он бредит, значит он гениален. Или, по крайней мере, если все вокруг него начнут бредить, тогда проблема гениальности, так смущающая его, сама собой отпадет.
Он замолчал, недовольный собой. Мсье де Генгольф был сердит на него за иронию и явно принимал сторону Каэля. "Если у меня окажется какая-либо надобность в министерстве иностранных дел, я пропал".
Однако мсье де Генгольф процедил сквозь зубы:
— Продолжайте, продолжайте.
— Да уж больше ничего и не скажешь.
Внезапно его охватило яростное негодование против этих невежественных проходимцев, вторгшихся в литературу, и он забыл всякую осторожность.
— Они не изобрели ничего нового, — вскричал он, — это дервиши, дервиши без Аллаха! Вот он каков, авангард, вот она, современная литература!
— А в политике?
— Это анархисты или коммунисты.
— А!
Мсье де Генгольфа наконец пробрала дрожь. Революция все-таки пугала его больше, чем Конец Света.
У Саразена был тонкий слух, который в салоне бывает нужен не меньше, чем на лесной лужайке, однако он не заметил, как Сириль Галан, — один, без Каэля — оказавшийся в студии, неслышно приблизился в нему. Возникнув внезапно за его спиной, он произнес ледяным тоном, вытянув вперед безвольный подбородок:
— Саразен, вы предаете поэзию.
Саразен испуганно обернулся; он боялся ударов сзади.
— Вовсе нет, — забормотал он.
— Это непорядочно, — гнул свое Галан, подергивая головой, словно он выпрастывал шею из чересчур туго повязанного галстука, и нацеливаясь подбородком на мсье де Генгольфа, который не замедлил отозваться широкой улыбкой сообщника.
Саразен тщетно пытался прийти в себя после случившегося с ним конфуза.
— В салонах, сами понимаете, приходится все несколько вульгаризировать. Сосредоточив свое внимание на Галане, он совсем упустил из виду, что
успел рассердить мсье де Генгольфа, на которого он теперь избегал смотреть.
— Вульгаризация — вот определение, которое вы сами для себя избрали. Надеюсь все же, что ваша музыка не вульгарна.
— Моя музыка имеет честь кланяться.
На этом весьма вялом ответном выпаде Саразен удалился и от Галана и от мсье де Гегольфа, который восхищался чистым и белым лбом молодого нахала.
— Мсье Каэль не пришел с вами, как нам было обещано?
— Нет, он не захотел сюда приходить.
— То немногое, что я знаю о ваших идеях, меня живо интересует, сударь. Галан на секунду задержал на нем взгляд.
— Вы это видите? — обронил он и обвел блеклыми глазами салон Клерансов.
— Что вы тут разглядываете? — спросил, подходя к Галану, рослый детина с грузными плечами.
Он спросил это не без иронии, в которой слышались угрожающие нотки, адресованные как самому Галану, так и любому другому. Галан перевел на плечистого молодца взор своих очень светлых глаз — в них можно было уловить какую-то долю презрения и немного зависти. Галану необходимо было любой ценой господствовать над людьми, и ему казалось, что со вновь подошедшими это не особенно трудно. Для него это не требовало особых усилий никогда и ни с кем. "Да и с Гамбье тоже, хоть он и объявил меня своим врагом. Он мне не враг и не друг. При своей резкости он по существу очень женственен".
— Что я разглядываю? Да все, разумеется.
— Вы разглядываете эту роскошную декорацию, — продолжал иронизировать длинный и грузный детина, которого звали Лорен. Грегуар Лорен.
Он предложил Галану коварный план: оба с наигранной снисходительностью, а по сути издевательски будут обсуждать и оценивать вслух элегантность огромной студии. Но Галан его не поддержал; он и сам не чурался низких приемов борьбы, но считал, что время для этого еще не пришло. Галан то и дело поглядывал на Антуанетту, свою невестку. Она была длинная, молчаливая, хмурая, неуловимая, точно кошка. Ее вялость можно было истолковать как пренебрежение к свекрови и мужу. Не перерастало ли это пренебрежение просто в презрение? Не презирала ли она соответственно и собственного отца, президента Республики? А заодно и Гамбье, который еще недавно был ее любовником?
Грегуар Лорен был агрессивнее всех собравшихся в студии гостей, которые вели оживленный обмен ядовитыми любезностями. Он внезапно заявил Галану, ожидавшему, впрочем, этой атаки:
— То, чем вы занимаетесь в своей группе, кажется мне безобидным ребячеством. Галан чуть заметно ухмыльнулся. Лорен, однако, хотел, чтобы противник
ощутил силу нанесенного ему удара.
— Я вовсе не смеюсь. Вы мерзейшим образом дурачите людей.
При словах "мерзейшим образом" Галан прищурил глаза и опустил взгляд на отвислую и жирную нижнюю губу Лорена, вяло змеившуюся под совершенно плоской и незаметной верхней губой. Отсутствие какой-то важной детали словно бы оскопляло это лицо. Отсутствие чего? Бог его знает. Для Галана имело значение лишь то, что несообразность в физиономии Лорена давала ему, Галану, преимущество перед этим дюжим идиотом, тянувшим в его сторону свои неуклюжие щупальца.
— Выходит, вы занимаетесь политикой, Лорен, — шутливым тоном проговорил он.
Лорен любил, когда к нему обращались по фамилии. В этом ему виделось доказательство какой никакой, но все же известности.
— Я не занимаюсь "политикой". Вот так-то. Вы с вашей группой не знаете того, что вам было бы небесполезно узнать. Вам неведом марксизм. А марксизм не имеет ничего общего с "политикой".
На сей раз Галан не сумел удержаться от презрительной улыбки. Лорен продолжал с новым пылом.
— Марксизм^ — неизмеримо больше, чем то, что у нас обычно именуют "политикой", прошу мне в этом поверить. Революция — это марксизм, а не жалкие ужимки группы "Бунт".
Жиль, который в другом углу студии слушал Клеранса, бросал время от времени любопытные взгляды в сторону двух спорящих мужчин. В конце концов он подошел к ним и спросил у Галана:
— Он на тебя нападает?
— Можно сказать и так...
Жиль не скрывал своего презрительного отношения к Лорену, который со своей стороны улыбался ему с дружеской злостью. Галан отметил, что каждый из них вполне созрел для измены бывшему другу. Да и может быть ли вообще по-другому между мужчинами? Правда, с Каэлем он пребывал в каком-то бесовском содружестве, по ту сторону досадной разноголосицы человеческих чувств.
Жиль уже здорово захмелел, но продолжал еще пить. Галан не пил и не курил — по мнению Жиля, в этом крылся какой-то корыстный расчет. Для Жиля наступил час суток, когда ему легче всего было отказаться от любого расчета.
— Каэль не пришел? — спросил Жиль.
— Нет, он не захотел сюда идти.
— У него предубеждения против салонов. Он считает, что кафе — это более серьезно, чем салон. Заблуждение. Одно другого стоит.
— Глупости.
— Есть кафе и кафе, - сказал Лорен. - Я говорил Галану, что их понимание революции вызывает у меня смех. Нет революции вне марксизма.
— Революции нет вообще, — ответил Жиль.
Лорен загнанно посмотрел на него, с трудом сдерживая ярость.
— Ты отлично знаешь, что я думаю об историческом моменте, — начал он примирительным тоном. — Начиная с двадцать третьего года, с поражения революционных сил в Германии, шансы на мировую революцию отодвинулись. Капитализм снова вступил в фазу процветания. Но когда исторический момент...
Глядя на Галана, Жиль насмешливо воскликнул:
— Исторический момент!.. Ох, этот жаргон! Я все спрашиваю себя, как должен выглядеть момент, который не был бы историческим.
Лорен повернулся к Галану как к судье. Судья, долгой паузой отметив предпочтительность его позиции, проговорил:
— Москва кажется мне довольно подозрительным местом.
В обществе Галана и Гамбье, которые были умнее и тоньше, чем он, Лорен ощущал сильную скованность. Но у него была поистине непробиваемая гордость, и за неимением таланта он мог всегда заменить его самомнением.
— Разумеется, в данный момент Москва подозрительна, но этот момент скоро пройдет.
— Еще один момент, — не замедлил отпарировать Жиль, на сей раз более серьезно. — От момента к моменту пройдут столетия, а ты все будешь ждать революции. Это очень удобно.
— Но пока, в ожидании этого...
— Вот-вот, в ожидании, ты сам признаешься...
— В оживании этого, работа, которой я занимаюсь...
— Какой же работой ты занимаешься? — оборвал его Жиль уж совсем оскорбительным тоном.
— Я делаю свою маленькую работу, — буркнул Лорен.
В коммунистическую партию Лорен вступил недавно; долгое время он себя считал сочувствующим.
Галан поглядывал на двух друзей, получая от их препирательств какое-то извращенное удовольствие. Гамбье всегда выставлял напоказ свое глубочайшее презрение к Лорену, а тот, всей душой ненавидя его, все равно с ним часто встречался; более того, он сделал Жиля свои интимным наперсником, и даже теперь, когда Жиль обошелся с ним так бесцеремонно жестоко, что-то в жестах и в голосе Лорена говорило о его непроизвольной привязанности к товарищу. Именно это и принесло удовлетворение Галану, который под влиянием Фрейда и других модных пересудов эпохи решил, что улавливает похотливость, таящуюся во всех человеческих отношениях.
— Ох уж мне эта твоя маленькая работа, - вздохнул Жиль.
Ему была известна необоримая лень Лорена, который, обманывая себя, целыми днями пропадал на всякого рода встречах и конспиративных сборищах; этого верзилу с кругозором лилипута вполне устраивало его жалкое прозябание; амплуа безнадежной посредственности позволяло ему спокойно жить и бездельничать в свое удовольствие.
Уязвленный Лорен огрызнулся:
— Моя маленькая работа стоит никак уж не меньше работы твоих закадычных дружков.
Группа Каэля тоже славилась свой невероятной праздностью. Их было человек двадцать, этих сторонников крайних и при этом весьма туманных идей; люди малообразованные, они жили без денег, без женщин, под странным главенством Каэля. Была ли у них какая-либо программа, кроме свирепой склонности к разрушению и нищете? Всячески уклоняясь от слишком частых и слишком тесных контактов, вызывавшие у него только скуку и отвращение, Жиль, однако, с любопытством слушал рассказы Галана о кривляньях этого скопища ужей. Лорен, по всей видимости, ревновал. Но Жиль понимал, что ревность легко может уступить место попыткам заигрыванья.
— Все эти ваши истории никому не интересны, — снова начал Лорен. При слове "истории" Жиль усмехнулся. Все затеи этих молодчиков
оказывались удивительно мелкими и ничтожными. Галан поведал ему о некоторых из этих потуг, и они повергли Жиля в уныние своей полнейшей беспомощностью и вопиющей бездарностью в словотворчестве. Сейчас "Бунт" подготавливал еще одну акцию, которая на сей раз показалась ему достойной внимания, и он снова предался мечтам, какое-то время назад сблизившим его
с "Бунтом"; полное разложение духа, присущее группе, станет когда-нибудь разоблачением всего этого пришедшего в упадок мира, в котором Жиль так страшно томился с первых дней возвращения с войны. Разразившись длинной и довольно невнятной филиппикой, Лорен в заключение заявил:
— Все ваши истории носят провокационный характер.
Словечко "провокационный" дальним эхом отозвалось в сознании Жиля. Он вспомнил, как услышал его в первой же драке, в которую он ввязался в Латинском квартале. В одной из толпившихся групп кто-то вдруг крикнул: "Это провокация!" Вся группа с кулаками набросилась на какого-то типа. Жиль внезапно увидел на исказившемся лице пугающий отблеск людского двоедушия.
Какие тайные планы вынашивал этот безудержный честолюбец Галан? Его рот немного кривился, но чистый, изящно вылепленный люб оставался невозмутимо безоблачным.
— У вас, мне кажется, очень скудный словарь, — процедил он сквозь зубы, чрезвычайно далекий от мысли, что его может оскорбить какой-то Лорен.
Он с радостью увидал, что Лорен смутился; через считанные минуты тот ощутит угрызения совести и окажется полностью у него в руках.
Полуобернувшись, Жиль встретился взглядом с Антуанеттой. Его лицо мгновенно замкнулось; красота Антуанетты уже не действовала на него, если она вообще когда-нибудь на него действовала, и он ни разу за весь вечер не подошел к ней. С беспокойством взглянул он в сторону Клеранса, который хмурил брови, весьма натурально изображая полное безразличие.
Жиль, горячо любивший сейчас другую женщину, предпочитал не вспоминать, б какую ловушку смятенных чувств попал он по милости этой супружеской пары...
В это время в студию вошел Поль Морель, сын президента Республики и брат Антуанетты де Клеранс.
Мадам Флоримон всегда приводило в волнение, когда перед ней появлялся кто-нибудь из семейства Морелей. Она понимала, какие огромные выгоды дает ее сыну женитьба на Антуанетте, открывшая ему доступ в высшие сферы политической власти; но вскоре ревность и зависть оказались для нее сильнее расчета. Она бешено завидовала мадам Морель, которая была столь красива и чья красота не желала поддаваться возрасту. Мадам Флоримон, превосходно умевшая сдерживать свои чувства, на сей раз решительно отказалась это делать и не предприняла никаких попыток проникнуть в дом своей невестки. Впрочем, Жильберу больше не было от Морелей никакой пользы, пожалуй, даже, наоборот, теперь был только вред.
Жильбер связал свою политическую карьеру с Шанто, главой радикальной партии. А мсье Морель, став президентом Республики, все свое — надо сказать, довольно слабое — влияние, употребил на то, чтобы помешать Шанто, человеку чересчур левых взглядов, прийти к власти. Жильбер шумно порвал со своим тестем и попытался добиться успеха среди радикалов левого толка.
По существу говоря, Антуанетта вполне могла уже теперь развестись с Жильбером. Но мадам Флоримон, у которой в политике всегда было пристрастие к левым силам, ненавидела по этой причине мсье Мореля почти так же, как мадам Морель, и не возражала против того, чтобы их дочь еще какое-то время жила как заложница среди их врагов. Она радовалась, когда слышала, как Антуанетта издевается над Елисейским дворцом и раздражает родителей своим поведением и речами.
Мадам Флоримон не без удовольствия наблюдала и за молодым Полем Морелем. Как и его сестра, этот восемнадцатилетний юноша стыдился той роли, какую его отец играл в Елисейском дворце, и был готов броситься в объятия отцовских противников.
Жиль все это знал и опасался, что этот мальчик с повышенной чувствительностью будет сбит с толку слишком резкими суждениями его, Жиля, друзей. Но его страхи оказались напрасными, Галан отнесся к молодому человеку с подчеркнутой предупредительностью, и тот высказал огромную радость по поводу нового знакомства.
Избегая Антуанетты, Жиль притворялся, что его интересует только Клеранс, и он решил продолжить с ним спор о революции, который он начал с другими. Поставить Клеранса в тупик было делом нелегким, ибо тот проявлял твердость только тогда, когда отстаивал свои парламентские интересы. При некотором внешнем лоске это был очень невежественный и недоверчивый человек; если разговор касался отвлеченный идей, он чувствовал себя неуверенно и в случайном споре не стеснялся признать свою слабость. Однако, желая окружить себя ореолом безоглядной дерзости, он позволял себе иногда на словах отступить от общепринятых мнений по тому или иному частному вопросу. Это не устраивало Жиля. Он был далек от всей этой кухни и наивно пытался загнать этого честолюбца в угол.
— Революция? А почему бы и нет?
— Ты удивляешь меня. О какой революции ты говоришь? — воскликнул Жиль, что заставило насторожиться Галана, Лорена и Поля Мореля. — Депутатом от радикалов ты стал для того, чтобы скорей захватить власть. Какое это имеет отношение к революции? Я имею в виду революцию коммунистическую, которая требует длительной подготовки и будет держать вас очень долго, если не вечно, вдали от власти.
Остальные улыбнулись и подошли поближе.
На всевозможных собраниях Клеранс натренировался ловко отвечать на любые реплики, и прежде всего на те, которые всерьез его задевали. Доброжелательным тоном человека, который попал в компанию прекраснодушных мечтателей и рад на минуту расслабиться, он отпарировал:
— Но власть никогда так хорошо не управляет»страной, как после революции.
— Браво! — возликовал Жиль, мгновенно поддавшись на эту отвлекающую уловку. — Каждая революция устанавливает именно ту полноту тирании, которой люди от нее ждут. Прежние властные структуры не так уж и обременительны, но они нам обрыдли.
Клеранс считал Жиля очаровательным фанфароном, чьи остроумные выпады могли быть очень опасны, ибо они давали людям ключи к загадке многих секретов, но они же могли быть для Клеранса полезны, ибо расширяли его достаточно узкий политический кругозор.
Жиль возбудился и готов был наносить удары во всех направлениях; он добавил:
— Вот почему этим собравшимся здесь господам скорее следовало бы говорить о резолюции, нежели о бунте, ибо они питают неудержимое пристрастие к тирании.
На губах Галана зазмеилась самодовольная циническая улыбка. Лорен всякую фразу воспринимал буквально.
— Тирания! — вскричал он. — У тирании нет противников более убежденных, чем марксисты. Маркс требует полной отмены вообще всякого государства.
Вокруг так и прыснули.
— Полагаю, что это камешек в мой огород, то, что ты сказал сейчас, Жиль, — процедил сквозь зубы Галан.
— Разумеется, в твой. Ваша группа держится только на патологической приверженности к тирании. У вас одна идея — сделать людей слепыми и привести их к пропасти. Есть ли более надежный способ доказать свою власть, чем гибель людей? Уничтожение — высшая ступень тирании.
— Все это свидетельство полного слабоумия, — неожиданно вставила мадам Флоримон, самым нелюбезным образом разглядывая своего младшего сына.
После чего Поль Морель, который до сих пор не промолвил ни слова, а только с обожанием глядел на Галана, воскликнул:
— Почему вы все говорите только о будущей тирании? Речь идет о тирании сегодняшней. Мы ее ненавидим, мы хотим ее уничтожить, чего бы нам это ни стоило и какие бы средства ни пришлось пустить для этого в ход.
Жиль с задумчивым видом повернулся к нему, потом опять посмотрел на Галана.
— Даже средства, которыми пользуется тирания.
Галан с удовольствием глядел на Поля Мореля: его, Галана, авторитет лишний раз сыграл свою роль. Он ощущал какую-то дьявольскую уверенность в себе, его душу заполнял всепожирающий цинизм, которому предстояло вознести его на недосягаемую высоту. Этой высоте будет грош цена, если, вскарабкавшись на нее, он не подавит оттуда всех этих людишек. Он должен подавить в первую очередь Жиля, который богат — или был богат, который нравится женщинам и на которого только что смотрела Антуанетта; и он подавит Клеранса, этого наследника огромных богатств, этого демагога спокойных времен. Вскоре придется использовать и маленького Мореля, занимающего в обществе весьма выгодное положение.
Мадам Флоримон, видимо, тоже поразило неожиданное выступление президентского сына. Он ненавидит папашу еще сильнее, чем Антуанетта. Из этого можно будет извлечь пользу, когда настанет час разделаться с Морелем и убрать его с президентского кресла.
Жиля не меньше других удивила выходка Поля Мореля. Она показала, что в этом тщедушном юнце пылает подспудная страсть, о существовании которой Жиль даже не подозревал. При этом Жиль продолжал говорить, словно он грезил вслух:
— Речь идет о том, чтобы взрастить и развить эти страсти, только об этом и ни о чем другом. Результат всегда будет губителен — по сравнению с разумом.
Мадам Флоримон посмотрела на него с презрением.
— Ох, чего вы только ни скажете, чтобы понравиться Сирилю!
— Я говорю это вовсе не для того, чтобы понравиться Галану, — отвечал он по-детски смущенно, видя, как у всех его друзей блеснули глаза, — я говорю это потому, что так думаю. Но, — добавил он горько, — Галан никогда не признается в своих замыслах.
Он знал, что Галан никогда и ни в чем не способен признаться. Тот бросил на него заискивающий и иронический взгляд. "Полноте, — говорил этот взгляд, — мы ведь не дети, нам не по восемнадцати лет, чтобы философствовать о природе вещей. Неужели ты веришь, что я попадусь в эту ловушку и выпущу оружие из своих рук?"
— О какой тирании идет речь? — неожиданно вступила в разговор Антуанетта, которая, казалось, разговаривала лишь для того, чтобы разметить свои долгие безучастные паузы.
Услыхав собственный голос, она даже вздрогнула. — Я не думаю, что имеется в виду ваш отец, — позволила себе еще одну реплику мадам Флоримон, бросая короткие взгляды на Антуанетту, потом на Поля Мореля.
Дряблая мордочка Поля скривилась.
— Мой отец — прислужник тиранов, — пробормотал он, глядя со страстью на Сириля Галана, с жалкой, болезненной страстью, в которой читалась немая мольба.
Лорен шагнул к нему, весь во власти своей педантской ярости.
— То, что вы говорите, абсолютно правильно: ваш отец, как все политики без исключения, является агентом капитализма.
— О, без исключения! — ухмыльнулся Клеранс.
Клеранс и Лорен были старыми фронтовыми товарищами. Чем больше Лорен узнавал людей, тем больше они его раздражали; но, совершенно не умея жить в одиночестве, он привязывался к людям из раздражения, как другие привязываются к ним из симпатии. И он с громким смехом крикнул Клерансу:
— А ты, братец, хуже всех остальных — ты ведь из левых, к тому же из самых пронырливых левых... Но я все-таки не теряю надежды, когда думаю о тебе.
В последних словах крылась полная желчи задняя мысль — намек на хитроумные политические маневры Клеранса в предвидении надвигающейся революции.
Антуанетта с испугом посмотрела на брата. Политика приводила ее в ужас, но природная беспечность все же позволяла ей выносить эту среду и эти разговоры, наводившие на нее смертельную скуку, — выносить, но при условии, что ее поддерживают некоторые живые существа, составляющие исключения из общего правила. И вот ее брат, с которым она обожала
поболтать о ничего не значащих пустяках, становился похож на всех прочих мужчин. Незадолго до этого Жиль, который прельстил ее своим кажущимся легкомыслием, точно так же обманул ее надежды, оскорбил и унизил ее. К счастью, она умела всякий раз снова возвращаться к жизни благодаря очарованию своего тела; она была кошкой, которая наслаждается своей персоной среди живущих угрюмой жизнью людей. Если б только найти настоящих мужчин, чтобы заняться с ними любовью.
Галан направился к ней. Он недавно с ней познакомился и приходил теперь к брату только ради нее. Он завидовал Клерансу. Как он ни подстерегал ее, до нынешнего вечера ему не удавалось с ней поговорить.
Они отошли немного в сторону, и Галан ей сказал:
— Вот они туг толкуют о революции, а единственное, что представляется мне интересным, это выйти с револьвером на улицу и стрелять в первых встречных, пока не кончатся патроны.
Это были слова Каэля.
Она посмотрела на него с благодарностью. Она не усмотрела в его словах серьезного вызова, а только забавный отказ от любых притязаний на какую бы то ни было осмысленность жизни. Мгновением позже он еще ей сказал:
— Разрушение — единственный способ достигнуть неведомых пределов, наполненных чудесами.
Антуанетта спрашивала себя, каким бы он мог оказаться любовником; во всяком случае, подобные речи врывались живыми порывами ветра в гнетущую атмосферу окружающей ее скуки и несли в себе сладостное облегчение.
У него был прелестный лоб безукоризненной белизны.
Сириль Галан частенько заглядывал в министерство и надолго там оставался поболтать с Жилем. Или являлся к нему домой, в квартиру на улице Мурильо, ранним утром, когда Жиль еще был в постели. Прежде Жиль никогда так помногу не общался с Галаном. Он недоумевал, когда же Сириль, ложившийся очень поздно, спит. Он пил кофе весь день.
— Ты знаешь, малыш Морель очень занятный тип. Его ненависть к отцу просто великолепна.
Жиль усмехнулся.
— И ты полагаешь, что это всерьез? Как бы то ни было, бедный он парень. Галан покачал своей маленькой головой.
— Не такой уж и бедный. Жиль знал, с какой безмятежной уверенностью Галан меняет свои суждения, исходя из собственных интересов. Он понимал, что Галан льстит Полю Морелю, чтобы его завоевать, но то, что Галан приходит к нему, Жилю, и откровенно толкует о своих планах относительно малыша, возмущало его.
— В конце концов, я уверен, что в глубине души ты его презираешь. Но тут он прикусил язык, вспомнив, с какой горячностью Поль говорил
в тот вечер о своей ненависти к тирании.
— Может быть, я ошибаюсь.
Галан с довольным видом воспринял эту уступку. Он ходил взад и вперед по комнате; ему не давала покоя неутолимая жажда действия, в голове роились десятки проектов и планов. Жиль снова заговорил:
— Только будь осторожен. Поль человек больной. Он дважды убегал из дому — в четырнадцать лет и в шестнадцать.
— Ах, вот оно что! Погоди, погоди... Этот парень может нам оказаться очень полезен в одном деле, о котором я тебе говорил.
Каэль и его друзья провели несколько запомнившихся Жилю собраний в довольно узком и разношерстном кругу; туда набились нищие духом всех мастей — неотесанные болваны, возбужденные евреи, прилежные буржуа, юные босяки от литературы и от искусства. Безусловно находкой этих сборищ явились пародийные судебные разбирательства в отношении некоторых знаменитостей того времени. Кучка горлопанов обрушивала высокопарные обвинительные речи на головы Анатоля Франса, маршала Жоффра и ряда других.
— Если мы устроим Процесс над президентом Республики, я ни минуты не сомневаюсь, что Поль на него придет и смело выступит против собственного отца. Получится великолепный скандал.
— Значит, вы все-таки собираетесь вмешаться в политику? Я думал, что вы ее презираете.
— Мы наносим удары по всем характерным для современного общества фигурам. В том числе и по фигурам политическим.
Жиль вздрогнул и улыбнулся. Он тоже питал отвращение к президенту Морелю. Морель предложил Франции не культ ненависти, которая может быть чувством широким и плодотворным, достаточно широким и достаточно плодотворным, чтобы стать равносильным любви, а культ подозрительности. Во всех своих выступлениях он проповедовал трусливую и злобную подозрительность к немцам, позволяя при этом своим министрам всячески ее культивировать. Жиль видел, как Франция, парализованная мелочной опекой какого-то Мореля, упускает свой исторический шанс; она была неспособна проявить благородную и смелую инициативу — или уничтожить Германию, или ее разоружить. Каждый день, приходя на Кэ д'Орсе, он содрогался от страха, когда думал о потерянном времени. Он возненавидел Вертело. И возненавидел Мореля. Под снисходительной маской умного, все понимающего политика и большого либерала, развращенного властью, в Мореле таился самый двуличный, самый равнодушный, самый опасный из всех тиранов; безмерная ненависть к этой фигуре в Европе все возрастала. Правда, у Жиля еще сохранились последние остатки былого удивления перед этим персонажем; всюду, где Жиль сталкивался с честолюбивым расчетом, он был готов искренне изумляться, потому что это сторона жизни была далека от него. Зато презирать Мореля он мог по самым разным причинам; он презирал в нем прежде всего лицемера, презирал буржуа, который сделался социалистом, презирал социалиста, который так и остался буржуа, презирал дурака, который своими робкими и немощными руками пытался восстановить дом, который он сам же разрушил.
— А ты? Ты будешь участвовать в этом Процессе? — спросил Галан.
— Да.
Кажется, ответ немного удивил Галана, но при этом он выглядел вполне довольным. Жиль до сих пор делал достаточно для того, чтобы скомпрометировать себя вместе с их группой, но не совершил ничего, что могли бы их удовлетворить. Поставит ли он на карту свое положение на Кэ д'Орсе? Это было для Жиля самым большим испытанием. Меньше всего ему нравилось то, что на его долю выпадет весьма посредственная роль в этом тоже достаточно посредственном спектакле. К этим разрушителям он примкнул от отчаяния, потому что в окружавшей жизни не видел энергии и сил ни в чем, кроме разрушения. Состарившийся Карантан писал ему: "Вот они, последние дни этой пресловутой "цивилизации". Европа, которая не рухнула в 1918 году, медленно осыпается, по-прежнему пребывая в развалинах. Франция не справилась со своей "миссией". Жалкая "элита" ничего не сумела извлечь из победы, которая, впрочем, принадлежала не ей. В 1918 году победила Америка. Но Америка ничего ровным счетом собою не представляет, она блистательно это доказала фактом своего исчезновения из политической жизни. Женева — это воплощенное убожество "современного мира", гнусное лицемерие его капитализма, его франкмасонства, его жидовства, его демократии, играющей в социализм; это его воплощенная импотенция... Я понимаю, что тебя искушает желание сотрясти последние столбы, мой бедный маленький Самсон, не имеющий ослиной челюсти. А пока что развлекайся со своими Далилами. Что касаемо меня, я собираюсь вскоре удрать".
У отчаянья Жиля имелись достаточно неприятные личные корни. Когда он женился г:а Мириам, он в себя верил; теперь он больше не верил в себя: возвращение после войны на какое-то время опять к Мириам опустошило и унизило его. Он взял в привычку вращаться среди всякого сброда. Он утратил уверенность в самой сути своего предназначения. Он уже почти забыл свои грезы о том, чтобы в исполненном внутренней жизни одиночестве пестовать свои чувствования и свой опыт и с прекрасной неторопливостью взращивать мысли о развитии мироздания, в которых будет что-то от чудесной и непостижимой действенности молитвы. Повстречав Галана и Клеранса, он не смог устоять перед вызовом, который бросили ему эти блестящие молодые люди. Их дерзкие затеи, стремительные успехи, которых они достигли за короткое время, гипнотизировали его, наполовину отрывая от собственных мыслей. Всего лишь наполовину, но и этого оказалось достаточным, чтобы нарушить внутреннюю собранность, поддерживавшую его. Он больше не ощущал в себе той невозмутимой стойкости, с какой он рассматривал свою должность в министерстве просто как средство к существованию, как своего рода обсерваторию, с высоты которой он сможет корректировать свое видение планеты. Он сожалел, что больше не чувствует себя способным поражать людей головокружительным взлетом свой карьеры, как это по-прежнему удавалось Клерансу. В конце, концов, кто знает, не стал бы он вторым Вертело? Попирать дураков — разве это не прямой долг всякого умного человека? Дурачье должно быть посрамлено и разгромлено. Ведь, невзирая на огромный ущерб, наносимый обществу постоянной борьбой честолюбий, наверху почти всегда оказываются двое-трое толковых людей. Эти настоящие умы заслуживают того, чтобы вести за собою толпу.
Успех Клеранса представлялся более несомненным, чем успех его младшего брата. Никто даже толком не знал, какой путь избрал для себя Галан, тогда как в отношении Клеранса все было ясно: он станет министром, возглавит кабинет. Это было даже чересчур ясно, и уже потому не могло долго нравиться Жилю, которому куда любопытнее было наблюдать за Галаном, чье честолюбие пребывало в первозданной, незамутненной чистоте. Жиля восхищала кровожадная жестокость Сириля: ведь поначалу он и сам всякий раз говорил себе: "Вокруг одни дураки, ими следует пренебречь", правда, он тут же всегда добавлял: " У некоторых из них есть душа. Решусь ли я ее оскорбить?" По опыту отношений с Мириам он знал, какую рану наносит собственной совести такая жестокость. Галан не оскорблял души людей — он просто не принимал их в расчет, ибо решительно отрицал, что у этих бедняг есть душа. Для Жиля подобная процедура представляла некоторую трудность, что придавало поступкам Галана особую цену в его глазах.
— Что поделывает твоя таинственная дама? — спросил Жиль.
В то время как он сам охотно рассказывал о своих похождениях, Галан окружал свои амурные дела завесою тайны. В некоторых своих связях он признался Жилю лишь по чистой случайности. Но в настоящий момент сдержанность Галана, по-видимому, была готова дать трещину: он намекнул на победу, которая ожидает его в скором будущем. Вероятно, приключение оказалось для него гораздо более лестным, чем обычно.
— Ну-ка, выкладывай!
У Жиля время от времени возникало ощущение, что разговоры на эти темы задевают самолюбие приятеля, лишний раз напоминая о превосходстве Жиля в любовных делах.
— Она о-ча-ро-вательна, — проскандировал Галан, отбивая такт своей безвольной челюстью. — И настоящая личность, несмотря на весь этот антураж.
— Какой антураж?
— Ну, тебе все это должно быть знакомо: несносный муж, общество, в котором она живет, мои предшественники и тому подобное...
— Насколько я понимаю, у тебя все складывается как нельзя лучше. Жиля порадовала перспектива сыграть наконец с Галаном на равных
роли двух Дон Жуанов — двух безупречных и верных товарищей. Ему захотелось, чтобы его друг выглядел ярче, чтобы он приоделся, приобрел больше уверенности в себе, когда речь идет о каких-то житейских мелочах.
— Ты не думаешь заказать себе смокинг?
Галан с грустью посмотрел на него. Время от времени Жиль давал ему деньги, но как правило очень немного. Богатый друг, если он всерьез хочет помочь своему неимущему приятелю, должен хотя бы однажды щедро его одарить, а не от случая к случаю выручать его из затруднительных ситуаций. Благие намерения и великодушные жесты Жиля Гамбье только подчеркивали его собственной материальный достаток и неблагополучие Сириля Галана, которому если иной раз и удавалось вытянуть кое-что у своей матери, то это всегда бывали жалкие крохи. Иногда Жиль мечтал о том, как он обновит в одночасье гардероб своего маленького друга и в придачу снабдит его кругленькой суммой, и каким внушительным козырем в руках Сириля явится этот дружеский дар. Но потом эту мечту вытесняли другие заботы, голова гудела от мыслей о собственных неотложных расходах и тратах. Так что Жиль решил не настаивать на приобретении смокинга. А ведь надо было бы, не откладывая, повести Галана к портному. Если у него появилась импозантная любовница, быть в ее обществе плохо одетым — это одна из тех маленьких нравственных пыток, от которых влюбленному грозит великий конфуз.
— Скажи мне, неужели из-за этой американки ты совсем забыл Антуанетту? — спросил Галан. — Ты мне о ней ничего больше не говоришь.
Жиль всегда избегал смотреть Галану в лицо, когда разговаривал с ним о женщинах; он боялся увидеть у него в глазах обиду, причиняемую ему этими разговорами. Но если бы он взглянул на Галана в эту минуту, он бы увидел, с какой затаенной тревогой тот ожидает его ответа.
— С Антуанеттой все кончено — бесповоротно. Галан отозвался желчной улыбкой.
Дора не казалась красивой, если смотреть на ее лицо. Не было ничего примечательного ни в глазах, маленьких и глубоко посаженных, ни в курносом бесформенном носе. Но тело ее отличалось породистой красотой, и, по контрасту с неудачей, постигшей лицо, ослепительное торжество этого тела казалось тем более волнующим. Дора принадлежала к тому же типу, что и служанка Карантана, но только в роскошном издании. В этой американке, с ее смесью шотландской, ирландской, саксонской крови, встретились и расцвели характерные черты многих северных племен и народов. А ведь именно в нордической части планеты сосредоточивались все чувственные пристрастия Жиля. Стоило ему ступить на землю Англии — и она тут же вошла в его сердце как родина; его американская дивизия, которая прибыла из Виргинии, дала ему радостную возможность дышать удивительно своим, родным, благотворным воздухом. Покинув Мириам, он сразу же устремился в Скандинавию. Дора подарила ему целый мир, уже заранее угаданный им, знакомый и близкий.
Длинные ноги, длинные бедра, — длинные бедра на длинных ногах. Мощная грудная клетка, легонько танцующая на пружинистой талии. Выше, уже в облаках, сверкающая линия плеч, прямых и широких. Еще выше, над облаками, солнечная россыпь белокурых волос.
Когда он держал это крупное тело в объятиях, он прижимал к груди свой идеал, который был ему близок и дорог. Идеал благородства и силы, утраченный после того, как он расстался с Алисой. Зачем искать его где-то еще? Зачем искать его в мире мужчин, в пустых соблазнах амбиций? Женщина — это реальность, не меньшая, чем толпа. Плевать ему на иерархию любовных страстей! Каждая любовь прекрасна по-своему. Восславим же ту из них, которая светлым ключом исходит из вашего сердца. Это многого стоит — принадлежать к редкой породе мужчин, способных получать глубокую душевную встряску от женщин и способных такую же встряску дарить им в ответ. Завязывая трагические узы и благословляя эту судьбу, они сохраняют в нашем мире надежду на равенство отношений между полами.
После изнурительно долгих загулов его каждый раз изумляло, что в его жизни существует Дора. Самое естественное кажется порой особенно чудесным — встретить женщину, которая вам подходит, которая нравится вам, дает вам удовлетворение, которая вас возбуждает; беспрестанно осязать эту трепещущую реальность, чье малейшее содроганье исторгает крик уверенности и ликующей радости. Больше не испытывать пренебрежения, граничащего с ненавистью; наоборот, одобрять, восхвалять. Восхвалять! Восхвалять свою жизнь — ничего другого он не желал, но восхвалять ее всей душой он мог лишь тогда, когда обретал подобную точку соприкосновения с ней.
"Вся эта плоть, вся эта жизнь, которая поразительно схожа с моей, целиком и полностью — моя. Она, эта женщина, — это я сам, которого я наконец повстречал, приветствовал и узнал. Радость. Радость быть наконец в согласии с собою. "И сотворил Бог человека по образу и подобию Своему... мужчину и женщину сотворил их", — говорится в Писании.
Приносить в дар и в дар получать не одно только тело, но вместе с телом и душу. Осуществление этой двойной потребности — великое таинство. Вот оно в чем, это таинство: она жена моя, я ее муж. Нет ничего, кроме этого, ни до, ни после. К несчастью, Дора уже была замужем за другим, и молния таинства уже была востребована и воплощена.
И все-таки для души было поистине чудом, когда Дора стаскивала через большие прямые плечи узкое платье и ее длинные ноги слегка вибрировали, как два гибких копья, что с размаху воткнуты в пол. А где-то вверху, будто на взлетевшем ввысь стройном жезле, нежно змеилось двойное переплетение рук. Вот, словно легкая упряжь, снимается пояс. И соскользнувшая с плеч сорочка теперь уже только лоскут вокруг поясницы. И обнажен атлетический торс, на котором с большим мастерством аккуратно уложены материнские груди (у Доры двое детей). Обнаженная Дора вызывала в памяти Жиля наивысшую отраду мужчин — дорическую красоту. Нет, она не мертва, эта великая дорическая раса, расцветающая особенно ярко и нежно, когда ее разлучают с Севером и переносят в умеренный климат, в котором она раскрывается и утончается. Жиль притрагивался отточенными нетерпением пальцами к этому чистому и цельному веществу, к этому теплому, усеянному золотистыми блестками мрамору, который так упоительно поддается ваянию.
— Что ты делала вчера вечером? — спросил растянувшийся на животе Жиль, приподнимаясь на локте.
— Мы ушли из дому с Жаклин де Бюре, ее мужем и еще одной парой, я не разобрала их фамилию.
— Но ведь ты не собиралась выходить.
— Все решилось в последнюю минуту.
Дора с тревогой глядела на Жиля; ей были знакомы эти внезапные перепады настроения, когда душа, всего мгновенье назад совершенно свободная, словно вдруг попадала в некий социальный капкан.
— Почему ты вчера не сказала, что собираешься выйти в город вместе с этими Бюре?
— Потому что вчера я еще ничего не знала. Когда Перси вернулся, он объявил, что договорился об этом по телефону — на службе, из своего кабинета.
Жиль устремил на Дору холодный подозрительный взгляд.
— Ты мне веришь? — спросила она нежным и умоляющим голосом.
— Неважно, вопрос вовсе не в этом.
— А в чем же?
Ее тон показывал, что она начинает бояться. Боялась она не за себя, а за Жиля, — боялась тех вспышек злобы, на которые его может толкнуть ревность. Внезапно взгляд Жиля потеплел, в нем светилась теперь одна лишь мольба.
— Послушай, теперь, когда мы наконец вместе, ты можешь сказать мне всю правду. На первых порах ты должна была защищаться, но сейчас...
Он полагал, что его недоверие должно казаться ей вполне законным, так же как он готов был считать естественным ее недоверие к нему: разыскания, к которым ревность вынуждает одного из любовников, представлялись ему только подспорьем, побуждающим другого щедро открыться, безоглядно отдаться партнеру.
— Ты считаешь, что Бюре был моим любовником? Нет, я сразу полюбила тебя и сразу захотела сказать тебе правду. До тебя у меня любовников не было.
Жиль, в котором еще не угасла боль от множества мелких обманов, пережитых за прежние годы, слушал Дору и не знал, должен ли он верить ее словам. Он вдруг ощутил себя бесконечно далеким от сакраментального толкования их союза. Сейчас он думал о том, что здесь, в этой постели, она может только лишь лгать, вся — клубок животных инстинктов, вся — воплощение дикости и стихии. Разве что обольстившая ее человеческая красота не позволит ей больше лгать. Под влияньем любви становится ли она более животной или более человечной?
И вообще, кто она? Он ничего об этом не знал. Познание самки, обладание ею не давало ему гарантий, что он познает женщину. До их встречи была ли она и впрямь пуританкой, чья жизнь проходила уныло, в тупом подчиненье канонам, пуританкой, которую внезапно вдруг оживили, как об этом она повествует в своей красивой легенде? А может, она пробудилась и давно жила, сохраняя лишь обличье пуританки? Были ли у нее любовники, когда она жила с мужем в Париже? Имелись ли они у нее раньше, в Америке? Его неотвязно преследовал, приводил в панику разраставшийся до грандиозных размеров образ Доры, извивающейся в когтях наслаждения. Его ужасала невероятная мощь выпущенной им на волю стихии. В этой ревности была изрядная доля смирения.
— Но Бюре тебя страстно желал, ты сама мне призналась. Он и сейчас тебя хочет.
— Сейчас? Нет.
— Почему?
— Он смирился.
— Это невозможно! — вскричал с горячностью Жиль.
Он был не в состоянии вообразить, чтобы кто-нибудь мог от нее отказаться. В этом крике прозвучала такая страсть, что Дора смутилась. Жиль с испугом увидал, что его восклицание вызвало в ней угрызения совести.
— Но он меня все еще любит.
— А!
Жиль был сам поражен, насколько буднично прозвучало у него это "А!" Как часто терзала его ревность и в прежние времена! Сколько раз любовная лихорадка захватывала, казалось, все его существо, а потом исчезала, не отставив даже и следа! Сколько раз он закатывал своим любовницам сцены, подобные этой! Правда, тогда у него было хотя бы то извинение, что его сердце не знало , любви. Но сегодня...
Видя его таким понурым и тревожным, Дора тоже спросила себя, кто же он. Но, однако, добавила:
— Он знает, что между мной и другими мужчинами существуют какие-то отношения, он признает себя побежденным, но ...
— Но?
— Он еще надеется.
Жиль уловил в этом признании нотку фатовства. Почему никогда не говорят о фатовстве женщин? Но он постарался отогнать от себя иронию. Воспламененный любовью, он больше не хотел иронии в своей жизни.
— Ты все время с ним танцуешь.
— Что за вздор!
Странное дело, при всей своей любви к женщинам, Жиль плохо танцевал. Но когда Дора, вслед за добрым десятком других женщин, пыталась уверить его, что танцы и любовь это две различные вещи, он пожимал плечами.
У него явно разладились нервы: он вдруг отчетливо увидал, как загорелые руки Бюре танцуют на коже танцующей Доры. Жиль смотрел на эту белую с широкими роговыми полосами кожу. Может, и кожа была иллюзией?1 Ему безумно хотелось, чтобы все это было полной реальностью, чтобы эта женщина была с ним здесь вся, целиком. Таким образом, его ревность была, с одной стороны, панической реакцией его характера и глубоко засевшей в нем животной чувственности, а с другой, трепетным и беспокойным желанием духовной полноты.
Поднявшись немного выше, взгляд Жиля остановился на лице Доры. Оно нисколько не походило на лицо легкомысленной женщины, оно было очень серьезным и выражало безграничную преданность. И однако в салонах Жиль не раз уже видел, как это выражение совершенно менялось. Жиля никогда не прельщала мысль сделаться завсегдатаем салонов, и он неизменно терялся, когда на лице Доры мерцали отблески их переливающихся огней. Эта переливчатость сливалась в его мозгу с конвульсиями животной чувственности, которые охватывали ее тело в постели.
Дора была воспитана в условиях, которые при ее характере затрудняли, если не делали невозможным, полный контакт с жизненной реальностью. Единственная дочь, она была взращена и взлелеяна матерью, достаточно богатой и добродетельной бостонской вдовой, и представление, которое составилось у нее об ожидавшей ее судьбе, оказалось чересчур наивным и хрупким.
Первым мужчиной, которого она встретила, бы ее муж; он обращался с ней весьма грубо, а у нее не нашлось силы сопротивляться ему, ни тем более перейти в контратаку. Единственной защитной реакцией, пробудившейся в ней, была хитрость, но хитрость, повернутая против себя и состоявшая в том, чтобы постоянно скрывать от себя какую-то долю причиняемых мужем обид, которые она из малодушия бессловесно сносила.
Во время войны, будучи медицинской сестрой, она познакомилась с авиатором Перси Редишом. Незадолго до отправки во Францию он попал в катастрофу и был тяжело ранен. Она очень долго выхаживала его, видела, как он страдает и чуть ли не с того света возвращается к жизни. Это ввело ее сердце в заблуждение. Сын англичанина, принявшего американское подданство, и мадьярки, он таил в себе необузданную вспыльчивость, прикрытую напускным равнодушием, а также одно из тех честолюбивых стремлений, ограниченных и жестоких, которые взращивают в себе некоторые кажущиеся ленивыми существа; он жаждал разбогатеть, это было необходимо ему для того, чтобы стать дипломатом, — профессия, о которой он денно и нощно мечтал. Такие люди могут убить, обокрасть или перевести свое стремление в более изощренный и коварный регистр. Он решил любою ценой жениться на этой девушке, у которой имелись и деньги, и полезные связи. Он попросил ее руки, и в смятении чувств, навеянном перемирием, она ответила: "Да". Чуть позже она спохватилась, но он уже крепко ее держал. Он непрерывно держал ее под прицелом своего взгляда, в котором сквозила угроза. Но женщина угрозу может воспринять как некое обещание; он угрожал ей никогда не отпускать ее на свободу. Чувствовать, что тебя постоянно держит крепкая мужская рука, — это может заворожить и загипнотизировать женщину, а у молодой девушки пробудить сладостную надежду. Он внушал ей страх, и этот страх воспринимался ею как зов какого-то таинственного странствия. Он овладел ей с буйной свирепостью, которая до смерти напугала и оскорбила ее, но в то же время, в подспудных глубинах сознания, ее покорила. Она родила ему двоих детей; особенно тяжко далась ей вторая беременность, после которой она долго болела.
Он получил вожделенную должность, они поселились в Брюсселе. Семейные отношения складывались из рук вон плохо. Он был с ней предельно суров и не скрывал своей злобы; он ее не любил, но принятое им жестокое решение никогда ее не покидать —ибо развод плохо воспринимался в дипломатических сферах, а найти жену более удачную, чем эта, рассчитывать не приходилось, так как он сам не отличался ни любезностью, ни красотой, — вынуждало его временами видеть в своей жертве трогательное обаяние, что безумно раздражало его. Тем более, что она нравилась и за нею ухаживали. Контраст между его безобразием и ее красотой бросался в глаза и поражал мужчин. В Европе она пользовалась еще большим успехом, чем в Штатах.
В Бельгии у нее был любовник. Своим грубым характером он был очень похож на Перси Рединга; увидев Дору в первый раз, он весьма возбудился и пошел по свежему следу; но грубость его, смягченная европейскими нравами, выгодно отличалась от грубости американца. Потом Редингов перевели на работу в Париж, где Дора опять завела любовника. Это был тот самый Бюре, который вызвал подозрения Жиля; он покинул Дору, потому как был записной ловелас; но его уязвило, что она так быстро утешилась, и он снова начал вертеться вокруг нее.
Когда Жиль встретил Дору, у него сразу же возникло отчетливое ощущение. Это случилось в Биаррице, они оказались случайно лицом к лицу в кабине лифта, и он сказал себе: "Вот женщина, которая яростно хочет мужчин". Он был изумлен необузданной силой, с какой на лице незнакомки отразилось это желание. Он еще подумал тогда: "Ну и шлюхи эти американки". Он счел ее безобразной. Это она сумела устроить их новую встречу. Заметив его как-то в баре, она попросила почти незнакомого ей человека, чтобы тот представил ей Жиля. Потом она чуть ли не силой взяла его в маленьком домике, который принадлежал ему на баскском берегу. Но внезапно освещение стало другим, она показалась ему печальной, почти отчаявшейся, изголодавшейся не по адюльтеру, а совсем по другим вещам.
Мироощущение Доры и в самом деле к тому времени переменилось. Последние годы она прожила в каком-то кошмаре. Она ясно понимала, что оказалась пленницей человека, которого она не любила и который не любит ее. Но она не пожелала признаться самой себе в том, что у нее не хватает мужества открыто бросить своему тюремщику вызов. Она придумала сентиментальное оправдание собственной слабости: она не имеет права лишать своих детей отца. Кроме того, ее пугала мысль, что жизнь Перси полностью в ее руках: если она покинет его, значит, его карьере конец. Тогда-то она и завела любовников. Первый появился у нее в тот момент, когда она окончательно выбилась из сил, когда ей надо было на кого-нибудь опереться, скорее даже не на кого-нибудь, а на что-нибудь, на какой-то поступок. Но эти мужчины были людьми такими же суровыми и черствыми, как Перси. В Жиле она поначалу увидела еще одного черствого человека: когда он в лифте смотрел на нее, в его взгляде стыло такое презрение!.. Но потом она неожиданно разглядела .в нем нечто совсем другое — нечто такое, о чем она после замужества совершенно забыла, хотя должна была часто об этом думать, потому что во всех книгах и фильмах всегда говорилось об этом. Необычность она ощутила в каких-то модуляциях голоса, в каких-то непроизвольных движениях молодого француза, а еще сильнее того — в атмосфере его маленького дома. Он сказал ей, что влюблен в другую женщину.
Вернувшись с войны, Жиль уже не мог довольствоваться одними лишь проститутками; словно вопреки его воле в его жизнь вошли теперь и другие женщины. Он уже не дичился, не боялся завязывать отношения с женщинами из буржуазных кругов и со светскими дамами. Это получалось у него не без внутреннего сопротивления. Если сопротивление проявлялось не сразу, не с самого начала знакомства, оно все равно в нем вспыхивало позднее, так что ни одна связь не продолжалась у него больше двух или трех месяцев, и стоило ему вырваться на свободу, он тотчас опять начинал охоту на девок; впрочем, этой охоты он никогда и не прекращал. Несколько девиц подобного сорта были всегда готовы его принять в самых разных уголках Парижа, а он постоянно искал все новых и новых. Женщин свободных, живущих своим трудом, он, можно сказать, не знал; ему было нужно, чтобы женщина была отмечена печатью роскоши или лени, какой бы грубой эта печать ни была.
Любовь к Доре родилась в нем не из-за физического к ней влечения, а благодаря той сокровенной мечте, которая всегда волновала его, когда он задумывался о женитьбе и о семье. Болезненно ощущая одиночество своего сиротского детства и свое одиночество нынешнее, начисто забыв о том первом впечатлении, которое возникло у него в кабине лифта, он любовался Дорой в окружении двух маленьких дочек и сурового мужа, ее надежной опоры. Он, разумеется, сразу заметил, что она не была счастлива с Перси, но какое-то время он уговаривал себя, что это только ему кажется, что это всего лишь меланхолическая греза. Когда он бывал рядом с ней, ему особенно сладко бывало представлять себя на месте Перси, воображать себя ее мужем. Пожалуй, холостяцкая жизнь вообще возможна лишь потому, что ее заполняют эти двусмысленные грезы. Даже гомосексуалисты иногда им предаются.
В те времена баскский берег в какой-то мере сохранил еще свою первозданную грубоватую прелесть. Нагроможденье отелей и вилл еще не до конца обезличило и стерло скромные очертанья побережья, и липкие взоры туристов еще не успели опошлить благородное изящество цивилизации басков; ветры родного края пока еще обвевали крестьянские дома и крестьянские лица. Жиль попытался приподнять и разгладить складки этого затасканного покрывала, чтобы показать Доре таящиеся под ним остатки простодушия и чистоты. Он уводил ее в деревни, что лежат среди поросших низкорослыми дубами холмов. Он смутно надеялся воскресить в душе этой трехвековой изгнанницы образ Европы, где еще не до конца иссякли живые источники, где там и сям еще видишь настоящую зелень, воскресить память о времени, когда необходимые людям вещи еще не сходили безликим потоком с фабричных конвейеров, а штучно создавались искусными мастерами. Или, отчаявшись, уходил с Дорой вглубь Пиренеев.
Хотя он с ней и купался, и танцевал вечерами в чудесном, омытом луною и морем уголке, который зовется Сибурским заповедником, и даже дал ей возможность краешком глаза взглянуть на корриду, но сближался с ней на удивление медленно, едва уловимо. Два-три раза он заключил ее в объятия, а потом неожиданно отправился с друзьями в Испанию.
Дора решила, что он счел ее некрасивой, что он угадал ее внутреннее смятение и робость, что он презирает ее.
Она уже думала, что потеряла его, но тут он вернулся из Испании. Они много рассказывали друг другу о своей прежней жизни, она больше намеками и обиняками, он открыто и прямо, резкими, рвущими душу словами, которые, однако, тоже мало что ей говорили; так или иначе, между ними установилась своего рода душевная близость, удивившая и очаровавшая их.
Тогда Жиль захотел продвинуться в их отношениях дальше. Когда она увидела, что он намеревается овладеть ею, она испугалась, решив, что связь с Жилем, который своими рассказами дал ей возможность почувствовать в нем человека со слишком взыскательным сердцем, окажется не более серьезной, чем ее предыдущие связи, но приведет ее жизнь к перелому, которого она всегда старалась избежать. Она считала, что не очень ему понравилась и что это приключение сразу же и прервется; это ее успокоило. Жиль, увидев вблизи ее лицо, тоже думал только о том, как бы поскорее избавиться от нее.
У Жиля был прелестный домик на побережье, но там было трудно уединиться, и он не счел возможным принять в нем Дору. Всегда подкупавший друзей свой доброжелательной открытостью, он не захотел привлекать к себе излишнее внимание Сириля Галана, которого он поселил у себя на время своей поездки в Испанию, неожиданной просьбой убраться на целый день из дому.
Настроение Жиля окончательно испортилось после того, как он имел глупость склонить Дору к совместной поездке в совершенно ужасный отель на задворках Биаррица; это заведение он знал, поскольку переспал там однажды с какой-то бродяжкой — и, по своему обыкновению, не успокоился до тех пор, пока не привел эту бродяжку в полное смятение чувств и в состояние безумной влюбленности. Легкость, с какой самые вульгарные женщины, стоило ему придать своим речам некую слащавость, уступали малейшему нажиму и начинали трепетно мечтать о высокой любви, породила в нем крайнее презрение к сердечной деликатности других представительниц слабого пола.
Приход с Дорой в этот вертеп показался Жилю неискупимым грехом, но Дора бы уже настолько измучена, что у нее притупились все чувства и она словно не замечала гнусности окружавшей ее обстановки. Однако на лестнице они столкнулись с шофером из одного приличного дома; ей показалось, что она узнала его; он спускался из номеров с другой какой-то бродяжкой.
Как только они вошли в комнату, обоих пронизала внезапная дрожь, и это сразу сблизило их. Жиль даже не подумал, что он правильно поступил, выбрав этот мерзкий притон; ни в каком другом месте они бы не почувствовали себя так одиноко. В постели Жиль ощутил то огромное волнение, какого он, наверно, ни разу не испытывал после встречи в Бельфоре и о котором с тех пор непростительно забыл, погрузившись в безликую приветливость проституток и пошлую болтовню буржуазок. Ему внезапно открылась красота этого тела. Купаясь рядом с ней в море, он упорно — сейчас он это впервые отчетливо осознал — отводил в сторону взгляд. Эта красота предстала сейчас перед ним в беспощадной и мучительной наготе, которую придало ей отчаянное и безмолвное женское признание, что сорвалось с молчащих уст Доры: "Я одинока, я опустошена, ты мне нужен, заполни меня". И его собственное одиночество возопило тоже, и он понял тогда, что надежда всегда жила в его сердце.
Их объятье было слепым и робким, но уверенным и надежным, спаянным той глубокой внутренней близостью, которую оно породило. Говорили они о чем-то? Или молчали? Когда они вышли из отеля, он с нею вместе шагнул в бескрайнюю испанскую ночь, накрывшую Биарриц, в торжественную и медлительную, напоенную далекой музыкой ночь, которая в могучем движении вечной страсти без усилий несла в себе мишуру забав и привычек слетевшейся к морю стаи туристов.
Характер Доры, каким он себя обнаружил в замужестве, должен был вновь проявиться и при встрече с Жилем. Поначалу она полагала, что им движет лишь физическое влечение, которое окажется таким же коротким, сколь и внезапным, однако потом она ощутила в нем силу, способную подвергнуть ее планомерной осаде, а может быть, и систематически преследовать. Она сдалась этой силе, но, по обыкновению своему, не стала смотреть в лицо опасности и задаваться вопросом, как далеко все это может зайти.
Ей нужно было возвращаться в Париж, где оставался ее муж, и накануне отъезда они с Жилем долго гуляли по Биаррицу. Последние дни отпуска Жиль намеревался провести в Турени, у своих друзей, где ему предстояло снова увидеться с Антуанеттой де Клеранс.
Она и была той женщиной, о которой он сказал Доре, правда не назвав ее имени. И он, конечно, солгал ей, когда сказал, что он эту женщину любит. Его победа над Антуанеттой была самой жалкой из всех его побед. Неукоснительно придерживаясь правила не обманывать женщин (если это не были проститутки), Жиль ехал в Турень для того, чтобы прямо сказать Антуанетте, что покидает ее. Однако он заставил себя скрыть от Доры, что у нее нет соперницы. Ему бы хотелось, чтобы она у нее была, ибо, несмотря на глубокое волнение, которое он испытал в том скверном отеле, он не видел возможности продолжать эти объятья, которым суждено было стать та]сим же единственным и неповторимым чудом, как и воспоминание о бельфорской поре.
Оттого, что оно уезжал к какой-то неведомой женщине, и оттого, что он по-прежнему сохранял крайнюю сдержанность в своих речах, хотя и обнаружил однажды волнение, Дора вдруг потеряла контроль над собой.
На пустынном маленьком пляже, где они сидели, она поведала ему свою невеселую историю, призналась в страхе, который она испытывала перед Перси, говорила о том, что у нее нет никаких причин терзать себя угрызениями совести. И в заключение прошептала: "Ах, если бы я могла начать жизнь сызнова!"
Жиль плохо слушал ее. Уже первые слова ее были для него потрясением. Колоссальное недоверие, которое он тщетно стремился в себе удержать, яростно противилось тому, что сейчас происходило. Но тут же ему показалось, что он предчувствовал то смятение, которое под воздействием одного только слова охватило сейчас все его существо, — предчувствовал и даже тайно его желал. В эти последние годы своего нравственного падения, своего безнадежного бегства, когда он домогался даже не столько наслаждения, сколько любовного лицедейства, легко достижимого, пьяненького и богохульного, требуя от женщин лишь первых аккордов великой и тотчас заглушаемой им мелодии, уверяя себя самого, что любые попытки добиться чего-то большего сулят ему неудачу и жестокое разочарование, — он все же не окончательно забыл того человека, каким он был когда-то в Бельфоре.
И вот он снова возник, этот человек, ослепленный мгновенно открывшейся перед ним безбрежной перспективой, потерявший голову от веры, обезоруженный, утративший способность к изворотливой осторожности, уязвимый и хрупкий, которого можно взять в руки, как драгоценный подарок, и, выпустив из рук, разбить, как надежду.
Однако внешне он себя еще сдерживал, чем вводил Дору в заблуждение. Казалось, что он отдает дань общепринятым условностям, выражая вежливое сочувствие молодой женщине, у которой так неудачно складывается жизнь. Он прекрасно видел, как отчетливо проступает на этом фоне ее характер, выявляется ее душевная слабость, но даже самые меткие наблюдения, который продолжает собирать склонный к рассудительной трезвости ум, с той минуты, как он попадает в силки любви, становятся мертвым грузом, и теперь уже трудно сказать, когда они будут востребованы. Он пока еще верил торжественной клятве любви, верил великому обещанию перемен и готов был считать, что из этого слабого существа на свет появится совершенно другое, новое существо.
"Если бы я могла начать свою жизнь сызнова", — сказала она.
Он этого ждал; ждал давно, сразу после встречи в кабине лифта. Он даже не удивился, удивление было гораздо раньше; но он без конца смаковал эти пришедшие из его заветных мечтаний слова.
Все, что он так прочно забыл, когда притворялся, что от женщины ему нужно не больше того, что может дать ему шлюха, которая вдруг просыпается среди ночи и готова облегчить свое сердце после того, как облегчила желудок, или, что еще хуже, не больше того, что дает ему светская дама между визитом к портному и улыбчивым возвращением к мужу, — все ослепительно вспыхнуло вновь. Она не говорила о разводе, но, конечно, мечтала о нем всей своей оскорбленной душой, всей своей внезапно возвратившейся молодостью, всей своей женственностью, которая наконец оказалась подвластной величайшему содроганию, величайшему смятению, вакханалии всех мятежных порывов сердца, спешащих взять верх над удовлетворенной чувственностью. Она разведется, она выйдет за него замуж, она будет принадлежать ему. Ему, кто никогда и ничего не имел, ему, человеку, знавшему только лишения и бесконечное воздержание, ему, у кого нет ни семьи, ни жены, ему...
Это неистовое чувство голода, который ты можешь наконец насытить, напомнило ему сходное ощущение, испытанное во время войны утром, когда он приехал в отпуск в Париж. Он тогда был перед Мириам ребенком, который еще не изведал жизни, он был солдат, обладавший ужасным, но бесполезным опытом. Он и теперь считал себя обделенным судьбой, но не осмеливался искать в глаза у Доры то выражение беспомощности, какое он прочитал когда-то в глазах Мириам; Дора была женщиной, уже опутанной узами. И тем не менее она была здесь, перед ним — трепеща в могучем душевном порыве, она освобождалась от пут и всем своим существом тянулась к нему.
Вслед за радостью, с первых мгновений избыточной и чрезмерной, ворвались вперемешку и другие давние чувства. Они пробудились от спячки при имени Мириам. Забавное совпадение: у Доры, как и у Мириам, были деньги.
Ирония выступила в личине натянутой шутки: Жиль обладал властью над женщинами, а через женщин — над деньгами. За два последних года он встретил немало девушек, которые были наследницами больших состояний. Ах, захоти он этого раньше... А теперь, когда он хотел...Может быть, тогда еще не приспела пора? От денег Мириам у него оставалось совсем немного.
Но через минуту ему достаточно было встряхнуться, чтобы сбросить с себя этого пошловатого беса, насмешника и фанфарона, который пытался воротить из небытия те жуткие годы. В сердце Жиля скрытно и медленно вызревало ужасное, судорожное желание завладеть самой сущностью дориного бытия, а не такими его побочными аксессуарами, как очень слабый характер или очень солидное состояние.
Лицо Жиля оставалось почти бесстрастным. Охота к игре вернулась к нему отнюдь не в форме стремления воскресить в памяти рядом с возвышенными мотивами самые низменные; по чистой прихоти воображения он спрашивал себя, не был ли бы он снова похищен Антуанеттой, которая, впрочем, никогда и не похищала его.
Тем временем он говорил:
— Да, страшно подумать, что вы так нелепо прожили многие годы своей молодости. — Он еще не знал, что молодость для того и создана, чтобы ее теряли, особенно молодость женщин. — Но в вас имеется сила, ваше тело не может лгать. Да, вы увидите: человек выкарабкивается из любых испытаний... Но нужно действовать, а не говорить.
Она смотрела на него, затаив дыхание. Она видела, что Жиль, представший перед ней этаким высокомерным гордецом, а потом, даже после испытанного волнения, державшийся осторожно и скрытно, - что он, при всей сдержанности своих речей, теперь приоткрылся. Она видела, что приобрела над ним власть; ее ликованию не было границ.
— Я люблю тебя, ты отлично знаешь, что я хотела бы стать безраздельно твоею.
Она сидела рядом с ним на песке, он увидел, как ее высокая грудь приблизилась к нему и опустилась ему на колени, в его объятия.
Когда на другой день они расстались, все было между ними удивительно многообещающим и неопределенным. Они: наслаждались этой неопределенностью и страдали из-за нее. Дора больше наслаждалась, Жиль больше страдал.
В Париже она снова встретилась со своим мужем, который в мгновение ока угадал происшедшую в ней перемену. Почти тотчас ей позвонил по телефону Жиль — он уже тоже был в Париже. Он не смог усидеть на месте, отказался от всякой Турени, примчался в Париж и умолял ее приехать сейчас же к нему.
Ее голос, звучавший в трубке так вежливо, удивил Жиля; наконец он понял, что рядом с ней муж. Когда она пришла к нему, она была изумлена и растрогана, увидав его совершенно другим: любовь продвигалась в его душе семимильными шагами. Он признался ей, что не смог оставаться со своей вчерашней подругой. Как он легко бросал женщину!
— Сорок восемь часов без тебя — это ужасно! Я уже не могу без тебя обойтись. Дору даже несколько смутило, когда она поняла, что он целиком в ее власти.
Он предавался своей любви безоглядно, махнув рукой на сдержанность и стыдливость, на мужское достоинство. Она никогда не видела, чтобы мужчины так поступали, и даже не представляла себе, что такое возможно. Она получила слишком основательное пуританское воспитание, чтобы романы и фильмы могли как-то повлиять на ее духовную жизнь. Это впечатление было подкреплено и усилено еще одним обстоятельством: ее удивил строгий и мрачный вид квартиры Жиля; его слишком глубоко запрятанный сладострастный умысел просто не дошел до нее. Христос работы Руо, висевший рядом с кроватью, вызвал у нее ощущение страшной неловкости: неужели можно всерьез говорить о какой-либо красоте применительно к этой мучительно изломанной вещи? Когда Жиль заключил Дору в объятия, у него было почти такое же мучительно изломанное лицо.
Дора была взволнована и испугана. Ей казалось, что благодаря любовнику к ней возвращаются все те мечты, которые когда-то одолевали ее; но возвращаются они чересчур яростными, неистовыми, требовательными и тяжкими. Такой душераздирающий вопль — как он мог вырваться из уст мужчины и всего лишь из-за женщины? Бельгиец и Бюре были той же породы, что Перси, из той же категории мужчин, которые в любых обстоятельствах застегнуты на все пуговицы. А этот пароксизм самопожертвования... Она полагала, что даже не всякая женщина способна на такое. Особенно пугалась она безудержного неистовства, с каким он жаждал ее тела. Она приходила к нему каждый день. Едва успевала она войти, как на нее обрушивался поток нескончаемых и тягостных излияний. Она с испугом смотрела на него: не изнурит ли его эта безудержная самоотдача?
Однако вскоре она вынуждена была признать, что пламя, ее ослепившее, исходило не только от Жиля, но и от нее самой. В то время как Жиль отрекался от своего былого распутства, считая его бесплодным и скучным топтаньем на месте, не дающим простора ни силе, ни выдумке, — что было явной неблагодарностью с его стороны, ибо он не сумел бы влить в сердце Доры того мужества, которое необходимо, чтобы пойти на семейный разрыв и расторжение брака, не познай он в полной мере распутства, в котором уже заключалась немалая доля любви, — Дора тем временем начинала все больше понимать, что она ничего не дала Перси и что власть, которую он над нею имел, всегда обладала только парализующим свойством. У Доры в глубинах души тоже таилась неукротимая жажда свободы, тяга к нарушению всех и всяческих запретов — та самая сила, которая мелькнула перед Жилем в лифте Биаррица и которую он за какую-то долю секунды успел разглядеть, сила ужасно пассивная, обращенная внутрь себя самой и пропадавшая втуне, растраченная во все более смутном, бессмысленном бегстве к невидимым целям, бегстве, которое заставляло ее теперь вскрикивать по утрам, когда, вставая с постели, она бросала первый взгляд в зеркало: "Значит вот она, странная родина, из которой я была изгнана, даже не подозревая об этом!" Это неисчерпаемо долгое странствие к ненасытному центру подавляло ее сознание: она уже больше не знала, кто она, прожила ли она раньше какую-то жизнь и куда она идет. Она смотрела на Жиля растерянно и беспомощно.
Существовало маленькое затруднение, которое довольно хорошо объясняло ее озадаченность. "Это и есть романская любовь?" — спрашивала она себя, пытаясь равняться на самые понятные ей ориентиры. Но этот юноша, такой худой, такой белобрысый, с такими голубыми глазами, юноша, с его импульсивными движениями, надменный и робкий, который раскрывал перед ней сокровенные глубины ее девических грез, — не был ли он прямой противоположностью романского начала? Он был истый француз во всех мелочах, во всех своих манерах и во всех предрассудках, но не обитал ли в нем в то же время некий таинственный дух, который связал его с расой Доры и который тем самым грозил дать ему над нею, над Дорой, безграничную власть?
Но все эти чары, соединявшие Жиля и Дору, могли внезапно рассеяться, когда они оба покидали мир благодатного влияния природы, птиц и зверей, влияния самого разностороннего, самого неуловимого и тонкого, и возвращались в мир социальный, который в последнее время, надо сказать, заметно сузил для них свои пределы. Особенно изменялся при этих переходах Жиль, ибо он возвращался из более дальних краев. Эти происходившие с ним перемены давали Доре новый повод для удивления и растерянности. Прежде всего эти перемены были вызваны существованием других людей, на которое он натыкался, точно слепой. Дора не могла понять, ибо Жиль не был способен ей это объяснить, панический характер охватывавшего его чувства, которое, быть может, следовало называть не ревностью и не завистью, а каким-то совсем другим словом. Он, так сильно и широко проявлявший временами свое ощущение глубочайшего согласия, существовавшего между ними, в другие моменты как будто совершенно утрачивал это ощущение: казалось, он сомневался в том, что сумел что-то ей дать, и в том, что радость в их отношениях зависит лишь от него одного.
— В конце концов, когда ты занималась любовью в Америке!... — неожиданно воскликнул он, делая вид, что это само собой разумеется, и допуская даже, что она поступала с другими мужчинами точно так же, как с ним.
— Но я не занималась любовью в Америке, ты отлично это знаешь. Он покосился на нее тусклым глазом; можно было подумать, что на этом глазу у него бельмо.
Он расспрашивал Дору о прошлом с каким-то методичным исступлением. Женщинам приходится делать над собой большое усилие, чтобы войти в этот мир мужских изысканий по поводу прошлого, изысканий, где главное место принадлежит упражнениям в достижении неукоснительной точности, каковою сознание женщин вообще никогда не озабочено. Когда она полагала, что, призвав на помощь все свое терпение, смогла наконец удовлетворить его любопытство, неожиданно оказывалось, что он так же недоверчив, как и до начала расспросов.
— Ты мне не веришь?
Она получала чувственное удовольствие от латинского обращения на "ты", но порой такая манера ее все же смущала: не означает ли это "ты" ее дальнейшего закабаления?
— Я тебе никогда не поверю, никогда не поверю ни одной женщине. Мне слишком часто приходилось видеть, что женщины обманывают нас, и я слишком часто видел, как они это делают.
— Тогда почему ты говоришь, что наша с тобою любовь — единственная в своем роде?
— Я хочу сделать тебя способной создать вместе со мной эту единственную в своем роде любовь и уничтожить всяческую ложь как в прошлом, так и в настоящем. Малейшая ложь сулит разрушение самому высокому строению. Американки лгут, пожалуй, больше француженок, поскольку они утверждают, что лгут меньше.
— Значит ты считаешь, что я тебе еще лгу?
— Я в этом уверен, но надеюсь, что заставлю тебя в конце концов возненавидеть ложь.
В этом тоже ощущался привкус идеальной страстности католика, столкнувшегося со сдержанностью протестантки. Однажды на нее снизошло вдохновение.
— Но ведь ты же меня не обманываешь? — вскричала она.
Жиль и глазом не моргнул; однажды он попытался ее обмануть, но у него ничего не получилось.
— Нет, я тебя не обманываю. И что же из этого следует?
— Почему и мне не быть такой же, как ты?
— По десятку причин.
Здесь вновь давал себя знать чисто латинский ход рассуждений: мужчина исчерпал все возможности, какие давало ему распутство, и, прекрасно понимая, что женщина не в состоянии была себе такое позволить, он тем не менее допускает, что она могла все же попробовать с ним в этом сравняться.
— По десятку причин.
— Каких же?
— Это слишком долго рассказывать.
— Ты ведь очень любишь поговорить. Немного позже он возобновил спор.
— Больше всего я боюсь, что ты меня обманываешь теперь. Ты вся намагничена нашей любовью, и мужчины будут на тебя кидаться. Можешь ли ты не воспользоваться властью над ними, которую я тебе даю?
— Значит, ты полагаешь, что из-за тебя во мне появилось что-то новое и что до тебя я не была такой намагниченной?
— Нет, просто всякий раз, когда женщина заводит нового любовника, ее власть над другими мужчинами возрождается заново.
Однако она улыбалась с чрезвычайно кокетливым видом, что только вызывало в нем новые подозрения.
— А ведь и правда, в последнее время мужчины... Но я думаю только о тебе.
— Весьма возможно, но с наибольшей напряженностью ты будешь думать обо мне в те минуты, когда будешь обманывать меня.
Десятки раз он спал с женщинами, которые обманывали с ним горячо любимого любовника, и видел, что об этом своем обмане они думают сильнее всего в тот самый момент, когда им, казалось бы, поневоле следовало думать об этом поменьше. Видел, как женщины всеми силами искренне стараются от него отбиться, когда он их обнимает, и тем более решительно уступают ему.
Он внезапно с ужасом подумал о том, что ей нет еще и тридцати, а. ведь Алисе было около сорока. Алиса и впрямь могла быть целиком поглощена единственной любовью: в своем тогдашнем возрасте она была пресыщена опытом, так же как он сейчас в свои тридцать. Эта мысль была одним из первых свидетельств того, что этот молодой еще парень начинает стареть.
Дора возвращалась домой с каждым днем во все большей растерянности. На расстилавшийся вокруг нее Париж она смотрела восхищенным и вместе с тем недоверчивым взглядом. Что за странный народ, с виду такой безобразный — и обладающий внутренний красотой, нелюбезной и резкой. Люди были уродливы, а город красив. Красив той удивительной красотой, что простиралась далеко за пределы внешнего и очевидного, такого, например, как площадь Согласия, красотой горько-сладкой, которую очень медленно постигаешь. Дора считала, что и Жиль тоже уродлив; он не походил на других французов, поскольку был высоким и светлым, и был на них очень похож, потому что не умел прилично
себя вести и допускал непристойные мысли. И однако благодаря ему пробудилось не только ее тело, но и все ее существо, пробудилось и перемещалось теперь в пространстве в непостижимою мощью, и она опасалась, что зеркала, в которые она на себя смотрит, того и гляди разлетятся на сотни осколков. Она с изумлением подмечала в себе улыбки и взгляды не то чтобы странные, а просто чужие.
Это не ускользнуло от Жиля, который, окинув ее долгим взглядом, восхищенным и в то же время тревожным, однажды утром сказал:
— Поехали в Лувр. Посмотрим на твой портрет.
Он привел ее к Джоконде.
— Это ты. Тут нет ничего загадочного. Просто женщина в полном расцвете сил, радостно кокетничающая со всей вселенной.
Однако она почти не обращала внимания на окружавших ее мужчин, разве лишь для того, чтобы проверить, как и предвидел Жиль, свою новую власть над ними. Между нею и Жилем возникали разряды такой частоты и такой ослепительной силы и яркости, что в их неистовом свете все посторонние отблески на несколько дней полностью исчезали; каждый являл собой воплощенную сосредоточенность и серьезность. Была только державная песнь, которая безраздельно изливала свою гармонию над притихшею Сеной.
Дора сделала так, что между ее мужем и любовником завязалось знакомство. Этим способом женщины, руководствуясь очень точным инстинктом и подготавливая крушение собственного адюльтера, обеспечивают незыблемость семейного очага, ибо все в их натуре стремится к тому, чтобы упрочить его.
Жиль совершенно не интересовался Перси. Он не вычленял его из спекшейся глыбы обстоятельств, в которой, благодаря своей могучей фигуре, как-то выделялась лишь Дора и из которой ему приходилось ее извлекать с терпеливостью каменотеса. Он не испытывал к Перси абсолютно никакой ревности и продолжал приписывать власть, какую тот имел над Дорой — что Жиль вынужден был признавать, — тому единственному факту, что Перси был ее мужем. По опыту с Мириам ему знаком был этот мужнин престиж, столь же оскорбительный и обидный для обладателя супружеских прав, как престиж палача. Не подавая виду, Жиль наслаждался своим равнодушием к Перси, воспринимая как большую удачу это нежданно-негаданно пропущенное звено в длинной цепи своей нескончаемой ревности, и скрывал свою радость от Доры, которая, наверняка усмотрела бы в этом одно лишь позерство.
Американский дипломат, со своей стороны, тоже не выглядел слишком встревоженным, из чего Жиль заключил, что другие подобные случаи уже позволили ему определить свои линию поведения, и Жиль лишний раз утвердился в мысли, что она ему лжет и у нее уже были любовники. Он предположил, что Перси просто не хочет слишком много обо всем этом знать. Инстинктивное нежелание что-либо знать настолько же сильно у мужей, не понимающих этого.
У Доры точно камень с души свалился, когда она увидала, что между обоими мужчинами установились сердечные отношения; ей казалось, что это отодвигает на какое-то время драму, которую она даже призывала в минуту мистического порыва на баскском пляже.
Контакт со средой, в которой Дора жила в Париже, как будто оказал поначалу на Жиля благотворное действие, приглушив его ревность, ибо стоило ему увидеть мужчину своими глазами, он сразу же переставал его бояться. Презрение и скука мгновенно уничтожали плоды беспокойной работы его воображения. Он, кто часами расспрашивал ее по поводу Бюре, теперь, познакомившись с ним, сразу начал с самым радостным видом его приветствовать, подолгу болтать с ним, и вскоре их отношения еще больше потеплели. Этот человек ему нравился — умный, элегантный, простой, и достаточно было двум мужчинам посмотреть друг другу в глаза, чтобы всякая неловкость исчезла. Он был настолько доволен былой ее связью с таким человеком, что готов бы ей это даже простить и забыть о ее лжи.
Но она в тоже время видела, что он чувствовал себя неловко в домах, куда она его за собой таскала. Она не могла понять, почему.
Жиль так и не стал светским человеком. У него была настоятельная потребность оставлять свободными большинство своих вечеров, ибо он в полной мере мог насладиться одиночеством в силу пронзающего душу контраста только вечером, в часы, когда мужчины и женщины собираются вместе. Ночь была окрашена в цвет его одиночества. К тому же ему было противно навязывать свое общество людям, в чьи игры он не играл. Уже изрядно подпортив свое положение на Кэ д'Орсе, он не мог надеяться на то, что его хорошо примет свет, который скрупулезно высчитывает по официальным реестрам и сводкам шансы каждого на карьеру. И уж совсем никакой охоты не было у него ловчить и хитростями прокрадываться туда, где он по праву должен был внушать себе уважение. И потом, его затаенная тяга к дружбе, которую он, однако, в кругу своих приятелей не очень-то спешил проявить, неизменно набивала себе синяки в этой круговерти салонов, где взгляды, слова, руки торопливо куда-то ускользают, всегда куда-то бегут, проносятся. Но тогда он впадал в другую крайность и начинал бешено ненавидеть свет, тот самый свет, чье несмываемое клеймо он на себе постоянно носил. И, конечно, на свой манер сожалел, что вынужден его ненавидеть. Однажды кто-то спросил его:
— Вы сноб, Гамбье?
— Если это означает надеяться, что люди умные станут светскими людьми, а светские станут умными, тогда я сноб.
Выслушав его ответ, собеседник сказал:
— Нет, вы не сноб. А вот я сноб, поскольку считаю, что в добром десятке салонов такая метаморфоза случается ежедневно.
Несмотря на недоверчивость, которую он выказывал и которую сам считал своим отличительным свойством, он тем не менее знал "весь Париж", иными словами, мог похвастаться личным знакомством с главными действующими лицами в банковской и биржевой сфере, в области политики и литературы -невообразимо переплетенным и запутанным клубком людей, образующих так называемые сливки общества. Сам об этом не подозревая, он был воспитан и сформирован по образу и подобию этого мира, и о каждом, кого он встречал, судил, руководствуясь мерками, которые он усвоил в общении с элитой. А Дора водила знакомство с людьми, которые держались — или которых держали — несколько в стороне от привилегированного слоя. У Жиля составилось определенное мнение об этих достойных и славных, но уж очень умеренных людях. Не находя среди них никого, кто обладал бы тем искрометным и проворным умом, к которому он привык, он быстро утрачивал и собственные, тщательно отработанные приемы блестящего светского говоруна и выглядел в глазах Доры скованным и растерянным. Она не сумела уловить это нюанс, и ее преставления о социальном облике Жиля стали меняться.
По причине не очень понятной ей должности, которую Жиль исполнял на Кэ д'Орсе, она поначалу сочла его человеком, похожим на тех, к кому она привыкла. Люди того круга, в который она вошла по приезде в Париж и который почти полностью соответствовал тому кругу, что был ей привычен в Америке, дали ей понять, что блестящие знакомства Жиля ровно ничего не значат и что легче проникнуть в те сферы, которые всегда на виду и отличаются снисходительностью и терпимостью, чем в более солидные глубинные структуры аристократии и крупной буржуазии. Так мстили они за презрение к ним, которое они почувствовали со стороны Жиля. Дора усмотрела в нем замашки авантюриста.
Но в воздухе была разлита чудесная октябрьская нежность, и он увозил ее несколько раз на целый день за город, стараясь держаться поближе к лесам. Прежде он никогда не решался вести женщину в лес и гулять с ней среди высоких деревьев. Ему хотелось вытащить Дору из салонов, из ресторанов, с площадок для гольфа. Франция — страна лесов. Вокруг Парижа, к северу и к западу от него, еще остались эти огромные прибежища. Здесь он надеялся подготовить ее к горделивому облику кафедральных соборов, замков и дворцов, этих последних оплотов благодати, ибо камни оказались прочнее, нежели души. Внезапно он ощутил, что все их заботы и треволнения постельного толка вмиг отодвинулись в невообразимую даль; Дора вновь обретала возле него нордическую атмосферу, где чувства настолько обильно и щедро отдают себя без остатка мечте, что в конце концов иссякают и на какое-то время отходят на задний план. Сейчас все вокруг них было процветанием и расцветом.
Однажды в субботу, когда Перси играл в гольф, они ранним утром отправились за город и еще до полудня оказались возле Лионса, в узкой полосе высокого и благородного леса.
— Мы сегодня не будем завтракать, — сказал он.
— Как? И это мне предлагает француз?
Он заставил ее идти через чащу высокого строевого леса. Он почти не говорил, он только шел и шел. Она глядела на него — он держался более прямо и с гораздо большим достоинством, чем в Париже. Она вдруг почувствовала, что может опереться на него как на мужчину, в то время как в Париже это был демон, иметь дело с которым было для нее невыносимо тяжело. Она оперлась на его плечо и ощутила толику той сокровенной мощи, которой когда-то в Бостоне ждала она от мужчины. И она возмутилась, что он не всегда бывает таким.
— Вы меня удивляете, Жиль, вы то и дело сбиваете меня с толку. Он остановился, посмотрел на нее и положил руки на ствол соседнего
бука. У него были длинные, белые, тонкие руки.
— Вот мои руки. Разве не странно видеть такие руки на этой коре?
— Жиль, у вас должна быть другая жизнь! — вскричала она.
— Вздор, другой жизни не надо. Надо умереть, надо, чтобы народ умер, надо, чтобы все было уничтожено в городах. Моя кровь дымится на этом грязном алтаре.
Она нашла, что ответ его претенциозен и что по существу от ответа Жиль уклонился.
— Нет, вы созданы не для того, чтобы умереть, вы созданы, чтобы жить. — И добавила наудачу:
— Что вы хотите, чтобы я сделала?
Они ни разу не возобновляли всерьез разговора, состоявшегося у них на маленьком пляже под Биаррицем, накануне отъезда.
Уход от этой темы был умолчанием Жиля: в той же мере, что и умолчанием Доры; всю надежду он возлагал на их плотское единение, которое постоянно крепло и углублялось. Сейчас, в этом лесу, он ощутил, что их единение готово дать яркие и пышные цветы. Здесь, среди животворных соков, бурлящих под корой гигантских деревьев, он не мог поверить, что их парижские объятия были всего лишь вульгарным блудом, лишь мимолетным движением на белизне простыней; нет это было нечто такое, что обретало все большую прочность и с каждым днем становилось все более неизгладимым. И разумеется, для нее это было тем же, что и для него. Разве не видел он, что день ото дня она делается все более сосредоточенной, все более собранной? Разве во взоре ее не сквозила все более глубокая, все более чистая прозрачность? Все, что было меж ними, приобретало характер необходимости, которой никто и ничто не было в силах противостоять. Их осеняла святость договора, могущество таинства, мудрость закона. Даже Перси вынужден будет признать это как очевидность. Их любовь, которая могла показаться безумной, и разрешиться могла лишь безумием — редким и почитаемым безумием брака по любви. Разве брак без любви не может быть отменен браком по любви, этим новым, более верным свершеньем того же таинства?
Но ведь тогда вся его нынешняя жизнь — да и ее жизнь тоже — будет поставлена под вопрос. Если Дора возвращалась к своим восемнадцати годам, когда ее душа не была еще искажена черствостью Перси, когда у нее все было еще впереди, все было как обещание, то ведь и он тоже заново овладевал первоначальной сущностью своей натуры. Он с нею вместе покинет Париж, вновь обретет путеводную нить своего инстинкта, полностью погрузится в природу и в тишину и опять будет вслушиваться в голоса вселенной. Только истая дочь англосаксов, изначально связанная с потаенной жизнью вещей, могла чувствовать это призвание и подпитывать его своей душой.
— Что я могу сделать? — тихо повторила она.
К ней вернулось смятение баскского пляжа, она вновь ощущала соблазн — пообещать, одарить, взволновать это человеческое существо щедростью своего дара.
— Что же нам делать? — прошептала она.
Он посмотрел на нее глазами, затуманенными от грез наяву; эти грезы придали ему какую-то новую, незнакомую красоту. Она любила его таким. Он ответил, с трудом сдерживая волнение:
— Надо дать выход источникам, что прячутся внутри нас. Ты нуждаешься в этом так же, как я. Нам нужно отправиться в Мексику, в Египет. Ты не бывала в Мексике?
Она покачала головой.
— Нет, но я была от нее очень близко.
Он немного нахмурился, когда вспомнил, что свадебное путешествие она совершила на юг Калифорнии. Свой медовый месяц она провела на ранчо возле мексиканской границы, и ее ничуть не прельстило древнее и пришедшее в ветхость богатство соседней страны. Тем же манером она прошла в стороне от всего в своей жизни.
— Нужно дать выход источникам, — повторил он.
Он опустился коленями в мох, боясь ошеломить ее водопадом восторженных слов, неудержимо рвавшихся у него с языка.
Дора жадно смотрела на него вопрошающим взглядом. Достанет ли у него сил? Может ли она на него опереться? В любом случае она могла вложить в него большой запас энергии и силы. В глубине души она боялась той неистовой надежды, которую она в нем пробуждала и которая при малейшей ошибке с ее стороны могла обернуться для него бедой как слепая разрушительная сила; однако она не могла себе запретить радоваться столь огромной власти над ним.
Будто отвечая на ее мысли, он поднялся с колен и заключил ее в объятия.
— Ты так мне нужна! — вскричал он в страстном порыве, пробившемся на поверхность из самых сокровенных глубин его существа и совместившем в себе приказание и мольбу.
— Да, я знаю. И ты тоже мне нужен.
Он опять повлек ее за собой — в более торопливую пробежку по лесу. Казалось, он хочет собрать и запомнить все приметы этого заповедного уголка, исполненные для него глубочайшего смысла.
Они дошли до опушки. Крестьянин трудился на поле, спускавшемся к неглубокой ложбине. За нею склоны вновь поджимались вверх, образуя пологие складки, между которым расположилась деревня, облик которой говорил о простоте и суровости давних веков.
— Видишь, Франция — это не Париж. Здесь тоже частица меня. Во мне живет нечто более глубокое, чем ты обо мне знаешь.
— Да, понимаю. Ведь и со мной то же самое. Поэтому я и хочу, чтобы ты увидел Америку. Там все огромно, все исполнено силою.
— Но укоренились ли американцы в Америке?
— О, да! — сказала она почти наугад. — Я чувствую свои корни.
Ее семья с давних пор жила в Новой Англии. Но их ли надо считать американцами? А не уцелевших потомков исконных жителей этих земель?
— Прежде чем ехать в Соединенные Штаты, я бы хотел побывать сперва в Мексике. Может быть, там до сих пор живут ваши боги?
— Вы наверняка все еще под влиянием вашего опекуна, — сказала она. Жиль не раз говорил ей о Карантане. Он встрепенулся.
— Да, очень возможно. Он был для меня дальше, чем отцом. Но почему вы об этом сказали? Потому что я упомянул о богах?
— Но вы же католик.
— Католицизм хранит в своих недрах посевы всех богов.
Да, в нем явно жила до сих пор главная для Карантана идея. Они снова прошли через лес и вернулись на поляну, где оставили свой автомобиль. Жиль вытащил из машины фрукты и кофе
Он начал расспрашивать ее о Нью-Йорке. В какой-то момент он воскликнул:
— Когда мы поедем туда!..
Она даже вздрогнула. Он был в ней совершенно уверен, он говорил тоном собственника, владельца. Минутой раньше он сказал по поводу портативного столового прибора, очень изящного, который он достал из своей машины:
— Мне отвратительны вещи плохого качества, пусть у меня будет очень мало вещей, но они должны быть изысканными.
В тот миг она тоже вздрогнула; он уже считал себя хозяином, хозяином не только ее души, но и ее денег. До сих пор она почти не размышляла на эту тему, кроме тех коротких мгновений, когда она чувствовала, как на нее тяжким грузом давит тот или иной факт его прежней жизни, о котором он то с заметным усилием, то во внезапном порыве циничной откровенности сообщал ей. Тут была и его злополучная женитьба, и эта еврейка, и деньги, которые он удержал у себя и на которые, очевидно, до сих пор жил. А теперь он хотел начать все это заново с ней.
Он тем не менее продолжал:
— Вы чувствуете, что я хочу сказать? Кроме машин, все чрезвычайно уродливо в современных вещах, тут надеяться не на что. И однако нам нужно себя спасти среди этих гниющих, обреченных на гибель вещей. Каждый предмет нашей обиходной утвари должен быть скрупулезно отобран. В каждом — могущество талисмана. Мы можем спастись, лишь окружая себя вещами, которые обладают благотворными свойствами.
Она смотрела на него с недоверием, к которому примешивалась ирония.
— Вы видели сейчас эту деревню на другом склоне ложбины. Там все — и линия стен, и очертания крыш, и вертикальный порыв колокольни — все просто, надежно, необходимо. Эта мнимая скудость дороже золота. А в Париже, вы только посмотрите, как отвратителен дом, в котором вы живете. В этом различии наглядный пример того, о чем я хочу вам сказать. Меня постоянно преследует мысль о силе и ценности золота, о его изначальной цене, еще до того, как ее исказили.
То, что Жиль употребил слово "золото" в чисто духовном смысле, тронуло ее, ей стало стыдно, что она подумала о нем плохо. Как он был сейчас серьезен, суров! И теперь уже это напугало ее.
— Тогда почему вы сидите в этом министерстве?
— Я туда поступил в определенный период войны...
— Почему же и теперь вы там остаетесь?
— Да, я действовал как дезертир, я изменил одиночеству. Это, наверное, оттого, что моя мысль не может функционировать в одном единственном измерении. Я не способен к философскому осмыслении жизни, если не соприкасаюсь со многими ее сторонами одновременно.
— Но на что же вы тогда жалуетесь? Вам необходим Париж. Мексика была бы только поездкой.
— Мне нужно ощутить и ощупать всю планету. Для меня все конкретно — далекое не меньше, чем близкое, безобразное не меньше, чем прекрасное, вещь прогнившая не меньше, чем вещь, которая пребывает в отличной сохранности.
Она покачала головой. Эти мысли были выше ее понимания, но они, наверное, были выше понимания и самого Жиля? Благодаря Доре? Ей, которая ощущает себя такой далекой от них?
— Вы думаете, что все эти россказни нужны мне для того лишь, чтобы оправдывать перед вами свою лень? Вы ведь считаете меня самым большим лентяем на свете.
Он смотрел на нее с ласковым упреком.
Позже, возвращаясь в Париж, она почувствовала, как на нее наваливается усталость. Присутствие рядом этого человека будоражило ее жизнь и мысли; он терзал и мучил ее. Дома она бросилась на постель, готовая разразиться слезами. Это было именно то, чего она так боялась, эта любовь была мукой; переходы от радости к замешательству, от сомнений к надежде, от единодушия к конфликтам были слишком резкими для нее и происходили слишком уж часто. Кем же в конечном счете он был?
Она размышляла об этом, когда вернулся Перси, спокойный, суровый, невозмутимый. Это была опора. Рука Доры, напряженная, сведенная судорогой, уставшая бороться с чересчур быстрым течением, могла еще ухватиться за эти перила.
Жиль не переставал встречаться с Сирилем Галаном и с Лореном; теперь он встречался с ними даже чаще, чем раньше: ему была необходима компания. Нередко он вечерами не мог увидеться с Дорой, у которой были свои обязанности и которая не хотела слишком раздражать своего мужа. В таких случаях Жиль боялся остаться один. Ибо теперь его одиночество было до краев заполнено Дорой, было совершенно разорено и разгромлено ею. Беспокойство и ревность, для которых был хорош любой повод, непрерывная лихорадочная смена догадок и толкований — все это делало для него невыносимым состояние одиночества, без единой живой души рядом. При этом он всякий раз изводил приятеля, приходившего составить ему компанию, разговорами о своих любовных незадачах. Предпринимая комические усилия для того, чтобы в потоках интимных признаний ненароком не проскользнуло, что речь идет все время о Доре, он пускался в бесконечные рассуждения о любви, в которых сквозь теоретические построения то и дело проглядывала так заботливо скрываемая им правда. Дело кончалось обычно тем, что он умолял свою жертву скорее сказать ему, ничего не скрывая, какая его ожидает судьба. "Как ты думаешь, кто она все-таки? По-твоему, она меня любит?" — задавал он дурацкие вопросы.
Лорен, считавший Жиля избалованным ребенком и прекрасным примером отвратительной сентиментальности умирающей от безделья буржуазии, не без удовольствия наблюдал за душевными муками окончательно запутавшегося Жиля. В конце концов он стал с интересом следить за ходом этой шахматной партии и спрашивал себя, как долго продержится линия "классической обороны Доры", которую Жиль, при всей своей растерянности, весьма трезво порою анализировал.
Сириль Галан тоже заинтересовался тем, как развивается это приключение Жиля, но его интерес носил более личный, даже несколько тревожный характер. Он насколько мог часто заходил к Клерансам, чтобы увидеться с Антуанеттой, и узнав про связь Жиля с американкой, стал подумывать о возможности собственной связи со своею невесткой.
Поэтому он терпеливо выслушивал все откровенные признания Жиля, но и Жилю взамен приходилось делать вид, что он внимательно слушает Галана, когда тот повествовал ему о том, что делается и чего не делается в группе "Бунт". Поль Морель стал непременным участником сборищ этой группы, чем он был очень горд, и больше уже не выказывал Жилю прежней дружбы; это свидетельствовало о том, что чувства, которые испытывало к Жилю окружение Каэля, вряд ли были особенно добрыми. Больше всего его ненавидели за то, чем он особенно привлекал внимание к своей персоне, — за его образ жизни, которьш хотя и был, казалось бы, довольно свободным, таковым не являлся, согласно тому чисто поверхностному и романтическому представлению о свободе, каковое сложилось у "бунтарей".
Банда продолжала готовить заседание, которое претендовало на то, чтобы надолго остаться в памяти современников и в котором должен был участвовать Жиль. Предстояло жестоко высмеять и обильно полить грязью все официальные институты страны, начиная с президента Республики мсье Мориса Мореля. В ожидании этого "Бунт" ввязывался во все скандалы подряд, внося смуту в мир художников, музыкантов, писателей.
Сириль не успокоился до тех пор, пока Жиль не принял участие в одной из этих выходок. Как-то раз вечер у Доры оказался свободным, и она настояла на том, чтобы Жиль взял ее с собой. "Бунтари" намеревались сорвать поэтическое собрание, организованное вполне благонамеренными лицами в честь старого отшельника Бонифаса Сен-Бонифаса, который когда-то сочинил несколько прекрасных стихотворений, туманных и мрачных, но потом потихоньку впал в детство в своей нормандской деревеньке, где он поселился еще в юные годы. Каэль утверждал, что Бонифас в молодости был отчаянным бунтовщиком и что об это ни в коем случае нельзя забывать.
Карантан был одним из друзей Бонифаса. Жиль, который не навещал старика с той поры, как познакомился с Дорой, подумал, что представляется удобный случай вытащить Карантана из его дыры и подвигнуть на поездку в Париж; он написал ему, но тот не ответил. Жилю не терпелось показать Карантану свое последнее завоевание и изгладить из памяти старика неприятное впечатление, оставшееся у него после вечера, проведенного на улице Кур-ла-Рен, когда его воспитанник еще жил там с Мириам. "Она хорошенькая, твоя малышка, — процедил он сквозь зубы, когда уходил. — У нее есть сердце. Но, увы, у нее также есть голова. У них как-то чудно все, у этих евреев, они могут поместить в сердце вычислительную машину. А сердце, должно быть, страдает... Что касаемо тебя, я тебя полагал большим корсаром... Нет ничего хуже, чем выглядеть виноватым, когда у тебя руки в женской крови или женских слезах... Что до твоих друзей, мой маленький корсар, мелковаты они у тебя, чересчур мелковаты. Рядом с романтиками они все равно что теперешний радикал супротив якобинца. Этим все сказано. Все это мелкая сошка по сравнению со старым восемьдесят девятым годом. Через край таланту, да вот могутности мужской маловато. Этот ваш Каэль — ни дать, ни взять Робеспьер, только без гильотины, даже без перочинного ножичка... Твоя эпоха представляется мне достаточно убогой".
Жиль и Дора вошли в небольшой конференц-зал в Латинском квартале. Бесхитростная и в общем-то жалкая публика, пришедшая сюда скорее по наивности: старые дамы и старые господа, которые восхищались Бонифасом, потому что считали его католиком и роялистом, молодые люди, болезненные и голодные, весьма неясного умонастроения; все они оторопело пялились на группу "Бунт", которая в полном составе ввалилась только что в зал и уже начала гоготать по углам. Бросалось в глаза, что "бунтари" эти столь же тщедушны и хлипки на вид, как и их жертвы. Оголтелое отрицание всего и вся, помноженное на исступленное утверждение "сам не знаю чего", которого они неуклонно придерживались вот уже добрых пять лет, не сделало из них ни здоровяков-атлетов, ни даже просто громил. Опасение не быть услышанными было у них намного сильнее, чем боязнь выкрикнуть что-то совсем непотребное людям в лицо, и шум, который они производили, был очень похож на тявканье шавок из подворотни или на хлопанье жалким подобием крыльев, как во время драки в курятнике.
Жиль взглянул на Дору, растерявшуюся при виде этой убогой картины. "Вот он каков, его народ, — думала она. — Мне, наверно, никогда уже не избавиться от сегодняшнего впечатления. Лучше бы я увезла его в Марокко или на аэродром". Недавно он ездил с нею на матч по регби. Она увидела там, как французы, физически более крепкие, но совершенно не знающие, что такое дисциплина, были наголову разбиты валлийцами.
В публике Жиль увидал Карантана. Это было в его манере — на письмо не ответить, а просто взять и приехать. Хоть он и стал теперь еще больше сутулиться, его мощная фигура возвышалась над залом. Он помахал Жилю рукой, словно виделся с ним накануне. Но Жиль знал, что его опекун ломает комедию, изображая безразличие и озорство, что он на самом деле страдает, оттого что Жиль стал очень редко наведываться к нему в Нормандию. Как воспримет он очередную выходку "Бунта"? Надо думать, она вызовет у него отвращение, но зато он познакомится с Дорой.
И Дора с ним познакомится.
— Взгляните вон на того старикана, белого с розовым, — шепнул Жиль.
— Именно таким я представляю себе вашего опекуна.
— Это он и есть.
— Ура!
Кажется, впервые за то время, что они начали вместе бывать на людях, Дора немного разобралась, что к чему.
— Правда, хорош, а?
— Да!
— А другие?
— Ох, Жиль, это какой-то кошмар!
— Правые и левые — одни других стоят?
— О да! Просто несчастье! Знаете, кого они мне напоминают, эти французы? Poor white[4] в наших южных штатах. Словно какая-то непонятная сила отняла у них все, чем они обладали.
— Да, французы теперь позволяют, чтобы ими командовал невесть кто, прибьшший сюда неизвестно откуда. Достаточно посмотреть на татарские рожи, там вон в углу. Эти типы приехали из Галиции. Евреи и прочий сброд. В Париже они развращаются и развращают Париж. Их присутствие приводит в отчаянье французов правого толка и заставляет неистовствовать левых французов. Те, кому понятна опасность, не решаются ничего предпринять; по-видимому, они не чувствуют себя в силах руководить собственной страной; те же, кто этой опасности не понимает, во все горло вопят, требуя смерти для всех, кто не согласен с ними. Такова позиция моих друзей. Хорошо по крайней мере хоть то, что смерть провозглашается во всеуслышание. Заслугой "бунтарей" станет, может быть, то, что они испустили младенческий вопль, по которому можно судить о том, что старец снова впал в детство.
Жиль говорил, полу отвернувшись от Доры, говорил с горячностью, в которой была слышна неуверенность. Он знал, что она смотрит на него, стараясь не показать своего отвращения и ужаса; ей только что впервые открылось, что он всегда был другим, что он не похож на того человека, каким она его себе представляла." Сейчас я делаю все для того, чтобы ее потерять". Он нашептывал про себя этот рефрен, и если у него при этом тоскливо щемило в груди, то разве лишь самую малость, ибо в эту минуту он был целиком поглощен той драмой, которая зарождалась сейчас в их взаимоотношениях.
На маленькую эстраду вышло несколько старцев, по-видимому очень важные персоны. И среди них Бонифас Сен-Бонифас, герой и виновник праздника. У него были длинные желтоватые волосы, красный нос и остекленелые глаза.
Ужасающего вида литературная дама сочла себя вправе представить юбиляра почтеннейшей публике. Эта старая карга в своих траченных молью мехах и со всклокоченной шевелюрой, выбивавшейся из-под шляпы жидкими клочьями, выставляла напоказ орден Почетного легиона.
Во Франции его теперь не имеют, пожалуй, только собаки, да и те очень скоро получат.
Дама держалась со злобно-восторженной миной хронических неудачников, которые полагают себя знаменитыми, однако не слишком в этом уверены и используют малейшую возможность, чтобы хоть немного покрасоваться на публике.
Она начала свою речь в том расплывчатом и чувствительном стиле, который присущ большинству женщин и негров: "... Наш друг Бонифас Сен-Бонифас — это самая чистая и самая сокровенная слава Франции..."
— И твой геморрой, старая шлюха, тоже ее сокровенная слава!
Этот выкрик, брошенный в зал торопливым и перепуганным голосом, которому страшно хотелось прозвучать издевательски, произвел на публику такое же впечатление, как если бы на нее с потолка неожиданно хлынула сотня ушатов холодной воды.
Всполошившиеся простаки, как по команде, побледнели, и в оцепеневшем от ужаса зале отчетливо прозвучал голос Доры, шепнувшей, пожалуй, несколько громче, чем следовало:
— What did he say?[5]
Жиль нервически хохотнул; гул голосов нарастал, доходя до чудовищной громкости. Дама, вынашивавшая в себе сокровенную славу, состроила на мгновение мину рассеянной девочки, после чего опять превратилась в мегеру-консьержку, которая превосходно может за себя постоять в каждодневной битве с жильцами и вполне профессионально управляется с метлой и шваброй.
— Просто невероятно — услышать на собрании французских поэтов подобные непристойности. Как можно во Франции...
— Долой Францию! — раздался чей-то фальцет.
— Да здравствует тяжеловесный и неповоротливый германский дух! — подхватил эстафету еще один тявкающий голосок.
— Полноте, господа! Все мы здесь братья по поэзии... Выпрямившийся во весь рост Сен-Бонифас беспокойно жевал свою вставную челюсть.
Внезапно один молодой паренек, которого Жиль знал как одного из самых преданных и фанатичных адептов Каэля, тот, которому Каэль обычно поручал самую неприятную и тяжелую работу, взлетел на трибуну. Но не по собственному почину — его вознесли туда толстенные, поросшие рыжей шерстью кулаки Карантана.
— Ну, объяснитесь-ка, мальчуган! — прогремел на весь зал его голос.
Жиль возмутился, а Дора, которая в момент забыла все слова, кроме английских, вскричала:
— That's the thing to do![6]
Паренек совершенно не знал, что ему говорить. По его физиономии градом катился пот, и, пребывая в полнейшей растерянности, он не нашел ничего лучшего, как показать даме язык. На что дама, стоявшая от него в трех шагах, крикнула, не позволяя себя фамильярности:
— Мне просто вас жаль, постреленок! Посмотрите, какой отборный самец! Женщины в зале истерически взвизгнули.
Их визг утонул во всеобщем гаме. Сотни перекрывающих друг друга криков и десятки ожесточенных стычек, вспыхивающих в разных концах зала, — все разразилось одновременно.
Каэль, поддержанный с фланга Галаном, приступом взял трибуну и, обращаясь к своим, возгласил:
— Дайте ей говорить! Послушаем, что эта идиотка может сказать о Сен-Бонифасе, который некогда написал: "Я задушу всех богов, тщедушных детей человека ".
Жиль поглядел на Дору, которая с разинутым ртом уставилась на Каэля. Конечно, Каэль выглядел куда импозантнее, чем его свита, но какое ребяческое высокомерие! Огромная голова, которая над отмеченным непомерной гордынею лбом как будто удваивалась за счет обильной, страдающей манией величия шевелюры. Под этим лбом светились широко расставленные, редкой красоты глаза. Внушительных размеров и грубо подчеркнутые нос, губы, зубы, подбородок, крупное массивное тело, запущенное и неопрятное, точно здание, ранним утром покинутое бригадой рассеянных каменщиков, — все говорило об одухотворенности, избыточной и болезненной.
— С вашего разрешения или без него, но я продолжу! — воскликнула дама. Все "бунтари", что сбились в кучу у подножья трибуны, дружно заухмылялись. Жиль поискал взглядом Карантана. Тот стоял в самой гуще "бунтарей" и с
видом Гулливера склонялся над ними. Сен-Бонифас вновь уселся на место и жестами объяснял своим соседям, что на Олимпе обычно все происходит не так. Дама зачитала несколько пустых фраз, которые она со всей твердостью, на какую была способна, пыталась проскандировать.
— "Душа Сен-Бонифаса прекрасна!" — возгласила она.
Галан, который стоял у самого края эстрады рядом с Каэлем и, казалось, был целиком поглощен разглядыванием публики, неожиданно обернулся к ораторше и сказал:
— Простите, мадам, что такое душа?
Снова поднялся галдеж. Все, кто не принадлежал к "бунтарям", понемногу приходили в себя и начинали так или иначе давать им отпор. Один из самых бойких крикнул Галану:
— Тот факт, что у меня есть душа, обнаружится сейчас в том, что я дам вам пинка ногою под зад!
Какая-то толстая дама горячо одобрила это заявление.
— Перед нами господин, который уверяет, что его душа — это нога! — взвыл Каэль. — Что ж, весьма научное определение. Браво!
— Вот у таких типов, как вы, действительно нет души! — яростно брызгая слюной, завопила молодая женщина.
— "Душа Франции обретается в душе Сен-Бонифаса!" — продекламировала дама.
— Франция! Франция! Ах, Франция! — загорланили "бунтари". — Да что лее это такое — Франция?
— Долой Францию! Долой отечество! Долой все это дерьмо!
Казль, в застывшей на лице маске величия, встал впереди дамы и начал вещать:
— Вот зачем мы пришли. Чтобы выступить против этого гнусного жульничества. Сен-Бонифас — поэт, а поэзии нет дела до Франции — или до Отечества, как любите вы повторять на своем полицейском жаргоне. Поэзия — это крик, это протест человека против всего положения в мире. А самое мерзкое в этом его положении — то, что он против воли привязан к границам страны.
— Сен-Бонифас ни разу не удостоил Францию упоминанием в своей поэзии. Публика истошно вопила. Жиль молча смотрел на зал. Все здесь было
ему отвратительно, принять чью-то сторону было немыслимо. Защищать эту гнусную старуху-консьержку, эту орденоносную даму?
Забыв, что ему надо опекать Дору, Жиль плечом разрезал толпу и направился к Карантану.
— Идиотство политики скверно воздействует на литературу, как я погляжу, — без предисловий сказал ему Карантан, — эти сопляки тут, пожалуй, не виноваты.
Несколько "сопляков" со злобной руганью обрушились на него.
— Старый кретин! Болван!
Своей здоровенной лапой он стал щедро раздавать оплеухи. Кое-кто из его противников пустил в ход ноги. Жиль внезапно разъярился — не только на "бунтарей", но и на Карантана и на себя самого тоже — и с криком: "Ноги прочь, подонки!" — как следует вздул парочку "сопляков". И неожиданно оказался лицом к лицу с полицейским: в зал ворвалась полиция и начала теснить драчунов. Вокруг мгновенно восстановилось спокойствие.
— Выйдем, — сказал Жиль Карантану.
Он поискал глазами Дору; высокая и сильная, она возвышалась над утихающим людским водоворотом и выглядела грустной. Он сделала ей знак, она подошла к нему.
— Раз уж мы сюда пришли, надо оставаться теперь до конца, — сказала она Жилю, когда он показал ей на выход. Она была очень зла на него.
— Нет, — заявил Жиль, который тоже на нее разозлился. — Я жалею, что привел вас сюда. Все обернулось карикатурой. Я ухожу.
И, не заботясь больше о ней, он вышел на улицу. На тротуаре Карантан спокойно набивал табаком свою трубку. Подошла Дора. Полицейский бросал на них косые взгляды. Какой-то прохожий спросил:
— Это анархисты?
— Нет, — ответил Каэль, — это профсоюз карликов воюет с профсоюзом безногих.
— А! — отозвался, удаляясь, прохожий.
Встревоженный этой двусмысленной фразой, полицейский строго сказал:
— Проходите!
— Слушаемся, любезный сержант! — отозвался Карантан. Двинулись по улице под мелким заунывным дождем. Жиль был вне себя
от того, что не сумел выбрать удачный момент и включиться в спор, и сердился в то же время на Дору, которая ставила ему в упрек такую пассивность. Он шел взбаламученный, злой, охочий до драки.
— Представь меня мадам, — сказал ему Карантан.
Жиль очнулся. Он был поражен и опечален тем, что в этих нелепых обстоятельствах рядом с ним оказались два дорогих ему существа.
— Она тебя знает... Мой отец Карантан, Дора Рединг.
— Видите, мадам, что губит французов, они больше не чувствуют своего тела, у их все ушло теперь в мозг. Говорить дозволяется все, но поскольку слова не приводят ни к каким видимым результатам, люди ничего и не говорят. Прежде слово было ударом шпаги или гильотиной, ударом, который нужно было нанести, или гильотиной, которую ты рисковал получить. А у вас слово может еще быть ударом кулака. Теперь...
— Теперь это миллион семьсот тысяч убитых.
— О, природа своих прав не упустит. Все эти ребятишки отправятся снова на бойню, чтобы научиться жить.
— Или их дети.
— У них не будет детей.
Дора шла молча. Потом внезапно воскликнула:
— Вы только жалуетесь, но ничего не хотите делать, Жиль, почему вы не попросили слова!?
— Говорить, обращаясь к этим людям? Добавлять к их идиотствам — свои? С нежной грустью Карантан смотрел на Жиля, атакованного Дорой.
— Мадам, — сказал он, — не будем сами терять головы. У Жиля есть дела поважнее, чем читать толпе проповедь.
— Какие же? — спросила Дора.
— Ему нужно сформулировать и отточить свою мысль, прежде чем предавать ее огласке. Или прежде, чем дарить ее другим, чтобы те ее оглашали. Жиль не торопился с этим, и он чертовски прав.
Она замолчала. Жиль однажды сказал ей: "Этот славный старик Карантан, он все-таки неудачник". Сейчас Жиль горько жалел, что сказал ей такое. Сейчас он как никогда ощутил, какого глубокого уважения достоин его опекун. Ощутил, что и себя самого он тоже мог бы сейчас уважать, стань для него Карантан примером для подражания. Жиль обратился вдруг к Доре с вопросом, в котором слышалось недоверие.
— Вам бы больше хотелось, чтоб я был как Каэль или Галан?
— Нет, — вяло запротестовала Дора.
Карантан покинул их, сославшись на усталость. Прощаясь с Дорой, он посмотрел на нее проницательным взглядом. Оставшись один, он подумал, что с Жилем ей придется несладко, и покачал головой.
Все трагические повороты, какими изобиловала жизнь Жиля, выглядели в глазах Доры достойными прежде всего сострадания: его происхождение, которое было загадкой, ужасающая исключительность его сиротского детства, суровая, хотя и сердечная атмосфера в доме опекуна, долгие годы, проведенные в пансионате, затем юношеская аскеза, в пору учения где-то в Сорбонне, длительный университетский отпуск, прошедший в казармах, траншеях и госпиталях, потом это странное обитание возле Мириам, которое в конечном счете обернулось еще одной полосой лишений и напряженных усилий, и наконец эти последние, проникнутые горечью годы — жизнь в мире, который он проклял и возненавидел. Но то не было состраданием, которое могло привязать ее к Жилю. Для этого ей нужно было ощутить себя соучастницей и пособницей тех жестоких методов, которые он применял к себе и к другим, защищая свое право на собственный путь; однако такое был для нее почти невозможным. То, что произошло у Жиля с Мириам, не могло не коробить ее: все это никак не вязалось с тем представлением, которое у нее первоначально сложилось о его детстве, отрочестве, фронтовой поре, казалось исполненных наивности и простодушия. Он казнил себя за то, что с первой минуты, полностью отдавая себе в этом отчет, был с Мириам предельно циничен, за то, что всегда ожесточенно сражался со своими угрызениями совести и со всеми своими сомнениями. Дора, жившая всегда в уютной атмосфере денег, которые в идеальном представлении тех, кто исправно их получает, являются верным залогом мягкости и снисходительности, была не способна понять ни жестокости Жиля, ни его хитроумных уловок. Когда он начинал толковать ей об этих вещах, что-то в его лице внезапно оказывалось для нее закрытым. В своих философских рассуждениях о людях он навязывал ей немало других неприятных мнений, которые мало-помалу очерчивали вокруг нее тот враждебный и пестрый мир, где зло и добро перемешаны были друг с другом, мир двойственный и загадочный, от которого она спасалась в стерильно чистых убежищах — таковые, благодаря полученному воспитанию, всегда имелись у нее под рукой. Жиль над этим только посмеивался.
Чтобы себя защитить, она была вынуждена защищать Перси и предпочитать его образ действий поведению Жиля. Это могло иметь серьезные последствия. Она бы ни за что на свете не захотела бы признать, что Перси мог обращаться с ней так же, как Жиль с Мириам. Получалось, что Перси страстно желал ее, любил, восхищался ею, уважал. Если все это и не выражалось еще в ее сознании достаточно четко, то во всяком случае глухо томило и будоражило ее.
С другой стороны, Жиль от любви поглупел, сделался неловким и бестактным и похвалялся тем, чего почти не было, — своими светскими успехами. После упорного сопротивления он смирился наконец с тем, что образ постоянного его одиночества непостижим для нее, и теперь пытался ей доказать, что его жизнь мало чем отличается от жизни других. Конечно, эта затея оказалась достаточно жалкой. Жиль не мог ввести Дору в избранное общество; он показал ей общество случайно встреченных им людей, которых он в лучшем случае словно бы по рассеянности терпел. Он познакомил ее с Клерансами, Галаном, Лореном. Она была смущена непринужденностью и развязностью, даже грубостью, царившими в этом крохотном мирке, одновременно весьма проницательном и ловком. У Жиля был такой вид, словно он перед ней извинялся за эти нелестные свойства, которые, впрочем, и ему самому были не слишком-то по душе. Появление Доры и впрямь давало ему возможность более строго взглянуть на всю эту компашку, в которую он, правда, позволил себя затащить, но которой он никогда бы не смог отдать предпочтение перед другими.
Не подавая виду, что он о чем-либо догадывается, Перси Рединг следил за тем, как развивается роман его жены. Хотя он отнюдь не был склонен вникать во всякие там психологические тонкости, но за годы дипломатической службы все же немного привык обращать внимание на поведение человеческих коллективов и рассматривать ситуацию с разных сторон. Поначалу он не придал особого значения этой новой интрижке, сопоставив ее с предыдущими и не опасаясь, что Дора, выкинет какой-нибудь неожиданный фортель, ибо представление, сложившееся у него о ее темпераменте, который он сам развил хуже некуда, было весьма скептическим; вот так и сами обманываются, и бывают жестоко обмануты женами нерадивые, пренебрегающие своим супружеским долгом мужья. Но Перси почувствовал в Жиле человека, который оказался в положении, очень похожем на то, в каком пребывал и он сам: Жиль тоже нуждался в такой жене, как Дора. И тогда Перси нахмурил брови. Однако он все же успокаивал себя мыслью о том, что Жилю скорее всего не хватит упорства и что к тому же очень многие обстоятельства складываются или могут сложиться против него. У Перси хватило сметливости поставить перед собой четкую цель: неприметно и тихо извлечь из этих обстоятельств максимальную пользу.
Друзья Жиля обсуждали между собой его роман. Их удивляла необузданность его чувств; однако, привыкнув считать его неспособным на длительную любовную страсть, они утверждали, что эта история закончится у него так же, как остальные. Тем более, что они не понимали, какую роль играет в ней Дора; для нас нет ничего более заурядного и банального, чем любовь других, если нам не хочется соваться в их дела.
Клерансы позвали Дору и Перси Редингов на обед. Жиль, тоже получивший приглашение, принял его не без досады, ибо он всегда скрывал от Доры фамилию Антуанетты. Ему было стыдно вспоминать о своем с ней романе, самом неудавшемся из всех его неудавшихся романов. Кроме того, ему представлялось смешным, что он проник в постель дочери президента Республики. Он даже опасался какого-нибудь мстительного выпада со стороны Антуанетты и Жильбера де Клерансов — не то чтобы по их взаимной договоренности, а скорей неосознанного.
Когда эти двое поженились, он поначалу смотрел на молодую чету с глубоким уважением: он бы склонен считать, что все супружеские пары счастливее, чем он с Мириам. Но Клеранс, которого никто ни в лицее, ни в салоне матери не мог обучить элементарным правилам поведения, слишком рано женившийся, богатый, жаждавший поскорей наверстать упущенное за годы войны время, пустился в этот чудовищами разгул вместе с женой. Страстно желая всех женщин, он находил "естественным" увиваться за ними даже на глазах молодой супруги. Антуанетта, чей рассудок, выбитый из колеи непотребным зрелищем войны, увиденной из министерства, в котором свирепствовали все мерзости тыла, и, видимо, полагавшая, что ей все дозволено, потому что досуг свой она посвящала живописи, отдалась сомнительным играм Жильбера со всей легко вспыхивающей и столь же быстро остывающей чувственностью. Но мораль, опирающаяся на незыблемые законы психологии, всегда добивается реванша. Однажды Клеранс проявил чрезмерно стойкий интерес к молодой венгерке, которая, несмотря на учиненное над нею бесчестье, сохранила девичью свежесть. Антуанетта тотчас же завела любовника, отчасти потому, что затаила обиду на мужа, но главным образом из-за того, что такая простота отношений доставляла ей больше удовольствия. Клеранс возмутился, но, связанный предрассудками свободного от предрассудков человека, счел себя обязанным заявить, что это честная борьба. Он попытался заполучить ее снова и прервал свои гнусные эксперименты, но Антуанетта ускользнула от него навсегда; постепенно он вынужден был себе в этом признаться и сильно страдал.
В один прекрасный день Жиль увидал входящую к нему Антуанетту. В первую же минуту у него мелькнула надежда, что ему удастся возродить в ней ту красивую чистосердечную девушку, которую двумя-тремя годами раньше показала ему Мириам. Но неприязнь к ее недавнему прошлому взяла у Жиля верх. Надо было оторвать ее от всех фальшивых и показных увлечений, к которым она пристрастилась. Теперь она вновь стала мнить себя художницей, вкладывая в занятия живописью всю горечь и злобу на то, что она так скверно начала свою жизнь. Совершенно невежественная и неспособная к серьезной работе, она подражала художникам последней волны парижского декаданса. Столь слабая ученица прекрасных, но при этом опальных мастеров, она могла создать лишь убогие наброски. Этого Жиль уж совсем не мог перенести. Отношения меж,ту ними становились день ото дня все хуже.
Месть Клерансов, которой Жиль так боялся, не заставила себя ждать: в гостиную вошла Мириам. Он долго не решался взглянуть на Дору, не сомневаясь в произведенном эффекте. Женщины совершенно по-особому разглядывают соперниц, отдаваясь ревности и презрению куда более бесхитростно, чем это могут делать мужчины. Предоставленная самой себе, Мириам снова превратилась в студентку, которая ведет себя бесцеремонно и резко, не замечая таких пустяков, как оттенки в отношениях между людьми. С Жилем она держалась слишком непринужденно, словно они еще жили вместе, а с Дорой — со слишком большим любопытством, в упор разглядывая ее через очки, которые теперь носила.
Недолго раздумывая, Клеранс без обиняков поинтересовался у Доры:
— Как вы находите бывшую жену Гамбье?
Не отвечая, Дора отвернулась с раздраженным и растерянным видом. Вокруг все потихоньку возликовали, и на это единодушие Клерансов, Галана, Лорена, которые, желая досадить Жилю, сохранили дружбу с Мириам, Перси откликнулся сладострастным молчанием.
Однако за обедом Жиль был остроумен и весел — новый повод удивиться для Доры, которая видела его у себя только натянутым и скованным. Выпив, он решил прибегнуть к иронии и насладиться этим обедом, как тщательно подготовленной развязкой. Он ни на кого не держал зла и твердил себе самому, что мы всегда даем своим ближним десятки оснований ненавидеть и предавать нас; его самолюбие тешилось этими шипами. Дора тоже стала частью этого шутовского спектакля, досаждавшего ему со всех сторон. Почему она в конце концов с ним так высокомерна? В ее поведении ощущалась какая-то чопорность, которая снова толкала его к Мириам и к ее простодушию и давала ему надежду на прощенье. Неужели Перси был веселее и забавнее, чем Мириам?
Позже, когда все вышли из столовой в мастерскую, Жиль обнаружил, что Антуанетта болтает в уголке с Дорой. Он подошел к ним, ощущая нечто вроде зубной боли. Дора, сидевшая, положив локти на колени, подняла на него глаза; в ее взгляде читались противоречивые чувства.
— Что это вы ей рассказываете? — спросил Жиль Антуанетту.
— Я ничего ей не рассказываю, — ответила Антуанетта небрежным тоном, с чуть заметным оттенком враждебности. — Конечно, мы говорили о вас.
Жиль покачал головой и обернулся к Доре.
— Что она вам говорит обо мне? — спросил он.
— Она говорит, что вы не любите женщин.
— Какая ерунда.
— Я этого не говорила, я сказала, что...
— Нет, вы это сказали, — настаивала Дора.
— Да, вы, должно быть, это сказали, — вставил Жиль. Антуанетта спокойно взглянула на Жиля.
— Я объясню вам, что имею ввиду. Вот, например, Жильбер — это мужчина, который любит женщин; в его жизни всегда была и будет женщина, которая каждый день будет при нем, в его доме. Понимаете, это я и называю "любить женщин". А вы непременно хотите жену кого-то другого, но если бы она была вашей...
Дору, казалось, необычайно заинтересовала эта тема.
Сириль Галан тоже подошел к ним. Ни на мгновенье не спуская глаз с Антуанетты, он с особым вниманием следил за сближением двух женщин. И пришел в ярость, обнаружив, что обе заняты Жилем и, может быть, даже оспаривают его друг у друга.
— Гарем — вот что тебе нужно! — прошептал он.
Жиль тем временем с негодующим видом резко отошел от Антуанетты. Дора последовала за ним.
— Так это она была... до меня? — спросила она с досадой.
— Не станете же вы меня упрекать в том, что я умею хранить тайны.
— Уж если мы пошли на этот званый обед, вы могли бы меня предупредить.
— Я давно уже обо всем молчу.. Да что, собственно, произошло?
Он только что поймал взгляд, которым обменялись Дора и Перси, беседовавший о политике с Жильбером. Иронический взгляд сообщников.
— Слишком уж много было у вас любовных историй, — с выражением полного отвращения шепнула она.
— Да, — пробормотал Жиль.
Назавтра все мысли Жиля, как ей показалось, были только о том, чтобы поскорее овладеть ею, и это было ей неприятно. Он прекрасно понимал, что этим еще больше портит их отношения. Но у него почти не оставалось надежды завоевать ее по-другому; рассчитывать, что их прежняя близость сама собой возродится, не приходилось, для этого было нужно, чтобы время их встреч ничем не ограничивалось. Его приводила в бешенство мимолетность свиданий. Их роман превращается в какое-то постоянное бегство. И чересчур много дел и забот наваливалось на них в эти короткие часы: Перси, друзья, Париж, который становился все враждебнее. Слов нет, надо было действовать благоразумно, но Жиль откладывал благоразумие до той поры, когда они станут свободны.
Она себя спрашивала: может быть, он просто лентяй? Это подводило итог всем ее сомнениям на его счет. А сомнения были тем более серьезны, что они, возможно, являлись для нее предлогом скрыть от себя самой неопределенность своей судьбы. Что она делает в жизни? Что мог бы делать он? В зависимости от ответа на эти вопросы желание Жиля, чтобы она развелась с Перси, — а она ощущала, что это желание давит на нее все настойчивей и сильней, — могло выглядеть совершенно по-разному. Перси провел на Кэ д'Орсе небольшой опрос. Он говорил и с друзьями Жиля, и с его недругами. Ответы тех и других позволяли ему вынести однозначное и непререкаемое суждение: Жиль ничего не представляет собой и никогда не будет ничего собой представлять.
Да, он подавал какие-то надежды, но теперь это законченный неудачник. Характер у него непонятный, но в конечном счете позволяющий заключить: он исполнен тайной гордыни под личиной притворной скромности, его одолевает бессильное честолюбие под маской беспечности и равнодушия.
Само собой разумеется, Дора не приняла этого суждения безоговорочно. Влюбленная женщина всегда находит доводы в защиту мужчины, потому что она вооружена доказательством его невиновности и знает внутренние причины его поступков. Жиль дал ей много такого, что имело высокую моральную ценность, она была уверена в этом. Творческая сила, проявленная им в любви, была для Доры бесспорна. Но не слишком ли многое отдавал он любви? Не было ли это следствием его непригодности ко всему остальному? Если она станет свободной и выйдет за него замуж, чем он будет заниматься? Он без конца твердит о безмолвии, об уходе на покой, о неведомых изысканиях в дальних странах. Выйдет ли из этого всего какой-нибудь толк?
Однажды, оказавшись на минуту наедине с Сирилем, она спросила его:
— Вам не кажется, что Жиль в конце концов станет писать? Сириль потупился.
— Да... Но что?
— Не поняла.
— Конечно, он может писать хорошо, но...
После долгих и настоятельных просьб он довольно туманно выложил ей, что Жиль отнюдь не художник, что он, конечно, может писать о политике, как он один раз уже сделал, но было ли это кому-нибудь интересно? Сириль так и исходил презрением.
Дора сделала скидку на ревность Галана, но Жиль ведь счел нужным ей сообщить, что при первой возможности он из министерства уйдет, и когда она воскликнула: "Вы наконец будете писать книги?", он с недоверием посмотрел на нее и пробормотал:
— Вам нужны доказательства, что я существую на свете?
Она прекрасно поняла, что он хотел сказать. Она помнила, какое волнение испытывала в те считанные мгновения, когда он грезил перед ней наяву, и особенно ту последнюю прогулку по нормандскому лесу. Казалось, он жил в каком-то до странности перепутанном мире, где политика становилась легендой, будоражащим воображение мифом. Даже самые точные, основанные на фактах и приправленные иронией характеристики, которые он изрекал в адрес Кэ д'Орсе, перемежались с потоками полу мистических откровений, звучали в его устах необычно и странно. Но однажды, когда Дора сидела у него в квартире одна, дожидаясь его прихода, она увидела на одном из кресел тетрадь и прочла в ней две-три страницы; они поразили ее своей отточенностью. Даже почерк свидетельствовал о спокойной тщательности отделки, что удивило ее, поскольку никак не вязалось со всегдашней расхлябанностью Жиля. Выходило, что при всех бурных перипетиях его с ней романа у него и сейчас бывали периоды полной собранности.
Вернувшись, он с недовольной гримасой сунул тетрадь в ящик стола.
— Вы не хотите, чтобы я прочла? Считаете, что мне не по силам это понять?
— Когда вы подарите мне ребенка, я покажу вам свои бумаги, в которых содержатся компрометирующие меня материалы, тогда нам больше не придется ничего друг от друга скрывать.
Приближались праздники Рождества и Нового года, и Дора должна была поехать с мужем на юг; потом ей предстояло пожить там с двумя дочерьми; Жиль собирался к ней присоединиться. Оба заранее страдали от предстоявшей разлуки, но вместе в тем мечтали вырваться из Парижа. В самом деле, их вконец измотала жизнь, которую они здесь вели; они постоянно виделись друг с другом, но в этом изобилии часов не выпадало и минуты, когда им можно было хоть немного расслабиться, они всегда находились во взвинченном состоянии, эти: повинные в прелюбодействе влюбленные, которые встречаются украдкой и обречены непрерывно демонстрировать друг другу свои чувства.
Жиль, так же как и она, прекрасно понимал, какой непоправимый ущерб они себе этим наносят. Эротизм приедается быстро. Нужно было перейти на другую ступень, увести ее в область духа. Хорошо было бы у нее на глазах и мечтать, и молчать, и наконец просто жить. Но как жить на глазах человека, который приходит к тебе — и тут же уходит?
Однажды утром она неожиданно сказала ему по телефону:
— Мне нужно очень серьезно с тобой поговорить. Вчера вечером я долго размышляла.
Голос у нее был совсем тихий, почти шепчущий, какого Жиль за ней прежде не знал. Несколько дней она провалялась в гриппе, и Жиль заходил проведать ее в дневные часы; раньше он никогда этого не делал. Он пережил глубокое разочарование, когда познакомился поближе с ее квартирой; это меблированное жилище отличалось банальной и ложной пышностью, которая, по всей видимости, должна была все больше ее смущать. В этом несносном окружении она попыталась оборудовать какие-то интимные уголки, но они выглядели не намного приятней. Он встретил здесь то, что всегда ненавидел в большинстве буржуазных домов: нечто заранее вычисленное и уж слишком традиционное в отборе предметов и особенно в их размещении, и это парализовало жившую в нем благородную склонность к прихотливости и причуде. Та фотография в рамке стояла под слишком уж выверенным, заранее предусмотренным углом к этой шкатулке для сигарет. И что тут делает этот купленный в Италии комод? Нарочитая чопорность. И приводящая в ужас духовная немощь американской буржуазии, которая, соприкоснувшись со странами античной культуры, гонится за подлинной древностью и с поразительной неуклонностью всякий раз попадает впросак. Уходя от нее, он признался себе, что и одевается она довольно безвкусно. Но любовь полна мужества: он тут же спокойно повторил про себя, что Дора достойна быть с ног до головы изваянной в мраморе.
Поскольку она настаивала на немедленной встрече, он предложил ей прогулку по Булонскому лесу, прежде, чем он к одиннадцати отправится на Кэ д'Орсе.
Она подошла к нему своей великолепной — прямой и гибкой — походкой. Выражение лица было у нее каким-то натянутым, и Жиль с ласковой иронией улыбнулся.
— Так что же случилось, любимая?
— Я должна тебя огорчить, очень сильно огорчить.
— О Господи! Что же произошло? — продолжал он тем же легкомысленным тоном.
Она сделала над собой усилие, стараясь ровнее дышать.
— Так вот, в течение всех этих дней я была почти все время одна и много размышляла.
— Да, я знаю. Тем лучше.
— Ах, ты сам увидишь сейчас. Я обнаружила ужасные вещи, я обнаружила, что я тебя целиком и полностью обманула.
— Как?
При всей своей склонности к подозрительности, он на сей раз ничего подозрительного не почувствовал.
— Я не та женщина, которой ты веришь и которую ты любишь.
Он подумал, что она наконец собралась ему признаться в романе с Бюре.
— Я тебя заставляла верить с самого начала нашего знакомства, что у меня есть мужество, но на самом деле его у меня нет. Я никогда не смогу стать свободной.
Она смотрела на него, явно ожидая, что он дрогнет под этим внезапным ударом. Но он сомневался в ней только когда ревновал, да еще когда мучился философскими сомнениями, для которых Дора была лишь предлогом. Ну, и когда распространял на нее свое недоверие ко всему, что ему представлялось буржуазным или светским. А в общем-то, с тех пор как он стал ее любовником, она пользовалась его полным доверием. И он спокойно ответил:
— Это будет для тебя нелегко, но ты своего добьешься.
— Нет. Я никогда не смогу справиться с Перси. Ты его не знаешь — это железный человек. Он не даст мне развода.
Жиль наивно полагал, что в Америке легко развестись. Однако там, как и везде, нужно получить согласие другой стороны. Она ему объяснила это раньше, она давно изучила эту проблему, потому что стала думать о разводе сразу же после свадьбы. Почему он его не даст?
— Из гордости.
— И какое же это имеет значение? — спросил он неожиданно с сарказмом.
— Не понимаю твоего вопроса.
— Если ты больше не хочешь с ним жить, если ты будешь жить от него отдельно, его гордость будет настолько уязвлена, что он должен будет уступить.
— Он отнимет у меня детей.
— Ты защитишь их, ты обвинишь его в mental cruelty[7], как у вас говорится. -- Он обвинит меня в адюльтере.
Жилю нечего было ей возразить, и это обрадовало ее. Он удивился, что не взвыл при виде воздвигаемых перед любовью барьеров, не закричал: "Оставь ему детей!" Он принимал как должное, что детей она предпочитает ему. Почему? Потому что у него тоже было чувство долга, которое свойственно женщинам. Нет, он был глубоко убежден, что в один прекрасный день любовь, которую она питает к нему, вспыхнет жарким огнем и без труда сметет все преграды. Ему и в голову не приходило припереть ее к стенке и сказать: "Ну так что же? Мы отрекаемся?"
Теперь, после всей этой нервной встряски, она смягчилась и была готова с ним все обсудить.
Они углубились в долгие рассуждения и прикидки, как им действовать в отношении Перси. Честно говоря, Жиля это не очень интересовало. Для него все сводилось к силе любви.
— Все зависит от тебя, а не от него. Если ты в самом деле хочешь его покинуть, он это почувствует и уступит. Ни закон, ни суд ничего тут поделать не смогут.
— Но это ужасно, я чувствую, что у меня никогда не хватит силы воли на это. Для этого мне надо будет одолеть не только его, но и мою собственную мать и ее друзей.
Он окинул ее холодным взглядом.
— Хочешь ты жить? Да или нет? Ты же сама в Биаррице кричала, что была заживо погребена. Разве ты не стала в последние три месяца оживать?
Она поднесла руку ко лбу, где угнездилась мигрень. Он не поверил, что в ней говорит ее всегдашняя робость, он подумал, что это реакция на первые и самые болезненные соприкосновения с реальной борьбой.
Она опустила вдруг руку и сказала:
— Нет, я не могу жить, я не создана для жизни. Я уже давно мертва, с того самого дня, когда узнала, что до свадьбы не любила его. Я поверила было, что ты меня воскресил, но нет, нет. И потом, у меня мои дети.
Он сурово сказал:
— О ком мы будем говорить? О твоем муже или о твоих детях?
— Это одно и то же. Если я затею борьбу, я причиню зло моим дочерям. Рикошетом удар все равно придется по ним. И все будет напрасно: он не уступит.
Какое-то время Жиль молча шел рядом. Потом коротко бросил:
— А я?
— Да, я знаю. Вот почему я проснулась утром в таком испуге. Я тебя обманула, обманула твою веру в меня.
— Нет, это невозможно, — спокойно отчеканил Жиль, — ты не можешь отнять у меня жизнь, которую ты сама мне дала... Я живу теперь только тобой, ты это знаешь.
Она заплакала. Жиль ужаснулся этим слезам. Когда-то такие же слезы обильно струились и по щекам Мириам, только причины были другие. Он даже растерялся. Неужели он может ворваться в жизнь женщины только как бедствие, как катастрофа? И одиночество всегда и везде подстерегает его? Но он взял себя в руки и опять стал приводить доводы:
— Ты ведь живешь только мной, я в это верю. И разве твоим дочерям хотелось бы, чтобы ты опять была словно мертвой?
Он намекал на один из тех разговоров с детьми, которые поражают своей жестокой правдивостью. Как-то за завтраком одна из малышек вдруг сказала спокойнейшим тоном при сидящем тут же отце:
— Мама, если папа умрет...
— Что-о?
— Если папа умрет, ведь правда, что ты возьмешь мсье Гамбье другим нашим папой? Мы его очень любим.
Но особенно красноречиво этот анекдот свидетельствовал о скрытном характере Перси: тот даже не шевельнулся.
В порыве вновь вернувшейся пылкости Дора взяла руку Жиля. Жиль ощутил, как сильно может подействовать на Дору все, что придает ему в глазах общества авторитет. Он давно уже подметил, что слабость Доры в предстоявшей борьбе предопределена прежде всего ее убежденностью, что Жиль полностью лишен социального престижа. Но в этом он был непреклонен: он никогда не согласится похитить Дору у нее самой, похитить посредством той нехитрой кражи со взломом, к которой с этакой ленцой прибегает множество мужчин; им нет дела до настоящей любви, они покупают лишь ее видимость, расплачиваясь за нее другой такой же видимостью. "Верь моим деньгам или моему таланту, и я буду верить твоей любви". Он хотел стать для нее наградой за то, что своими собственными силами сумеет справиться с собой. В нем еще не угасла непреклонность молодости.
— Мне нужно идти, — сказал он.
И нежно взглянул на нее, взглянул с такой явной и любовной лаской, что она вскричала:
— Я люблю тебя!
Они расстались так, будто ничего не произошло.
В заднем помещении магазина картин, этом тайнике и убежище группы "Бунт", Каэль и Галан обсуждали подготовку к собранию, которое им предстояло провести на следующей неделе. На столе был разложен эскиз плаката, только что принесенный Галаном:
Что всего нелепее на свете?
Президент.
Несмотря на включенный калорифер, от большого окна тянуло холодом. Это бывшее фотоателье было завалено негритянскими деревянными скульптурами, полотнами кубистов, книгами по проблемам эротизма и мистики.
— Я не хочу, чтобы наше собрание запретили. Я не хочу напрашиваться на этот запрет, — вещал Каэль с тем начальственным непререкаемым видом, какой он принимал всегда в разговорах со своими учениками и последователями, даже, — и, пожалуй, особенно — в разговорах с Галаном. — Вот почему я не хочу этого плаката. Если ты мне предлагаешь его, значит ты не хочешь, чтобы это собрание состоялось.
Это было сказано тоном, недоверчивость которого переходила в презрение.
Именно эта недоверчивость чувствительно задевала уязвимую, но полную энергии душу Галана, постоянно поддерживала его, не позволяя расслабиться, за что он был безмерно благодарен Каэлю.
— Ты тут совершенно ни при чем. Нам нечего опасаться.
У Галана был крохотный подбородок; пытаясь подражать тяжеловесному изгибу каэлевой челюсти, он был нелепой карикатурой на нее.
— Ты мне все время об этом твердишь, но я не слышу от тебя доказательств.
— Я заставлю выступить маленького Мореля.
— Однако его участие как раз и приведет к запрету собрания.
— Но участие это должно до последней минуты храниться в секрете, и тогда оно станет гвоздем программы.
— Мы уже слишком много рассказали об этом. И потом я категорически возражаю против такого плаката.
При этих словах в дверь позвонили, и Каэль пошел отворить. Участники группы беспрерывно сновали туда и сюда; Каэлю, точно модному политическому деятелю, был абсолютно необходим постоянный наплыв обожателей и любопытствующих.
Галан, оставшийся в ателье, где он нервно ходил из угла в угол, внезапно насторожился. Его охватила тревога: в голосе Каэля с каждым словом все больше звучал испуг.
— Кто вам нужен? Да, это я.. А вы сами кто? Но сударь, я хочу знать... Вы не имеете никакого права...
Каэль опят появился в ателье. Мертвенно бледный, он с трудом пытался удержать на лице выражение величественности, царившее на нем всего лишь минуту назад. Он пятился от наступавшего на него человека, весь облик которого недвусмысленно говорил, что это полицейский.
Это был молодой еще человек, угрюмый и замкнутый, с виду мелкий чиновник, приниженный — и обладающий безграничной властью. Бросив быстрый, но пронизывающий взгляд на Галана, он приветствовал его поклоном, в котором было куда больше почтительности, чем в словах, за поклоном последовавших.
— Сударь... Господа, простите великодушно, не обижайтесь на меня за это вторжение. Я лишь потому позволил себе к вам придти, что надеюсь быть вам полезным.
Сделав над собою усилие, Каэль повторил:
— Но кто вы такой, в конце концов?
— Сударь, кто я такой — совершенно неважно. Меня зовут мсье Жеан, но не будем говорить обо мне, рассматривайте меня только как человека, который может оказаться вам полезным.
— Кто вы такой? Кто вас послал?
Каэль не решился спросить: "Вы из полиции?" Когда в памфлетах он обзывал своих противников полицейскими, это было в его устах страшнее всех оскорблений.
— Предположим, что я пришел к вам по своему собственному побуждению. Так уж случилось, что у меня в руках собралась информация о некоторых вещах, которые имеют прямое к вам отношение. Мне известно, что в высших сферах смотрят неодобрительно на те намерения, которые вы...
Каэль уже начал немного приходить в себя, пытаясь хоть как-то взять себя в руки, но тут он увидел на столе плакат. В полной растерянности он поднял глаза на непрошеного гостя. Но тот оглядывал стены, все эти очень странные стены.
— В конце концов я не привык разговаривать с людьми, которые... принимать у себя людей, с которыми я не имею челн быть знакомым, — проговорил, запинаясь, Каэль.
Галан быстрым движением передвинул на столе книгу, чтобы хоть немного прикрыть злосчастный плакат, потом приблизился к таинственному субъекту и тихо, вежливо, но вполне отчетливо сказал:
— Объяснитесь.
Тот поспешил сделать вид, что он по достоинству оценил это заявление. Бросив еще один взгляд на груды книг и на картины, покрывавшие стены, он сказал:
— Я прекрасно понимаю, господа, что вы художники. Есть вещи, на которые вы смотрите совсем не так, как все прочие люди.
Скорее с испугом и уважением, чем с озлоблением, он поглядел на кубистическое полотно.
— Так вот. Идут толки, что вы намереваетесь провести на следующей неделе собрание, где одному весьма важному лицу будут предъявлены обвинения.
— Откуда вам это известно?
Каэль не нашелся, что еще добавить к своему вопросу, ибо огромные буквы плаката нагло торчали из-под книги. Он не посмел даже прикоснуться к этому плакату, не то что взять его и спокойно сложить.
— Мне это известно.
— И что из этого следует? — тихо спросил Галан.
— Ну так вот, я пришел вам сказать, что вам не следует этого делать. Это невозможно. Вы не отдаете себе отчета... Я прекрасно отдаю себе отчет... само собой разумеется, вы, господа, люди совершенно особые, понимаете ли, политика...
Галан прямо-таки подскочил, услыхав это слово.
— Я вижу, что у вас неверные сведения. Мы политикой не занимаемся.
— Прошу прощения... Президент Республики — политическая фигура, как мне кажется.
Собираясь с мыслями, Галан прошелся по комнате.
— Если вы имеете в виду только это, тогда, уверяю вас, вы на ложном пути. Вам нетрудно будет это понять. На следующей неделе наш диспут будет строиться на философской основе. Нас мало интересует, что президентом Республики является мсье такой-то или мсье такой-то, или что он принадлежит к левому или к правому крылу. Мы хотим открыть чисто теоретическую дискуссию о принципах власти. Это никоим образом не должно нас втравить в политическую борьбу. Так что правительство может не беспокоиться.
Эта приятная речь как будто произвела хорошее впечатление на гостя. Галан почувствовал себя почти непринужденно. Каэль, который тоже ощутил облегчение и немедленно разозлился, что главная роль в этой перепалке досталась не ему, с апломбом заявил:
— И не надо нас принимать за вульгарных анархистов.
Не обратив на него никакого внимания, незнакомец сказал с таким видом, будто он грезил наяву:
— Я вас прекрасно понимаю, господа. Вполне возможно, что так оно и есть... Но, к сожалению...
Он запнулся, как будто смутившись и глубоко сожалея о том, что ему предстоит сообщить.
— К сожалению, что? — спросил с улыбкой Галан. Тот неожиданно ухмыльнулся.
— К сожалению, то, что вы говорите, довольно неточно или, вернее будет сказать, довольно неполно отражает истинное положение дел. Есть все основания опасаться личных выпадов против мсье президента.
В тоне, каким он произнес "против мсье президента", ощущалась четкая субординация, тяжелые кулаки, топот подбитых гвоздями сапог.
Лицо полицейского внезапно утратило всю свою слащавую приветливость.
— Как? — воскликнул Каэль, по инерции все еще рассчитывая на успех только что выработанной им вместе с Галаном тактики. — Да я буду первым, кто этого не допустит.
— Вы великолепнейшим образом допустите выступление мсье Поля Мореля, сына мсье президента.
— Как? — повторил дрогнувшим голосом Каэль.
Он и Галан смущенно переглянулись, что полицейский сумел, конечно, по достоинству оценить.
— Да, господа, по поводу ваших отношений с этим юношей у нас есть весьма прискорбная и внушающая тревогу информация.
Он впервые сказа "мы", и это словечко вновь ввергло двух молодых людей в состояние инстинктивного ужаса, вызванного вторжением незваного гостя. Сначала оба хранили молчание, потом Каэль стал тупо все отрицать.
— У вас неверная информация. Мы едва знакомы с мсье Полем Морелем. И у нас нет никакого намерения его приглашать.
— Ах, простите, я знаю, сколько раз он приходил к вам на этой неделе
— Мсье Поль Морель не придет на собрание. Если именно это вас беспокоит. Я скажу ему, чтобы он не приходил.
Галан посмотрел на Каэля, чье достоинство опять катастрофически убывало, точно вода в дырявом ведре. Видя, что его кумир так унижен, Галан почувствовал новый прилив сил.
— Но одно из двух! — заявил он обидчику. — Или президент предупрежден, и тогда он помешает сыну придти на собрание, или... — Он остановился, надеясь, что собеседник его перебьет. Но полицейский не пожелал этого делать. И Галану поневоле пришлось самому завершить свое рассуждение, так и не найдя верного тона, который мог бы подкрепить неожиданную дерзость его слов. — Или его не предупредили об этом. И тогда я беру на себя позаботиться о том, чтобы он был предупрежден о нашем демарше, дабы я мог узнать, дает ли он на него свое согласие.
Он надеялся припугнуть полицейского и заставить его точно определить границы своей власти. Но результат был ничтожным. Полицейский бросил на них злобный взгляд.
— Послушайте-ка, будет лучше, если вы не станете усложнять это дело; оно и так может для вас плохо кончиться. Ваше собрание не должно состояться, и нечего тут рассусоливать. Будете упорствовать, мы упрячем вас за решетку.
— Как этовы нас упрячете? — вскричал наконец в ярости, но еще больше в страхе Каэль. — Хотел бы я на это посмотреть!
— О, я думаю, нетрудно будет найти способ вас приструнить.
Каэля и Галана обожгло жуткое чувство, что они уже несколько дней сидят за решеткой, не догадываясь об этом. Галан, казалось, потрясен был сильней, чем Каэль. Полицейский же тем временем продолжал, обращаясь к Каэлю:
— Вы ведь знакомы с мсье Галаном? Мсье Сириль Галан — ваш близкий друг, не так ли?
Хотя Каэль обратил взгляд на этого друга, будто собирался представить его полицейскому, тот притворился, что ничего не заметил, и продолжал:
— Неплохо было бы сказать этому господину, что мы сумеем его утихомирить, если он, да и вы вместе с ним, не откажетесь от своей милой затеи провести подрывное сборище.
Тут он обвел мрачным взглядом все помещение, не высказывая больше в отношении кубистических полотен ни почтительности, ни испуга, и завершил:
— И потом, все это, знаете...
Больше он ничего не стал говорить. Каэль смотрел на Галана и видел, насколько тот потрясен и взволнован; он догадался, что означают последние слова этого человека, и в ярости стиснул зубы. Каэль всегда подозревал своего выученика в ереси, в отклонениях от введенных им правил, а это сей анархиствующий пророк осуждал с непреклонной суровостью обыкновенного мещанина.
Визитер направился к двери, но, видимо, передумал и быстро шагнул к эскизу плаката, которого до сих пор будто не замечал, так что Каэль с Галаном забыли и думать о его криминальном тексте. Протянув руку, он сдвинул книгу в сторону, хищными пальцами схватил со стола бумагу, скомкав ее, секунду на нее глядел, потом небрежно сложил и пошел наконец к двери. На пороге он подытожил результаты своего визита:
— Надеюсь, вы поняли, что мы с вас глаз не спускаем. И вы хорошо сделаете, если будете сидеть смирно. Собрание не состоится, потому что помещение, которое вы сняли, в этот вечер уже занято. Но не ищите другого. Прощайте.
И, смерив их взглядом палача, он вышел.
Каэль и Галан остались одни. Понадобилось несколько минут, чтобы они сбросили с себя туго спеленавшие их путы страха. Первым оправился от оцепенения Каэль. Основной удар пришелся по нему, наибольшая доза испуга тоже досталась ему, и теперь ему не терпелось выместить свою злость на Галане.
— На какую историю он там намекал?
Галан ничего не боялся так сильно, как гнева Каэля по поводу его, Галана, любовных авантюр; он знал за Каэлем подобное предубеждение, давно с ним смирился, но боялся по-прежнему.
Каэль обрушил на него град упреков:
— Я тебе не раз говорил, что меня ужас берет от всех этих поганых историй. Я подозревал, что в твоей жизни есть нечто подобное, и вот посмотри, к чему это нас привело. Не будь твоих шашней, полицейский никогда не посмел бы сюда вторгаться. Я должен знать полную правду.
Галан и сам ее не знал. У него было какое-то болезненное любопытство ко всяким амурным комбинациям и интригам. В нем жила необоримая потребность все познать и всем овладеть в этой сфере — да, впрочем, не только в этой. С гибкой податливостью он подхватьшал, имитировал, передразнивал все манеры и жесты других. В тот же транс сладострастной восприимчивости он впадал и возле всех форм искусства, мысли и действия. Он ничему не противился, чтобы ничто не противилось ему; он был словно женщина, которая завоевывает свет, отдаваясь всем и каждому в свете. Что же касается фактов, то он ни разу не был пойман с поличным, но иногда заглядывал в места, где его легко могли засечь.
Он заявил не допускающим возражения тоном:
— Ты говоришь чепуху. Ничего такого за мной нет и в помине. Этот тип блефовал.
— Но ты побледнел.
— Как и ты, когда он вошел.
Галан все же позволил себе этот небольшой выпад. Но он высказал его мягко, без малейшей язвительности.
— Ты мог бы избавить меня от полицейского вторжения, — сказал Каэль, с наслаждением пуская в ход свою вновь обретаемую величественность. — Я не допущу, чтобы сущность нашего бунта была заслонена какими-то пустяками вроде наркотиков или педерастии. Все это, как и политика, отвлекает людей от первоочередного и главного. Наша единственная цель — бунт человека против условий его существования.
Свершилось чудо: Каэль вновь окреп духом и твердо стоял на ногах. Казалось, войди сюда полицейский снова, Каэль бы его испепелил. Однако не пришла ли ему в голову мысль, что тот и впрямь может вернуться? Во всяком случае, Каэль внезапно обмяк и, резко понизив голос, спросил у Галана озабоченным и участливым тоном:
— Послушай, да что же в конце концов с тобой приключилось?
— Ничего.
— Тебя накрыли?
— Да нет же. Я, как и все, заглянул пару раз на сборища педиков... С этой стороны нам нечего бояться, — со спокойной уверенностью заключил он. И, словно не сомневаясь, что он полностью избавил Каэля от ни на чем не основанных опасений, перешел к другой теме: — Так что же мы будем делать?
— Прежде всего надо предупредить Поля Мореля.
— Да, но мы не можем ему позвонить, нас подслушивают.
— Ты полагаешь, что они взяли под контроль все наши разговоры и связи? А его?
Они посмотрели друг на друга; у обоих удовольствие от сознания собственной значительности было слегка подпорчено страхом.
— Наверняка. Но попытаться все-таки стоит. Можно позвонить ему из бистро. Заодно проверим, нет ли за ним слежки. Ты ничего не заметил?
— Нет. Что мы ему скажем?
— Надо сказать ему, что мы с ним где-нибудь встретимся.
— За ним будет хвост.
— Я дам ему понять, чтобы он соблюдал осторожность.
— Объяснять, это по телефону... Почему бы не сделать это через Гамбье?
— А ведь верно!...
Слушая Галана, Жиль изумился тому, какое значение придают его друзья этой истории, изумился тем более еще потому что Галан не сказал ему об опасностях, которые угрожают лично ему, Галану. Жиль усомнился в том, что мсье Морель был в курсе дела. Жиль прекрасно знал, что собой представляет Республика, знал и о том, что работой полиции, которая ведет охоту буквально на всех и вся, никто персонально не руководит, за исключением случаев, когда режим оказывается под прямой угрозой. Последнее время Морель проявлял непонятное слабоволие. Говорили, что если бы радикалы покинули ряды правых и снова примкнули в левым, он стал бы сопротивляться, отказался бы утвердить на посту председателя кабинета главу радикалов Шанто, который рассчитывал опираться на социалистов; это грозило привести к роспуску национального собрания. Вероятно, подобная тактика начинала вызывать к нему неприязнь и порождала всякого рода происки, которые полиция, если она была ему предана, хотела пресечь. Но даже без учета всех этих обстоятельств демарш, предпринятый полицейским, выглядел вполне нормальным.
— Ну и что будет с этим вашим собранием?
Жиль с сомнением глядел на поджавшего губы Галана.
— Нам надо через Поля узнать, замешан сам старик в этом деле или нет. Если нет, то...
— Понимаю, — сказал Жиль, — ты хочешь, чтоб я созвонился с Полем. Он потянулся к телефону. Галан сделал едва уловимое движение, пытаясь
его остановить.
— Ты собираешься звонить прямо ему?
— Разумеется.
— Этого делать нельзя, его разговоры наверняка прослушиваются. Тебе не стоит подвергать себя риску... Обратись лучше к его сестре.
Жль улыбнулся. Он попросил пригласить к телефону Антуанетту. Галан отвернулся, спрашивая себя, будет ли Жиль говорить ей "ты". Жиль этого делать не стал.
— Это вы, Артуанетта? Да, это я... В самом деле? Я был очень занят... Галан вернулся было к аппарату, но тут же снова отошел от него, ибо
физиономия Жиля выражала самодовольство и скуку. Должно быть, Антуанетта решила, что Жиль возвращается к ней, и очень обрадовалась.
— Я вам звоню по неотложному делу.
В конце концов ему удалось втолковать Антуанетте, что его друг Галан хочет встретиться с Полем в условиях определенной секретности. Он знаком предложил Галану взять другую трубку. Медлительный голос Антуанетты говорил:
— Ну что ж, Поль должен сейчас сюда прийти, пускай Галан тоже приходит. Все это мне кажется очень загадочным. Скажите ему, что я буду рада его увидеть...
Сириль ушел в другой конец комнаты, чтобы скрыть от друга свое волнение. Но Жиль был слишком поглощен мыслями о Доре, чтобы заметить, что творится в сердце приятеля.
Только на улице Галан сообразил, что ему надо привести с собою Каэля. Он знал, что Антуанетта придет в восторг от этого визита. Каэль поджидал Галана в соседнем кафе.
Антуанетта, польщенная тем, что принимает у себя признанных предводителей авангарда, была необычайно любезна. Вскоре явился и Поль. Молодая женщина, которую они тем временем уследи ввести в курс дела и которая, к удивлению обоих приятелей, без всяких колебаний обвинила своего отца, вышла из комнаты, сказав, что скоро вернется.
Каэль и Галан высказали Полю свое дружеское расположение, что наполнило молодого человека искренней радостью. За последнее время он близко с ними сошелся и впитал все их идеи. Довольно смутно представляя себе — из-за своей врожденной дебильности, — реальное положение дел в стране, он обычно с упоением наслаждался темнотою и путаностью их мысли.
Галан резко и прямо, ничего не приглаживая, изложил все, что произошло.
Поля охватил мучительный стыд. Он теперь постоянно стыдился того, что он сын президента Республики, но сейчас этот стыд становился поистине невыносимым.
— Подлец, подлец! — вскричал он.
— Вы думаете, ваш отец в курсе?
— Конечно, в курсе, неужели нет?
— Но каким образом он мог узнать? Поль покраснел:
— Как-то я говорил о вас при родителях... Галан спокойно сказал:
— Вряд ли они обратили на это внимание. Но объявление о нашем собрании, должно быть, подняло полицию на ноги, она предупредила вашего отца, а он...
Поль в бешенстве перебил его:
— Но у него это не пройдет!
Каэль и Галан озабоченно смотрели на него.
— Я поговорю с ним, с этим подлым моим папашей! Каэль спросил вкрадчивым голосом:
— Вы имеете на него влияние?
— Он утверждает, что любит свободу. Я могу его задеть за живое.
— Но если вы оскорбите его?
— Я скажу ему все, что думаю.
— Да, но речь идет о том, чтобы успешно осуществить наш замысел, -вмешался Галан. — Это зависит от вас.
— Правильно! — воскликнул восхищенный Поль Морель.
— Сначала нужно осторожно его расспросить, чтобы увидеть, знает ли он.
— О, конечно, он знает!
— Тогда почему он об этом вам не сказал?
— Он скрытный человек, он лицемер. Я внушаю ему страх.
Каэль и Галан переглянулись. Поль рассмешил и испугал их своим заявлением.
— Но никогда нельзя до конца быть уверенным. Нужно самому убедиться.
— И не горячитесь, — заключил Каэль.
Наступило молчание. Оба приятеля понимали, что проведение собрания стало теперь невозможным. Но Поль этого не понимал и распалялся все больше и больше.
— Ну и что? Если мсье Морель ничего не знает, мы расскажем ему. Что дальше? Это необходимо для того, чтобы он вмешался и сделал так, чтобы собрание разрешили. Я ему плешь проем, ему станет стыдно, что его полиция влезла в это дело. В беседах со мной он часто выставлял себя старым либералом.
— Втолкуйте ему, — гнул свое Каэль, — что это собрание имеет философский, а не политический характер.
Поль посмотрел на Каэля с некоторым разочарованием, но тот встретил его взгляд с холодной, как мрамор, невозмутимостью, и к Полю вернулось его всегдашнее восхищение мэтром. Каэль уловил эту перемену и добавил:
— И скажите ему, что на собрание вы не пойдете.
— Естественно, — заговорщически усмехнулся Поль.
— Тем более, что вы действительно туда не пойдете.
— Как? И вы можете меня не пустить после того, что сегодня произошло? Я хочу доказать, что я полностью с вами, я порву с отцом и со всей его лавочкой.
— И чем же вы станете заниматься? — спросил Каэль.
— Я буду как вы.
Друзья с горечью улыбнулись.
Казль перешел вдруг на самый решительный тон:
— Я категорически против того, чтобы вы приходили на это собрание.
— Я приду в последний момент, — заверил его Поль.
— Я категорически возражаю.
Галан сделал Полю знак, чтобы он не настаивал. Обрадовавшись такому сообщничеству, Поль промолчал. Когда Каэль собрался уходить, Поль сказал Галану:
— Оставайтесь, я сейчас позову сестру.
Он давно заметил, что Галан проявляет интерес к его сестре, и был этим очень польщен. Каэль смерил Галана уничтожающим взглядом и ушел.
Галан остался.
Раскусив Клеранса, Поль возненавидел его. Раньше он очень привязался к Жилю, про которого знал, что тот был любовником его сестры; но теперь, рядом с Каэлем и Галаном, он начинал забывать об этой привязанности. Он, разумеется, видел смешные стороны двух чудаковатых парней, всегда озабоченных тем, чтобы подавлять в себе простые человеческие чувства, но быть благодаря своей тонкой организации немного смешным казалось ему естественным свойством истинных интеллигентов и ничуть не роняло их в его глазах.
Увидев, что вытянувшаяся на диване Антуанетта пристально глядит на Галана, Поль был смущен и встревожен, несколько секунд томился этой тревогой, потом убежал.
Мадам Морель образцово выполняла свои семейные обязанности, но это обстоятельство не могло обмануть ее сына. Он всегда любил ее с большой долей сострадания, любил как жертву. Так же как и она, он бы неравнодушен к комфорту и роскоши, но, принимая роскошь как должное и с удовольствием ею пользуясь, он не желал мириться с той непомерной ценой, какую приходилось платить за нее его матери, взвалившей на себя тяжкое бремя парадной и нудной работы. Он отваживался говорить, что мадам Морель порабощена его отцом. Отца он боялся и ненавидел. Многие мальчики, не находя в себе сил выдержать несколько суровую атмосферу мужского начала в семье, тянутся к матери и видят в ней идеальное отражение собственного малодушия и оправдание своей враждебности к отцу.
Все это резко усилилось, когда отец стал президентом Республики. Поль и раньше жил с родителями в официальных резиденциях, в министерствах , и знал, что царившая там атмосфера была той же самой, что окружала большинство других политических деятелей. Он чувствовал, что задыхается в разреженном воздухе Елисейского дворца. В придачу ко всему, Поль видел, что отцу очень хочется стать президентом, и это лишало отцовский образ того невольного восхищения, которое он, одновременно со страхом, внушал сыну прежде. Смешная и пошлая парадность президентской власти только подчеркивала озадачивавшее юношу несоответствие всего этого дутого, показного величия внутреннему облику человека, который всегда, и особенно в период войны, вызывал склонность если не к решительным поступкам, то во всяком случае к постоянной и упорной работе и который пошел вдруг на то, чтобы стать буквально нулем, перечеркнуть в общественном мнении все былые заслуги.
Имея теперь отца, которого он не только ненавидел, но и презирал, Поль увидел себя мишенью бесконечных насмешек, всеобщего недоверия и всяческих унижений. Слабые существа никогда не могут выйти за рамки тех представлений о мире и обществе, которые они получают, наблюдая жизнь в своих семьях. Нравственное падение отца внушило Полю мысль о собственном падении. Ему стало мерещиться, что все его травят. Вот почему он с таким пылом кинулся в объятия Галана и Каэля; их дружба неожиданно открыла перед ним врата искупления. Его легко увлекли за собой их сумасбродные идеи. Он прочитал немало книг и этим походил на многих молодых людей, считающихся образованными; но, не научившись мыслить, он был неспособен следить за ходом рассуждений, неспособен прервать собеседника, показывая ему непоследовательность излагаемых тем идей. Фатальное бессилие в постижении окружающего мира давало ему иллюзию, что он обладает проницательным умом, и ставило его вровень с той странной и путаной системой доказательств, какую разворачивали перед ним Каэль и Галан.
На другой день, после семейного обеда, во время которого Поль наблюдал исподтишка за отцом, он пришел следом за ним в его кабинет. Отец и сын были в смокингах. Мсье Морель, бывший социалист, происходивший из весьма состоятельной, по простой по своему укладу провинциальной буржуазии, обедал всегда в смокинге, даже когда обед проходил в тесном семейном кругу. Не то чтобы мсье Морелю это очень нравилось, но любая строгость привлекала этого человека, который когда-то решил, что сможет научиться руководить и командовать лишь при условии, что будет сам подчиняться некоей банальной и узкой идее трудовой дисциплины. Зато он отыгрался на другом: сохранил свою маленькую неопрятную бороденку.
Раньше, когда отец был всего лишь депутатом и министром, Поль с большим почтением входил в его кабинет. Он благоговел перед величественной работой отца. Но теперь это было именно то самое место, где произошло отцовское грехопаденье; именно здесь первый сановник Республики с утра и до вечера подписывал кипы декретов и законов. Именно здесь, не в силах ничего изменить, он глядел, как в причудливом хороводе снуют взад и вперед председатели совета министров, то выходя попеременно в отставку, то вновь получая распоряжение сформировать кабинет.
Мсье Морель был хорошим отцом, он любил своих детей с такой же спокойной уверенностью, с какою любил свою жену. Он предвидел, что его сыну не суждено свершить ничего мало-мальски значительного с своей жизни; это удивляло и огорчало его, но не уменьшало его нежности к Полю. Эта нежность едва прикрывалась маской суховатой сдержанности. В тот вечер Поль не мог заблуждаться на сей счет больше обычного и был из-за этого лишь еще больше озлоблен.
— Чего ты хочешь, малыш?
Поль знал, каким способом и в какой угол он загонит отца.
— Ты доволен своей теперешней работой? — начал он. Президента не удивил этот вопрос.
— Ты и так знаешь, что недоволен, и тебе отлично известно, что я думаю о роли президента в этой стране.
Десятки раз бушевал он и неистовствовал в домашнем кругу, надеясь, что эти домашние бури помогут и ему, и его домочадцам спасти репутацию. Полю часто хотелось спросить у отца: "Тогда почему же ты из кожи лез вон, чтобы добиться этого поста?" Ибо перед заключением Версальского мира Морель плел хитроумнейшие интриги. Но хотя в конце концов Поль и ощутил в себе достаточно смелости для того, чтобы задать этот вопрос, он не свернул с намеченного пути.
— Тем не менее, ты обладаешь кое-каким влиянием.
— Весьма небольшим.
— А на полицию?
— Уж на нее-то никаким!
С презрением взглянув на отца, Поль ухмыльнулся:
— Тем не менее... — Потом продолжил: — Тем не менее, когда тебе нужно, ты прибегаешь к ее услугам.
Мысли президента были заняты речью, которую ему надо было подготовить, и он не очень внимательно слушал сына, но тут он поднял голову.
— Что ты хочешь этим сказать?
— А ты не знаешь, что я хочу сказать?
— Нет. Ну, говори же. И поскорей. У меня много работы.
Поль рассказал свою историю; он изложил ее в ироническом ракурсе и достаточно сжато, настолько сжато, что президент в ней мало что понял. Однако Поль впился глазами ему в лицо; он был совершенно уверен, что отец в курсе дела и лишь притворяется, будто ничего не знает. При этом Поль промолчал о той роли, которая отводилась ему самому на этом собрании.
Президент нахмурил брови, пытаясь переключить внимание на сына, и сказал наугад:
— Что представляют собой эти люди? Значит, вот с кем ты дружишь.
— Да, дружу, и они очень хорошие люди, самые умные юноши нашего поколения.
Президент слегка пожал плечами.
— О, ты их не знаешь. Но я уверяю тебя... — сказал Поль.
— Очень может быть... Ну и что дальше?
— Так вот, ты безусловно в курсе того, что предприняла полиция. И хочу сказать: эту акцию ты только разрешил или ее провели по твоему прямому наущению?
Президент пренебрежительно бросил:
— Ни то, ни другое. Я впервые сейчас об этом услышал.
— Я в это не верю.
Президент с удивлением посмотрел на сына. Перед ним неожиданно оказалось совершенно ему незнакомое, яростное и злобное маленькое существо. Собственный сын ненавидел его; ничто до этой минуты не предвещало такого поворота событий.
Однако он с полным спокойствием произнес:
— Ты должен мне верить, когда я тебе что-нибудь говорю.
— Ты привык постоянно лгать. Пресловутые государственные секреты, — сказал Поль с вызывающим видом.
Услыхав такое ребяческое заявление, президент только пожал плечами.
— Тут не идет речь ни о каких государственных секретах.
— Тут речь идет о полиции, о ее каждодневных гнусных махинациях. Президент вдруг стал очень серьезен.
— Не понимаю, что с тобой случилось. Но я очень огорчен. Тебя будто подменили.
Окостенев душою в удручающей рутине политической возни, хронически не успевая уделять внимание человеческим чувствам, он теперь совершенно не понимал, как бороться ему со страшной участью, что так неожиданно обрушилась на него: собственный сын его ненавидел! Он испытал мучительную боль — и тотчас смирился с этим ударом жестокой судьбы. Вот уже несколько месяцев он ощущал в Елисейском дворце, как одиночество все ближе и ближе подбирается к его сердцу. Как к единственному спасению он прибег сейчас к своей обычной методе — постараться побыстрее сбыть дело с рук.
— Я ничего не понял из того, что ты мне сейчас рассказал, и прошу тебя повторить.
Сделав над собой усилие, Поль снова начал свой рассказ. Он очень боялся совершить какую-нибудь оплошность. Отец задавал ему вопросы, что-то записывал и все больше и больше хмурил брови.
Поль был в полном замешательстве: он теперь видел, что отец непричастен к этому делу.
Мсье Морель заключил:
— Я наведу необходимые справки. А сейчас дай мне поработать.
— Что ты собираешься сделать?
— Не понимаю, о чем ты.
— Ты запретишь это собрание?
— В этом деле есть ряд деталей, которые могли от тебя ускользнуть.
— А если в нем нет ничего другого, кроме того, что я тебе сообщил?
— Посмотрим.
— Значит, вот какова твоя хваленая демократия?
Президент смотрел на него с тем ужасом, какой охватывает родителей, когда они вдруг замечают, как на устах их детей начинают жить новой жизнью слова, которые они сами давно уже употребляют бездумно, лишь по привычке.
— Ты не должен запрещать такое собрание. Этим ты выставишь себя в смешном виде.
— Я не хочу обсуждать с тобой вопрос, о котором не имею полного понятия.
— Я тебе все объяснил.
— Не знаю, не знаю... А ты намерен пойти на это собрание? Поль вздрогнул, хотя и ждал этого вопроса.
— Я собираюсь пойти просто как зритель.
Задетый за живое, президент опустил голову. Он прекрасно представлял себе, во что может вылиться это дело, понимал, что полиция хочет избавить его от скандала.
— Поль, отдаешь ли ты себе отчет в том, что ты собираешься сделать? Ты не до конца осознаешь свою ответственность. Кто-то хочет воспользоваться тобою в борьбе против меня.
— Никто не может мной воспользоваться. У меня своя голова на плечах.
— И что она тебе говорит?
— Я в ужасе, когда думаю о тех силах, которые стоят за тобой. Между отцом и сыном пролегло глухое молчание.
— Какие же силы, по-твоему, за мною стоят?
— Какие силы?
Поль запнулся. Этих сил было слишком много. Однако он приступил к перечислению:
— Полиция, деньги, армия...
Мсье Морель, который испытал глубокое потрясение, обнаружив, что сын никогда его не любил, старался успокоить себя мыслью о том, что Поль вступил в период неизбежного кризиса. Президент вспомнил, что и сам он когда-то был социалистом — был им даже в пору, когда считалось, что социалисты разделяют идею насилия.
— Вот как? Ты теперь стал интересоваться политикой?
— Нет, речь идет совсем о другом... Это бунт духа, но вряд ли ты сможешь это понять...
Поль ощутил, что в глазах отца промелькнуло сомнение в интеллектуальных способностях сына. Он задрожал, весь напрягся и уже готов был выкрикнуть какую-нибудь грубость, но вовремя вспомнил о своих друзьях, которые ждут его возвращения и к которым ему нельзя приходить с пустыми руками.
И дрожащим голосом завершил:
— Наконец, я поручился перед друзьями в твоем либерализме. И, не решившись взглянуть на отца, он убежал.
Мсье Морель смутно догадывался, как обстоит дело. Так, например, до него доходили слухи о том, что полиция ведет наблюдение за образом жизни членов его семьи и за его собственными поступками, и делает это не только в целях охраны, но и с явно враждебными целями. Ему вспомнилось облеченное в весьма завуалированную форму разоблачение, касающееся Антуанетты, которое было передано ему одним из чиновников его канцелярии, поставленных здесь, по-видимому, для того, чтобы отмерять мсье Морелю небольшие порции этой обильной и тревожащей душу информации.
Когда он собирался, не без внутренних опасений, пригласить к себе этого посредника, разразился правительственный кризис. У него в кабинете постоянно толпились председатели и президенты всех мастей, бывшие и будущие главы совета министров, председатели партий, вице-президенты, председатели Национального собрания и Сената.
Однако у мсье: Мореля была педантичная, не упускавшая ни единой мелочи память, и в его сердце весьма важное место наряду с государством отводилось семье; он выкроил четверть часа, чтобы вызвать к себе этого человека, осуществлявшего связь между президентским дворцом и полицией. Он не удивился, когда увидел, как тот в знак отрицания мотает головой, битком набитой всяческой информацией, где самым нелепым образом были перемешаны точные факты и досужие вымыслы. Мсье Морель не преминул сказать после этой беседы и о том, что кольцо наблюдения вокруг его домочадцев сомкнётся еще плотнее и что это вызовет если не у Антуанетты, то во всяком случае у Поля весьма неприятную реакцию.
За этим правительственным кризисом последовал через несколько дней другой, так что на размышления о сыне президенту оставались лишь короткие мгновения. Но когда этот кризис разрешился, в один прекрасный день полицейский сам попросил президента его принять.
Агент выглядел очень смущенным, но когда он заговорил, стало ясно, что своим смущением он пользуется весьма искусно. Сей персонаж явно гордился щекотливостью своих обязанностей и считал необходимым подчеркнуть, что работа у него скорее дипломата, чем полицейского. Он сообщил мсье Морелю очень неприятную вещь: Поль был застигнут с одним из друзей в одном гнусном заведении, куда нагрянула с облавой полиция. Мсье Морель возмутился, ибо он знал, что полиция устраивает облавы только там, где ей это нужно.
— Я вас просил дать мне информацию о моем сыне. Вы бы могли предупредить меня и не доводить дело до облавы.
— Господин президент, тут все чисто случайно совпало. Наблюдение, о котором вы меня просили, велось очень осторожно и скрытно и дало довольно
сомнительные результаты, которые неожиданно подтвердились с другой стороны.
— Это должно означать, что вы подозревали моего сына в безнравственности и что ваши факты подтвердились фактом его присутствия в некоем купальном заведении, которое посещается, по вашим словам, лишь клиентами определенного толка.
— К сожалению, господин президент, на этот счет не приходится сомневаться. Он стал неторопливо рассказывать о подробностях этого эпизода: Поль был схвачен, можно сказать, в чем мать родила, вместе с мсье Сирилем Галаном, деверем мадам де Клеранс, уже взятым ранее на заметку, в одном помещении с пятью другими негодяями, на которых в полиции давно заведены соответствующие дела.
Мсье Морель приложил огромные усилия, чтобы сохранить самообладание, как во время недавнего ядовитого запроса в парламенте. Он был не только уязвлен в своем отцовском чувстве, он видел, как обретает все более ясные очертания направленный против него заговор. Он давно уже понял, что является игрушкой в руках какой-то неуловимой и неведомой силы. Она затевает сейчас против него новые козни. Причины этого не были для него тайной: несмотря на то, что ему было страшно и что он в глубине души считал, что у него нет никаких шансов на успех, неодолимая приверженность к результативности всякой работы, сохранившаяся у него после прежней трудовой жизни, вынудила его воспротивиться резкому сдвигу радикального большинства влево, который уже подготавливался в атмосфере глубокой секретности и который должен был отдать страну толстому Шанто, самому ярому, самому претенциозному и самому тупому из парламентских интриганов.
Президент довольно долго беседовал с полицейским чиновником, стараясь насколько возможно скрыть от него свои опасения; он хотел убедиться в недоброжелательных намерениях полиции. Его собеседник достаточно ясно их обнажил.
— Разумеется, все лица, замешанные в этом деле, более чем заинтересованы в том, чтобы молчать. Дело, естественно, не будет иметь никаких последствий.
Оставшись один, он, поразмыслив, решил, что в отношении сына надо действовать сурово и быстро, используя то состояние ужаса, в которое его наверняка поверг этот инцидент.
Сначала он поговорил с женой, которая удивилась, вознегодовала, не могла этому поверить, пришла в отчаяние. Ей вновь приходилось за что-то расплачиваться; вся жизнь мадам Морель была непрерывной расплатой за высокие почести, которые приносили ей только усталость; в последние месяцы к усталости прибавился страх. Она заплакала горькими слезами, и мужу почудилась в них застарелая и неизбывная тоска; он внезапно ощутил, что жену угнетает и терзает чудовищное изнеможение, от которого ей хочется выть.
— Что вы собираетесь делать? — спросила она.
— Нам нужно удалить его из Парижа на какое-то время и... Эти вещи теперь поддаются лечению... Частная лечебница в Швейцарии или где-нибудь в другом месте.
— Он не захочет.
— Он испугался, теперь самое время действовать.
Мадам Морель довелось уже видеть, как Антуанетта замкнулась, отвернулась от нее, удалилась в непонятный мир; теперь пришла очередь Поля, ее сына, ее любимца.
Жиль слушал:, что говорит Поль, и не мог сдержать дрожь. Все так и должно было произойти. Выходит, он ничего не преувеличивал, когда ощутил после окончания войны, как вокруг него воздух все больше и больше сгущается; выходит, он не был не прав, когда полагал, что некая мрачная тень нависла над его поколением, уродуя и сексуальную жизнь, и характер каждого человека; он не был не прав и тогда, когда подозревал своих друзей во всех смертных грехах. Уже давно все вокруг казалось ему двусмысленным и порочным; теперь это обнаруживало свою бесповоротную враждебность жизни, все окончательно встало на службу силам разрушения. Вот что почувствовала Дора, вот что отдаляло ее от него. Эта мысль отозвалась в нем волной мучительного беспокойства и бессильной ярости.
Приглядевшись к Полю, он снова удивился: лицо молодого человека было искажено стыдом и страхом. Но это вдруг успокоило Жиля: Поль ему доверял, раскрывал перед ним свою душу, чего он, скорее всего, ни перед кем ни разу не делал. Почему он пришел к Жилю? Потому что он знал, что Жиль, только он один в их среде, воплощает идею нравственного здоровья. "И однако сам я при этом не так уж здоров. Но сохранил в себе в нетронутом виде идею здоровья, которую вложил в меня старина Карантан". Другие знали об этом. Как можно было об этом не знать — вот что сейчас удивляло и потрясало его. Наверно, будет достаточно одного его слова, чтобы Поль навсегда возвратился в сферу его влияния. Но он тут же подумал о Сириле Галане: есть, к сожалению сила, способная уравновесить его, Жиля, силу.
Он резко спросил:
— Значит, ты педераст? Ты давно спишь с Галаном? Поль пожал плечами:
— Да нет, я с ним не спал. Понимаешь, мне просто хотелось увидеть, что это такое, я только смотрел на других.
— Ты ведь был голый и со всеми ними путался?
Жиль чувствовал, что в его голосе появляются прокурорские нотки.
— Они пытались, но я не хотел.
— А он? — с: мучительным усилием выдавил из себя Жиль.
— Ах, он!.. Он это делает из вызова, как все остальное, — почти детский голосок Поля обрел вдруг значительность.
— Что остальное?
Поль замолчал, он боялся предать Галана. Они коснулись самого дна человеческого характера. Жиль тоже прекратил расспросы. Он еще продолжал по инерции настаивать, но это была уже не больше чем видимость:
— Словом, он зашел дальше, чем вы? Спрашиваю, чтобы узнать наконец, как ко всему этому отнестись.
Тон Жиля становился все суше. Ему хотелось побыстрее выбраться из этой двусмысленности, которая и так уже достаточно затянулась. Поль угрюмо молчал. Жиль больше не настаивал. Он чувствовал омерзение. И ограничился банальной ролью старшего друга, дающего младшему мудрый совет:
— Нужно обо всем рассказать твоему отцу, он все уладит.
— Ни за что. К тому же он сам все это и подстроил.
— Как ты можешь думать, что твой отец пошел бы на такой скандал!
— Он меня ненавидит. Это гнусный буржуа. Что же выходит, что ты становишься на его сторону против меня?
Мгновенно отдалившись от Жиля, Поль глядел теперь на него с затаенным вызовом. Эта ненависть сына к отцу была настолько жалкой, что Жиль отступил.
Поль пребывал в состоянии крайнего напряжения, и эта исповедь его облегчила; в последние дни на него обрушилось несколько хотя и разнохарактерных, но в равной мере жестоких событий. Он начал сталкиваться с реальной жизнью, и она не замедлила взвалить на него непосильное бремя. У него вовсе не было той извращенной склонности, на мысль о которой наводил сам факт его присутствия в купальном заведении; он действительно явился туда лишь потому, что хотел порисоваться перед Галаном, но ужаснулся, увидев, что там происходит, он почувствовал себя оскверненным. И Галан привел его в еще больший ужас, чем все остальные. Прибытие полиции доконало его. Мир предстал перед ним как мерзопакостное кишение непотребных существ, обезумевших и кривляющихся, из которого невозможен выход, ибо ему очень хотелось думать, что ловушка была подстроена его собственным отцом и даже, может быть, другом. Клевеща на своего отца, он в придачу спрашивал себя, не понадобилось ли Галану его, Поля, скомпрометировать и втянуть в еще один скандал, который намного мог превзойти по свои масштабам неудавшийся скандал с публичным собранием, когда стало ясно, что собрание провести не удастся. Поль в этих банях заметил, что Галан и полицейский, командовавший облавой, друг друга узнали. Это был действительно мсье Жеан. Так что и Галан видел в Поле только орудие. Поль не стал его ненавидеть за это; теперь он им восхищался даже больше, чем раньше. Но он был глубоко оскорблен.
Жиль, никогда не звонивший Галану, после визита Поля позвонил ему и попросил зайти.
Галан уже меньше искал общества Жиля с той поры, как свел знакомство с Антуанеттой, и особенно после того, как стал ее любовником. Ему доставила огромную радость эта победа, о которой он так долго и безнадежно мечтал, но к этой радости примешивалась и горечь. И причина его досады крылась в том, что Антуанетта была жена его сводного брата, которого он ненавидел, — да и ненавидел он его уже не так остро, после того, как депутат встал в ряды противников папаши Мореля; дело было не в Клерансе, а в Жиле. Если раньше тот факт, что Антуанетта до него была любовницей Жиля, делал ее особенно привлекательной для Галана, то теперь, когда он уже ею обладал, любое напоминание об этом становилось для него невыносимым. Тем более, что Жиль, не зная об этом приключении Сириля, был способен при случае отозваться о своей бывшей любовнице в оскорбительном для приятеля легкомысленном тоне.
И все же Галан мог считать себя счастливым: Антуанетта самозабвенно наслаждалась его яростным отрицанием всего и вся, которое льстило ее самолюбию и служило оправданием ее злобы к собственной семье и ко всему, что с этой семьей ее связывало. Она считала его и более артистичной натурой, чем Жиль, потом;? что он был более вычурным и манерным. К тому же ей было трудно не получать удовольствия в объятьях мужчины, и она старалась приноровиться к особенностям чувственности Сириля, хотя эта чувственность была неглубокой и скользила по поверхности их отношений, как досужая болтовня.
Покинув Жиля, Поль отправился к сестре и обо всем рассказал ей. Из-за своей склонности ко всему аморальному она нашла эту историю весьма пикантной и по достоинству оценила участие в ней и своего собственного братца, и своего деверя и любовника. Она с большим интересом расспросила Сириля; однако, вопреки тому, что рассказал ей Поль, Галан категорически опроверг свое личное участие в оргии, которую врасплох застала полиция.
Сириль Галан зашел повидаться с Жилем к нему домой. Он сразу заметил, что Жиль исполнен сострадания к бедному президенту, репутации которого столь грязная история причинила ущерб.
— Случайно ли то, что ты ощущаешь в себе нечто общее с мсье Морелем, с этим старым негодяем, с этой старой сволочью, с этим бывшим социалистом, выступающим с речами об отечестве?
Он говорил тоном мягким, но безапелляционным.
— Все это не имеет никакого отношения к папаше Морелю; речь идет прежде всего о Поле. Ты отлично знаешь, что представляет собой Поль Морель — слабое существо, попадающее во власть каждого, кто пожелает его во что-то вовлечь.
— Вовлечь! Мы абсолютно ни во что не вовлекаем его. Он уже достаточно взрослый, чтобы знать, что ему следует делать.
— Тебе прекрасно известно, как легко можно им манипулировать.
— Мы последовательно и планомерно добиваемся реализации нашей программы всеобщей деморализации, — как ножом отрезал Галан.
Этот жаргон, эти формулы "планомерно добиваемся реализации", в которых отчетливо проступало подражание Каэлю, заставили Жиля взорваться.
— Не со мной тебе говорить в тоне дешевого ярмарочного зазывалы! — повысил он голос.
— Именно с тобой.
— Значит, ты принимаешь меня за дурака! — с горечью воскликнул Жиль. — Я так и думал.
Он был вне себя. Сейчас произойдет то, о чем он давно мечтал: он выяснит наконец свои отношения с Галаном.
— Ты всегда считал меня недоумком. Или ты думаешь, что я хоть на миг принимал всерьез всю вашу галиматью?
Галан с беспокойством глядел на него. Он любил в нем существо сложное, колеблющееся, мягкосердечное, которым он мог вертеть как хотел и чьим юмором мог наслаждаться. Ибо Жиль, дабы удовлетворить свою любопытство к шарлатанским махинациям группы "Бунт", которые он, в своем ужасе перед деградацией современного мира, вынужден был в какой-то мере принимать, считая их самоубийственными конвульсиями этого мира, — свое отвращение к ним зачастую скрывал под маской мрачного юмора. И настолько преуспел в этом, что Галан, увидав, как он внезапно сбросил маску и встал на дыбы, искренне удивился. Жиль возобновил попытки защитить Поля.
— Тебе хорошо известно, что у Поля нет ни культуры, ни своего взгляда на вещи; он может лишь повторять урок, который он добросовестно выучил.
— Я совершенно по-другому, чем ты, смотрю на этого парня. Я всегда находил, что он намного значительнее и выше, чем ты мне толковал.
Выходит, Галан по-прежнему делает вид, что Жиль ни о чем его не предупреждал. Такое поведение было дел него очень обидным, он ощутил, как в нем поднимается гнев, но, вспомнив про Поля, вовремя сдержался.
— Если ты так высоко ставишь его ум, ты тем более должен думать о его здоровье.
— Да будет тебе! Ты сейчас говоришь, как мсье Морель собственной персоной.
— Ты знаешь, и то, что в возрасте четырнадцати и шестнадцати лет он перенес тяжелые расстройства, что его надо подвергнуть психоанализу.
— Ну и что из того? Нам всем не мешало бы это пройти.
— Наконец, ты отлично видишь болезненность Поля. Во многом она объясняется атмосферой, в которой он провел эти годы. Он прочел десятки газет, в которых ежедневно оскорбляли его отца, и справа и слева называли его лжецом, лицемером, предателем. Здесь проявилась и скрытая реакция его матери на поведение мсье Мореля. В общем, хороший букет.
— И что же из этого следует?
— Как? — опешил Жиль.
— Да, да, что из этого следует? Если даже так оно и есть, мы, по-твоему, должны упустить такой редкий шанс, предоставленный нам этим мальчишкой?
— Ах, вот оно что! — Жиль скривился в гримасе.
Итак, Галан цинично во всем признается. Жиль вздрогнул, досадуя на себя, что не сумел извлечь до конца свою выгоду из этого признания.
— Ты признаешься, ты признаешься, — пробормотал он.
— Я вовсе ни в чем не признаюсь. Я только спрашиваю: должны ли мы действовать? Да или нет?
Жиль стиснул зубы. Разве сам он не превозносил на все лады — к примеру по поводу Вертело — достоинство циничного поступка? Но он продолжал гнуть свое:
— Подопытных кроликов надо умней отбирать. Поль заслуживает снисхождения.
— Ты презираешь его.
— Я к нему привязался.
— Нет, тебе этого мсье Мореля жалко.
— Я думаю только о Поле.
Галан не переставал удивляться настойчивости Жиля. И счел за благо его пощадить.
— Да, я понимаю, к Полю ты привязан. Я тоже.
— Ты тоже?
— Ты должен признать, что Поль ничем не проявил свою слабость за то время, как мы с ним знакомы.
— Напротив, он только и проявляет ее. Но не будем начинать все сначала.
— Вот теперь, когда его отдали в лапы отца, он, я думаю, не устоит. Жиля даже озноб пробрал, когда он представил себе изумление
президента, узнавшего, в какую историю попал его сын.
Только когда Сириль ушел, Жиль сообразил, что в пылу спора забыл о самой главной претензии к приятелю и не расспросил его о том, что же в самом деле произошло в купальном заведении. Галан сумел его отвлечь от этой темы.
С преисполненным отчаяния сердцем президент вызвал сына к себе. Этому злосчастному делу, больше, чем всем другим испытаниям, выпавшим на его долю с самого начала семилетнего срока его президентства, удалось по-настоящему согнуть и унизить его. Но при этом он ощущал, как вопреки всему нарастает в нем все более яростное стремление упорно продолжать, чего бы это ему ни стоило, — автоматически продолжать начатую борьбу. "Это значит быть человеком долга, — думал он, — не верить никому и ничему, даже себе, и продолжать". Он с горькой радостью сознавал, как велика его мука: его лишили мужского достоинства, у него отобрали детей, его, вероятно, убьют.
Когда Поль вошел в его кабинет, он ненавидел отца еще сильней обычного; но теперь в его ненависти была безнадежность, потому что она не могла опереться на веру в Галана и Каэля.
Он был поражен непритворно горестным видом отца. Но не отказался от своего намерения сразу перейти в наступление.
— Твоя полиция хорошо поработала.
— Послушай, мой мальчик, я не буду стараться в чем-то тебя убедить. Ты меня ненавидишь. Ты еще более слеп, чем мои враги... Я позвал тебя не для того, чтобы говорить с тобой так, как это подобает отцу... Я просто прошу тебя отлучиться на какое-то время.
Поля поразило беспросветное уныние в голосе отца. Ему было трудно убедить себя, что отец притворяется; он решил, что мсье Морель не может опомниться после того, как он узнал о безнравственном поведении сына. Полю очень хотелось перед ним на сей счет оправдаться, но как это сделать, не уступая по другим пунктам?
— Было бы лучше, если бы ты обсудил с матерью все то, что касается этой отлучки, — добавил отец.
Поль даже подскочил от негодования.
— Как? Ты ей все рассказал? Это ведь подло! Президент молчал.
— Учитывая мои с тобой отношения, — сказал он затем, — я хотел, чтобы кто-нибудь, кого ты любишь, мог...
Он запнулся, стекла его пенсне запотели.
— Так что иди, поговори с матерью и дай мне работать.
Президент, который уже ни на что не надеялся, был ошеломлен эффектом, который произвела на сына его сдержанность.
Поль зарыдал и поспешил выбежать из кабинета.
Предоставленный самому себе, Поль оказался в мире, который теперь был еще страшнее, чем прежде: это был мир, уклонявшийся и от ненависти и от любви. Он помчался к матери. Идя к ней, он с ужасом думал о том, что она ничего ему не сказала, хотя уже целых три дня знала про все. Что испытывала она? И что за человек его отец? Может ли она ответить ему на этот вопрос?
— Слушай, мама, вся эта история сплошная глупость, я не такой, как ты думаешь. Он даже сам удивился, что решил с этого начать, и подумал, как презирал
бы его за это Галан; но он поддался свой слабости, опять заплакал и, словно маленький, затих в материнских объятиях.
Спустя какое-то время он с горестной настойчивостью взглянул на нее.
— Ты мне веришь?
И увидел, что мать уже никогда не поверит ему. Она, вероятно, решила, что именно ложью обернулась стыдливость того странного типа, каким сделался ее сын. Непоправимое громоздилось вокруг него, подступая со всех сторон. С минуты на минуту он должен будет умереть.
— Конечно, я верю тебе.
В ее снисходительном взгляде сквозило любопытство.
— Я хотел бы тебе объяснить.
— Нет, ничего мне не объясняй. Немного позже... К тому же я и так тебе верю... Но ты видишь... Но ты видишь, мы окружены врагами. У твоего отца сейчас очень трудное время, вот почему...
— Да, он хочет, чтобы я уехал. Но куда? — он в растерянности посмотрел на нее. — Почему он хочет, чтобы я уехал? — с усилием продолжил он, не желая отступать от прежней линии поведения.
Мать солгала:
— Это я захотела.. Я не могу перенести, что как раз сейчас, когда отец подвергается таким нападкам, ты постоянно находишься среди людей, которые его ненавидят.
Она опустила глаза. Поль слабо запротестовал:
— Да, конечно, я для вас совершенно не в счет. Только с ним одним все считаются. Зачем ты произвела меня на свет? Выходит, я могу быть только сыном своего отца. Я не могу иметь собственного мнения.
— Когда ты вырастешь, ты сможешь. Но ты еще слишком юн... и выражаешь свои сомнения таким способом...
Взглянув на нее с бессильной яростью, он тут же на ней отыгрался.
— А ты? Разве ты его любишь? Ты хочешь, чтобы я был как ты, чтобы я зря принес себя в жертву, его не любя, лишь потому что он тот господин, о котором твердит толпа дураков. Нет, нет!
Она смотрела на него с испугом.
— Твой отец — человек необычайно добрый.
— Почему я должен его за это любить, я тебя спрашиваю. Разве ты не презираешь его за доброту к тебе? Надеюсь хоть, что ты его не обманула.
Эта жестокая бестактность возмутила ее.
— Я всегда испытывала к твоему отцу безграничное уважение, восхищение и признательность...
Она и в самом деле с великим тщанием следила за тем, чтобы не допустить к себе в сердце даже намек на какое-либо враждебное к мсье Морелю чувство, в котором ей было бы стыдно признаться. Малейшее лукавство все бы испортило в их отношениях. Она всегда держала свое сердце в чистоте, как хорошая хозяйка свое жилище, но эта безупречная стерильность не получала ныне той душевной отдачи, которой она всегда ожидала.
Слово "восхищение" особенно поразило Поля, который, услыхав его, ощутил сильную ревность и негодование. Можно ли всерьез восхищаться этим пошлым политиканом? Да еще полагать, что он много лучше ее? Это полнейшее ничтожество принадлежало в ее глазах к более высокому разряду. На как ей это сказать, не оскорбляя ее, не называя дурой? Его мать была дура. Правда, очень красивая, но все-таки дура. Дура и лицемерка. Весь мир с железной суровостью ополчался против него, лицемерие матери вкупе с лицемерием отца и лицемерием Галана и Каэля возвели вокруг него тюремную стену, образующую идеальный по форме и столь же идеально отполированный круг. Этой стене он мог противопоставить лишь свою бешеную злобу, свою клокочущую от 'бессилия ярость; в его сердце не прекращалась судорожная дрожь, и она изнуряла его.
Мать его гнала тоже. Ну что ж, он уедет, он и сам рвется отсюда бежать. Но в один прекрасный день он им всем отомстит, настанет день, когда он непременно что-нибудь вытворит. Человек может за себя отомстить, выбрать минуту, чтобы в отместку заставить живое существо страдать. О, какая это будет минута.
Мадам Морель видела, какая мучительная судорога терзает ее сына. Она испытывала величайший ужас, величайшее отвращение и величайшую жалость. В панике она кинулась к нему, прижала его к своей красивой, немного отяжелевшей груди.
Сначала он отбивался, потом опять разразился рыданиями. Весь этот мир, куда более сильный, чем он, сотрясал его плечи, разрывал его грудь. Потом мало-помалу нежное тело красивой женщины пронизало его; он оттаял и отдался восхитительному ощущению бессилия.
Он обрадовался, когда она заговорила с ним о частной лечебнице. Это опять будет кроткая нежность заботливо оберегаемого детства, прекрасное царство, за пределы которого ему никогда не следовало выходить.
Когда Дора отправилась с Перси и дочерями на юг, Жиль ощутил такой чудовищный ужас от Парижа, что ему стало невмоготу в нем оставаться. Что ему делать? Напиться? Слишком слабое средство. Изменить Доре? Это еще больше обострило бы ощущение одиночества и вновь возбудило бы ревность. Не говоря уж об отвращении. Он решил сменить обстановку, придумал похороны родственника в провинции, получил в министерстве непродолжительный отпуск и уехал в Лондон, где у него были хорошие друзья.
Но по прибытии в Лондон он их в городе не застал — они уехали в деревню. Он отправился к ним туда. Очаровательная пара. Но они, муж и жена, эти невероятно спокойные и ласково ироничные люди, могли только притворяться, будто верят туманным пророчествам Жиля — что некая комета пролетела по небу, что, возможно, на Земле снова наступит золотой век или что, наоборот, мир приближается к своему концу. Они терпеливо сносили его безумие и советовали ему вволю наслаждаться этим своим состоянием.
Не выдержав, Жиль снова вернулся в Париж, где его непременно должно было ждать хоть одно письмо от Доры, несмотря на то, что он строго-настрого наказал ей не писать ему, пока рядом с ней будет Перси.
Он нашел две телеграммы.
В первой, какую он вскрыл, говорилось:
"Первая телеграмма отменяется. Извини. Слишком несчастна. Не могу жить без тебя. Объяснила это Перси-. Извини. Отправляю следом большое письмо. Мой любимый. Дора."
Жиля охватила страшная, до сей поры неведомая тревога. Он разрезал другую телеграмму.
"Произошел разговор с Перси. Он сказал моя любимая. Обнаружила, что он меня любит. Причинила бы ему слишком сильную боль. Такое сделать невозможно. Следует отступиться. Буду всегда любить. Забудь меня".
Существовала только эта телеграмма. Единственная. Все шло прахом. Его, тридцатилетнего, охватило бесповоротное чувство, что он мертв, что он вообще никогда не жил. Могучая вера, которую он впервые в жизни недавно испытал, оборвалась, вышвырнув его в небытие. Целых полгода он верил, что сжимает в объятиях великолепные, мощные пласты жизни, но оказалось, это был только ветер. Доры не существовало. Женщины с большой буквы не существовало. Вселенной не существовало. От него ускользала не женщина, ускользала сама жизнь. Ибо Дора несколько раз говорила ему самые торжественные слова, какие женщина может сказать мужчине, не только те слова, какие вырываются у нее из углубления подушек, но те, что она долгими днями вновь и вновь многократно проговаривала в своем сердце.
Жиль вспоминал скорее лес Лионса, нежели недавнюю сцену в Булонском лесу или первую минуту на лестнице отеля в Биаррице. Тогда, в гостиничном лифте, она и впрямь бросила на него взгляд, в котором было лишь яростное желание — при полном равнодушии сердца; но ей потом не раз доводилось дрогнуть и отступить под неожиданным натиском той сентиментальности, которая внезапно примешивалась к этому первому вожделению. Но было, было ведь так же и то, что она ему подарила, был трепет великой признательности. Ведь это она поначалу так упорно преследовала его. Ведь это она так боялась, что она ему не понравилась во время первого их объятия. Допустим, все это было только азартом все того же первого вожделения. Но потом она ведь крикнула ему на пляже: "Я хочу принадлежать тебе целиком!" И она отдавалась ему безраздельно, отдавалась целиком и полностью, когда лежала в его объятиях. Как же тогда надо это все понимать? Тогда, если все это было ложью, вселенной не существует. Вероятно, вселенная попыталась реализоваться, но не смогла этого сделать.
А он? Он всего себя отдал, не было ни одной, самой малой частицы его, которую он не бросил бы в этот огонь. Он вспыхнул и сгорел целиком, он отправился к ней в путешествие, чтобы не возвращаться обратно из пламени. Она знала, что он не сможет вернуться назад, она знала, что убивает его.
Внезапно все кончилось. Она и пяти минут не продержалась перед своим мужем. Что же произошло? О, все было просто, достаточно самого бедного воображения, чтобы это себе представить! Перси посмотрел на нее, как смотрят на ребенка, который захотел убежать из дому и поиграть в мальчика-с-пальчика. И она вернулась домой. Она всегда оставалась безропотно покорной своему супругу. Вот и все. Он крепко ее держал. Больше ничего тут не скажешь.
Значит, она любит Перси? Ах, слово "любит" было тут неуместно. Тут и речи не могло быть о подобных фантасмагория. Только в волшебных сказках бывает такое. Она замужняя женщина, покорная своему мужу. Присутствовал ли здесь социальный фактор, или все определялось характером? Но у Доры характера не было, следовательно все было как фиговыми листками прикрыто определениями социального толка; лишенная характера, она могла лишь остаться там, где была. По той же причине, по какой она однажды позволила Перси подчинить ее себе, она не могла и покинуть его. Стоило ему хоть раз привлечь на свою сторону общество, и он уже прочно держал ее в руках.
Все эти размышления были только короткими вспышками на фоне того чувства, которое он испытывал теперь постоянно: "Мне казалось, что существую, но я не существовал, значит, господствует небытие. Когда все кричало во мне о великом блаженстве, о наслаждении нежностью, даже не тогда, когда я ее обнимал, а когда видел, что она появляется на углу улицы, я был жертвой самой заурядной глупости. Даже одурманив себя наркотиками, я бы не оказался так же безнадежно и прочно во власти иллюзий". Красота теперь была уже только в статуях, а не в жизни людей. Но если красота была только в статуях, ее не было нигде, не было вовсе.
Но и эти слова иссякли, он был занят только своим горем. Он страдал. Страдание полностью овладело его телом, которое все трещало от боли, никогда не раскалываясь до конца.
В тот же день Жиль получил от Доры объявленное в телеграмме письмо. Оно было написано по-английски. Он впервые читал написанное ею письмо. Его удивила банальность ее почерка и стиля — такими были все женские письма, которые он получал в своей жизни, за исключением, может быть, писем Алисы. Угловато и весьма неловко, весьма невыразительными словами Дора рассказывала ему о том, что произошло сразу же после ее приезда в Канны.
Она утверждала, что тоска, охватившая ее из-за разлуки с любовником, неожиданно подтолкнула ее к разговору с мужем. Она заявила ему напрямик: "Перси, я сильно изменилась за последнее время. Я больше не могу с тобой жить. Дай мне развод." Физиономия у Перси вытянулась, и он спросил: "И кто же здесь замешан?" Она растерялась; она надеялась, что он будет обезоружен нахлынувшими на него чувствами и не рассчитывала на такой вопрос. Поэтому она не удержалась и ответила: "Жиль Гамбье". А он тогда сказал-"Никогда".
Затем Перси перешел в контратаку и закатил ей мелодраматическую сцену, изобразив растроганность и умиление. Он обвинил себя не в том, что он не любит ее, а в том, что не умеет выразить ей свою любовь, не в том, что он слишком суров, а в том, что слишком робок; он обвинил свой замкнутый характер, от которого сам он страдает не меньше, чем она. Но горе, которое он испытал теперь, разрушит все барьеры между ними. В будущем у них все пойдет лучше.
Читая этот бесцветный, лишенный всяких оттенков рассказ, Жиль ловил себя на горьком ощущении своего сообщничества с Перси и отчетливо себе представлял его быстрые и ловкие маневры. Дора, никогда не слыхавшая от него и четвертой доли подобных фраз даже во времена ухаживанья за нею, была потрясена. Он заплакал, она разрыдалась.
Жилю вспомнилось, что в последние месяцы своей совместной жизни с Мириам он тоже плакал.
Дора повела себя поразительно трусливо и подло. Она поторопилась завести с мужем этот разговор, и тот, спровоцированный ею, сразу же встал между ней и ее любовником. Она вышла из своего всегдашнего оцепенения лишь для того, чтобы упрочить ситуацию, в которой ей никогда больше не придется ничего предпринимать.
Однако заканчивалось письмо уверениями в любви. Она сообщала ему, что ночью, оставшись одна, она ужаснулась, вспомнив, что пообещала мужу отказаться от своей любви к Жилю... Таким образом, она признавалась, что не задумываясь принесла его в жертву; как он хитро повел себя, этот Перси, решив ни слова не говорить о своем сопернике... и тем самым легко и просто отделил ее от Жиля... Жиль был этим особенно уязвлен. Это место в письме оказалось невыносимо мучительным для него. С жестоким бесстыдством она выставляла напоказ убожество своих поступков. Полностью подавленная первым страхом, она зашевелилась под действием другого, на сей раз противоположного страха. Сначала она испугалась, что потеряет Перси, потом испугалась, что потеряет Жиля. Ужаснувшись при мысли, как сильно огорчится ее муж, она потом ужаснулась, представив себе огорчение Жиля. Уверения в конце письме свидетельствовали об этом. Впрочем, уверения эти были крайне туманны: "Я никогда не смогу от тебя отказаться, я ему так и скажу. В конце концов он поймет... и т.д." Значит, ее поведение не изменилось и утром: она не взяла назад своего обещания, накануне данного мужу. Письмо, которое должно было отменить роковую телеграмму, лишь подтверждало ее самым недвусмысленным образом.
Жиля била судорога отчаяния, непрерывная, однообразная. Ему не хватало дыхания, под непомерной тяжестью нравственной муки задыхалось все его тело. Нравственная мука перешла целиком, без остатка в муку физическую. Если одна от другой на какой-то миг отличалась, то через мгновение их волны опять перекрывали и захлестывали друг друга.
Тогда Жиль поверил, он чудеснейшим образом, абсолютно и безоглядно поверил. Он поверил в нее и, поверив в нее, поверил в себя, чего с ним в жизни до сих пор никогда не случалось, если не считать отдельных мгновений на фронте или с Алисой.
Всей своей тяжестью он опирался на Дору, но в то же самое время он полагал, что она всей своей тяжестью опирается на него и получает от этой поддержки решающую силу. В жизни каждого человеческого существа наступает момент, когда оно щедро и весело изливает свою песнь; от него исходит тогда величественный клич, монотонный и при этом способный к любым модуляциям. Человек тогда верит, он верит в жизнь, он ей целиком отдается. Он приносит другому человеческому существу замечательную и единственную в своем роде сладкозвучную гармонию, дарующую счастье.
Теперь Жиль ни во что уже больше не верил. Никогда ему больше не жить так, как он прожил это счастливое время; беспощадный удар пришелся по тому самому главному, лучшему, что в нем когда-либо было. Язва несчастья гнездилась в его нутре. Жиль больше не верил... Нет, кое во что он еще все-таки верил. Он верил в небытие. Странная иллюзия, странная вера. Он верил в смерть, которая станет небытием. Культ нелепый и сладостный, сулящий тому, кто страдает, отдохновение и покой.
Он тихо сказал себе: "Я убью себя, я убью себя". Он себя убаюкивал этой ласковой фразой. Поскольку небытие невозможно вообразить, он, презиравший некогда мсье Фальканбера за такую иллюзию, предчувствовал теперь, что за этим словом скрывается окутанное туманом безмятежно спокойное, укромное место, пасмурная погода осенней Бретани, нескончаемый полусон. "Я убью себя". Он не знал, что эта идея, засевшая в его душе, была идеей отмщения. Самоубийство — тоже древняя, извечная месть, молитвенный жест побежденного, извергающего на победителя свою кровь. Убив себя, он навсегда поселится призраком в сознании Доры. Она никогда не сможет его забыть. Бесконечно возрастающее буржуазное благодушие ее жизни никогда не сумеет одолеть мимолетность этого лукавого духа.
Благотворная идея самоубийства помогла ему снять мучительное напряжение. Но боль все же еще сидела внутри. И продолжала там по-крысиному чем-то похрустывать.
Кажется, человек полностью ослеплен своим страшным страданием, но это не так. В тот миг, когда он убивает себя, он знает, что делает, он себя видит совершающим это; было бы, пожалуй, точнее сказать, что он в тот миг делает выбор. Жиль сделал свой выбор: он убьет себя на глазах у Доры. Возможно, в этом проявилось его внезапное и сокровенное намерение освободиться от нее. В то время как ему не следовало отвечать ей, он ответил; когда ему не следовало мчаться в Канны, он помчался туда. Он не мог не знать, что отношения между мужчиной и женщиной сводятся в конечном счете к тому, чья сила или чей авторитет возьмут верх; таким образом, покупая билет в спальный вагон до Канн, он выворачивал ситуацию наизнанку; он уже не был тем оскорбленным мужчиной, с которым несправедливо обошлись и который гордо удаляется, загадочный, увенчанный ореолом испытания; он становился существом униженным и молящим.
Ни за что на свете он не пошел бы на ухищрения, не стал бы ловчить, искать обходные пути, добиваясь каких-то для себя преимуществ. Он всегда испытывал отвращение к необходимости завоевывать ее; вот почему, когда миновали первые после их сближения дни, в течение которых он несколько рисовался, повествуя о себе с воодушевлением и подъемом, он стал с особым удовольствием заботиться о том, чтобы, мало-помалу сбрасывая с себя эти внешние оболочки, предстать перед ней со всей переменчивостью и сложностью своей натуры и показать ей, что он бывает и возвышенным, и подлым. Еще немного, и ради того, чтобы лучше ее испытать и проверить, он бы начал, пожалуй, каяться перед ней в пороках и проступках, которых за ним вовсе не было. Не привыкший полагаться на ум и сообразительность женщин, он надеялся на своеобычность чувства одной и единственной из них: подлинное удовольствие он мог получать от абсолютного равенства отношений между сердцами. И теперь, когда при первом же испытании она дрогнула, он упрямо стремился устранить, убрать с дороги все то, что могло замедлить окончательный крах или, Боже упаси, превратить этот крах в позорную победу.
В Каннах он ее не застал, она вернулась в Париж, и он пустился в обратный путь. Он лучше теперь понимал, насколько был прав, когда, будто предвосхищая события, получал наслаждение оттого, что напрасно растрачивал деньги, напропалую и без надобности соря ими направо и налево. В жизни все растрачивается напрасно.
В Париже он позвонил ей по телефону, рискуя, что трубку может взять Перси. Она ответила ему испуганным голосом и была очень сдержанна. Идти к нему она не хотела. Тогда он в горячке придумал, что можно встретиться у Антуанетты, которой он тут же довольно бесцеремонно позвонил. Антуанетта рассеянно согласилась.
Они увиделись снова. Если бы кто-то оказался свидетелем этой встречи, он наверняка бы заметил, что теперешнее состояние обоих не имело никакого касательства к существу дела. Они едва взглянули друг на друга; каждый из них сейчас был только туго сплетенным пучком давно задействованных сил, был только равнодействующей силой. При прежних их встречах определенные слова и какие-то жесты имели несравненно больше значения, чем все то, что могло быть ими сказано и сделано сейчас.
Присутствие Доры сняло страдания Жиля; он был за это ей благодарен, как бывает благодарно животное, когда перестают его мучить. Так человек на последней стадии голода осыпает поцелуями руку врага, бросившего ему кусок хлеба. Он впал в идиотское умиление; это присутствие, о котором он так мечтал, было, возможно, всего лишь существованием физического тела в пространстве, но и это было так прекрасно, что ужасный провал ралуки мгновенно оказался затянутым.
Спустя какое-то время он на нее посмотрел. Он вновь ее открывал, потому что успел немного забыть ее черты. Она не была красивой, но каждая ее черта, обретенная им заново, помогала ему вновь и вновь отыскать в своей памяти восхитительные места родных путей и тропинок. В последние дни он уже начинал жить за счет своей памяти.
Но эти черты были, однако, чертами чужого человека. Они были чужими всегда. Они давались ему взаймы, но никогда не дарились. Его охватило ощущение дурноты. К нему вернулось то первое чувство, которое он испытал, читая ее телеграмму, — чувство непоправимости. "Она никогда не сможет это исправить". Возможно, он тоже сказал или сделал вещи, которые он не может исправить и которые уже давно настроили ее против него.
Она была в ужасе от того, что натворила. Сначала она здорово испугалась после того, как рассказала все Перси, и тот устроил ей грандиозную и трогательную сцену, а она пообещала ему порвать с Жилем; когда же она потом почувствовала, что в ее жизнь снова вернулись мир и согласие, ее внезапно посетило видение; она увидала, что Жиль страдает, и в этом видении он предстал перед ней таким же живым, каким она видела его перед собою сейчас. Ей стало страшно оттого, что за одно мгновение сразу разбилась такая громада любви. У нее было чувство, что совершено святотатство, то самое чувство, которое когда-то было у Жиля в отношении Мириам. " Нет, это невозможно!" — вскричала она и отправила вторую телеграмму. И сейчас она снова воскликнула: "Это невозможно". Ей было нужно всеми силами отодвинуть от себя это преступление. Она не хотела убивать, не хотела, чтобы у нее на руках была кровь, не хотела видеть перед собой агонизирующее лицо.
Она смотрела на эту прекрасную мощь, поверженную как огромное дерево, в котором, хотя оно и повалено, еще сохранилось величие. Она слышала в воздухе испуганное молчание полян после трагического вздоха падения, когда лесорубы закончили свою роковую работу. Всякое разрушение надрывает сердце, вселяет в него смутное беспокойство. Она увидела, как пошатнулась в грядущем ее собственная жизнь. Еще совсем недавно эта плоть была, точно дерево, посажена в ее плодородную плоть и щедро погружала в нее корни глубокой пророческой радости. "В чреве моем была жизнь, и я ее вырвала. И пусто чрево мое". Адюльтер, любовь без детей не исключает фантомов настоящей, полнокровной любви.
Жиль плакал, и она тоже плакала. Он сжимал ее в объятиях с судорожной и болезненной напряженностью страшного рыдания, сотрясавшего все его тело.
Она смотрела на этого побежденного. Побежденного ею. Мало-помалу ее снова охватывало сладострастное стремление созерцать эту плоть, которая была ее собственностью и которую ей удалось разорить и разграбить; она наслаждалась своим могуществом, которое достигло царственного размаха в тотальном разрушении. Обладай она более чувствительным сердцем, она бы могла пойти еще дальше и ощутить отчаянье победителя, который потягивается на ложе среди опустошенного мира и в котором снова рождается влечение к нежности.
Жиль, сам теперь жертва, забыл обо всех, кто прежде был его жертвой. Своими слезами он отмыл себя от воспоминания обо всех, кто пал его жертвой. И о тех, чьи проклятия оказались напрасными; это не они его раздавили, судьба не востребовала их помощи.
— Значит, все оказалось напрасным.
Тон Жиля был ненатуральным, он фальшиво звучал в искривленных от плача устах.
— Понимаешь, я была застигнута врасплох, изумлена, я совершенно не знала, что он такой. Не знала, что у него такое доброе сердце, что он так привязан ко мне.
Она в самом деле поначалу поверила Перси, но теперь она ему больше не верила. Прошло несколько часов, и она поняла, что это вовсе не Перси ее отвоевал, ее жалость к нему была всего лишь предлогом. Она завела разговор лишь для того, чтобы вызвать реакцию Перси и использовать ее потом против
Жиля; она захотела взять разгон в поединке с Жилем. Только и всего. К тому же, Перси ломал комедию. Это стало ясно через несколько часов.
Она не чувствовала, что Жиль все это знает. Он долго молчал и слушал ее, своим молчанием вынуждая ее повторяться и все глубже увязать в своей лжи.
Потом он внезапно сказал:
— Он не любит тебя, он ломает комедию.
Она смотрела на него, она ощущала, что за эти несколько дней в ней что-то произошло, у нее составилось о нем, о его характере, о его жизни окончательное мнение, оно было бесповоротным и его осуждающим. Она видела, что он слаб, он был ее добычей, ее жертвой. Он был ею измучен, ею одержим. Она была страшно зла на него за то, что он не помешал ей поступить так, как она поступила.
Жиль совершенно раскис, он глядел на Дору в каком-то глупом восторге, не замечая, как вхолостую бегут драгоценные минуты. Какая странная сила, пленительная и противоречивая, исходила от Доры! Он восхищался этой силой. Потерявший чувство реальности, раздвоенный, исступленный, он наслаждался победой, которую Дора над ним одержала; он любовался откровенным цинизмом ее напускной нежности и притворного сожаления. Какая неотразимая прелесть пульсировала в каждой жилке этого удивительного существа, досыта напившегося его кровью!
При этом Жиль ничуть не заблуждался; Дора представала перед ним все более ясно осознающей самую суть ситуации; жалость, которую она попеременно испытывала то к своему мужу, то к своему любовнику, объяснялась лишь страхом. Страхом увидеть страдание на их лицах, услышать упрек в их словах, столкнуться с кошмарным фактом одновременного существования этих двух людей в ее жизни. В глубине души она признавалась и в своем страхе, и в своем бегстве. Но сейчас, в самом конце этого малодушного бегства, она вдруг почувствовала, как забрезжила впереди сладостная свобода — свобода для ее эгоизма. "Я буду свободной женщиной, разведенной, богатой, молодой".
— Не знаю, что со мною произошло, — повторяла она, — я была так удивлена, когда увидела, что Перси расстроился. Меня вдруг взяло ужасное сомнение: я спросила себя, не ошибалась ли я на его счет все эти годы? Я думаю, он меня по-своему любил.
Но почему такое сомнение не закралось в душу молодой женщины гораздо раньше, когда она еще носила под сердцем детей этого человека? Жиль не подумал об этом, у него не было никакого опыта в этих важных делах.
— А обо мне ты вообще не думала — не то что час, даже минуту. Она взглянула на него, и в глазах у нее мелькнул коварный огонек Она
рада была воспользоваться протянутой Жилем рукой помощи, чтобы немного выкарабкаться из лжи.
— Это верно, и это ужасно. Думала, наверно, в течение часа, не больше, а потом...
Где-то глубоко внутри в нем жило еще одно существо, оно внимательно наблюдало, зорко вглядывалось, разгадывало загадки, подмечало подробности, точно ангел Господень в день Страшного суда. Но все это было запрятано в дальних глубинах души, а на поверхности обнаженные нервы жадно ловили малейшую тень надежды.
— А потом? — спросил он, словно выпрашивая подаяние.
— Потом, когда я осталась одна, я снова подумала о тебе. Я увидела, что ты погибаешь, и мне захотелось завыть.
Он был растроган и даже ощутил нечто вроде самодовольства.
— Я почувствовала, что не смогу обойтись без тебя, что это меня убьет.
— И тогда? — спросил он, словно ребенок, который с нетерпением ждет продолжения сказки.
— Тогда?
Ничего определенного не появилось в глазах Доры.
— Тогда на следующее утро...
— Да, ты послала мне телеграмму о полном разрыве. Я не понимаю.
— Я отдала ее гостиничному портье ровно в полночь. А утром я не выдержала и послала тебе вторую телеграмму.
Жиль сделал вид, что не улавливает смысла в этом признании: ведь она могла еще до утра отменить эту проклятую телеграмму.
— И потом? Ты опять поговорила с ним и сказала ему, что за ночь решила все заново?
В ее глазах по-прежнему ничего определенного.
— Да... Я сказала ему... что за ночь я поняла, каким ужасным несчастьем для меня было бы тебя потерять, и что я не верю в свою способность вынести это... Я попросила его проявить ко мне хоть капельку жалости.
— А потом?
— С ним снова случился ужасный приступ. На этот раз страшного гнева.
— Я не люблю тебя! — вскричал Жиль.
На секунду она замерла в нерешительности, потом снова вернулась к своему повествованию.
— Он сказал, что накануне вечером я обманула его, что покинуть тебя я обещала лишь для того, чтобы выиграть время. Он сказал, что отберет у меня детей.
Она опустила глаза. Жиль почувствовал себя обезоруженным и жалким. "Что она так уж цепляется за детей? Пора бы поставить на этом точку".
Взглядом он умолял ее рассказывать дальше. Дальше? Она скоро уедет в Америку вместе с Перси, который подал уже прошение об его отзыве в Штаты.
Это мгновенно отозвалось в его сознании мыслью: "Я знаю, я знаю, что все погибло".
— Когда ты уедешь? — спросил он спокойно.
— Через месяц или два, когда там подыщут для Перси замену. По прибытии я тут же куда-нибудь уеду одна, с дочерьми. Так что, как видишь, все складывается хорошо, я тебе всегда говорила, что мне нужно побыть в Америке несколько месяцев одной, чтобы добиться от Перси согласия на развод. Это займет много времени, но у нас с тобой хватит сил, чтобы ждать, мы будем близко друг к другу, ты будешь знать, что я всегда с тобой рядом. И время пролетит незаметно.
Она говорила с ним, как говорят с больным ребенком, который, наверно, умрет, говорила медленным голосом, с наигранными модуляциями, с переходом на шепот, с легким усыпляющим присвистом. Жиль не знал, спит он или
проснулся; во всяком случае, он жил сейчас во сне, и все его чувства были заторможены. До его рассеянного внимания долетали фальшивые интонации ее слов. Он допускал, что любовь их была уже не от мира сего. Поэтому все, что говорила сейчас Дора, звучало как дань уважения, обращенная к их прошлому, как культ воспоминаний, что само по себе было приятно и ценно. Он и не подумал смеяться на ее словами; слышать он их слышал, но его мысли были заняты другими, более важными проблемами.
— Да, — сказал он, — но разлука — это единственная вещь, которую невозможно простить.
Он произнес это словно бы машинально, без малейшей тени упрека, что очень испугало ее. Она ощутила в нем психический надлом.
Кроме того, Жиль тоже сообщил ей неожиданную новость: оказывается, он попросил предоставить ему отпуск на один год и получил его. Она посмотрела на него, испуганная еще больше.
— Я никогда не вернусь больше на Кэ д'Орсе, — сказал он. Я давно хотел оттуда уйти. Я остался там из-за какого-то небрежения к себе.
— Но что ты станешь делать?
— Я об этом много размышлял — у меня теперь все больше и больше пищи для размышлений. Я должен уехать.
— Да, это правильно, я как раз хотела просить тебя об этом: ты не можешь оставаться в Париже, моя жизнь с Перси сделалась бы невозможной.
Ее голос сочился медом. Жиль выразил свое согласие кивком головы.
— Поезжай на юг, я к тебе приеду туда. Мои дочери еще там, мне надо будет их забрать.
Сон продолжался: посреди великого горя: вдруг возник островок великого счастья: он, возможно, еще увидит ее.
Она не переставала изумляться: он был поразительно мил и послушен. Она ощутила это с такой остротой, что испытала легкое головокружение. Ей на миг приоткрылось, что в этой своей податливости он просто прячется от нее; он был смертельно ранен, он больше в нее не верил. И притом, однако, лучезарная улыбка при мысли, что на юге он снова увидится с ней.
Он поднялся. Он почти не смотрел ей в глаза, не отрывая взгляда от нижней части ее лица — вероятно от ее рта, словно пытался припомнить нечто такое, что он когда-то знал.
— Мне нужно идти, — сказал он.
— Да, — сказала она, — мне тоже пора возвращаться.
Она шагнула к нему, будто хотела, чтобы он ее поцеловал. Он ее обнял, оказалось, что он может держать ее в объятиях только как эфемерную тень. Он плакал. Он заметил, что плачет почти не переставая. Это был единственный раз, когда его сознание на миг прояснилось. Он подумал : "Как, должно быть, я ей противен".
Он ушел, не повидав Антуанетту, которой не было дома. На улице его ждало успевшее передохнуть страдание; со свежими силами оно вцепилось в него.
Жиль снял маленький дом на мавританском берегу. Там он казался в полном одиночестве. В окрестностях у. него были друзья, но ни за что на свете он не стал бы с ними встречаться: он не хотел никаких утешений. Попытался было напиться, но тяжесть алкоголя, когда она накладывается на тяготы страдания, превращалась в такое кошмарное бремя, вынести которое было ему не под силу. "Это все равно, что мертвому припарки", — твердил он весь день подобные расхожие фразы. Приходилось мириться с одиночеством, этим неизбежным спутником боли; одиночество принимало фантастические размеры, такова уж была его судьба. "Мне достался неоценимый дар, — говорил он со смехотворной многозначительностью, — познать удел человеческий во всей его красе. Отшельники обладают огромным богатством: им дано беспристрастно оценивать истинное положение человека в мироздании". Эта обреченность на отшельничество неумолимо определяла характер его отношений как с женщинами, так и с мужчинами. С мужчинами было все-таки проще, поскольку суровость и жесткость в конечном счете являются правилом этих отношений.
Но имея дело с женщинами, начинаешь верить в существование мягкости и доброты. "Это море не добрее и нежнее, чем женщины". Дом стоял на отвесной скале, омываемой волнами монотонного Средиземного моря. Январь в том году был мягким; казалось, его волны накатываются одна на другую лишь ради собственного удовольствия и ради удовольствия приехавших сюда двуногих существ, — однако море было всего лишь пульсацией, непрерывной и гнетущей, впрочем, зрелище это, которое он тупо с утра и до вечера наблюдал, оставляло его равнодушным. Как во время войны чтение Паскаля под разрывами бомб. Идея мудрости представлялась ему оскорбительным мифом.
Он вспомнил про Мириам. Он очень ослабел, он мог мыслить только с пером в руке, и он принялся описывать этот первый опыт своей жизни. Перо нещадно скрипело, стремясь прорваться сквозь безводную сушь, преодолеть ужасающее бесплодие, которое издевательски скалит зубы над мистическими порывами отлученной от благодати души. Только оно, это поскрипывание, и боролось с обступавшей дом глухой тишиной. Правда, время от времени Жиль бывал вынужден терпеть приход и уход женщины, которая наведывалась к нему для стряпни и уборки; она была довольно молода и даже недурна собой, но чудовищно неопрятна. Она выказывала ему глубочайшее презрение, которое все классы общества, а простонародье особенно, испытывают к отшельникам.
Он мало думал о той Доре, какой она стала теперь. От нее приходили жалобные письма. Письма, в которых она писала ему, что у нее почти нет времени ему писать, и в которых она, слезно предлагая ему успокоительную микстуру, распространялась о временах, когда они были счастливы. Письма натужные и отмеченные скудостью мысли.
Однажды он получил телеграмму, извещавшую его, что она приезжает. И этот отшельник вдруг ощутил прилив самодовольства. Привычка к суетным жестам и чувствам дает порой о себе знать даже при самых серьезных переживаниях. Она приехала.
К Жилю снова вернулось желание заниматься любовью, и он поспешил овладеть Дорой. Он совершил это на скорую руку. Дора показалась ему весьма пылкой; теперь она занималась с ним любовью именно так, как ей захотелось когда-то при первой встрече в Биаррице, в гостиничном лифте, обходясь без излишней сентиментальности. Она знала, что не выйдет за него замуж. С Перси она расстанется без развода. Жиль принес ей свободу, и она не уступит безрассудному порыву, побуждающему возвратить ему то, что он раньше ей дал. Он дал ей свободу чувств и нечто похожее на нравственную свободу. Она могла их использовать теперь против него и против Перси, которому больше не удастся ее разжалобить. Впрочем, понимая, что она с ним разводиться не будет, Перси перестал прибегать к хитроумным уловкам и больше не скрывал своей злобы; ему было за что ее ненавидеть, потому что она губила теперь его карьеру, после того как в начале их супружеской жизни сумела так благодатно на нее повлиять.
В эти последние недели она изменила Жилю в Париже с одним человеком, которого Жиль еще прежде начал подозревать, после того, как застал его как-то вечером у нее. И эта измена привела к тому, что вновь обретенным телом Жиля она наслаждалась теперь с большей раскованностью и даже с неистовством. Жиль ничего не замечал и в блаженном отупении источал елей.
Она провела у Жиля только две ночи. Этот очаровательный дом принадлежал музыканту, обладавшему простым и подлинным вкусом. Несколькими личными вещами Жиль уже пометил дом своей меткой, говорившей о странном сочетании строгости и сладострастия. Она разглядывала теперь эти мелочи с большим пониманием, с обращенным в прошлое любопытством.
Он проводил ее в Канны, где жили ее дочери. Было холодно, но свет вокруг был прозрачен как хрусталь, и завтрак в придорожном постоялом дворе, где они оказались одни, прошел весело. Она понемногу расслаблялась и вновь входила в ритм его жизни. Он был с нею нежен, но такой трезвой и далекой от нее нежностью, что Доре она показалась сдержанной и была этим приятна. Она снова, как в лесу Лионса, впитывала стиль его жизни. Этот стиль, который тогда ею воспринимался как нечто такое, что невозможно перенять, как что-то слишком особое и потайное, теперь мягко проникал в ее сердце и нес в себе волшебное обаяние. Внезапно у нее возникло чувство, что если она сознается ему в своем парижском обмане, он отзовется мгновенной судорогой, после чего с него спадет трагическая маска, которая всегда сковывала его. И они станут самыми лучшими друзьями, лишенными всяких амбиций, и не смогут больше расстаться.
Прованс больше говорил ее душе, чем Париж. Она забывала коварные наставления Перси, который показал ей Францию после Жиля. Дора догадывалась, что она чужая Франции и что у нее нет ни желания, ни сил решиться на такую рискованную операцию, какой является окончательный переезд в другую страну. Но если в Париже она видела перед собой только народ, который казался ей изнуренным и выродившимся, то здесь она видела только землю, на которой лежала печать благородства, не слишком бросающегося в глаза, но подлинного, достоверного.
Жиль хорошо выглядел, казался здоровым и бодрым; она видела, как с помощью несложных усилий и манипуляций она смогла бы сформировать его облик на свой вкус.
Однако ночь в Каннах не понравилась американке. Стоило зайти солнцу, как Жиль мгновенно утратил свое суровое и тонкое красноречие, которым она наслаждалась в ресторане. Внезапно сделавшись до отвращения скучным, он только и думал о том, чтобы скорее заняться любовью. Любовь, обед, любовь, сон, любовь. Она снова увидела себя в тенетах неумеренной адюльтерной любви и решила, что их совместная жизнь могла быть только такою.
Она покинула его, повторяя свои пустые обещания. Оставшись один, он прекрасно понял, что произошло.
Перед ним снова была черная дыра разлуки. Он вернулся в дом на Мавританском берегу, но пытка оказалась невыносимой. Он отправился в Канны. Поискав там "друзей", он набрел на пигую шайку, которая жила на грани смерти, нещадно истязая себя двумя незатейливыми бичами — гомосексуализмом и наркотиками. Все эти люди вовсе не ненавидели его — так же как и он их вовсе не ненавидел, они просто терпели его, так же как и он их терпел. В этом была особенно жестокая насмешка судьбы — страдая, как он сейчас страдал, оказаться среди этих псевдо-братьев, этих претенциозных и сардонически кисло-сладких существ, которые постоянно играли со смертью, ничуть ее не любя. Он ждал письма.
Оно пришло. И разочаровало его не меньше, чем те, что он получил от нее раньше. У него даже вырвался робкий смешок, однако он никоим образом не помышлял о том, чтобы отступиться. Он был одержим идеей, что никогда в своей жизни ничего не отдавая женщинам с достаточной щедростью, он уж по крайней мере одной из них отдаст столько, сколько сумеет. Он думал, что отдавать — это и значит все терпеть, пройти через все унижения безнадежного ожидания; но он в то же время догадывался о том, что все ей отдать это значит также все и погубить, все утратить и в результате оставить ее наедине с собственной судьбой. И он еще раз вернулся в маленький дом на Мавританском берегу и впрягся опять в странную работу над этюдом о Мириам. Неспособный в своем теперешнем душевном состоянии отчетливо и ясно что-то увидеть, взбаламученный штормовыми ударами страсти, он искал точку опоры в познании иного периода своей жизни, другой стороны своей души. Он видел, каким изощренным может иной раз оказаться преступление и какую иезуитскую уловку ему удалось найти, воспользовавшись слабостью Мириам и ее состраданием, чтобы продолжить свои посягательства на нее. Но хотя он уже и раньше смутно догадывался о сходстве между своей тогдашней тактикой в отношении Мириам и нынешней тактикой Доры по отношению к нему, это сравнение не доводилось в его сознании до логического конца. Жизненный инстинкт еще отталкивал от себя грозное умозаключение. Он писал ей короткие письма, в которых последовательно и упорно избегал выражений, говорящих о его нетерпении или о том, что он сомневается в ней.
Дни шли за днями, и он вспомнил давнее наблюдение, сделанное еще во время войны: дни, наполненные страданием, не кажутся более долгими, чем дни, проведенные в радости.
Перед своим отъездом в Америку Дора должна была вернуться на юг, чтобы проститься с Жилем. Ее письма становились короче, но и нежнее. Она извещала его, что "все понемногу улаживается", что "Перси начинает понимать". Чувствуя, что близится отъезд, а с ним и ее освобождение, она испытывала неодолимое желание — и, пожалуй, даже каприз — подарить Жилю последнюю радость ценою последней лжи.
Она приехала раньше, чем обещала. За два дня до того он отправился в Канны и от радости, довольно, впрочем неглубокой, которую ему доставила ее телеграмма, сообщавшая, что "все решено между Перси и ею", он переспал с первой попавшейся шлюхой.
Внезапно он полностью переменился, к нему вернулось то состояние духа, от которого он за многие месяцы совершенно отвык. Он смотрел на себя в зеркало и слышал, как произносит вполголоса слова, исполненные самого дешевого цинизма: "Я ее поимел" или "Дело в шляпе". Когда она приехала, он ощутил, что происшедшая с ним перемена усиливается. Напряжение отпустило его, он был способен бросать на нее насмешливые и даже критические взгляды; он теперь видел, что она не слишком красива, что она выглядит старше своих лет и что у нее бесформенный и чересчур красный нос. Она ввела его в курс событий. Перси добился своего отзыва в Штаты. Благодаря вмешательству ее влиятельной семьи удалось решить все проблемы, и он получил в госдепартаменте хорошую должность. Она с дочерьми поедет к своей матери в Виргинию. Но самое главное вот в чем: достигнута договоренность, что если через полгода она не откажется от своего намерения, Перси даст ей развод.
Она казалась счастливой, и, слушая ее уверенные речи о будущем, которое ожидает их обоих, Жиль глядел оторопелым взором назад, и перед ним возникало отчаянье, которое наползало на все эти прошедшие недели чудовищным ящером и одну за другой расплющивало их своей отвратительной тяжестью.
Он был по-прежнему словно пришибленный. Он продолжал видеть все окружающее в свете того страшного открытия, которым он был потрясен и убит, когда прочитал две ее телеграммы, полученные вначале в Париже. Разлука с течением времени становится ядом или, наоборот, надежным исцеляющим средством: теперь плоть Доры казалась превратившейся в какую-то совершенно другую, неведомую субстанцию, что делало женщину далекой и недостоверной. Теперь у него и в мыслях не было ее хотеть. Он сравнил все эти отсрочки, которые он уже вытерпел и которые ему еще предстоит вытерпеть в будущем, с бесконечно откладываемой помолвкой в буржуазном семействе, и она увидела в его глазах иронический блеск. Он и не пытался его скрыть. Это ее потрясло, но она ничего не сказала.
В разговоре был довольно осторожно затронут и вопрос о будущем. Что он собирается делать?
— Вы заняты тем, что пишете книгу — сколько бы не уверяли меня, что это всего лишь заметки. Из заметок создается книга. Вы хотите мне сделать сюрприз.
Перед ним был стол, за которым он в самом деле писал.
— Книга... Речь идет совсем о другом, — ответил он, с трудом сохраняя терпение.
У него больше не было никакого желания что бы то ни было ей объяснять. Она никогда ничего не узнает о том, как он мучился эти последние месяцы. Ему совсем не хотелось с ней говорить об этом.
— Так что же в конце концов вы будете делать все эти полгода?
— Я думаю, что поеду в Марокко, на юг, как можно дальше на юг. Она видела, насколько он изменился, но была вполне этим довольна;
вся ее нынешняя удовлетворенность объяснялась сладостной мыслью о близящемся разрыве с Перси. А с Жилем ей бы хотелось еще поиграть в ту игру, которая когда-то ее восхитила, — строить вместе планы на будущее. Для него эти планы были так же горьки, как разлука.
Она говорила не об одном будущем, их ожидавшем, а сразу о двух — о более близком, которое представлялось ей очень кратким, и о более отдаленном, которому вообще не будет конца. Щебеча обо всем этом, она тешила себя мыслью о том, что она будет теперь гораздо свободнее пользоваться своим богатством; когда они с Перси приедут в Нью-Йорк, она потребует от него оформить все бумаги, касающиеся раздела имущества.
Она раньше часто говорила Жилю, что очень хочет, чтобы он приехал в Соединенные Штаты. Об этой поездке она говорила как о некоем откровении, которого ему не хватало и которое совершенно перевернет его взгляды на жизнь. Прельщенный и недоверчивый, скромный и высокомерный, он лишь покачивал головой. Накопив опыт близкого общения с некоторыми американцами, он в конце концов пришел к выводу, что эти люди оказались не в силах отделаться от той духовной дряхлости, который они прихватили с собой из Европы, и что, напротив, они сберегли самые обветшавшие элементы европейской культуры, сохранили только тот отвратительный и утративший всякую силу современный миф, который составлен из рационализма, механицизма и меркантилизма. Все его американские друзья представлялись ему людьми скорее аффектированными, чем надежными; казалось, что все они одержимы каким-то непонятным и беспредметным неистовством. Короче говоря, молодость была для них, так же как и для европейцев, уже в прошлом, и тут были бессильны все эти ученые заклинания, к которым они с таким легковерием прибегали, чтобы вызвать, за отсутствием богов, нелепые призраки счастья. Мой милый старина Карантан, боги давно уже умерли.
Жиль не верил в чудо, которое она ему обещала; он верил, что скорее именно он поможет ей познать чудо, подводя ее к начальным истокам, таящимся в потаенных глубинах древнейших цивилизаций. Здесь их давно ужа разделяло полнейшее непонимание, которое, будучи самым затаенным, явилось, быть может, причиною всех остальных.
Это непонимание не замедлило обнаружиться, когда Дора произнесла неосторожную фразу. Она снова стала ему рассказывать о старом колониальном доме, в котором жила в Виргинии ее мать.
— Когда мы с вами будем жить в Виргинии... — ничтоже сумняшеся сказала она.
Он от неожиданности привскочил. Такого оборота он не предполагал. Он вдруг обнаружил, какая ему угрожает судьба. С Дорой у него произойдет то же самое, что было с Мириам: он попадет в духовную зависимость от нее, потому что сперва окажется в зависимости материальной. Там, где были деньги, там была и родина Доры, там же должна была быть и его, Жиля, родина. Он вспомнил, как в течение нескольких дней он вожделел когда-то денег Доры — почти так же, как некогда денег Мириам. Вероятно, он этим все и испортил.
— Но у меня и в мыслях никогда не было навсегда переехать в Америку. Не думаю, чтобы я смог там остаться надолго.
Это было не то, что он хотел ей сказать, это было слишком прямолинейно, потому что, несмотря на свои предпочтения, он вовсе не был лишен любопытства и симпатии ко всему остальному, и был способен принять участие в самом невероятном эксперименте. Американскую атмосферу он перенес бы, конечно, легче и проще, чем соседство с курильщиками опия или с нелепой анархичностью "Бунта". Так что непреклонная интонация, прозвучавшая в его выкрике, поразила его самого не меньше, чем Дору.
Они помолчали. Растерявшись, он даже не пытался смягчить впечатление от своих слов и бездумно смотрел на расстилавшийся вокруг изящный и скромный провансальский пейзаж. И ему показалось, что он сейчас передал в дар этому пейзажу свой разрыв с Дорой.
Последний день наступил. Дора должна была уезжать. Было условлено, что вслед за нею Жиль тоже вернется в Париж. Накануне они занимались любовью, единственный раз в этот день. Они лежали нагие в пустынном доме, когда внезапно послышался чей-то голос; они замерли. Кто-то шел к дверям комнаты, которые оказались незаперты. Чтобы остановить эти шаги, Жилю пришлось заговорить. Последовала нелепейшая беседа с каким-то поставщиком, который, увидав, что входная дверь открыта, вошел в дом и начал бродить по комнатам. Дора и Жиль обменялись смущенными взглядами и отодвинулись друг от друга.
Этот случай произвел на Дору сильное впечатление, и на другой день она пришла на маленький пляж, где у них было назначено свидание, с таким лицом, что Жиль сказал себе: "Э, да у нее начнется сейчас острый приступ порядочности".
— Я никогда не смогу бросить своих дочерей, — сказала она. Жиль резко ее перебил:
— Не надо говорит о своих дочерях, говори о себе.
— Вот тебе раз! Ты меня больше не любишь?
Жиль и сам не раз задавал себе этот вопрос после той телеграммы, в которой она сообщала ему, что все улажено. И в эту минуту лукавый бесенок нашептывал ему: "Тебе будет мучительно тяжко, но завтра ты будешь ехать в своем автомобиле один. По дороге в Италию или в Китай. Перед тобою весь мир".
И однако ужасная боль переворачивала ему все нутро, боль такая же сильная, даже еще сильнее, чем та, что терзала его в Париже после первых ее телеграмм.
— Слушай, Дора, между нами все было кончено уже тогда, когда ты телеграфировала мне в Париж. Все, что ты сделала потом, отвратительно. Так что все кончено.
У него в кармане был револьвер, что придавало его горю чудовищную комичность, ибо он знал, что не воспользуется им.
Она смотрела на него с таким настойчивым любопытством, что оно казалось ему непристойным и напоминало о том похотливом влечении, каким горели: ее глаза во время первой их встречи в гостиничном лифте. Но она в то же время судорожно рыдала:
— Я тебя люблю, я тебя люблю.
Она говорила это искренне, она безумно сожалела, что он от нее ускользает. Он чувствовал, что его собственное лицо искажено нелепой гримасой.
Таким же голосом она продолжала:
— Наша любовь невозможна, ты сам это знаешь. Нас слишком многое разделяет.
— Но против любви всегда ополчается целый мир.
Он понимал, что недостаточно сильно ее любил. Он должен был взять ее силой, насильственно увезти подальше от Перси. Все на свете решает лишь сила — в любви, как и во всех прочих делах. В эти дни его испугала ее семья, ее деньги, ее Америка. Потому что он ее мало любил, недостаточно любил.
— Наша любовь невозможна. Я однажды уже тебе это сказала. У меня для этого не хватает сил, я не могу.
Он знал: если она оказалась слабой, это случилось потому, что сам он не был достаточно сильным. Женщина такова, какой ее делает мужчина. От этого не уйти. Но эта неизбежность была ему омерзительна.
Тогда он отказался от нее с грубой дикарской решительностью, тем более страшной, что он отказывался от самого себя:
— Нет, в самом деле, между нами любовь невозможна. Для тебя невозможно меня любить. Ты правильно делаешь, что не любишь меня, я не тот человек, каким я хотел бы быть ради твоей любви.
В его голосе слышался треск рухнувшего здания. Она смотрела на него с настойчивым любопытством. Со вчерашнего дня она с удивлением спрашивала себя: "Разве я хоть раз причинила ему зло? Нет, он меня не любил, он меня не любил". Она с горькой радостью ухватилась за эту мысль, значит, он ее никогда не любил. Никого не любя, никем не любима, она тем более была свободна, восхитительно свободна в своей жизни. Но от этой мысли ее пробрала холодная дрожь; она предчувствовала, что настанет день, когда эта дрожь заморозит ей в жилах кровь.
Не глядя на нее, он какое-то мгновение молчал с мрачной, сатанинской гордыней в глазах и уголках рта, гордыней бесповоротного конца. Потом медленно проговорил:
— Я тебе сейчас скажу о себе такие вещи, что тебе больше не в чем будет себя упрекать, не в чем угрызаться совестью, не о чем сожалеть.
Она снова почувствовала любопытство, и оно снова было ему отвратительно. "Что я ей сейчас наплету? — спросил он себя. — А! Неважно, через секунду я наверняка придумаю что-нибудь сногсшибательное".
И он, в самом деле, начал говорить, как говорит, сидя перед экзаменатором, студент, который сам удивлен, что столько неожиданно интересных вещей вываливается из его совершенно пустой головы. В то же время он бы возмущен
отвратительным любопытством этой женщины, которая, несомненно, говорила себе: "Он пьян, воспользуемся этим, чтобы все выведать".
— Так вот... - начал он. И тут его осенило. — Впрочем, я и так собирался обо всем этом сказать, я бы тебе все это выложил перед самым твоим отъездом.
Она посмотрела на него с притворным недоверием, чем лишь подхлестнула его.
— Вначале я ощущал вожделение не столько к тебе, сколько к твоим деньгам. Если бы у тебя не было денег, я не обратил бы на тебя никакого внимания, потому что находил тебя безобразной. С женщинами меня связывали только деньги. Я в женщин не верю, не верю, что у них есть душа. Как только они ко мне приближаются, я в страхе бегу от них прочь. Я женщин боюсь, я опасаюсь женщин.
— Однако ты мне много раз говорил о моей душе, — сказала она с гневным упреком, одновременно ощущая и испуг, и недоумение, из которых снова рождался нешуточный интерес.
— Да, издалека твоя душа — это чудесный мираж, а вблизи она — маленькая серая мышка, которая мне внушает нелепый страх и заставляет влезать на стол. А теперь уходи.
— Из всего того, что ты мне сообщил, я ничего нового не узнала, — сказала она. Говоря это, она видела, насколько ничтожны были все ее подозрения насчет характера Жиля. У нее — как и у него — было такое чувство, что она спасовала перед трудностями, который существовали лишь в ее воображении.
Он тем временем думал: "Я ей сказал: уходи. Сейчас она уйдет. Я не верю, что она уйдет, но однако, это несомненно: сейчас она уйдет. Даже перед гильотиной человек не может поверить в бесповоротность судьбы".
Она сказала ему:
— Я ухожу. Ты будешь жить. Ты полюбишь другую. Эта банальность вернула ему мысль о револьвере. Они обменивались бессвязными фразами.
— Возьми машину, я вернусь пешком.
— Нет, — сказала она. Я найду машину в ближайшей деревне. Она удалилась. Он позволил ей удалиться.
Он остался один со своим револьвером, но он знал, что и на этот раз им не воспользуется. Засевшая внутри боль была настолько мучительной, что он тут же о револьвере забыл.
Мощной волной его затопила ненависть к ней. Жить, больше некогда не увидевшись с нею, вот что станет отмщением. Он все еще жил под знаком самоубийства, которое всегда есть мщение, злопамятство, детская обида или черная магия.
Он шел к своей машине и бормотал:
— Определенно поеду в Италию.
Однако Дора стояла за деревом, надеясь и опасаясь, что он застрелит себя; увидев, как он отъезжает, она почувствовала, что обманулась в своих надеждах, но одновременно и успокоилась.
Странное, похожее на сожаление чувство, которое могло длиться всю жизнь, охватило ее.
Соглашаясь с Жилем, что между ними все кончено, Дора считала, что действует по зрелом размышлении. Да, конечно, она в течение многих часов безостановочно кружила по комнате; но у человека, который впал в истерическое состояние, часом ли больше, часом ли меньше мечется он в поисках выхода, отношение к сути вопроса от этого никак не меняется, и возбуждение, даже если оно тянется очень долго, все равно останется возбуждением. Ею руководила прежде всего досада: с момента своего возвращения на побережье она полагала, что Жиль стал ее меньше любить. Из-за этого она на какое-то время забыла, что в глубине души у нее давно уже зрела идея его покинуть. И все прежние основания для этого решения, которые она ему изложила, были уже не те, что управляли ее поступками в данный момент.
Теперь она была в ужасе от того, что натворила. Возвратившись в Канны, она хотела тут же снова отправиться в Жилю и крикнуть ему, что все это неправда. Но она не сдвинулась с места.
"Там, совершенно один в этом доме, Жиль убивает себя", — эта мысль мучила ее всю ночь. Утром она не выдержала, взяла машину и отправилась к Жилю.
Он и вправду уехал, всерьез, со всем багажом, никому не сказавши куда. Опустевший дом обрел странный и по-новому привлекательный вид; ее удивило, что у нее так и не нашлось времени как следует им насладиться. Она вернулась к себе, растерянная, сбитая с толку; отныне жизнь ее пошла спокойно и пресно. Образ Жиля в ее глазах как-то сразу начал вновь наливаться самостоятельной и таинственной силой, в нем опять появились черты, какие ее влекли к нему в Биаррице. И в своей нынешней свободе она плотски желала его так же неистово, как в первый день их знакомства.
В Париже она снова нашла своих дочерей. Все эти месяцы она не переставала внимательно к ним относиться, ей никогда не приходилось заставлять себя быть хорошей матерью. Но сейчас она впервые почувствовала принуждение. Дети увидели, что она грустна, и окружили ее заботой. Старшая лишний раз доказала, что они ясно понимают происходящее.
— Если бы мсье Гамбье был здесь, ты не была бы такой грустной. Где он?
Дора ощутила вдруг радость. Да, он вернется в Париж, и она увидит его. И все образуется. Среди накопившейся почты она нашла телеграмму:
"Умоляю вас телеграфировать несколько слов в Лион. Жиль".
Он послал это из Авиньона.
В одно мгновение Жиль — и он знал об этом — терял сейчас все, что успел отыграть. Однако внешне это никак не проявлялось. Она выглядела веселой и нежной. Поскольку она собиралась покинуть посольство и надо было продолжать предпринятые ею в последние недели усилия, чтобы сгладить в сознании окружающих то зло, которое она причинила Перси и себе самой, у нее не оставалось ни минуты свободной, чтобы отдаваться чувствам, которые изредка, словно вспышки молний, посещали ее.
Во время таких вспышек она звонила по телефону Жилю и его друзьям, чтобы узнать, не вернулся ли он. Наконец, он вернулся.
Покидая славный домик на берегу, он ощутил непереносимую муку. Одно из тех страданий, которые подобны самой зловредной инфекции, и, проезжая ночью пустынной дорогой, пересекающей плато к северу от Марселя, он в конце концов потерял контроль над машиной и над собой и влетел в яму. И, не двигаясь, продолжал тупо сидеть, воспринимая ночной холод как долгожданный покой могилы.
Проезжавшая по дороге машина остановилась. Из нее вышли люди, чтобы узнать, что произошло. Он посмотрел на них, у него вырвалось завистливое хрипенье. Это была чета влюбленных. Оба были молоды, красивы, элегантно одеты, казались умными и отзывчивыми. Они тотчас правильно оценили ситуацию и какое-то время молча стояли с ним рядом и курили. Когда женщина сочла, что их теплота к нему немного его согрела, она сказала:
— Было бы хорошо, если бы вы попробовали выбраться оттуда.
Он послушно повиновался. После нескольких попыток ему кое-как удалось вывести машину из ямы. Тогда она любезно с ним попрощалась, ее спутник тоже.
Он приехал в Марсель, улегся, и на него снизошла несказанная ласка смерти. Его душевное состояние сильно отличалось от того, какое он испытал во время своего фронтового ранения, когда он решил, что убит; он больше не ощущал того жгучего метафизического любопытства, которое позволяло ему словно бы во всеоружии войти в царство смерти. У него больше не было ни любопытства, ни сомнения; эта иллюзия небытия, некогда казавшаяся ему непостижимой и горькой, представала сейчас перед ним как нечто мягкое и бесцветное. Это был пропитанный ароматом отказ от Доры; таинственным образом она превратилась лишь в благоухание, от нее теперь оставалось только все самое лучшее, что в ней было, она стала воспоминанием о той женщине, какою она была в некие давние дни. Так человек ускользает от своих земных наваждений, чтобы повстречаться с фантомами ада, вскормленными глубинной сутью его желания и его сожалений, — так достигает он более интимного уровня своей потаенной мифологии.
Полагая, что его жизнь без Доры будет похожа на смерть, он больше не испытывал потребности себя убить. Лелея мысль о смерти, он посредством тонкой уловки вернулся к жизни. Он возвратился в Париж. Если он себя ненароком убьет, это произойдет лишь когда Дора уедет. С иронией, в которой сквозила ненависть, он сказал себе: "Я не хочу ей причинять неприятности".
Когда она позвонила ему, он, наслаждаясь собственным унижением, согласился на последнюю встречу.
Увидев ее, он мог вначале лишь плакать — слезами, которые были почти столь же сладкими, как и отказ от нее. Но присутствие рядом любимого существа — огромная сила. Вскоре его вновь охватила жажда жизни и обладания. Но он уже утратил привычку и к тому, и к другому, и смог лишь сказать:
— Если ты не вернешься, я убью себя.
Он говорил это вяло, будто повторяя заученное. Она снова почувствовала отвращение: определенно он был ее жертвой. Но неиссякающий поток слез на его лице воспринимался ею как свидетельство силы, и отвращение постепенно ушло. Или, быть может, она хваталась за любую соломинку, чтобы продержаться до конца и иметь возможность ему обещать, что она вернется, поскольку интерес к нему у нее еще не пропал.
После отъезда Доры Жиль покинул Париж. Вместе с приятелем художником он отправился в автомобильное путешествие. Он хотел провести за рулем то время, которое потребуется Доре, чтобы переправиться через океан, и которое понадобится ее первым письмам, чтобы пересечь Атлантику в обратном направлении.
Он был весел. Вся его вера как будто вернулась к нему. Страшные удары, которые он получил, и как их результат и продолжение — медленное непрерывное разрушение всего, чем он жил, — все это ужасное и непоправимое было, казалось, сметено последними торжественными словами Доры. Она сказала ему "Я принадлежу тебе. Мне нужно вернуть себе свободу. Жди меня." Услыхав эти исполненные величия слова, он с ужасом отогнал от себя мысли последних месяцев и недель. Он во всем на нее положился; своими руками она сотворит их обоюдное счастье; она это сделает. Недаром у нее такие большие и сильные руки.
Со смехом и шутками он объехал Севенны. Он сожалел, что Дора уехала, не продолжив знакомства с Францией. Какая прекрасная земля раскинулась от Клермон-Феррана до Безье! Потом, заставляя себя не торопиться, он возвратился в Париж. Дома он нашел две телеграммы и три толстых письма, написанных на корабле и в поезде по дороге в Виргинию.
Он нарочно оттягивал время: прежде чем вскрыть телеграммы и письма, он заставил себя разложить их сперва по датам отправки. Но когда он начал вскрывать первую телеграмму, его сердце мгновенно было затоплено жарким волнением.
Все было хорошо. И какая глубокая нежность! У нее вырывались слова, которых она прежде никогда не писала в письмах к нему из Парижа и даже никогда не говорила ему. Она чувствовала, какие крепкие связи установились теперь между ними. Этот отъезд целиком перевернул ее душу, с каждой страницы до него долетал ее искренний крик. И по мере того, как она от него удалялась, она словно все больше становилась им одержимой. Однако ей надо было при этом противостоять Америке, которую она заново обретала. Она казалась изумленной и ослепленной.
Он вскрыл последнее письмо, оно было самым длинным.
"Это письмо заставит тебя страдать... Если б ты знал, как я сама страдаю... Я не могу покинуть своих детей... Я окончательно отказываюсь от тебя. Если ты станешь еще мне писать, я не буду вскрывать твоих писем."
Он неподвижно застыл среди четырех стен. Это было нечто другое, нежели то, что он ощутил, получив первые телеграммы. Беда опять обрушивалась на человека, который уже до того был ею придавлен. Жиль стал более чувствительным, и последние слова Доры, когда она уезжала, опять пробудили в нем нежность, которая там, на побережье, делала последние усилия, стараясь уцелеть в неравной борьбе с горькой обидой разлуки. На сей раз мысль о смерти не была ему опорой. Он беспрерывно стонал; он страдал, и небытие уже не рисовало ему своего спасительного миража. Он знал, что окончательно теряет Дору, и идея окончательности, бесповоротности так заполняла теперь все его существо, что ему представлялось, будто он никогда не знал эту женщину, но при этом он по-прежнему был неразрывно с ней связан. Ни ненависть, ни презрение не могли быть ему помощниками в этом противостоянии с Дорой. Он горько сетовал, что она причинила ему зло вместо того, чтобы принести добро, но в конечном счете он был в состоянии лишь безропотно принимать от нее все, что она ему приносила. Его окаменевшее сердце стало раскрываться и изливать живые чувства слишком поздно. Он принимал от любимого существа все, что от него исходило. Но исходило от Доры не счастье, от нее исходила беда. Он плакал как ребенок, он вновь обретал свое несчастное детство в этих последних слезах; он полностью был во власти Доры, как был бы во власти собственной матери, если бы мать у него была. Он плакал безудержно, плакал в этой комнате от всей души и от всего сердца, так же как от всей души и от всего сердца он здесь любил, и, вероятно, уже одно то, что он находился сейчас в этой комнате, позволяло ему острей ощутить свою полную страсти и обещания безропотность: мог ли он в тех же самых стенах, где была ему дарована радость, отказаться от муки? Если мука оказалась сильнее, чем радость, значит в этом ему была явлена еще одна сторона величия Доры.
Он исступленно и страстно ощущал величие и всемогущество Доры. Ее неторопливая, обдуманная, многократно повторяемая жестокость свидетельствовала о сладострастной опытности и сноровке, которых он никогда за нею не знал, когда держал ее в своих объятьях.
Из заокеанского далека она казалась ему невероятно красивой — о, красивой духовно, ибо теперь, когда его столько раз грубо, насильственно вырывали из привычной среды и почвы, он забывал, навсегда забывал ее тело, он больше ни на мгновенье не мог представить себе, что будет желать это тело; впрочем, он уже давно перестал его желать, со времени первой телеграммы о разрыве, — она казалась ему красивой той завидной, чарующей красотой, которую придало ей поразительное совершенство ее поступка.
Он больше не думал ни об одном из тех факторов, которые можно было считать социальными и которыми можно было объяснить ее недоверие к нему или ее возмущение им. Он был теперь очень далек от мысли, что она была буржуазка или что ею двигал страх. Нет, Дора была существом, которое он любил и которое безраздельно им распоряжалось. Теперь, когда он начинал любить ее снова, ему казалось, что он и не переставал ее любить. Он жил, связанный с нею нерасторжимыми интимными узами. "Если она такое со мной сотворила, значит ей было угодно так поступить. Да сбудется воля ее, а не моя". Слова молитвы просились у него с языка, хотя он этого не замечал.
Он полагал себя бесконечно малой величиной и считал себя бесконечно виноватым, потому что был бесконечно мал. Дора не пожелала его, потому что он был ей бесконечно неприятен. Она была вправе бросить столь малую, столь жалко дрожащую душу в глубину тех пустынных пространств, которые образовались из-за ее отсутствия, из-за их вынужденной разлуки. Она вправе попрать столь чахлое сердце.
В то время как одна часть его души изливалась великой нежностью, в другой сохранялась великая сушь, как в пустыне Сахара. В Жиле рождалась ненависть и быстро нарастала, поднимаясь во весь рост. Ненависть холодная, неподвижная, вся обращенная против него самого, она пристально глядела на него и видела там отсутствие Доры. Доры никогда там и не было, и никогда не будет. Страшный приговор, с размаху ударивший по нему, сводился к простенькой шутке: "Взяв меня в любовники, она проявила дурной вкус". Он нашел, удовольствие в постыдном для него убожестве такого зубоскальства. "Она проявила дурной вкус". Ненависть к себе самому точно липкий пот покрывала всю его кожу. Он отдал Доре все самое лучшее, что в нем было, а это оказалось ничего не стоящим пустяком. То был полный и окончательный крах его жизни: весь его ум умирал вместе с сердцем.
Вначале она все же немного хотела его. Но вскоре стала тайно и страстно желать того, что не было им. Она месяцами ждала своего избавления. Угрожая ей самоубийством, он окончательно вселил в нее ужас. Она была вправе его презирать. Заигрывая со смертью, но так ее и не приняв, он оказался подлее и ниже самого что ни на есть подлого и низкого человека. Perinde ас cadaver[8] — знаменитая иезуитская формула пришла ему на память. Почему? Фраза суматошно плясала у него в голове, как брючная пуговица в кипящем котле. Какая связь между тем, во что превратилась его жизнь, и этим девизом?.. Да нет, связь он видел: для жизни он умер — и при этом будет, по всей вероятности, подчиняться правилам жизни. Будет жить, будет работать. Он себя не убьет. Зачем себя убивать? Чтобы отмстить? Мстить у него не было больше охоты. "Если вы станете мне писать, я не буду вскрывать ваших писем". Эти слова, которые действительно все отрезали, он предпочитал всем другим словам этого письма, ценя их прекрасную и окончательную жестокость.
Почему он должен на нее сердиться? Она увидала, каким он был простачком: он, видите ли, захотел на ней жениться. Она приняла его дурацкую игру. "Поскольку нельзя переспать с тобою, мальчик, не вороша высоких слов, ну что ж, свою порцию ты получишь". Она преспокойно сыграла свою игру —-игру нормального существа, которое желает получить удовольствие, ничего больше, и которое платит за это первой попавшейся под руку фальшивой монетой. Зачем говорить, что это подло? Подлым был он, потому что ему захотелось всколыхнуть те пласты громких слов о любви, о женитьбе по любви, к которым человек благопристойный прикасаться не станет. С самого начала она ощутила в нем эту сентиментальную демагогию, это плебейское вожделение. Она сумела стать подлой, чтобы завладеть существом подлым, низким и пошлым.
Жиль безвылазно бродил по дебрям фантасмагорических рассуждений. В другой раз он сказал себе: "Ты одинок, и ты всегда ее хотел, хотел всей слабостью своей души. Какая-то частичка тебя, какой-то неуловимый бесенок радуется тому, что получил наконец свободу, свободу ничего собою не представлять и беспрепятственно предаваться собственной слабости, несостоятельности и своему поражению. Этот бесенок вырастет и превратится в матерого беса попустительства и потворства себе самому".
Сколько раз я себя ловил на том, что говорю ей непростительно много лишнего, и сколько раз с удивлением слышал странные звуки собственного голоса". Он был искренним, но на что эту искренность он направил? Он вожделел ее тело, а что до ее души, он вожделел в ней только те уголки, в которых он мог поместить свою, собственную душу, как Жильца на постой к недоимщику. Ее собственная душа не интересовала его. Только теперь он соприкоснулся с ее душой.
Иногда к его рассуждениям примешивалась толика идиотского юмора: "Если бы она жила в каком-нибудь далеком краю, она бы обращалась со мной, как обращаются с туземцем, которого не понимаешь и которого завтра покинешь. Именно так англосаксы обращаются с людьми романской расы, с латинянами. Ибо я, конечно, латинянин и смешиваю сентиментальность со свинством. А я еще пытался играть перед ней представителя нордической расы... Да я просто мадам Батерфляй".
Он судорожно метался, бросаясь от одного объяснения к другому. И всегда находил для нее если не извинения, то во всяком случае оправдания. Она так поступила с ним просто из эгоизма, повинуясь дикарской животной силе, для приличия приправленной иронией и цинизмом — качествами, которые он сам, насколько мог, всегда культивировал в своей жизни. Потом наступила минута, когда он возопил во все горло в своих четырех стенах: "Несправедливость!", по это было лишь пробою голоса, и когда он захотел повторить эту попытку, слово угасло у него на устах. Кричать о несправедливости было не в его натуре. И когда много позже, спустя годы, он вспомнил о той минуте, он увидел, что сам источник этого чувства отсутствовал в нем, поскольку даже тогда он не мог прибегнуть к нему. Нет, он не верил ни в справедливость, ни в несправедливость. Для него вопрос мог быть только о Бытии или о Силе. Сначала он из-за Доры вдруг усомнился в их существовании; такое с ним уже случилось однажды — в Вердене, во время войны. Среди адского грохота снарядов, когда мучительная глухота заткнула ему оба уха своими коловоротами, а один из соседей по окопу, получив осколок в живот, изверг на него ком окровавленных внутренностей, Жиль вдруг взбесился и в ярости завопил: "Бога нет!" И тотчас же оказался в какой-то непонятной, не имеющей ни конца ни начала вселенной. Но по зрелом размышлении он потом понял, что мир существует, великолепный и могучий, и существует Бог, который этот мир сотворил. И доказательство этому он видел в существовании Доры, могучей Доры, более сильной, чем он. Бытие, будучи выведенным из игры, оказалось сведенным к элементарному вопросу силы. "Я не жертва несправедливости, я побежден, вот и все. Она почувствовала, что она сильнее меня, и бросила меня. Вот и все. Бросила по целому ряду причин, которые я бы мог прекраснейшим образом проанализировать, если бы не эта страшная головная боль и не эта боль во всем теле. Я мучаюсь, и мне наплевать на анализ".
Боксер Грогги делает слабое движение рукой, желая показать, что он хладнокровно переносит удары судьбы и приветствует своего победителя.
Но зачем она солгала? Почему не поговорила с ним перед отъездом? Ибо, уезжая, она уже знала. Эта мысль, что она не любит его, на нее не с неба свалилась по приезде в Америку. А, может, именно по приезде в Америку... Тогда... тогда она человек, который вообще живет на уровне бессознательного?... Нет, нет, пусть лучше она будет циничной, чем глупой. Она ему солгала, потому что ложь не исключена из арсенала сильных людей. Она, вероятно, ощутила к нему влечение, которое целый месяц настолько опьяняло ее, что она порой стала заговариваться и нести чепуху, вроде этой: "Мой муж весьма далек от идеала, так что, пожалуй, лучше уж ты, чем он."
После этого рассуждения она опять стала в его глазах женщиной лживой и отлично сознающей все то, что она делает.
Вскоре позвонил по телефону Сириль, и Жиль разрешил ему придти. Он рассказал Сирилю, как обстоят у него дела. Сириль был потрясен. Ему внезапно привиделось, что в истории Жиля как в капле воды, отражается то, что ожидает их всех в приключениях с женщинами. Все они были мужчинами, которые для женщин не существуют. Женщины живут по самое горло в обществе. Общество и создано было для них, сообразно с их потребностями. Женщины нуждаются в комфорте для своих детей и в роскоши для своей красоты. Следовательно, мужчины типа Жиля и Галана для них просто не существуют. У мужчин этого типа нет ни денег, ни власти. Таких мужчин, как они, женщины делают своими любовниками, тщательно скрывая подобную связь. Разве только эти женщины сами не имеют куска хлеба, сами уродливы или дряхлы. Тогда уж они берут себе мужчину такого типа всерьез, потому что это лучше, чем ничего.
Для Сириля мгновенно стали ясны его отношения с Антуанеттой. Она никогда не бросит его сводного брата ради него. Клеранс один из тех мужчин, которые женщинам необходимы. Правда, он рогоносец, но при этом хозяин своей судьбы. Сириль понимал, что он сам тоже все время страстно желал отнять Антуанетту у Клеранса, получить ее в свою полную и безраздельную собственность. Но было ли это реально? Он не имел ни гроша за душой, не имел никакой сколько-нибудь ясной перспективы. Несмотря на свой недюжинный ум и сильную волю, он не видел сейчас никакой возможности получать по десять, по двадцать тысяч франков в месяц. С Антуанеттой он никогда на эти темы не говорил, но теперь знал, что скоро заговорит с ней об этом, и результат будет тот же, что и у Жиля.
Он глядел сейчас на Жиля так, как глядят на войне на труп первого погибшего друга. За ним последуют остальные. Все будут убиты.
Подумать только — Жиль! Тот самый Жиль, что так нравился женщинам! Перед Сирилем четко обозначился мерзкий предел любого успеха. Да и сам он, наделенный в гораздо большей мере, чем Жиль, силой воли и способностью самовыражения, — тоже знал этот мерзкий предел. Несколькими днями раньше он перечитал две свои книги; он увидел жирные, словно кляксы в ученическом сочинении, следы влияний и подражаний, увидел, как на этих страницах вызывающе и развязно пыжится его ребяческая неопытность.
Он не думал торжествовать при виде поражения друга. Он впервые почувствовал себя с ним солидарным. Он с уважением взирал на его спокойное отчаяние. И даже ощутил потребность отнестись к его горю тактично и скромно. Он потащил его с собою по кабакам, чтобы напоить его допьяна и помочь ему скрыться за этим покровом от себя самого и от других. Но это был дырявый покров.
В Швейцарии Поль Морель на первых порах вкушал подленькую радость бегства. Избавившись от угрозы, которая постоянно висела над ним со дня банного скандала, он признался перед самим собою во всем, признался даже еще полнее, чем это было в Париже. Признался, что вел себя как негодяй и что родители правильно с ним поступили, отослав его подальше от жизни, которая слишком трудна для него. Ему казалось, что он все забыл — свою ненависть к отцу, свое бахвальство перед Каэлем и Галаном и даже ужасную сцену в купальном заведении.
Однако эта сцена произвела на него чудовищное впечатление. Ибо он с ужасом обнаружил, что эти подонки лишь повторяли применительно друг к другу те самые оскорбительные и постыдные действия, которые он уже с давних пор производил над собственной персоной. Там, где он ожидал столкнуться с демоническими страстями и могучей энергией, он нашел лишь отображение собственной слабости, своего крохотного и жалкого потаенного сластолюбия. Тем большее омерзение внушил ему этот грязньш мир; в ту минуту, когда эти подлецы попытались присоединить его :< общей игре, вся его душа и вся его плоть скорчились в самом темном углу. Подальше от этих рук и от этого смеха. Но не от них, а от собственного кривляющегося образа пытался он спастись в смертельном испуге.
Теперь он был почти счастлив. Он сбросил со своих плеч давившую на них тяжесть; его больше не изводил честолюбивый зуд, требовавший от него обязательно что-то собой представлять; он теперь понял, что никем никогда не будет. Неожиданно на него свалившимся состоянием небытия он наслаждался как избавлением.
Но может ли двадцатилетний юноша жить только идеей небытия? Поль, вероятно, бы смог, если бы ему не встретились люди более живые, чем он сам, пример которых, мучая его и терзая, возбуждал и возвращал его к жизни. Некоторые молодые люди его типа превращаются потом в самых кротких и тихих идиотов, но в течение нескольких лет своей юности они восприимчивы ко многим жизненным соблазнам.
Однажды он получил письмо от одного из самых посредственных и сереньких участников группы "Бунт" — во всяком случае, ему показалось, что узнает его подпись. После любезных слов о том, какую хорошую память оставил по себе его "дух непокорства", в нескольких не слишком внятных строках Полю сообщали, что полиция его отца "подвергает преследованиям Сириля", что вскоре после отъезда Поля началась "чрезвычайная операция вероломной расправы со всеми членами группы". Выражалось сожаление по поводу его отсутствия, которое мешает ему защищать своих друзей. Вот и все. Это письмо как удар хлыста пробудило совесть Поля Мореля: он возненавидел себя за трусость. Это была реакция слабых, но одержимых идеей силы существ: он тотчас подумал о самоубийстве. Еще один способ рукоприкладства в отношении себя самого. Но ему нужно было выбирать между различными способами самоубийства — это дало ему некоторое время. И за это время его, который вспоминал об отце уже лишь короткими и смутными наплывами, примешивая к обиде на вынужденную покорность чувство, похожее на симпатию, вновь охватил ; неудержимая злоба к нему.
Поль жил в одном из тех странных учреждений, в которых эпоха, с такими нелепыми претензиями заботившаяся о том, чтобы порвать со всякой традицией, восстанавливала, неосознанно и ни с чем не считаясь, древнейшие, можно сказать, извечные, обычаи и приемы, без которых человечество не может никак обойтись. Частная лечебница сравнительно с монастырем — то же, что конура сравнительно с домом.
Среди медицинских сестер была там одна, которая вздрогнула от отвращения, услышав его фамилию, но прониклась к нему симпатией, когда смогла посчитать его жертвой, к тому же взбунтовавшейся жертвой. Ребекка была мала ростом, невзрачна лицом и фигурой, но обладала материнским терпением уродливых женщин, непреодолимым влечением иудейки к христианину, противозаконной приверженностью к психоанализу, похотливо-болезненным любопытством и прелестной кожей. Этого оказалось больше, чем достаточно, чтобы околдовать Поля, который, хотя и был осквернен, но остался девственником. Идиллия между ними развивалась успешно. Медсестра сумела стать соучастницей порока своего пациента, делая вид, что искореняет порок, и вскоре бедный маленький Поль выдал ее трепетному любопытству все секреты своей — буржуазной и президентской — семьи, а также рассказал о похождениях группы "Бунт".
До сих пор Ребекка знала только из книг о действиях парижской секты, которой интересовались во всех "прогрессивных" закоулках Европы. Рассказы Поля захватили ее, и она активно поддержала своего нового друга в его желании возвратиться в Париж.
Он получил новое письмо, написанное другим почерком, анонимное. "Ваш отец ведет опасную игру. Он является в настоящий момент единственным препятствием для победы левых сил. Его сопротивление нелепо. Будь вы там, вы бы сами могли сделать необходимые выводы. Кто может помешать нам прибегнуть против него к средствам, применение которых его тайная ненависть ко всему, что нам дорого, сделает неизбежным?"
Письмо было проникнуто лихорадочным духом Парижа. Оно страшно возбудило Ребекку. Она с жадностью выспросила Поля обо всем, что могло скрываться за этими иносказаниями. Поль не был слишком подкован в тайнах политики, которые он вообще всегда презирал; то немногое, что он знал, было почерпнуто им из доверительных бесед его матери, которые она вела в его присутствии с несколькими близкими ей людьми. Продвигаясь наощупь, он в конце концов остановился на следующей гипотезе:
— В момент перемирия папа очень боялся, что в Германии может победить коммунистическая революция. Он придерживался по этому вопросу мнения, которого не разделяли многие его коллеги по кабинету. Должно быть, он отдал приказ каким-то образом помочь германской армии в подавлении революции. После этого, возможно, остались компрометирующие документы.
Ребекка заморгала глазами. Родившись в России, она последовала за своим отцом, социалистом-революционером, бежавшим в Швейцарию от большевистских преследований. В спокойной обстановке изгнания она сделалась коммунисткой. Ребекка все настойчивее советовала Полю вернуться в Париж. Он же, не считая это столь важным, не хотел ее покидать. Она сказала ему, что могла бы получить отпуск и поехать с ним вместе. Тогда, преодолев свое недоверие и обиду, он написал Галану.
Тот мгновенно отозвался теплым письмом, в котором не было даже тени пренебрежительного отношения. Он сообщал ему, что во многом изменился, да и Каэль тоже: "Мне удалось убедить Каэля, хоть это ему и претит, что завязалась серьезная битва против мсье Мореля и что мы не можем оставаться в стороне от нее. Мы солидарны с любой попыткой, даже не слишком чистой и весьма непоследовательной, которая может быть предпринята против столь очевидного врага. Вы знаете, что я думаю о своем брате Клерансе и о его политике. Но в данный момент я должен сказать, что позиция, которую он решил занять против мсье вашего отца, должна быть нами использована..."
— Видишь, надо ехать! — вскричала, сверкая глазами, Ребекка.
— Но что я буду там делать? — проворчал Поль, который с удивлением, недовольством и завистью узнал, что его зять и, вероятно, сестра тоже были замешаны в этой таинственной потасовке.
— Я не знаю. В любом случае ты можешь сыграть там важную роль. Ребекке мечталось, что с помощью дерзких манипуляций она сумеет поставить
своего юного друга, пусть даже вопреки его воле, на службу революции.
Поль написал своим родителям, что он выздоровел и может возвращаться. Директор лечебницы, соответственно обработанный Ребеккой, дал Морелям благоприятный отзыв об их сыне.
Однако Поль решился на отъезд с большой неохотой, поскольку ему казалось, что он потеряет Ребекку. Она предпочтет ему кого-нибудь из его сотоварищей по "Бунту". Он отлично понимал, что в основе его сексуальных отношений с нею по-прежнему лежит стыд.
Он был жутко ревнив из-за страшной неуверенности в себе и весьма опасался одного из молодых врачей этой лечебницы. За два дня до намеченной даты их отъезда он внезапно ворвался в его кабинет, где, как он полагал, могла находиться Ребекка. Прав был он или нет, сказать трудно, ибо ревнивцам чаще всего удается увидеть в реальной жизни как раз ту картину, которая неотступно преследует их в воображении, но поза его подружки, стоявшей около врача, который сидел за своим столом, и сильно к нему наклонившейся, показалась Полю более чем подозрительной. С ним случился сильнейший припадок отчаяния и гнева, и он закричал, что в Париж не поедет.
Ребекке стоило большого труда его успокоить и убедить в том, что ничего и не было. Наконец, они отправились. На вокзальном перроне он еще раз попытался вернуться назад. "Я не хочу видеть этих людей. Они опять причинят мне вред", — бормотал он.
Ребекку удивил злой и недоверчивый тон, каким он произнес "этих людей".
Луна сверкала над Парижем, как капля росы на цветке, когда Поль и Ребекка вышли из поезда На платформу вокзала. Они остановились в одной из монпарнасских гостиниц. Чтобы выиграть время, Поль убедил семью, что по дороге в Париж он сделает несколько остановок для знакомства с Бургундией. Молодая еврейка, которая никогда не бывала в Париже, была очарована им и уже не с таким нетерпением, как в Швейцарии, рвалась познакомиться с Каэлем и Галаном. Поль, который уже начал было опасаться этого ее нетерпения и даже ненавидеть его, успокоился и в конце концов дал знать Галану о своем приезде. Услышав в телефонной трубке его голос, Галан воскликнул:
— Ах, наконец-то! Я уже начал тревожиться. Куда вы девались? Я написал вам в Швейцарию. Мне необходимо срочно с вами увидеться.
У Галана был тон человека, до предела заваленного делами. В еще большей степени он произвел на Поля это впечатление, когда пришел к нему в номер. Молодой человек это отметил, как и восхищенные взгляды, которыми Ребекка буквально пожирала Сириля. По своему обыкновению, Галан уголком белесого глаза отметил свою новую победу, хотя и смотрел в это время на пол. Он сумел очень ловко задобрить его своим сдержанно приветливым видом; затем он заговорил с ним сугубо серьезным и вместе с тем доверительным тоном:
— Послушайте, я не собираюсь говорить обиняками... Но сначала хочу вам сказать, что вы превосходно выглядите.
Внезапно повернувшись к Ребекке, он продолжал:
— Буду говорить с вами обоими — и с абсолютным доверием. Не знаю, обратили ли вы в Швейцарии внимание на то, что во Франции состоялись выборы и что они принесли огромный успех левым силам.
Он сопроводил эту фразу улыбкой, которая отдавала дань уважения их общим политическим пристрастиям. Поль смущенно заерзал на своем стуле.
— Вы знаете, что ваш отец является смертельным врагом Шанто. Он хочет любой ценой помешать ему стать председателем Совета министров. Он твердит каждому, кто соглашается его выслушать: "Пусть будет любой, пусть даже социалист, но только не он". И у него действительно есть возможность этому помешать. Он хранит пачку писем Шанто, которую ему продали. Два или три года назад.
Он замолчал, не сводя с Поля своих неправдоподобно светлых глаз. Тот, стараясь перехватить взгляд Ребекки, заметил:
— Письмо... одного анонима уверяет нас в совершенно противоположной ситуации. Мы решили, что у левых есть документы, компрометирующие... мсье Мореля.
Он не решился сказать: "моего отца". Галан спросил тоном, в котором, как показалось Полю, сквозило притворное равнодушие:
— У вас есть это письмо? Поль чуть заметно ухмыльнулся.
— Мы его сожгли, — поспешила сказать Ребекка.
Когда Поль увидал понимающий взгляд, которым она обменялась с Галаном,
лицо его исказилось. Галан догадался, что Поль ревнует, и был сильно раздосадован этим. С этой секунды он старательно отводил глаза от молодой женщины.
— А каково содержание документов против Шанто? — словно нехотя спросил Поль.
— Это его юношеские письма, в которых он заявляет, что вступает в радикальную партию лишь для того, чтобы соблюдая всяческую осторожность, подготовить ее изнутри на позиции экстремизма. Он очень резко высказывается о партии, главой которой он сегодня является.
— Да полно вам! С той поры он здорово переменился! — воскликнул Поль.
— Быть может, и не так здорово, как вы думаете, — живо отозвался с понимающим видом Галан.
— Как! — наддал жару Поль. — Уж не вам этому верить. Шанто такой же предатель, как мой папаша.
— Да нет же! Тут надо все-таки делать различие.
— Различие. Вы говорите сейчас, как ваш брат, как мсье Жильбер Клеранс, депутат-радикал.
Галан посмотрел на него с ангельским терпением; Ребекка с беспокойством следила за тем, как портится и без того плохое настроение Поля.
— Да, надо делать различие, — не спеша продолжил Галан. — Шанто заставил признать коммунистическое правительство России.
— Вы теперь коммунист! — вскричал Поль. — Я считал, что вы с Каэлем презираете Москву, как и все остальное. Каэль написал, что Ленин, который учинил массовое убийство анархистов, это буржуй того же сорта, что Тьер или Пуанкаре.
Все с тем же ангельским видом Галан вдруг очень ласково сказал:
— Поль Морель, нужно, чтобы вы изъяли у вашего отца письма Шанто. С какого-то момента Поль ждал этой фразы, но все-таки вздрогнул.
— Не вижу никакого смысла в том, чтобы поддерживать Шанто в противовес моему отцу. Оба друг друга стоят.
Он чувствовал страшную неловкость под ласковым и настойчивым взглядом Галана и все же пробормотал себе под нос какое-то невнятное возражение. Тогда Ребекка воскликнула:
— Поль, ты не должен ни секунды колебаться! В конце концов, это отвратительно — использовать в своих целях личные письма человека, да еще письма его юности!
— Да, — нехотя сказал Поль.
Он ненавидел Галана, но боялся трусливо отступить перед трудным заданием. Всего два месяца тому назад он поклялся посвятить себя душою и телом Каэлю и Галану.
После недолгой паузы он продолжил с непринужденным видом человека, который наконец принял решение:
— Но сначала скажите, как, по вашему, я могу отыскать эти письма? Галан начал давать ему информацию, и она своей точностью ошеломила не
только его, но и Ребекку. Поль с ужасом вспомнил тот взгляд, которым Галан обменялся в банях с полицейским начальником. Свои сведения Галан мог получить только от полиции. Значит, полиция, была против его отца — это крайне удивило Поля. Выходило, что и мадам Флоримон, и Жильбер де Клеранс были тоже посвящены в это дело. От всего этого разило полицейской провокацией и семейным скандалом. Мадам Флоримон ненавидела его мать, это он знал. Однако Галан не спускал с него своего спокойного взгляда. Этот взгляд ввергал Поля в бездну слабоволия и бессилия, и Поль говорил себе: "Я трусливо отступаю перед единственным поступком, на который я способен и которого от меня можно потребовать. От меня они требуют совершить поступок подлеца и предателя. Они правы, требуя его от меня, хотя и он чересчур труден для моих слабых сил".
И тут он неожиданно сказал, что сделает это; он вернется в Елисейский дворец. При этом он глядел на Ребекку, и в его глазах читались упрек и угроза.
Когда Галан ушел, Поль разразился яростной тирадой на тему о том, что все, решительно все плетут вокруг него козни с целью его погубить.
После эпизода в кабинете врача перед их отъездом из швейцарской лечебницы Поль перестал доверять своей подруге. Со времени их приезда в Париж он придирчиво за нею следил и вскоре, еще до визита Галана, заметил, что она каждый день ищет предлога, чтобы на какое-то время отлучиться. Он пошел за ней следом и увидал, что она ведет долгие телефонные разговоры из соседних кафе или из кабинки на почте. Он не сомневался, что она говорит с молодым швейцарским врачом. В нем нарастало болезненное возбуждение, которое он всеми силами старался скрыть от своей любовницы, но с ужасом ощущал, что эти силы подходят к концу. После кокетливых переглядываний Ребекки с Галаном ему стало уже совсем невмоготу себя сдерживать.
На следующий день после визита Галана он должен был вернуться в Елисейский дворец, но утром он заявил, что весь день будет оставаться в постели. Ребекка посоветовала ему по крайней мере предупредить об этом родителей; со злобной иронией он отказался. Он много пил после приезда в Париж и, скверно перенося алкоголь, всякий раз просыпался в тяжелом состоянии. Его слова, казалось, привели в замешательство Ребекку, которая, вероятно, рассчитывала, что вечером будет свободна. Поль вздрогнул, уловив гримасу досады на ее лице. Он тут же устроил ей ловушку.
— Я собираюсь сегодня вечером зайти к Каэлю, чтобы побеседовать с ним наедине. Я хочу знать, что он думает обо всем этом.
Не попросив позволения его сопровождать, Ребекка с притворным равнодушием сказала:
— Я пойду в кино.
— Вот и прекрасно.
Поль дрожал от нетерпения и тревога весь день. Валяясь на кровати, он курил одну сигарету за другой и мусолил страницы полицейского романа. Впрочем, выйдя их гостиницы, он тотчас занял наблюдательную позицию в табачном магазине и увидел, что Ребекка, которая только что еще была в халате, теперь вся расфуфыренная и напомаженная, выскользнула из отеля. Идя за ней следом и глядя на ее уродливые ноги и отвислый зад, он только сильнее ее обожал. Она вошла в пивной бар "Дом", села за столик и принялась ждать. С поистине дьявольской ловкостью отыскав укрытие, Поль подстерегал каждое ее движение. Сердце бешено колотилось, он всем телом дрожал и еле сдерживал рвущийся из груди крик. Чтобы немного успокоиться, ему пришлось пройти еще несколько шагов по улице. Потом, испугавшись, что она исчезнет, он резко рванулся назад. Она была там же, с ней рядом сидел мужчина, молодой врач из Швейцарии. Как загипнотизированный, Поль двинулся к ним.
Когда Ребекка его увидела, на ее лице застыл страх, потому что у Поля был поистине ужасающий вид. У него были расширены глаза, он брызгал слюной, и все его тело сотрясалось словно в пляске святого Витта.
За соседними столиками люди застыли, думая, что сейчас произойдет убийство из ревности.
— Сволочи, — с трудом ворочая языком, хрипел Поль, — вот как вы лечите своих пациентов! Сволочи, вы хорошо надо мной посмеялись, вы оба! А ты, грязная потаскуха, вот как ты думаешь о своей революции! Устроилась в Париже на мой счет да на мои денежки еще и альфонса себе завела!
— Успокойтесь, успокойтесь, — говорил молодой врач с сильным швейцарским акцентом.
Его испуганный вид не вязался с внушительной шириной плеч.
— Мой малыш, мой малыш, — говорила Ребекка.
Они выволокли Поля из кафе на улицу. За врачом увязался официант, боясь, что тот забудет заплатить за заказ. На тротуаре люди взволнованно толпились вокруг Поля, которого сотрясали сухие рыдания; маленький, сутулый, он сжимал руками голову.
Неожиданно он убрал кудри и взглянул на Ребекку. Его физиономия неузнаваемо изменилась. Нечто вроде застывшей судороги придавало лицу выражение энергии и решительности, которого Ребекка до сих пор у него не видала.
— Из всех вас лишь я один подлинный революционер. Я всегда так считал. Я знаю, что остается мне делать. Прощайте.
И он шагнул от них прочь, будто собираясь удалиться. Люди вокруг посмеивались, одни с сочувствием, другие сердито..
— Куда ты идешь? — спросила Ребекка. — Я тебя не отпущу.
— Шлюха ты, тебе нужен десяток любовников для твоей грязной задницы. Но и у меня есть десяток любовниц, они меня ждут. Пусти.
— Я тебя не отпущу.
Тем временем молодой врач вступил в перебранку с двумя подозрительного вида парнями, которые обвинили его в грубом обращении с Полем.
— Оставь человека в покое, подлюга ты этакая!
Поскольку дело там уже дошло до кулаков, Ребекка коротко вскрикнула и бросилась на помощь врачу; Поль тут же исчез в толпе.
Наутро Ребекка явилась к Галану в крохотную студенческую комнатушку, в которой он обитал. Было девять утра, и он уже давно сидел за столом и что-то писал, облаченный в весьма красивый халат, подаренный ему Антуанеттой. Ребекка рассказала, что произошло.
— Он не вернулся и не вернется. Он несомненно пустился в бега. Вы не считаете, что мне нужно предупредить Морелей?
Галан пришел в сильное волнение, но не задумываясь ответил:
— Нет.
— Почему? — спросила Ребекка. — Бедный малыш...
— Если Морели узнают об этом побеге, они опять упрячут его под замок.
— Но после приступа он будет не в состоянии выполнить то, чего вы от него хотите. А пока приступ длится, с ним может произойти все что угодно.
— Я сделаю все необходимое, чтобы это не произошло.
Ребекка сразу подумала о полиции. Таким образом, то, что сказал ей Поль, когда Галан вышел из номера, оказывалось правдой: "Он из полиции". Ее коммунистическая вера без промедления отреагировала на это, несмотря на все обаяние, исходившее от Галана в этой убогой клетушке.
— Я себя спрашиваю, — воскликнула она, — не является ли вся ваша деятельность контрреволюционной! Шанто гораздо более опасный враг пролетариата, чем Морель, потому что он более замаскированный враг.
— Те, кого мы ненавидим, должны поочередно уничтожать друг друга. Наша ненависть прежде всего направлена против Мореля.
— Но такие политики, как Шанто, всегда исхитряются сначала использовать нас в своих целях, а потом опять повернуть против нас.
— Откуда вам известно, как мы поступим с письмами Шанто, когда они попадут к нам в руки?
Ребекка посмотрела на Галана, и глаза ее заблестели от удовольствия. После такого ответа она могла с легким сердцем отказаться от всех своих подозрений и с новой силой отдаться своим похотливым стремлениям. В окно заглядывало чудесное майское солнце. Вскоре Галан затащил ее к себе в постель.
Но, выйдя от Галана, Ребекка снова с тревогой подумала о Поле. Она чувствовала себя виноватой перед ним вдвойне — как медсестра и как женщина. И дань уважения к ее женским достоинствам, которую воздал ей Галан, была слишком мимолетной и слишком надменной, чтобы на улице к ней не вернулись ее прежние подозрения относительно его связи с полицией.
Перед завтраком она позвонила по телефону в гостиницу, чтобы узнать, не возвратился ли Поль. Ей прочитали телефонограмму Каэля, который просил ее срочно приехать к нему.
Она помчалась туда. Каэль, которому Галан накануне весьма коротко сообщил о прибытии Поля в Париж и рассказал обо всем, что касалось Ребекки, а также дал адрес гостиницы, был неприветлив. Хотя она до сих пор ни разу его не видала, она сразу поняла, что он безумно напуган. У нее не было времени им восхититься, как она не преминула бы поступить в других, более заурядных обстоятельствах.
— Поль пришел ко мне. Он меня чуть не убил. У него был револьвер... Ребекке не сразу удалось составить ясное представление о том, что произошло в фотографическом ателье, ибо Каэль рассказывал об этом слишком сумбурно,
то и дело перемежая изложение событий негодующими восклицаниями по поводу глупости некоторых безумцев. Тот самый Каэль, который когда-то вывел из учения Фрейда апологию помешательства, в этот майский день заявлял, что далеко не все сумасшедшие так уж восхитительны и чудесны и что в конечном счете некоторые из них могут быть столь же глупы, как нормальные люди.
Поль позвонил в дверь, когда Каэль был один. Он вошел, грязный, весь в измятой одежде. Попросил дать ему выпить и вытянул полбутылки вермута. Каэль поначалу решил, что тот попросту пьян. Поль стал яростно его оскорблять, честил его грязным интеллигентом, подлым демагогом, шарлатаном, закоренелым онанистом. Затем перешел к безудержному восхвалению своей собственной герсоны, делая это в самых преувеличенных выражениях. Только тогда Каэль заметил, что у парня приступ буйного помешательства. Поль снова стал вопить во все горло, как перед "Ротондой":
— Я единственный революционер из всего моего поколения! Я тащу всю революцию на своем горбу! Это тяжело, но я донесу этот груз до конца! Я уже совершил целый ряд удивительных поступков, но самые удивительные еще впереди!
Сообщив об этих словах, Каэль замолчал, словно испугавшись того, что предстояло ему сказать дальше.
— Он сказал кое-что и похлеще, но это было потом. В тот момент, когда он закричал, что самые удивительные его поступки егце впереди, он вдруг вытащил револьвер и стал мне им угрожать. "Вы хотите помешать мне действовать, вы и академики, и президенты, и полицейские. Но я вас всех уничтожу".
Каэль опять замолчала. Он и сейчас еще не пришел в себя. Его массивная челюсть непрерывно подергивалась вопреки его воле, и он глядел на Ребекку удивленными и обиженными глазами избалованного ребенка из хорошей семьи, которому уличный мальчишка неожиданно влепил оплеуху.
"Оно очень забавно, — подумала Ребекка, — это поведение человека столь сильного ума".
— Что же вы сделали? — спросила она со злорадным любопытством.
— Я не знаю... Мы с ним покружили немного по комнате... Что я мог сделать?.. В конце концов он забыл обо мне. Вот тогда он и сказал, что убьет своего отца.
— Он это сказал?
— Да. И повторил еще раз. А через какое-то время сказал, впрочем, совершенно спокойным и задумчивым тоном: "Убийство — оно даже прекраснее, чем кража."
Ребекка вздрогнула. Она поняла, что Галан не посвятил Каэля в обстоятельства дела, и поспешила рассказать ему о визите Галана к Полю.
— Это меня ничуть не удивляет! — воскликнул пораженный и испуганный Каэль. — Я знал, что Галан воспользуется любым благовидным предлогом, чтобы проникнуть в официальный и буржуазный мир, но я не думал, что он осуществит это с черного хода. Он полицейский. Вот кто он такой, мсье Сириль Галан. Как и его мамаша. Он так же низок и подл, как его брат, депутат от партии радикалов.
— Он контрреволюционер.
— Я всегда так думал.
— Я считаю, что следует предупредить Морелей.
— Безусловно.
Ребекка сочла, что в этом ответе Каэля промелькнула тень нерешительности. В свое время он написал статью под названием "Похвальное слово уголовному преступлению", а однажды на одном из сборищ "Бунта" он возопил: "Всякого, кто имеет в себе хоть частицу того, что именуется странным словечком "власть", следует убивать как собаку!" Поль рассказал ей, что из глубины зала кто-то крикнул Каэлю: "А почтальонов?" Каэль был сыном почтового служащего.
Каэль многозначительно произнес:
— Лично я не могу вступать ни в какие отношения с Морелями, но вам это можно. Позвоните мадам Морель по телефону.
Ребекке этот звонок внушал куда большее отвращение, чем Каэлю. Но ей хотелось что-то сделать для Поля. Она чувствовала, что над ним нависла угроза полицейской провокации. Каэль дал ей на этот счет более точные сведения.
— Вы совершенно правы, полагая, что полиция вышла на след Поля, — сказал он. — А если полицейские не вышли на след сами, их на него вывел Галан.
— Поль тоже считал, что Галан действует в сговоре с полицейским, который провел облаву в купальном заведении.
— Как выглядит этот полицейский?
Характерная фигура мсье Жеана четко врезалась в память Поля, и Каэль сумел узнать этого типа даже в передаче Ребекки, которой запомнилось то, что рассказал ей Поль. Каэль сделал вывод, что Галан всегда работал рядом с ним на полицию. Это льстило ему, пугало его и злило.
— В их намерения вовсе не входит в чем-либо помешать Полю Морелю, — возгласил он, — они, напротив, хотят воспользоваться его теперешним состоянием, чтобы подтолкнуть его к определенным действиям в Елисейском дворце. Они ни перед чем не остановятся, даже перед убийством.
— Вы так думаете?
Каэль, который в своих сочинениях часто говорил об убийствах, о револьверах, который в теории обрек на массовое уничтожение всю буржуазию, вместе с армией, духовенством, правительством, преподавательским составом, Академией и множеством других категорий, теперь рассеянно всматривался в возникшую перед ним ситуацию, при которой может пролиться кровь. Но больше всего он боялся быть лично замешанным в этом деле. Видя это, Ребекка обещала себе, что будет в дальнейшем проводить более четкую грань между своими убеждениями и своими человеческими склонностями и пристрастиями.
Но вместе с отвращением к позиции Каэля в ней нарастало и возмущение всеми теми интригами, которые плелись вокруг Поля и которые казались ей еще более буржуазными и гнусными.
— Я ненавижу папашу Мореля, но Шанто я ненавижу не меньше, — сказал Каэль.
Она была вынуждена нехотя согласиться:
— Я тоже.
— Так что предупредите мадам Морель.
— Возможно, — довольно сухо ответила она.
И поспешила уйти, чтобы скрыть свое разочарование. Ей все больше претило вступать в какие бы то ни было отношения с Морелями. Неожиданно ей пришла в голову мысль найти мадам Флоримон, чье имя упомянул недавно Каэль. Ей показалось, что от этой женщины ей наконец удастся узнать, действительно ли Галан связан с полицией. Время не ждет, она теряет драгоценные часы. Поль с минуты на минуту может явиться в Елисейский дворец, если он туда уже не пришел. Мадам Флоримон, которая сотрудничала с полицией, должно быть, только в воображении Каэля, но у которой были все необходимые связи, наверняка сумеет добиться того, чтобы дело взяли в свои руки серьезные люди.
Она зашла в табачный магазин и, жуя сандвич, попросила к телефону мадам Флоримон. Была половина третьего, к мадам Флоримон пришли на завтрак гости, и она не могла подойти к аппарату. Но все же подошла, когда Ребекка попросила передать, что звонит от Галана по очень срочному делу. Та предложила Ребекке придти. Такая готовность показалась молодой еврейке довольно подозрительной.
Она отметила, что у мадам Флоримон на удивление гротескная внешность, но это наблюдение коснулось ее сознания лишь мимоходом.
— Я ухаживала за Полем Морелем в швейцарской лечебнице и стала там его подружкой.
Мадам Флоримон разглядывала ее глазами знатока. Долго не раздумывая, Ребекка рассказала ей о бегстве Поля, потом вкратце изложила то, что сообщил ей Каэль. Она говорила и видела, как у ее собеседницы все больше каменеет лицо. Что ей было известно об этой старой даме? Чего она не могла о ней знать? Перед Ребеккой был крепкий орешек.
— Все это ужасно, мадемуазель, и мне надо будет предупредить префекта полиции.
Она выглядела раздосадованной и держалась довольно неприветливо.
"Если она причастна к заговору, то сочтет меня весьма неудобной свидетельницей, — размышляла Ребекка. - Я добьюсь лишь того, что меня вышлют из Франции. Но меня это не слишком волнует, поскольку моя работа — в Швейцарии".
Однако ведь она мечтала женить на себе Поля, или, на худой конец, просто жить с ним в Париже, больше не работая, жить в более свободном и интересном мире.
— Мсье Каэль мне сказал, чтобы я предупредила мадам Морель, но... Она одарила мадам Флоримон улыбкой сообщницы. Озабоченное лицо
мадам Флоримон нахмурилось при имени мадам Морель и прояснилось, когда она поняла, что Ребекка исполнена доброй воли.
— О нет, конечно, это должно остаться... между нами. Ведь вы не хотели бы, чтобы Морель использовал это дело против нас.
Она подчеркнуто выделила слово "нас", но одновременно уже поднималась с кресла, словно давая понять, что аудиенция закончена. Это покоробило Ребекку, и она сказала:
— Мадам, не хотите ли вы, чтобы я пока здесь осталась, на случай, если вам понадоблюсь... если вы позвоните к... или если вы узнаете нечто важное...
— Нет, я не думаю. Оставьте мне только ваш адрес. Я буду держать вас в курсе. Но не называйте по телефону мое имя. Вы понимаете... Что именно сказали вы моей горничной?
Мадам Флоримон определенно имела зуб на Ребекку.
Выйдя на улицу, Ребекка опять вздрогнула, подумав про Поля.
Она вовсе не была уверена в том, что мадам Флоримон его защитит. Может быть, шаг, который сейчас сделала Ребекка, еще больше осложнит положение бедного малыша. Что же делать? Она вернулась в гостиницу. Поль, естественно, не появлялся. Она бросилась на постель, пытаясь заснуть.
Мадам Флоримон повернула всю эту историю таким образом, чтобы она оказалась выгодной для ее сына Клеранса, но он сам ничего бы при этом не знал. Нельзя допустить, чтобы он скомпрометировал себя, да и своими нелепыми угрызениями совести он может ей здорово помешать, думала она.
Прежде всего, он вообще не позволил бы ей принимать участие в этом безумии. А ведь он сам, можно сказать, неосознанно стоял у истоков всей этой затеи. Антуанетта знала, что у ее отца хранится папка с документами против Шанто, и однажды, в ходе очередной кисло-сладкой перепалки со своим мужем, она об этом ему сказала, приведя этот факт как образец низости политических деятелей. Она даже сказала ему: "Когда я думаю, что рано или поздно ты тоже начнешь вытворять подобные штучки..." В тот момент, когда борьба между Морелем и Шанто особенно обострилась, Клерансу вспомнилось это признание, и он сообщил о нем Шанто, который пришел в ужас. На эту же тему Клеранс как-то заговорил в присутствии матери, которая мгновенно насторожилась и стала кое-что замышлять.
Она была очень дружна с неким мсье Майо, крупным чином в Сюрте женераль[9]. Тот, полагая, что его будущее непосредственным образом связано с пребыванием у власти команды Шанто, тотчас решил, что эти письма следует у Мореля украсть. Мадам Флоримон рассказала о Поле. Поначалу она думала не о том, что он мог бы забрать эти письма, а о том, чтобы он, может быть, вместе с сестрой, произвел моральный нажим на отца и помешал ему шантажировать Шанто. Однако мсье Майо через тайных агентов, которые были у него в Елисейском дворце, установил то место, где скорее всего могли находиться письма, — некий сейф. Но он не знал шифра и пребывал в затруднении, не имея представления о том, кого ему выбрать из ближайшего окружения президента, чтобы этот человек узнал шифр и осуществил операцию.
Он посоветовался с мадам Флоримон, которая подала ему мысль, что Поль мог бы все это выведать у своей матери. Мадам Флоримон сообразила, что она обязана посвятить в эту тайну своего сына Сириля Галана. Это становилось теперь возможным, поскольку Сириль заметно переменился. Любовная связь, которая была у него с собственной невесткой и которая не ускользнула от мадам Флоримон, способствовала тому, что его честолюбие , кажется, устремилось к другим, более конкретным целям. Он начал интересоваться настоящей политикой. Мадам Флоримон сперва была немного раздосадована этой новой авантюрой своей невестки, но потом ей пришлось признать, что если бы это был не Сириль, на его месте мог оказаться другой, что Жильбер к этому привык и что если он в конце концов и разведется, в этом не будет большой беды. Союз с Морелями теперь заключал в себе больше неудобств и помех, нежели выгод.
Сириль великолепно вступил в игру. Мадам Флоримон была этим даже удивлена; она не знала, какой ужас внушал ему мсье Жеан.
Мсье Майо, который получил в свое время донесения мсье Жеана, касавшиеся Поля и Сириля, сообщил своему сотруднику о том, что эти двое молодых людей неожиданно обретают для сыскной полиции совершенно новый интерес. Мсье Жеан, понимая, что его шеф повел теперь игру против президента, снова встретился с Галаном и предложил ему вновь завязать отношения с сыном президента.
Тогда-то Галан и послал через подставных лиц два письма Полю в Швейцарию.
Для мадам Флоримон не было полной неожиданностью то, что ей сообщила Ребекка. Сюрте неотступно следила за Полем с того момента, как он вышел из вагона в Париже, и, разумеется, только с ведома и согласия мсье Майо мадам Флоримон встретилась с Галаном, чтобы втолковать ему, что должен он сделать, когда придет в номер к Полю. Она не предвидела, что у Поля может произойти помрачение рассудка и им неожиданно завладеет мысль кого-то убить. Испугавшись за будущее Жильбера, она спешно поставила об этом в известность мсье Майо. Он нахмурился, даже побледнел и велел позвать к нему мсье Жеана, но тот куда-то отлучился. Мсье Майо поднял по тревоге большое количество полицейских и на всякий случай попросил мадам Флоримон успокоиться.
Жиль, уже многие дни никому не открывавший дверей, в конце концов все-таки отозвался на целую серию требовательных звонков. На пороге стояла молодая дурнушка. Откуда она взялась? Неужели это чучело собирается заменить ему Дору? Смех да и только. Дурнушка вскричала:
— Мне совершенно необходимо с вами поговорить! Это по поводу Поля Мореля. Вы даже не знаете, что с ним случилось.
Ребекка толком не знала, каковы политические воззрения Жиля; она предполагала, что они у него довольно неопределенные и весьма умеренные;, но все же считала, что он достаточно умен, чтобы разделять левые взгляды.
Вот почему, вскочив вдруг с постели, она устремилась к этому человеку, о котором Поль так недавно ей сказал: 'По существу, это мой единственный друг".
И она выложила Жилю все свои подозрения и тревоги. Жиль решил, что перед ним, в маскарадном облачении серьезного психоаналитика и пламенной коммунистки, обыкновенная мещанка типа Антуанетты. По мере того, как она говорила и как возрастало его удивление, а также негодование и интерес, он все глубже уходил в свою раковину.
Наконец он сказал:
— Но чего вы боитесь?
— Да я же вам говорю: мадам Флоримон показалась мне не слишком взволнованной тем, что я рассказала ей о тяжелом состоянии, в котором находится Поль. И если они хотят его использовать, невзирая на это состояние или именно по причине этого состояния...
— Но зачем это им? Человек в таком нервном срыве, в котором находится Поль, неспособен выполнить столь точное и требующее конспирации задание, как хищение документа из сейфа.
— Я убеждена, что он с уже давнего времени одержим идеей убийства. Я вам только что говорила, что он сказал Каэлю.
— Но этого они от него не потребуют... Хотя я знаю, что все возможно при этом извращенном порядке вещей! Но все же...
— Они могут так долго упорствовать, заставляя его совершить эту кражу, что в конце концов страшно его возбудят и толкнут на убийство.
— Вы полагаете, что в тот момент, когда он вас покинул, он вновь находился во власти навязчивой идеи убить своего отца?
— Он говорил, что совершит нечто из ряда вон выходящее. Если учитывать его психическое состояние, это может быть только убийством.
Когда она ушла, у Жиля вырвался тяжкий стон. Какое ему дело до этой истории? Может ли она его интересовать? Но чем другим он способен увлечься? Возвратившись из страны, где навсегда поселилась Дора, он оказался в положении человека, который долгие годы не был в родном городе и теперь вновь сталкивается с привычками своих давних друзей, которые были когда-то и его собственными привычками, — сталкивается с их удручающим однообразием, с их смехотворным автоматизмом. Неужели он мог когда-то всерьез принимать к сердцу такого рода истории с подобными персонажами? Что за нелепый фантом уважения к человеческой личности помешал ему сразу выставить за дверь эту ужасную еврейку, которая явилась к нем)', чтобы напомнить о существовании узкого мирка, которого он не выбирал, этого мирка отвратительных слабостей? Конечно, с этой шайкой жалких посредственностей он якшался лишь по причине полного отсутствия чего-либо другого, решительно вне ее никого не видя и не зная. Если говорить о сохранении традиций, никто не извлек из доктрины Мор-раса конструктивных и решительных выводов. Католики вели себя подозрительно и двусмысленно, каждый норовил вступить в сделку с дьяволом, в сделку лихорадочную и тайную. Временами Жиль смутно надеялся, что Галану и Каэлю и их друзьям удастся спровоцировать серьезный общественный взрыв. И вот это мелкое, ничтожное брожение умов, словно предвосхищая свой крах, свелось теперь к приступу безумия у несчастного Поля; все, что могла произвести на свет эта шайка, обернулось выкидышем, уличным происшествием низкого пошиба. Самый слабый из них оказался наиболее сильным; самый больной оказался — потому что он был более, чем другие, склонен к жутким вывертам и гримасам — наиболее способным довести до конца одну из жалких попыток совершить что-то реальное, одну из попыток, которая в себе все-таки что-то несла. Сколько каждодневных историй подобного сорта оканчивается жестокостью, достойной самого глубочайшего сострадания — жестокость сына, который убивает своего отца, потому что в крови, текущей в их жилах, недостаточно жизни, чтобы ее могло хватить на двоих.
И вот ему, Жилю, выпало стать орудием справедливости — о, какой жалкой справедливости, на каких шатких основах воздвигнутой! — выставляя все это на всеобщее осмеяние, поскольку он должен будет предупредить Морелей, и полиция, если она и строила в отношении президента коварные планы, будет вынуждена до поры до времени их отложить.
Он сейчас как никогда понимал, почему Дора могла бросить его. Она увидела его в этом окружении, в одних рядах со всей этой швалью, увидела в нем их современника, их соотечественника, их брата!
Прохода около семи часов вечера через ворота ограды в Елисейский дворец, Жиль с недоумением подумал, что он собственно собирается делать. После того, как он неоднократно бывал здесь вместе с Мириам, он уже давно сюда не приходил; лишь один раз сопровождал сюда на семейный обед Антуанетту и Клеранса, когда Жильбер еще не поссорился со своим тестем. Он подумал внезапно о мадам Морель. И тотчас откуда-то издалека до него донеслось смутное и расплывчатое сладострастное чувство.
Привратник смотрел на него с любопытством. Кто он, этот человек, такой молодой, элегантный, грустный, который просит мадам президентшу? Жиль спросил себя, не проявляя к этому, впрочем, ни малейшего интереса, кто они на самом деле, все эти холуи? Неужели все поголовно шпионы?
— Мадам Морель кого-то принимает, она просит мсье соблаговолить несколько минут подождать.
Его провели в музейную залу. По-прежнему все та же Республика, поселившаяся в меблированных комнатах, среди утвари Старого режима. Вот, пожалуйста, тебе и XVIII век, притом подлинный.
Ожидание затягивалось. Где сейчас Поль? Чего Жилю следует опасаться? Всего? Или ничего? Как следует расценивать ситуацию, в которой Жиль сейчас оказался? Как смешную? А*может быть, как трагическую? Что он скажет мадам Морель? Ему не хотелось об этом думать.
Он терял понемногу терпение, был готов уже плюнуть на все и уйти.
Наконец, какой-то служитель, похожий больше на лакея, чем на привратника, открыл дверь и провел его в небольшую гостиную, которую Жиль узнал. Там сидела жена президент. Постаревшая? Да, конечно, но по-новому прелестная. Жиль вздрогнул, напомнив себе, что она , вероятно, сохраняла благоразумие и скромность вето свою жизнь. У нее был встревоженный вид, она, должно быть, о чем-то догадывалась.
Они обменялись несколькими фразами, достаточно любезными, чтобы не показаться банальными. Наконец Жиль спросил:
— У вас есть какие-нибудь известия о Поле? Она выпрямилась в кресле.
— Ах, так вы из-за этого пришли? Вы что-то знаете?
— А что знаете вы, мадам?
— Поскольку он не приехал, мы попросили его навести справки в Швейцарии. Он уехал оттуда неделю назад. И должен был быть здесь через четверо суток.
— Да, я знаю.
— Вы знаете, где он сейчас? Вы его видели?
— Нет, но... насколько мне известно, он в Париже.
— Откуда вам это известно?
— Мой друг его встретил.
— И что же ?
— Это все.
— Почему вы пришли? Вы что-то скрываете от меня.
Мадам Морель посмотрела на Жиля со все возраставшей тревогой.
— Мой друг ничего не знает. Он встретил Поля в кафе и обменялся с ним несколькими словами.
— Что ему Поль сказал?
— Что он покинул Швейцарию и возвратился в Париж, чтобы совершить удивительные поступки.
— Боже мой! Он был очень возбужден? -Да.
— Что он еще сказал?
— Больше ничего. Мой приятель выходил из кафе, когда Поль туда входил, и он не стал его расспрашивать.
— И он не спросил, где Поль живет?
— Он думал, что Поль бывает в этом кафе каждый день. Но все же сказал ему: "Я тебе позвоню в Елисейский дворец". А Поль с каким-то очень странным видом ответил: "Не бойся, я туда скоро пойду".
— Это все? -Да.
— И в каком состоянии, говорите вы, он находился?
— В довольно неважном...
— Но где он? И с кем?
— Я не знаю.
— Но нужно немедленно начать поиски. Я позвоню в префектуру. Где живет ваш друг?
Жиль часто сталкивался с этой привычкой должностных лиц использовать государство для личных нужд, что далеко не всегда приводило к желаемым результатам; зачастую результаты оказывались противоположными. Но в данном случае президентшу можно было, разумеется, извинить.
В своих словах Жиль сумел соблюсти осторожность, но что он ответит теперь?
— Этот друг, который предупредил вас, кто он? — настаивала мадам Морель.
— Я не знаю, где его найти, это парень, который... Никогда не знаешь, где он окажется в данный момент.
— Да что вы? В каком это было кафе?
— Не знаю. К тому же, Поль мог зайти туда чисто случайно.
В конце концов, должен ли он предупредить мадам Морель о заговоре против президента? Это означало бы принять сторону президента. Но Жиль никогда ничью сторону не принимал; во всяком случае, ему так казалось. В ту пору, когда у него были доверительные отношения с Вертело и он изредка выступал в печати, он опубликовал, подписав их вымышленным именем, несколько статей, посвященных внешней политике, где выразил свое мнение по некоторым вопросам, но он никогда не считал, что это связывает его с каким-то лицом, или с какой-то группой лиц, или с какой-то политической доктриной. Однако политика власти, которая была олицетворена в дутой фигуре какого-нибудь Мореля, всегда вызывала в нем ужас.
Но он тем не менее продолжал:
— Знаете, следовало бы установить наблюдение за всеми входами во дворец. Поль может проникнуть сюда незамеченным.
У него был загадочный вид. Мадам Морель, ошеломленная, взволнованная, несчастная, смотрела на него с испугом.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я, конечно, не знаю, но...
Мадам Морель подумала о покушении, у нее исказилось лицо. Значит, ненависть сына к ее мужу не была для нее тайной. Эта женщина, всегда такая непринужденная, хладнокровная, благовоспитанная, всерьез приняла страсть, обуревавшую Поля, и сумела предугадать и предчувствовать все ее последствия для его больной души. Жиль решился сделать еще один шаг.
— У Поля уже и раньше бывали психические расстройства. Я это знаю. Проявлялась ли у него какая-нибудь навязчивая идея в отношении отца?
— Навязчивая идея? Что вы имеете ввиду? Ведь вы его знаете. Он настолько отличается характером от мсье Мореля... Однако в разгар этих ужасных историй, перед отъездом Поля в Швейцарию, мне показалось, что он по существу уже меньше его ненавидит.
Жиль еще раз подумал, что он сам ни в чем не уверен. Получил свои сведения от какой-то обалдевшей дурехи... Велика ли цена ее предположению, будто Поль хочет теперь убить своего отца? Пожалуй, идея явиться и похитить бумаги все же могла запечатлеться в его мозгу скорее, чем любая другая; людям в его состоянии свойственна довольно четкая последовательность идей, берущих начало в той исходной точке, которой ознаменовано начало их помешательства. Идея кражи могла случайно породить идею убийства.
— Скажите мне, Жиль, — спросила мадам Морель умоляющим, почти ласковым голосом, — чего вы боитесь?
— Всего и ничего конкретно, — пробормотал он.
— Но у вас имеется на этот счет какое-нибудь соображение?
— Может ли Поль войти сюда не через главные ворота, а как-то по-другому? Ведь есть дверь с улицы Елисейского дворца, а также вход, который расположен рядом с караульным помещением.
— Да, но его всюду заметят.
— А с Елисейских полей?
— Большие ворота там заколочены. Вы думаете, что...
— Президент сейчас у себя?
Этот неожиданный вопрос он задал светским тоном, что едва не обмануло ее.
— Он должен отправиться — или уже отправился — на один банкет... Мадам Морель, казалось, нашла естественным, что Жиль не знал про
банкет "Республиканской прессы", который должен бы состоятся в тот вечер.
— Мне надо его предупредить? — вскричала она. — Ну, конечно, я должна его предупредить...Я здесь сижу, а бедный малыш... Нужно немедленно начать розыски. Да скажите же мне, наконец, фамилию вашего друга, который видел его.
Жиль вовсе не имел желания что-либо рассказывать. Но этим он выгораживает мадам Флоримон, подумалось ему. Он вовремя не сообразил, что и она может участвовать в такой подлой махинации. Жиль родился в среде сторонников правых взглядов. Папаша Карантан, хотя и насмехался всегда над деятелями правого толка и всячески их поносил, принадлежал к правым; и в колледже, где воспитывался Жиль, все тоже принадлежали к правым. Сейчас он был против мерзкого заговора, зародившегося в левых кругах. Это заставляло его забыть о своем презрении к мсье Морелю, качнувшемуся вправо, как это поочередно происходит со всеми деятелями левого толка. Но ему совсем не нравилось, что президент держит в своей шкатулке чужие личные письма, чтобы использовать их против другого политика. Он бы очень хотел ввести честные правила игры в эту клоаку мелких предателей. Нет, он ничего больше не скажет почтенной даме про угрозу, которая нависла над этими бумажонками.
Но тем самым он, вероятно, допустит, чтобы Поль совершил этот ужасный поступок. Если предположить, что убийству смогут воспрепятствовать, то вместо него может произойти кража. Поступок ужасный. Этим непоправимым актом несчастный мальчишка будет навсегда отброшен на самый низкий уровень своего духовного развития. Этому надо помешать.
Как ни обаятельна улыбка мадам Морель, все это семейство отвратительно. Он вдруг вспомнил Антуанетту. Несколько дней дне назад ему рассказали, что она пристрастилась к курению опия вместе со знаменитой старой лесбиянкой, у которой она проводит свои вечера. Он втянул носом воздух, как будто запах опия проник в этот французский дом. Он смотрел на женщину, из чьего чрева это убожество явилось на свет. Как многие другие, она была лишь ступенькой, лишь переходом.
Во время этих размышлений, которые в беспорядке теснились у него в голове, он притворялся, что участвует в бессмысленном споре с мадам Морель. Лучше предупредить президента после банкета, уверял он ее, не стоит его волновать. Мадам Морель, для которой очередная президентская речь мало что значила, не разделяла этого мнения.
Дальнейшее обсуждение было прервано самим президентом, который вошел в апартаменты жены, не забыв постучать предварительно в дверь. Казалось, он почувствовал острую ревность. Жиль пришел в упоение, когда подумал о бездонных глубинах ревности, которые, впрочем, довольно трудно отделить от глубин эгоизма.
Он взглянул на мадам Морель. Она смотрела на своего президента с той особенной смесью уважения, страха и непререкаемой властности, которая свойственна искушенным укротительницам, когда они смотрят на своего
старого льва. В ее глазах не было ни тени иронии — вероятно, из-за колоссальной, невидимой миру ответственности, которую она с ним разделяла. Президент был во фраке и нес на лице мертвенно-бледную маску с измятой, словно перекрученной бородкой; эту маску он постепенно себе соорудил как противовес унизительности своего государственного поста. Забыв, что он сам этого поста домогался, он хотел выглядеть благородной жертвой, воином, попавшим в рабство в результате проигранного сражения. Однако перед таким человеком, как Жиль, равнодушие и проницательность которого были ему известны, он слегка сдвинул маску. С брюзгливым видом он пожал Жилю руку.
— Морис, — сказала президентша, — Гамбье пришел, чтобы сообщить мне кое-что очень серьезное. Сегодня днем я звонила в Швейцарию; Поль уехал оттуда неделю назад, там не знают, где он находится сейчас. Но Гамбье пришел нам сказать, что его видели в Париже... в довольно неуравновешенном состоянии.
Президент посмотрел на Жиля с несчастным выражением лица, что мгновенно возымело свое действие: заговор, затевавшийся против славного старика, показался Жилю еще более пакостным и гнусным. Но не намеревался ли сам мсье Морель применить шантаж против Шанто? Это не имело решительно никакого значения. Видно, что он искренне любит своего сына; возможно, он проявляет эту любовь со свойственной многим отцам неловкостью. И опять-таки дело не в этом, нужно прежде всего помешать нравственному падению Поля. С другой стороны, Жилю претило говорить недомолвками и изображать доброго гения, прячущегося за облаками. Ему вдруг показалось крайне претенциозным и бесчеловечным желание по-прежнему оставаться вне игры. Сострадание заставляло его осквернить себя контактами то с одними, то с другими из этих жалких людей. Осквернить себя контактом с людьми — это самое благородное, что в силах он сделать. "Я не стану подражать этому пресловутому Понсу, этому ужасному префекту".
— Послушайте, мсье президент, — без дальнейших раздумий заявил он, — я счел, что передо мной промелькнуло что-то весьма напоминающее заговор. Некие лица заметили, в каком состоянии находится Поль, и решили использовать его как: оружие против вас. Они попытались внушить ему мысль...
Мадам Морель смотрела на Жиля с глубоким упреком.
Воспользовавшись моментом, он взглянул на супружескую чету. Он видел, какими затравленными существами являются люди., стоящие у власти. И внезапно забыв все свои дифирамбы во славу свободной любви, он от души пожелал, чтобы мадам Морель и впредь никогда не обманывала мсье Мореля; было бы слишком жестоко вступать в сделку с врагом, когда этот враг — весь мир.
— Вы понимаете, что я хочу сказать? — спросил он с притворной бесстрастностью, вновь ощущая прилив любопытства.
И тотчас подумал: "Гляди-ка, я, кажется, тоже не могу отказаться от соблазна отщипнуть мимоходом кусок от пирога того коллективного садизма, которому подвергаются эти люди. Теперь я понимаю теорию Фрэзера о религиозных корнях монархии. Король был козлом отпущения, который нес в себе сразу все благословения и все проклятия богов, тяготевшие над общиной. Даже в этом убогом меблированном оплоте демократии что-то осталось от древнего верования.
Однако президент покачал головой, потом пожал плечами с видом человека, который затрудняется остановить свой выбор на какой-то одной из великого множества каждодневно нависающих над ним угроз.
Жиль продолжал:
— Так вот, ваши враги попытались как будто — я говорю "как будто", ибо все это было мне сообщено в довольно зыбкой и расплывчатой форме, — попытались внушить Полю мысль завладеть неким документом. Им будто бы достоверно известно, где находится этот документ.
Он не смог отказать себе в удовольствии приправить едва заметной иронией этот свой намек на то, что в окружении президента могут найтись и предатели. В то же время он взглянул на мадам Морель, которая прошептала:
— Ах! Но вы мне этого не сказали!
— Я пребывал в нерешительности, я боялся, что это, возможно, всего лишь фантасмагория.
Он посмотрел на президента, пришел в восторг от абсолютного отсутствия с его стороны какой бы то ни было реакции и тут же принял условия игры.
— Прошу меня простить, что я сообщаю вам подобную чепуху, но...
— Вовсе нет, вы совершенно правы, — спокойным голосом сказал президент. — Но не будет ли нескромным, если я спрошу вас, какого типа человек это вам рассказал?
Жиль покраснел. В то самое мгновенье, когда он ощутил, что ни за что на свете не сможет назвать имя, он с ужасом обнаружил, что его молчание равносильно прямому доносу на Клеранса, зятя президента. Было совершенно очевидно, что Морелям пришел в голову как раз этот вариант, и это страшно смутило его. Ему стало стыдно. Хорош, нечего сказать! Удружил приятелю. Надо было сбить их со следа, и он, сделав над собою усилие, чтобы голос звучал равнодушно, сказал:
— Этот человек далек от политики, он набрел на эти сведения, как я понимаю, чисто случайно и заговорил со мною об этом только потому, что знает о моих дружеских чувствах к Полю.
Тут ему в голову пришел еще один удачный ход.
— Когдая говорю "далек от политики", я хочу сказать, от политики внутренней. "Они подумают, что это кто-нибудь с Кэ д'Орсе".
Президент мрачно взглянул на часы. Жилю захотелось уйти. Из его демарша ничего не получилось. Он был недоволен собой. Он боялся, что навел из на след Клеранса. Он хотел причинить неприятности мадам Флоримон, а не Клерансу. И в конце концов, была ли вообще во всем этом хоть крупица достоверности? Он не выдержал:
— Мсье президент, — сказал он, — я надеюсь, вы извините меня, если я... задам вам один вопрос. Но чтобы выработать собственную линию поведения, мне хотелось бы знать, посмеялся ли кто-то надо мной или я действительно имел какие-то основания, чтобы...
Президент посмотрел на него и спокойно сказал:
— Вы поступили совершенно правильно., любезно сообщив нам эти сведения... Все это дело высосано из пальца... Должно быть, перед нами
отдаленное эхо каких-то неведомых слухов, которые распространяются в некоторых кругах, где, как вы знаете, меня особенно ненавидят. Я им мешаю.
Жиль и бровью не повел. У этого человека не было абсолютно никаких резонов ему доверяться. Может быть, он остерегался его? Он просто обязан его остерегаться, учитывая его колебания, его отношения с Клерансом.
Жиль откланялся. Пусть разбираются сами. Но как поступят они с бедным Полем? Он бросил на мадам Морель умоляющий взгляд и поцеловал ей руку. Это тоже досталось в наследство от старого режима. Она поняла и сказала ему:
— Спасибо. Я буду рада, если вы вновь навестите меня, когда Поль вернется. Мы поговорим с вами о нем.
Жиль вышел на улицу. Ему безумно хотелось отыскать Поля, ему казалось, что если ему удастся с ним с глазу на глаз поговорить, он сумеет справиться с его безумием — и с его предрассудками, которые окутывают мозг тем же плотным туманом, что и безумие.
Предрассудки. "Да, — размышлял он, поднимаясь по улице Фобур-Сент-Оноре, — у всех этих "свободных от предрассудков" людей полным полно предрассудков. Целые толщи все более незыблемых, все более тяжелых, все более изнурительных предрассудков. Люди непримиримо выступают против того, против сего — выступают в конечном счете за небытие, и оно проникает повсюду, во все поры общества. А в основе всего — жалкое бахвальство".
"Я должен найти Поля", — опять повторил он, остановившись перед английским посольством. "Я не должен был оставлять его на произвол судьбы, вот почему у меня так скверно сейчас на душе. Мне все кажется, что без меня, — даже если будут предупреждены другие люди, — с ним непременно случится какое-нибудь самое нелепое, самое непредсказуемое несчастье. А ведь Париж такой маленький. Неужели я так и буду бродить всю ночь вокруг Елисейского дворца? И почему именно в эту ночь, а не в другие? Дело кончится тем, что я абсолютно один совершу государственный переворот. В этом нет ничего невозможного. В одиночку, всего лишь двумя-тремя хорошо продуманными телефонными звонками можно за каких-нибудь два-три часа полностью сбить ход этой дряхлой машины".
Он снова вернулся к площади Бово. "Что я здесь делаю? С тех пор, как Дора нанесла мне удар, я все время брожу по улицам. Я совершенно чокнутый тип... Эти люди причинили мне зло. Из-за них меня бросила Дора. Она поняла, что я очень слаб, что я вконец ими ослаблен. Я не хочу, чтобы они убили этого бедного малыша, как они убили меня".
В тот же день, после завтрака, когда Галан выходил из своей квартиры, кто-то тронул его за предплечье маленькой рукой. Это был мсье Жеан, тот самый полицейский, который приходил когда-то к Каэлю, а затем устроил облаву в купальном заведении. Галан вздрогнул. С тех пор он еще несколько раз виделся с мсье Жеаном. Ведь в письме к Полю Морелю утверждалась чистая правда: мсье Жеан два-три раза являлся к Галану, угрожал завести уголовное дело и задавал десятки вопросов относительно Каэля и его деятельности. Галану даже не требовалось защищать себя от обвинений в том, что он предал Каэля, потому что вся деятельность последнего — да и всех его приспешников — была всего лишь философической болтовней. Мсье Жеан увлек Галана за собою на улицу.
— Вы видели Поля Мореля? — спросил он ласково и с большим любопытством.
— Да, — ответил Галан.
— Знаю, знаю. Где он живет?
— Вероятно, вы и это знаете не хуже, чем я.
Галан не был уверен, знает ли его собеседник о том, что Поль ударился в бега.
— Я знаю, что он сменил местожительство, — признался мсье Жеан и опустил глаза.
— А, значит, вы следите за ним. Что ж, тем лучше, — сказала Галан. — Тогда вам известно и то, что с ним произошло. Как он сейчас?
— Нет, мне ничего не известно. Так что же с ним произошло?
Галан мгновенно сообразил, что полицейский вряд ли знает что-то конкретное.
— Это очень нервный субъект. После одного инцидента, в котором была замешана женщина, с ним произошел психический срыв.
— Ах, вот как!
Мсье Жеан попросил Галана, который занимался какое-то время изучением неврозов, дать ему необходимые разъяснения. Внимательно слушая Галана, мсье Жеан размышлял. Наконец он решился и, прервав Галана не середине фразы, сказал:
— Вы должны сейчас его повидать.
Галан обеспокоено поглядел на него. Его смятение возросло еще больше, когда мсье Жеан объяснил ему, что он должен Полю сказать. Обуреваемый весьма умеренным любопытством и довольно сильным страхом, Галан отправился по указанному адресу. От него потребовалось перейти наконец к решительным действиям, но тут ему стало не по себе. Он было подумал, что следует предупредить мать, но потом отказался от этой мысли.
Поль обосновался в жалкой монмартрской гостинице, где обитали проститутки. Содержатель притона, когда Галан попросил его назвать свою фамилию, судорожно нахмурил брови. Он не вылезал из бесконечных стычек и незаконных сделок с воровскими шайками, постоянно попадал в грязные истории, но все еще не мог полностью к этому привыкнуть.
Галан постучал в дверь. Чей-то взвинченный голос, которого он не узнал, отозвался: "Войдите".
Поль стоял возле камина, повернув голову к двери. Казалось, его совершенно не интересует, кто может пожаловать к нему в гости: он и глазом не моргнул, увидев входящего Галана. Узнал ли он его?
Галан сразу отметил, что нервный срыв явился серьезной поддержкой для этого слабого существа, позволив ему резко подняться над своим обыденным уровнем. В своем помутненном просветлении Поль был, вероятно, в восторге оттого, что больше не считал себя приниженным существом, которого все презирают; он бросал теперь миру вызов, исполненный веселого злорадства.
— А, здорово, товарищ! — с излишней громкостью произнес он.
Галану трудно было поверить, что Поль вообще его не узнал.
— Весьма рад, познакомиться с вами. Вы правильно сделали, что зашли ко мне. Со мной можно говорить о серьезных вещах. Присядьте, прошу вас... Или, быть может, вы предпочтете кровать?
Тут он запнулся. Сохранилось ли у него воспоминание о том, что произошло в купальном заведении? Он посмотрел на Галана и плюнул в него. Галан попятился, выходит, Поль его все же узнал. Однако Поль отвернулся и как ни в чем не бывало стал что-то насвистывать; казалось, он не придает никакого значения своему плевку. Из всего этого Сириль сделал вывод, что продолжение разговора не сулит ему ничего хорошего. Однако он был обязан все-таки попытаться переговорить с ним, ибо мсье Жеан пригрозил ему в случае неудачи. Что касается мысли о том, что выполнив это задание, он будет способствовать посрамлению мсье Мориса Мореля, торжеству левых сил и, в частности, триумфу Шанто, — она была для него в данный момент весьма слабым утешением.
— Я не могу вам сейчас уделить много времени, — продолжал Поль несколько более сдержанным тоном, словно плевок помог ему выпустить пар. — Прежде всего, меня ждут мои любовницы. И затем, я должен выполнить свою миссию. Я уже ее выполнил, мою миссию...
Галан опустил веки. "А не разыгрывает ли он меня?"
— ... но всякий раз, стоит мне выполнить свою миссию, я тут же перехожу к следующей. Да, я выполню и ее.
— В этом я совершенно уверен.
Голос Галана разрушил на миг волшебные чары, которыми, точно коконом, окутывал себя Поль. Он как будто смешался, к нему полностью вернулось сознание, и он посмотрел на Галана со смущенным и вежливым видом, словно Галан только сейчас вошел к нему в комнату. Но это длилось не больше секунды. Он начал посвистывать и играть пробкой стоявшей на камине бутылки. Это была бутылка одеколона. Вдруг он вылил немного одеколона себе на ладони и энергично их растер, что, казалось, доставило ему огромное удовольствие. Лицо его было одутловатым и бледным.
Галан решил избрать для разговора доверительный тон. Стоит ли принимать какие-то меры предосторожности? Еще неизвестно, сработают ли они.
— Я пришел вам помочь выполнить вашу миссию.
Поль взглянул на него и разразился отвратительным смехом, смехом обезумевшей старой женщины.
— Я один, только один могу действовать. Все зависит лишь от меня одного. Я уже привел в потрясение мир — не знаю, отдаете ли вы себе в этом отчет.
— Разумеется, отдаю. Я пришел обратить ваше внимание на новую цель, которая, я надеюсь должна вас привлечь.
Поль состроил недовольную мину.
— Моя мысль охватывает абсолютно все на свете. Но всему свой черед.
— Да, конечно, но вам еще столько нужно сделать. Я пришел вам помочь. Галан был растерян и испуган. Он говорил себе: "То, что я собираюсь ему
сказать, либо абсолютно ничего не даст, либо приведет к катастрофе, бессмысленной и ненужной, последствия которой мы будем долго расхлебывать". Однако страх рассердить мсье Жеана гнался за ним по пятам.
— Ну что ж, говорите... — пробормотал Поль с измученным видом. — Говорите же.
В то же время он бросил на Галана такой неожиданно понимающий и полный иронии взгляд, что Галан, ощутив, как все опять пошатнулось, внутренне воскликнул: "Бог ты мой, да он ничуть не безумен, он просто дурачит меня!"
— Значит, так. Мсье Морель, президент Республики, удерживает в своем кабинете, в Елисейском дворце, документ, который он не имеет права хранить у себя. Вы наверняка пожелаете завладеть этим документом, который хранится под замком в небольшом сейфе, о существовании которого вам, вероятно, известно. Вам знаком этот сейф?
С чрезвычайно довольным видом Поль язвительно отпарировал:
— Понятия о нем не имею.
Галан очень тревожился, когда произносил имя Мориса Мореля. "Как отреагирует Поль на это имя?". Поль вообще никак не отреагировал. Это привело Галана к мысли, что Поль симулирует. "Самое лучшее для меня сейчас — притвориться дураком, — подумал Галан, — это должно доставить ему огромное наслаждение. В конце концов, для него речь идет о том, чтобы отомстить за себя всему миру. Не исключено, что завтра идея обокрасть собственного отца и сыграть с ним жестокую шутку покажется ему соблазнительной". И он стал давать Полю конкретные указания и набросал на конверте, который он вынул у себя из кармана, сделанный мсье Жеаном чертеж. Сюрте добыла наконец шифр этого сейфа. Каким образом это ей удалось? И почему она не поручила кражу кому-то другому? Галану казалось, что все определяется тут странным направлением ума мсье Жеана.
Поль смотрел на него. Достаточно ли он внимателен? Галана вдруг осенило, и тихим голосом он сказал, не гладя на Поля:
— Воспроизведите, пожалуйста, этот чертеж.
Поль пошарил у себя в пиджаке, ничего не нашел и направился к стене, где на обоях, карандашом, который ему дал Галан, воспроизвел чертеж. Сделал он это вкривь и вкось, но все же достаточно точно.
Поначалу Галан был удовлетворен, но потом задался вопросом, чем все это может обернуться в действительности. Но он, однако, похвалил Поля:
— Очень хорошо... Скажите теперь, как вы рассчитываете взяться за это. Нам нужно, чтобы все это было проделано быстро и незаметно.
На Поля снова напал старушечий смех, презрительный и злобный.
— Почему незаметно? Я намерен поджечь одно заведение в предместье Сент-Оноре. Потом я подожгу ряд домов и в других местах. Я все кругом подожгу. Я люблю огонь.
Он поднялся с кровати, на край которой он только что присел, и вернулся к камину, где снова налил себе на ладонь одеколону.
Галан подумал, что надо побыстрей отыскать мсье Жеана и объяснить ему, в каком состоянии находится Поль; мсье Жеан, конечно, поймет, насколько опасна эта затея. Тем временем он машинально продолжал:
— Скрытность необходима только вначале, чтобы потом можно было нанести разительный удар. Для поджога нужно выбрать подходящий момент.
Напустив на себя таинственность, Поль поднял палец.
— Я всегда выбираю подходящий момент. — Он посмотрел на поднятый палец и спокойно добавил: — Уходите, я жду женщину.
Галан боялся уходить; если он сейчас уйдет, то уже ни за что не сможет поручиться. Очевидно, этого и добивается Поль. Это не симулянт, а настоящий безумец: он действует отчасти неосознанно, отчасти сознательно, и ни ему самому, ни окружающим невозможно установить, где проходит' граница между двумя этими областями, граница чрезвычайно подвижная, каждую секунду меняющаяся.
— Что вы собираетесь делать? Мы можем на вас рассчитывать?
— Я человек слова.
— О, если вы дадите мне слово!.. — многозначительно заявил Галан.
— Я позволил вам войти в эту комнату, сволочь вы этакая.
— Я, возможно, и сволочь, но дело, которому я вместе с вами служу... Он пытался, как прежде, польстить его самолюбию. Поль улыбнулся,
возможно тоже, как прежде, польщенный.
— Когда мы снова увидимся? — спросил он более уравновешенным тоном. Галана ужаснула перспектива еще раз увидеться с ним. Какой еще фортель
выкинет Поль? Будет ли у него какое-то "после"?
Поль подошел к ночному столику и приоткрыл дверцу. На верхней полке, рядом с ночным горшком, лежал револьвер. Галан сказал себе: "Я должен был об этом подумать"; он приготовился кинуться на безумца, но Поль взял пачку сигарет, лежавшую прямо в горшке. Шаря в столике, он смахнул револьвер. Револьвер с грохотом шмякнулся об пол, и Галан мгновенно взмок. Он подумал, что падение револьвера может придать мыслям Поля неожиданный поворот.
Поль спокойно положил револьвер на прежнее место и захлопнул дверцу. Вытащив сигарету из пачки, он не повернулся к Галану, а зажег ее спичками, которые лежали на мраморе ночного столика.
— Вы можете приходить сюда ежедневно, примерно к этому часу, — сказал он, затягиваясь дымом.
— Очень хорошо, — сказал Галан насколько мог ровным тоном.
С этими словами он вышел. Лестница тоже не показалась ему безопасным местом. Едва выйдя из гостиницы, он бросился в табачный магазин, чтобы позвонить на улицу Соссе мсье Жеану; он уже совершенно умирал от страха, когда ему наконец ответили, что мсье Жеана нет на месте. Неумолимый мсье Жеан вполне мог и намеренно уйти. У Галана мелькнула мысль, не помчаться ли ему на улицу Соссе, но он очень уж боялся этого места, а также не хотел себя компрометировать. Что же ему делать?
Он должен был встретиться с Антуанеттой. По телефону он не сказал ей ничего, что могло бы вызвать у нее беспокойство.
Их встречи проходили в унылом доме свиданий. Он решил, что любовь поможет ему забыться, и с остервенением занялся любовью. Но при этом он поглядывал на Антуанетту с тем удивленным и слегка неприязненным любопытством, с каким человек, который узнал что-то важное, смотрит на другого, которому еще ничего не известно.
В своем воображении он без конца возвращался к тому, как и что сделает Поль. В головокружительном калейдоскопе возможных вариантов самым простым казался ему такой: Поль врывается в Елисейский дворец, учиняет скандал, громогласно объявляет каждому встречному о своих злодейских намерениях и, даже не пытаясь совершить то, что от него требовалось, позволяет себя скрутить и обезоружить. К этому моменту приступ помешательства у него внезапно заканчивается. К счастью, такие больные как будто полностью забывают о том, что с ними было в период их помешательства. Но так ли это? Галан подумал, что мсье Жеан при всех условиях останется в тени, его имя даже не будет названо. А он, Сириль Галан? Да ладно, что ему могут сделать? По какому поводу могут его потревожить? Если Поль о нем даже и скажет, эти государственные мужи не рискнут осложнять и без того скандальное дело. Но не пожелает ли тогда мсье Жеан, чтобы отомстить за свой провал, снова вытащить на свет историю с купальным заведением и не начнет ли его, Сириля, преследовать?
Ко всему в придачу был еще револьвер. Вспомнив об этом, он задрожал в объятиях Антуанетты, которая нашла его более обычного молчаливым и грустным.
Когда они уже собирались расстаться, ею вновь охватила паника: ко всему в придачу был револьвер. Не исключено, что этот безумец, мнимый или настоящий, выстрелит в своего отца. Это обернется для Галана совсем уж скверно: его, конечно, арестуют, и мсье Жеан наверняка отыщет способ превратить его в козла отпущения.
Как же быть? Опять звонить мсье Жеану? Но он потерял всякую надежду отыскать мсье Жеана. Предупредить Морелей? О, нет! Да! Но через третье лицо. Через Клеранса или через Жиля Гамбье.
— Послушай, мне нужно сегодня вечером увидеть Жильбера.
— Сегодня вечером мы уходим.
— Но мне необходимо его увидеть.
— Зачем?
Антуанетта сразу, как он вошел, заметила, конечно, его необычную бледность, но она уже несколько раз видела его очень бледным, очень странным, и ей даже в голову не приходило спросить у него, что случилось. Она знала, что Галан проводит странные ночи, бродя по злачным местам. Ему, должно быть, частенько грозит опасность влипнуть в какое-нибудь скандальное дело, вроде той истории с банями, потому что у него есть потребность приправлять свое вожделение страхом. Она обо всем этом догадывалась, сладострастно вздрагивала и больше об этом не думала.
— У меня к нему просьба, нужно помочь одному приятелю, у которого неприятности... Я бы мог зайти к вам перед тем, как вы уйдете.
— Но он не вернется домой. Мы с ним встретимся у наших друзей. Галан вспомнил как о чем-то очень далеком, что с того дня, когда он впервые увидел ее у Жильбера, он не переставал ее бешено ревновать. Сейчас вся эта ревность словно вдруг испарилась. Для него стало делом чести свою ревность скрывать, и при той педантичной воле, которой он обладал, это ему довольно хорошо удавалось. И когда он с неожиданной резкостью, которая объяснялась только терзавшим его беспокойством, спросил: "У кого?" — Антуанетта решила, что он как раз в этот день начал ее ревновать. Она явно была смущена. Ревность Галана совсем ее не устраивала.
— О, ты их не знаешь.
Галан ощутил, что тут проявилось вдруг нечто такое, о чем ему давно бы следовало побеспокоиться. Но мысль о револьвере мгновенно вытеснила все остальные заботы.
— Мне кажется, ты все-таки не отдаешь себе отчета в том, что мне совершенно необходимо поговорить с твоим мужем именно сегодня вечером.
Она сочла, что он придумал какое-то срочное дело, чтобы заставить ее говорить. Но говорить она не хотела. Она не успела приготовить правдоподобную ложь.
— Ну хорошо, если тебе очень хочется знать, — нашлась она, — это политический обед. И он меня просил, чтобы я никому об этом не говорила.
— Спасибо.
— О, ты меня знаешь, тебе отлично известно, что я не принимаю участия в этих разговорах.
— Это верно. Кухня твоего мужа никакого отношения к нам с тобой не имеет, — согласился он. — Но мне нужно его увидеть.
— Завтра утром.
— Нет, сегодня вечером, дело очень срочное. Она наконец поняла, что это серьезно.
— Что ты хочешь услышать в ответ? К этим друзьям ты не можешь прийти. Ко всему прочему, дело осложняется тем, что мы заедем к нашим друзьям, и они отвезут нас к людям, которых мы едва знаем.
Сириль, точно во сне, смотрел, как она лжет.
— Хорошо, но я могу туда позвонить.
Казалось, она уже почувствовала было облегчение, но теперь снова встревожилась.
— Да, — нехотя призналась она.
— Тогда дай мне их номер.
— Откуда мне его знать?
Она прикусила язык. "Сейчас он потребует, чтобы я принесла телефонный справочник, и заставит при нем искать номер. Лучше, я сделаю вид, что вспомнила его".
— Погоди, да ведь мне его утром дали, как раз на тот случай, если Жильбер будет запаздывать... Это Эли-25-25.
— Такой номер нетрудно запомнить.
Она скривила губы. Ей казалось, что он никогда еще не любил ее так, как час тому назад. Ревность, неожиданно вспыхнувшая в нем, усиливала его влюбленность. Забавно. Однако удовольствия совсем иного свойства влекли Антуанетту в другие места.
Покинув Антутанетту, Галан помчался в бар, где мсье Жеан однажды задал ему серьезную взбучку; Галан надеялся там его снова застать. Но мсье Жеан, видно, хотел, чтобы Галан сам выкарабкался из этой истории: в баре он так и не появился. Галан позвонил на улицу Соссе, но и там никто не взял трубку.
Он начал слоняться по улицам. Повинуясь какому-то неведомому инстинкту, спустился к предместью Сент-Оноре, побродил вокруг Елисейского дворца, осмотрительно держась на достаточном отдалении. Выждав некоторое время, он позвонил по номеру Эли-25-25. Оказалось, что Антуанетта дала ему неправильный номер: это был парфюмерный магазин, где в этот час к телефону подошел оторопевший уборщик. Галан сказал себе: "Тем хуже, больше не будем этим заниматься". Но секунду спустя его опять пробрала дрожь.
Тогда он вспомнил про Жиля, который сидел безвылазно у себя и не казал носу на улицу. Несмотря на крайнюю необходимость что-то немедленно предпринять, Галан все же колебался какое-то время, помня о постигшем Жиля несчастье. Отголоски этой беды он по-прежнему ощущал и на себе. Он все еще мечтал о женитьбе на своей невестке или по крайней мере об открытой связи, о жизни с ней одним домом. Но в свете того, как повела себя Дора, он с возраставшим беспокойством размышлял о том, чего стоят все те обещания, которые он сравнительно недавно вырвал у Антуанетты. В постели, вся во власти какой-то беспричинной восторженности, она клялась, что ей окончательно опостылела жизнь, которую она ведет с Жильбером, жизнь, подчиненная светским условностям, как и ее жизнь до замужества, в родительском доме, и что она с этой жизнью порвет и уйдет с Галаном. Не выдвинет ли она в последний момент какой-нибудь благовидный предлог, как это сделала Дора?
Жиля дома не оказалось. Может быть, он сидит в каком-нибудь баре на Елисейских полях и топит горе в вине... Тот и в самом деле сидел там с американскими журналистами и был уже немного на взводе. Галану было нетрудно ввести его в курс событий, что он и сделал, умолчав, правда, о некоторых фактах. Жиль слушал, смотрел на него, не выказывая удивления, опять смотрел с насмешливым любопытством. Сириль ни словом не обмолвился о том, что в этом деле замешана полиция. Он говорил лишь об угрозе убийства, предав забвению замысел похищения документов. Он утверждал, что случайно встретил Поля в каком-то баре. Когда он, казалось, закончил, Жиль неторопливо сказал:
— Ты врешь, как сивый мерин.
К Галану отчасти вернулось его всегдашнее высокомерие.
— Я сказал тебе чистую правду.
— Да, но есть еще много другого, о чем ты мне не сказал.
Галан удивился. Откуда мог Жиль об этом проведать? Значит, возникают новые осложнения, и грозят новые опасности. Он воскликнул в смятении:
— Что тебе известно?
— Все, — ответил Жиль.
— Ну, например? — обозлился Галан.
— Ну, например, то, что происходит в лагере твой мамаши. Галан удивился еще больше.
— Ты ведь знаешь, — проговорил он, запинаясь, — что моя мать считает своим долгом влезать абсолютно во все, но по существу она все равно что муха на рогах у вола.
— Муха, это точно[10], — жестко сказал Жиль.
Галан от оскорбления побледнел. Полуотвернувшись от него, Жиль пригубил свой бокал. Его тоже удивляло поведение Галана, который, кажется, был откровенен. Впрочем, на Кэ д'Орсе он достаточно навидался, чтобы знать, что дела человеческие творятся в невероятном сумбуре, в постоянном переплетении всеобщего невежества, безответственности и благодушных мечтаний.
— Но скажи мне, чего ты боишься?.. — спросил Жиль. — Потому что у тебя такой вид, будто ты ужасно чего-то боишься?
— Но я же тебе сказал. У Поля сейчас самый пик психического расстройства.
— Ты в этом уверен? Почему ты именно сейчас так убежден в его болезни? Когда я говорил тебе об этом два месяца тому назад, ты смеялся мне в лицо.
Он не хотел больше распространяться на эту тему. Плевать ему было на то, что он оказался прав.
— Обстоятельства переменились, — ответил Галан, чей всегдашний цинизм состоял теперь в том, чтобы признаться в своем беспокойстве и уйти от участия в споре, победа в котором будет наверняка за ним.
— Еще раз спрошу: чего ты боишься?
— Возвращения Поля в Елисейский дворец.
— А почему он должен туда возвращаться?
— Я увидел, что он только об этом и думает.
— Почему же он только об этом и думает?
— Если ты знаком с психоанализом, ты знаешь, что...
— Ты опять несешь этот ханжеский вздор и опять издеваешься надо мной. Поль хочет возвратиться в Елисейский дворец не по причине эдипова комплекса или первородного греха, а просто потому, что вы его к этому подтолкнули.
— Мы? Кто?
— Ты, и твоя матушка, и Каэль, и вся ваша клика. Скажи наконец, у кого вы состоите на службе, вы и вся ваша группа "Бунт"?
Галан совсем разъярился.
— Ни у кого на службе мы не состоим. Это ты со всеми потрохами состоишь на службе у морелей и иже с ними. Мы — на службе у бунта, у революции. И все средства для нас хороши...
— Ага! Даже Поль.
— Даже Поль. Но речь идет сегодня о том, что мы не дадим себя сбить с пути.
— И поэтому ты меня здесь отыскал? Ты хочешь, чтобы я предупредил мсье президента республики, что его сын, мсье Поль Морель, надлежащим образом натасканный тобой и госпожой твоей матушкой, собирается нанести ему визит в целях смертоубийства. Признайся, что это смешно.
— Я уже много недель не виделся со своей матерью.
— Я не верю ни одному твоему слову. Она лишь сделала безупречные логические выводы как из твоего поведения, так и из поведения всей вашей шайки. Полиция, с которой у нее наверняка самые близкие отношения, всегда умела использовать в своих целях романтические бредни, подобные вашим, и выращивать из них самые реальные дела.
— Нет никакой связи между тем, что я думаю, и тем, что делает мадам Флоримон.
Связи тут гораздо больше, чем ты полагаешь. Тесные связи имеются между всеми вещами на свете. И Дора, например, дала мне отставку не без прямой связи с тем, какую дурацкую фигуру на всех ваших сборищах я представлял.
— Ты стал заговариваться, бедный мой друг... Вернемся лучше к сегодняшнему дню.
— На сегодняшний день у тебя есть уникальная возможность укокошить мсье Мореля, да еще руками его собственного сына, что придаст этому факту глубоко назидательный смысл.
— Поль в бессознательном состоянии — это уже нечто совсем другое.
— Он всегда таким был и всегда таким будет, и я тебе об этом всегда говорил. И ты всегда рассчитывал на него именно как на человека психически больного.
— Расхлебывать кашу, как это ни глупо, придется всем нам, и тебе в том числе. Все дурацкие разглагольствования, которыми ты сейчас занимаешься, обернутся против тебя. Самые резкие страницы против Мореля написаны тобой.
— Совсем с другой точки зрения, нежели ваша.
— Для публики здесь никакого различия не будет.
— И ты думаешь, что меня это волнует?
— Ладно.
Они давно уже вышли из бара и ходили взад и вперед между площадью Согласия и авеню Мариньи, в двух шагах от Елисейского дворца. Оба были страшно раздражены, малодушие одного злобно ополчалось на малодушие другого. Галан попытался вернуть себе утраченные в этой стычке позиции.
— Ты используешь свое преимущество! — воскликнул он.
В голосе Жиля послышалась обеспокоенность, когда он спросил:
— Какое еще преимущество?
— Мы с Каэлем оказались замешанными в эту историю. Я допускаю, что ты замешан в ней меньше, гораздо меньше, чем мы.
— Смотри-ка, у тебя появляются новые аргументы!
— Но почему ты замешан меньше, чем мы? Потому что ты всегда боялся себя скомпрометировать вместе с нами и старательно этого избегал. А теперь, когда с минуты на минуту может произойти нечто ужасное, ты страшно рад, что имеешь возможность умыть руки.
Жиль вопил так истошно, что на его крик обернулись редкие прохожие и шнырявшие поблизости подозрительные парочки :
— Ты просто негодяй! В каком гнусном свете ухитрился ты представить эту историю!
Он вдруг вспомнил, что это было одним из любимых выражений Карантана. Он возвращается к Карантану. С недавних пор Галан тоже возвращается к своему отцу, вице-президенту сената, человеку левых убеждений. Он и Галан — они оба сокращают свою молодость, растрачивая ее на давние распри.
— Я не дал скомпрометировать себя вместе с вами, потому что чувствовал омерзение ко всему тому, что вы собой представляете.
— Ты говорил нам совсем другое, ты нас обманул. Ты проник в наши ряды как предатель.
— Вы меня приняли, чтобы использовать в своих целях, как принимаете всякого, как приняли Поля.
Галан, который всегда презирал доводы других, презирал их сейчас тем более, что в данную минуту способен был воспринять единственный довод — свой собственный страх.
Он продолжал с тем внешним спокойствием, какое порой достигается за счет бьющей человека безостановочной панической дрожи:
— В конечном счете из-за тебя нас посадят в тюрьму.
— Значит, нужно, чтобы я спас мсье Мореля, — для того, чтобы спасти вас!.. Бесподобная логика! Ты, революционер, как ты имеешь наглость себя называть, приходишь ко мне и требуешь спасти президента Республики, потому что ты оказался замешанным в его возможном убийстве. А как подумаешь, что это скорее всего чистейший вымысел... Поистине лучше не придумаешь! Ваша банда побьет все рекорды дурацких шуток и розыгрышей! Тартарены Революции — вот кто вы такие. Ей-Богу, я сейчас задохнусь от смеха... Нет, милый человек, если тебе хочется спасти мсье Мореля, делай это сам. Тебе достаточно просто ему позвонить.
— Я бы предпочел, чтобы это сделал ты. Эта роль тебе больше к лицу. Жиль посмотрел Галану в глаза и крикнул:
— Подлец!
Одержимый паническим страхом, Галан ничего не слышал. Ему было нужно любой ценой добиться своего спасения.
— Все же у тебя не хватит подлости, чтобы отправить меня в тюрьму. Хотя ты и грязный буржуй.
— Не грязнее тебя. Ты меня ненавидишь, потому что у меня было чуть больше женщин, с которыми я переспал. Это смешно.
— Я тебя ненавижу, потому что ты самый буржуазный буржуй из всех буржуев, которых я знал. Ты — реакционер до мозга костей.
— Ты меня ненавидишь, потому что завидуешь мне.
— С чего бы я стал тебе завидовать? Я гораздо умнее тебя.
— Я начинаю в этом сомневаться, если тебе не терпится провозгласить ночью на все Елисейские поля, что ты ужасно умен. Ты мне завидуешь из-за женщин. А поскольку ты немножечко гомик, твоя ненависть — это любовь наизнанку. Достаточно вспомнить, что ты попросил меня быть свидетелем, если тебя обвинят как педераста.
— Сутенер!
Жиль кинулся на Галана с кулаками, вопя:
— Когда ты женишься на буржуазке, чего тебе ужасно хочется, мы еще к этому вернемся! Только об этом ты и: мечтаешь!
Невероятное дело: Жиль колотил Галана, а тот колотил Жиля. Драка между двумя интеллектуалами, никогда не изучавшими бокса, оказалась не самым красивым зрелищем. Неумелый удар кулаком, неумелый удар ногой, заполошные крики. Посмеиваясь, к ним уже подходили зеваки. Жиль прекратил потасовку. Это было слишком похоже на выяснение отношений в уголовной среде. Несколько молодых людей двусмысленной наружности пришли в возбуждение.
— Длинная блондинка мне больше по вкусу! — закричал один из них пронзительным голосом.
Жиль мгновенно взмок от отвращения и поспешил удалиться. Галан тоже опомнился. Видимо, сообразив, что кулачный бой — не самый лучший способ улаживать отношения, он пошел следом за Жилем. За ним потянулись и зрители. Жиль шагнул на проезжую часть, подозвал такси. Вместе с ним в машину влез и Галан. Они опять оказались рядом, это было ужасно. Жиль яростно забарабанил в стекло.
— Остановите! Я не желаю больше ни секунды оставаться с тобой. Наконец-то ты показал свое настоящее лицо.
Такси остановилось, шофер обернулся к ним с недовольным и презрительным видом. Жиль выскочил из машины и, прежде чем захлопнуть дверцу, крикнул:
— И запомни, что я никогда не буду тебя ненавидеть, но буду всегда тебя презирать!
Он ушел, ненавидя себя, как после разрыва с Дорой: "Наши друзья, как и наши любовницы, таковы, какими мы сами их делаем".
Жиль снова оказался в окрестностях Елисейского дворца. Почему бы ему не возобновить свой ночной караул у подходов к дворцу? Но он тут же себя изругал: "Идея сентиментальная, лицемерная, никому не нужная". И отправился ужинать. Сев в ресторане за столик, он подумал о Клерансе, с которым он частенько здесь ужинал в былые времена... "Я мог бы подумать об этом и раньше". Было маловероятно, чтобы Клеранс знал об этой грязной интриге и ее допустил; если бы тут в самом деле был сговор с полицией, он бы его непременно пресек. Жиль позвонил Клерансу. "Ни мсье, ни мадам к ужину не возвращались домой. Мы не знаем, у кого они сегодня ужинают". Жилю вспомнились последние сплетни о новых пристрастиях Антуанетты. Она проводила все вечера у старой опиоманки Нелли Ванно. Он немного знал Нелли Ванно и позвонил ей. Телефон не отвечал. "Она наверняка занята сейчас курением. Если Антуанетта находится там, она мне скажет, где Жильбер. Надеюсь, он-то не начал курить, только этого еще не хватало. Пойду-ка схожу туда".
Нелли Ванно жила в двух шагах отсюда, на улице Агсо. Поднимаясь по старой лестнице к ней в квартиру, он наткнулся на Галана, стоящего на ступеньках.
— Ну это уж слишком!
Галан как ни в чем не бывало сказал:
— Нам в голову пришла одна и та же мысль.
Он успел съездить к своей матери. Она встревожилась не меньше, чем он. Она отыскала мсье Майо, который уже отдал распоряжение о розыске Поля, но в отсутствие мсье Жеана дело застопорилось. Галан сказал матери, что мсье Майо должен остерегаться мсье Жеана. Мадам Флоримон передала своему другу слова сына, и того будто озарило.
От возмущения он потерял дар речи, а потом разразился в телефонную трубку:
— Этот Жеан меня обманул! Он настоящий маньяк и способен учудить самую страшную глупость. Теперь мне понятно, почему он не возвращается на свой участок. Но вы не тревожьтесь, я прикажу усилить охрану Елисейского дворца.
— Ты не знаешь, где сейчас Жильбер? — спросил Сириль у матери. — У него сегодня какой-то таинственный ужин, но я не знаю, где. Нужно заставить его вмешаться.
Мадам Флоримон тоже слышала сплетню про Нелли Ванно; она сообщила Сирилю обо всем, что знала, и он примчался сюда.
— Раз уж ты здесь, — сказал ему Жиль, — я ухожу. Ты сам все уладишь со своим братом.
— Я не знаком с этой бабой Ванно.
— Это не имеет значения, ты все равно возьмешь ее штурмом..
— Мало шансов, что меня тут примут. Тебе нужно остаться.
Жиль, не отвечая, стал подниматься по лестнице. Они остановились перед полуоткрытой дверью.
— Ну не дом, а прямо храм божий, — брезгливо сказал Жиль. — Какой-то болван вошел или вышел, не соображая, что делает.
Разумеется, никакой прислуги. Они позвонили — никто к ним не вышел. Позвонили опять, потом в третий раз.
— Ну что ж, тем хуже, — сказал Жиль. — Проникнем в эту святая святых. Вошли в слабо освещенную прихожую. Жиль слишком хорошо знал
эту атмосферу, от которой он бежал, но которая и на расстоянии своей мертвой тяжестью продолжала давить на него. Его бесило, что он находится здесь; ему хотелось никогда впредь не иметь ничего общего с этой швалью, с этими первыми неуверенными шагами к смерти. Он громко крикнул:
— Есть кто-нибудь?
Но Галан, вновь ужаленный ревностью, уже двинулся через комнаты вглубь квартиры. В последней комнате их взорам предстало несколько тел, распростертых в глубоком сне на диване. Переплетенные, перепутанные женские тела. Словно трупы. В общей куче — Антуанетта.
Жиль посмотрел на Галана и понял: Галану мучительно больно, он любит Антуанетту. Жиль легонько присвистнул и ушел. Но Галан поплелся следом за ним. Когда они выходили из этого маленького буржуазного кладбища, они столкнулись на пороге с Клерансом, про которого оба забыли и думать. Он не пытался скрыть своей потерянности и огорчения. То, что его брат, закадычный враг его, Жиль, яростно ненавидевший все эти милые упражнения, оказались свидетелями его позора, свидетелями того, что он позволял вытворять своей жене, — было для него крайне неприятно.
Но что они в конце концов увидали? Весь еще во власти досады, он втолкнул их назад в прихожую и устремился через комнаты туда, где он мог увидать то, что увидали они. Вскоре он вернулся, в высшей степени недовольный. Жиль и Галан неподвижно стояли в прихожей, созерцая друг друга, как две физические субстанции, отделенные одна от другой безднами непостижимых абстракций. Они были так безнадежно немы, что Клеранс был избавлен от необходимости что-то говорить.
Наконец Жиль стал бесстрастным голосом перечислять факты:
— Поль Морель, который находился в частной лечебнице в Швейцарии, несколько дней тому назад покинул ее. Он приехал в Париж, где с ним произошел психический срыв; он пустился в бега. Поскольку его долго обрабатывали, настраивая против собственного отца, обрабатывал не только твой брат, здесь присутствующий, но и косвенно твоя мать, и поскольку, с другой стороны, полиция, по всей видимости, хочет его использовать в одной совершенно безумной затее против того же отца, который также является твоим тестем, — твой брат боится, что все это кончится полным провалом. С минуты на минуту Поль, который свободно бродит по Парижу, может войти в Елисеиский дворец и совершить покушение на главу государства... Но я полагаю, что ты в курсе дела.
Клеранс с горькой усмешкой проглотил эту очередную порцию абсурда; как всякий политический деятель, он успел привыкнуть к тому, что его предают и ему ставят палки в колеса близкие ему люди. Он повернулся к Сирилю.
— Ты знал, что мама ввязалась в эту историю? Конечно, ты остерегался меня предупредить, хоть и вещаешь на каждом углу, что за последнее время соизволил со мною сблизиться... Мне следовало предвидеть, что за твоими любезностями скрывается грязная интрига.
Он вновь повернулся к Жилю:
— Что заставляет тебя полагать, что в этом деле участвует полиция? Ожидая ответа, он переводил взгляд с Жиля на Галана.
Жиль сказал:
— Сириль утверждает, что ему об этом ничего не известно. Но тогда почему он так боится? А я из надежного источника знаю, что полицию сюда вовлекла твоя мать.
Клеранс злобно посмотрел на Сириля. Он хорошо помнил, как перепугался Сириль во время дела о скандале в купальном заведении и как они умолили Жильбера вмешаться: за каждым его шагом следила — или он считал, что следила, — полиция. Дерзко глядя брату в глаза, Сириль объявил:
— Совершенно неважно, замешано полиция или нет; меня беспокоит другое...
— Как? — одновременно вскричали Жиль и Клеранс. — Только это и важно!
— Впрочем, — бросил Жиль, обратившись к Галану, — теперь я могу тебе сказать, что я все это время с большим интересом слушал, как ты запутываешься в собственной лжи. Я все знаю от Ребекки.
— Кто такая Ребекка? — спросил Клеранс.
— Маленькая еврейка, коммунистка, она же, представь себе, любовница Поля. Галан поджал губы. Жиль заключил все тем же бесстрастным тоном:
— Клеранс, ты должен немедленно обратиться в полицию. Лишняя предосторожность не помешает. Я предупредил об опасности Морелей. Но часть полиции враждебна Морелю, и войти с ней в контакт можно только через тебя. — Он торжествующе взглянул на Галана. — Я предупредил Морелей еще до того, как ты меня об этом попросил.
— Хорошо, — сказал Клеранс. — Я сейчас позвоню.
Он шагнул в гостиную, которая выходила в прихожую, заглянул в две другие комнаты.
— Пойду поищу телефон, — сказал он.
В это мгновенье на пороге комнаты, в который лежали курильщицы, появилась женщина. Это была хозяйка квартиры. Опий сильнее всего разрушает блондинок. Эта бывшая красавица выглядела как груда гниющих роз. Еще до конца не
очнувшаяся, оглушенная опием, она метнула яростный взгляд на незваного гостя.
— Что тут происходит? — глухим голосом сказала она. — Хорошенькое дело! Произнеся несколько подобающих случаю фраз, Клеранс втолкнул ее
обратно в комнату, из которой она только что вышла. Послышался слабый голос Антуанетты:
— Что случилось, скажите?...
Клеранс вернулся, неся телефонный аппарат на длинном шнуре. Он попросил телефонистку соединить его с улицей Соссе и назвал незнакомое Жилю имя.
— Здравствуйте, мой дорогой. Рад, что застал вас на месте. Мне нужно немедленно вас повидать по одному очень важному делу. Не отличайтесь, пожалуйста, из кабинета, я сейчас приеду.
Он повесил трубку.
— К счастью, это отсюда недалеко. Я мгновенно вернусь — одна нога здесь, другая там. Не хотите здесь оставаться? Я вас понимаю. Ну что ж, поехали вместе со мной, подождете меня в машине.
Галан пошел вместе с ним, даже не взглянув на дверь, за которой находилась Антуанетта.
Клеранс остановил машину на углу улицы Соссе. Через две минуты он вернулся, лицо у него сияло: он принес хорошую новость.
— Поль сидит под замком в полицейском комиссариате. Лица у Жиля и Галана тоже просияли.
— Едем туда, — сказал Клеранс, отъезжая от тротуара. — Это на Монмартре. Его арестовали за то, что он плюнул в лицо полицейскому перед входом в комиссариат. Он был пьян.
Подъехали к комиссариату. Выходя, Клеранс сказал:
— Подождите меня в машине.
Но Сириль и Жиль уже устремились за ним, и все трое вошли в мрачное помещение. Некто в штатском возник перед ними. Когда Галан увидел его, его передернуло, так что Жиль, шедший за ним следом, это заметил — еще одно тягостное впечатление. В комиссариате царила гнетущая атмосфера, полицейские агенты и унтеры, которые вставали один за другим, хмуро и рассеянно смотрели на вновь прибывших.
— О, господин депутат! —воскликнул тот, чье присутствие заставило Сириля содрогнуться и который был не кто иной как мсье Жеан собственной персоной. — Очень хорошо, что вы приехали. Я ждал вас, меня предупредили по телефону.
Он вежливо повернулся к двум господам, сопровождавшим господина депутата.
— Мой брат мсье Галан... Мой друг мсье Гамбье из министерства иностранных дел.
Мсье Жеан приветствовал их с сокрушенным видом, переводя тусклый взгляд с одного на другого. Галан заметил, что мсье Жеан очень бледен и с трудом сдерживает свою ярость.
— Всем распорядился случай. Молодой человек сам отдал себя в руки полиции. Но соблаговолите войти в кабинет господина комиссара.
Интонация, с которой мсье Жеан произнес "молодой человек", помогла уяснить смысл гнетущей атмосферы, царившей вокруг них; здесь явно произошло что-то отвратительное. Прежде чем исчезнуть вместе с мсье Жеаном в кабинете полицейского комиссара, Клеранс обменялся понимающим взглядом со своими спутниками.
— Ну что же тут у вас произошло? — спросил Клеранс тем тоном, которому он научился за время своей политической карьеры и который сразу устанавливал между ним и любым лицом, значительным или не очень значительным, самое сердечное согласие — в определенных, разумеется рамках.
Комиссар, худой, низкорослый, то и дело вздрагивающий человек, повинуясь знаку мсье Жеана, предоставил ему слово.
— Этот молодой человек... я никогда не видел ничего подобного, — начал полицейский своим монотонным, еще более монотонным, чем обычно, голосом.
Он смотрел на Клеранса и как будто говорил ему: "Это ваш шурин, но мы знаем, что вы не разделяете взглядов Морелей, так же как не разделяем их мы. Вы человек левого толка". По костюму мсье Клеранса он определил, что тот бы человеком левого толка. Какое-то время назад Клерансу открылась перспектива нового поворота событий, и он сшил себе для блезиру великолепный костюм. "Демократия заменила собой дорогого Боженьку, но Тартюф по-прежнему носит черное платье", — воскликнул один умудренный жизнью журналист на очередном съезде партии радикалов. В самом деле, на расстоянии пятидесяти метров Клеранс казался одетым как церковный сторож бедного прихода — грубые башмаки, черный костюм банального покроя, белая сорочка с мягким воротничком, крошечный черный галстук, сводящий эту деталь туалета к чистой условности, волосы бобриком. Но, подойдя ближе, вы видели, что черный материал костюма — тончайший английский шевиот, что сорочка — чистого китайского шелка, а башмак скроен и сшит сапожником, обувающим миллиардеров. Наконец, во время плавания на одном их прогулочных судов Жиль обнаружил, что модель Клерансова галстука выполнена одним из Фрателлини[11]. В тот миг, когда Клеранс шагнул в мрачный кабинет полицейского комиссара, все это вдруг обнаружило в глазах Жиля неожиданную пикантность.
— Так вот, — безмятежно повествовал мсье Жеан, — молодой человек имел при себе револьвер. Когда полицейский, которому он плюнул в лицо — да-да, прямо в лицо, — втолкнул его в участок, мсье Морель вытащил из кармана револьвер и начал палить, да-да, палить из него. К счастью, он никого не задел. Его укротили. И при этом, надо сказать, немного помяли. Вы, конечно, понимаете, мои коллеги не могут допустить, чтобы их расстреливали за здорово живешь. Но взбучка пошла молодому человеку на пользу, она его не только отрезвила, но я полагаю, что теперь он вышел из того состояния, в котором он до этого находился, как мне говорили.
При этих словах мсье Жеан посмотрел на дверь, отделявшую его от Галана.
Взгляд был брошен для сведения Клеранса, дабы помочь ему уяснить ситуацию, в которой находился Галан.
Клеранс содрогнулся, как содрогается всякий штатский человек и даже политический деятель, который вдруг сталкивается с полицией.
— Но все же, надеюсь, он не очень пострадал?
— О, нет, вовсе нет! Как я вам уже докладывал, он сейчас даже в гораздо лучшем виде, чем был до этого.
Мсье Жеан стыдливо дотронулся до своей головы. И добавил:
— Вы можете его увидеть. Полагаю, что вы заберете его. Я не знаю, предупреждена ли канцелярия президента.
Клеранс нахмурил брови.
— Вам отлично известно, что из канцелярии президента на улицу Соссе звонили еще до ужина.
Клеранс, который во время своего краткого визита на улицу Соссе сумел обо всем догадаться и локализовать полицейский заговор, прекрасно знал, что версия мсье Жеана, мягко говоря, неточна. Поль не был арестован, проходя мимо комиссариата; его привел туда мсье Жеан после того, как самого мсье Жеана наконец разыскал и сурово отчитал мсье Майо. Клеранс не хотел протестовать, но и не хотел, чтобы полиция считала, будто ей удалось его одурачить. Полагая пока достаточным просто нахмурить брови, Клеранс добавил:
— Я не в очень хороших отношениях с мсье Морелем, но... Сейчас было бы предпочтительнее не посвящать его в детали этой истории. Думаю, что я с моими друзьями смогу тихо доставить бедного маленького Поля домой. Но на улицу-то его вывести возможно?
— О, конечно! Можете сами убедиться.
Мсье Жеан вышел, и Клеранс, попрощавшись с комиссаром, присоединился к поджидавшим его в участке друзьям. Мсье Жеан вывел Поля, бережно поддерживая его под руку. Бедный парень был сильно избит, все лицо в кровоподтеках, вся одежда разодрана. Полицейские тоже глазели на эту физиономию в крайнем смущении; им ведь никто не сказал, что они попортили портрет сыну президента Республики. И они были злы на мсье Жеана за то, что тот позволил им это сделать. Поль бросился навстречу друзьям, как заблудившийся ребенок, когда его наконец отыскали и он видит перед собой знакомые лица. Жиль и Галан тоже сделали чисто детские движения. Весь этот мирок дрожащих от страха буржуа-интеллектуалов вызвал у полицейских агентов презрительные гримасы.
Торопясь поскорее со всем этим покончить, Кленранс подошел в Полю, взял его под руку и сказал:
— Пойдем, мы тебя забираем.
Жиль взял его за другую руку. Четверо жалких буржуа поспешно вышли из комиссариата и кое-как втиснулись в машину Клеранса.
В машине Жиль, который знал, что он единственный друг Поля, сказал Клерансу:
— В таком виде Поль не может вернуться в Елисейский дворец.
— Не могу, — прошептал Поль.
— Я отвезу его к себе. А потом позвоню его матери, чтобы она за ним приехала.
— Хорошо, — сказал Клеранс, — едем тогда к тебе.
— Я выйду, — сказал Галан.
— Нет, — неприязненно отозвался Клеранс, — сначала отвезем его к Жилю. А потом я с тобой поговорю.
Когда они приехали на улицу Мурильо, ни Клеранс, ни Галан не сказали ничего Полю. После того, как Поль вышел из машины, Клеранс подошел к нему и пожал ему руку. Но рукопожатие человека, чьей профессией является политика, редко способно согреть чье-то сердце. Клеранс бросил на Жиля взгляд, в котором можно было прочесть сожаленье и зависть, и быстро вернулся в машину. Странная чета таких различных и таких схожих друг с другом братьев отъехала; Жиль позвонил в свой подъезд. Поль был рядом с ним совсем маленьким, таким маленьким, что Жиль взял его за руку. От неожиданности и удовольствия Поль даже подпрыгнул. И Жиль оставил его руку в своей. Поль плакал. Жилю вспомнились потоки слез, которые он проливал, когда виделся с Дорой на исходе их романа.
По лестнице Поль поднимался впереди него. Он шел какой-то неуверенной и в то же время не по возрасту тяжелой походкой. "В этом, безусловно, сказалась наследственность, — подумал Жиль, — но наследственность нравственная отличается от физической. Моральная зараза гуляет по нашей эпохе, и от нее человек страдает куда больше, чем от сифилиса своих отцов или дедов".
Они вошли в кабинет Жиля, и у него в который уж раз перехватило дыхание от огромной пустоты, которую после себя оставила Дора. Жиль осмотрел синяки и ушибы на лице Поля, они не казались серьезными; пока Поль мылся в ванной, позвонила по телефону мадам Морель. Она только крикнула: "Сейчас приеду!" Тем временем Жиль усадил Поля в кресло перед камином и зажег в камине огонь, потому что в этот теплый майский день Поль весь дрожал, а также потому, что огонь — это символ простых и необходимых человеку вещей, смысл которых, возможно, откроется Полю позднее.
— Хочешь что-нибудь съесть, чего-нибудь выпить?
— Нет... не знаю.
— На всякий случай я приготовлю тебе чай.
Он придвинул чайный столик и сел напротив Поля. "Только бы он не расценил всю эту обстановку как вновь обретенную буржуазную умиротворенность." Во взгляде, которым он смотрел на Поля, не было ни малейшего любопытства — только так и проявлялась его приветливость. И Поль был глубоко тронут этим. Растроган он был и тем, что Жиль ощущал себя на равных с ним, с его падением и невзгодами. Безо всякого насилия на собой Жиль отверг искушение задавать Полю вопросы типа: "А сознание ты потерял? Помнишь ли ты, что происходило с тобой в эти дни? Ты только сейчас очнулся? Что ты почувствовал в этот момент?" Он как никто знал, что нравственное страдание — это болезнь; болезнь бывает иногда, нравственным страданием и ничем больше.
Поль спросил его робким голосом:
— Я был пьян?
— Думаю, да.
— Но что я до этого делал?
— Ты поднял на улице шум, оскорбил полицейского.
— Вот чудно — я совершенно ничего не помню.
— Такое бывает.
Казалось, Поль делает неуверенную попытку собраться с мыслями.
— Но я с кем-то был. Ах, да, эта женщина...
Он разразился рыданьями. Плакал он долго: Жиль опять думал о Доре. Когда Поль немного успокоился, Жиль сказал:
— Она пришла сюда. Была очень встревожена, не знала, что с тобой сталось.
— Я больше не хочу ее видеть. Она шлюха. Все люди ужасные негодяи. Жиль слушал его и думал, что из-за Доры у него самого такой же болезненный и обреченный взгляд на миропорядок.
Он молча приготовил Полю чай и больше на него не смотрел. Ему захотелось рассказать ему о Доре, о своем несчастье. Но нет, он ведь собирался любой ценой сделать так, чтобы Поль почувствовал себя легко и свободно. И потом, Поль имел сейчас право быть равнодушным к бедам других. Нет, ни о чем не говорить, просто пить чай.
Откинувшись на спинку кресла, Поль сонно смотрел на хлопоты Жиля. Потом жадно набросился на чай: ему очень захотелось пить. Потом опять откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и тут же уснул.
Мадам Морель прибыла не одна, вместе с ней была Антуанетта, что не понравилось Жилю. Поль проснулся. Слезы. Без долгих разговоров обе женщины вместе с Полем вскоре ушли.
Жиль снова остался один. В пустой квартире рядом с тенью несостоявшейся любви поселилась теперь тень несостоявшейся дружбы.
"Мы были прежде друзьями, но мы больше уже не друзья, потому что дружба недолговечна. Дружбе отпущен недолгий срок. Я не могу больше быть тебе другом, потому что ты нуждаешься в том, чтобы обойти-обежать множество душ, прежде чем отыщешь наиболее тебе близкую. То же самое и со мной. Но прежде чем мы закроем друг для друга свои души, я могу тебе сказать, что я все потерял. Я все потерял. Я встретил женщину и потерял ее. Женщина — это хорошо, чтобы успокоиться, чтобы исполнить то, что тебе предназначено, но нужно быть достойным ее, а я не был ее достоин."
Спустя некоторое время он продолжил:
"Почему все это произошло? Несколько лет назад я позволил заманить себя в ужасную западню. Я прожил эти годы в мире самого жалкенького, самого подленького преступления. В мире мелких воришек и даже мелких убийц. Как Поль, я им позволил себя обокрасть, если не убить. Я им позволил украсть мою душу. Да, будучи с ними, я, казалось бы, защищался от их посягательств, я был вполне ироничен, я отлично видел все их уловки, видел их слабость, ибо на преступленье идут только слабые люди. Но я обличал их только словами, и моя мысль была отдана им.
Моя мысль была парализована их мыслью. Даже их презирая, даже удаляясь от них, я действовал пассивно и вяло. Вот почему я потерпел неудачу в моих отношениях с Дорой, но эта чудовищная неудача открыла мне по крайней мере глаза, и теперь я их враг".
Он ходил и ходил по кругу своего одиночества, не переставая пережевывать ту же жвачку:
"Они поиграли у меня перед глазами обманчиво мерцающей головешкой, головешкой действия. Они заставили меня поверить, что они оторвались от инертной толпы, которой заполнено нынешнее время. Но Каэль подлей и трусливей биржевого макдера. Их сознание — смехотворное столкновение ничего с ничем. Невежды, лишенные раздумий, идей, сути. Шарлатаны, посредством ничтожных трюков симулирующие человеческую драму, с которой они знакомы лишь понаслышке. Они взвалили себе на загорбок старый хлам прорицателей и схоластов. Они ни о чем не думают, ничего не знают, ничего не хотят, ничего не могут. Но они выхватили из костра головешку действия. Интриганы, смутьяны, жалкие честолюбцы, они тешились тем, что рассыпали вокруг себя холодные искры. Они умели лишь симулировать силу, и этой симуляции им вполне хватало. Они размахивали головешкой перед нашими глазами, и на эту приманку попался один только Поль. Они хотели заставить его хоть что-нибудь сделать, неважно, что именно, ибо сами они ничего сделать не могут. Они добились только того, что он разрушает себя. Эти гнусные обезьяньи ужимки, имитирующие силу, возвеселили их обезьяньи мозги; однако теперь они подыхают от страха".
Эту новость сообщила Жилю по телефону Антуанетта. Поль покончил с собой.
Произошло это через несколько дней после того, как они с Жилем расстались. В Елисейский дворец Поль вернулся смирный и грустный. Он убедился, что родители искренне страдают. Честно говоря, они бы гораздо больше тревожились как из-за нынешнего его состояния, так и по поводу его будущего, если бы в этот момент их не отвлекали серьезнейшие политические заботы. Разразился новый правительственный кризис. Новое большинство, которого так опасался президент Республики, сформировалось и, свалив кабинет, потребовало, чтобы президент Республики назначил в качестве председателя Совета министров того самого Шанто, которого противники президента хотели защитить, похитив компрометирующие его бумаги. Операция была проведена с такой чудовищной яростью — и Клеранс был одним из самых активных ее сторонников в кулуарах палаты, — что Жиль, вспоминая об этих пресловутых документах, говорил себе, что они явно не имели никакого значения. По-видимому, заговорщиков ничто с этой стороны не тревожило. Все оказалось чистым блефом, игрой воспаленного воображения. Была ли тут замешана полиция? Да, поскольку Клеранс получил на сей счет подтверждение. Но тогда что собой представляла полиция?
Жиль слушал Антуанетту, которая, казалось, была охвачена не только печалью, но и странной смесью гнева и ужаса. Она рассказала ему, что ночью, лежа в постели, Поль выстрелил из револьвера себе в рот. Все обнаружилось только наутро. Жиль смотрел на нее с нескрываемым отвращением. Она сухо сказала ему:
— Почему вы на меня так смотрите? Не моя вина, если мой брат застрелился.
— И чья же это, по-вашему, вина? — спросил он. Она ответила, вконец разъярившись:
— Этого я не знаю. Мы это еще увидим.
Она полностью находилась под влиянием Галана, который, видимо, вновь воспрял духом. Она продолжала враждебным и угрожающим тоном:
— У вас была долгая беседа с Полем вечером после его ареста.
— Я был единственным, на кого он мог положиться.
— Вы так считаете? — язвительно спросила она.
— Клянусь честью, да!
Он сразу понял, что банда "бунтарей" непременно попытается установить связь между несколькими минутами его доверительной беседы с Полем и самоубийством юноши. Это не удивило и не возмутило его.
Но он не ожидал, что они выдвинут против него еще одно обвинение.
— Поль был арестован из-за вас, из-за вашего обращения к папе. Жиль подскочил.
— Арестован! Вы бы хотели, чтобы он оставался на улице? Но именно того, что он бы арестован, добивался ваш друг Галан.
Она презрительно пожала плечами. "Почему она так быстро приняла их сторону? — спросил себя Жиль. — Ведь прошло очень мало времени, и она не так уж сильно любит Галана. Но что касается идей, да будет мне позволено их так называть, тут она просто молится на Галана. Почему? Из-за обиды на меня? Вполне вероятно. И уж конечно, она должна меня особенно ненавидеть после того, как я застал ее в притоне курильщиц. Ей известно, что я думаю обо всех этих забавах, которые так плохо кончаются". Жиля пробрал озноб. Он знал с какой звериной ненавистью относятся к нему в Париже поборники самых различных пороков. И еще он спросил себя: "Как далеко потащит ее за собою Сириль? И как далеко он ее уже утащил? Вероятно, она сейчас страстно желает, чтобы ее отец проиграл".
— Вы наверняка желаете проигрыша своему отцу. Он знает об этом? А что известно вашей матери?
— Это вас не касается, — прошипела она.
— Ну и дела! — сказал Жиль.
Она смотрела на него в явном смущении, за которым проглядывала непримиримая ненависть. Он нашел, что она похорошела в последнее время, стала не такой жеманной, как прежде.
— Я полагаю, вы не хотите, чтобы я посмотрел на него? — спросил у нее Жиль.
В эту минуту в дверь постучали. Камердинер сделал Антуанетте знак, она подошла к нему.
— Пусть войдет, — громко сказала она. — Это Сириль.
— А, очень хорошо, я ухожу.
Нервное напряжение внезапно отпустило ее. Она бросила на Жиля растерянный взгляд.
— Вы пойдете посмотреть на Поля?
— Нет.
— Значит, вы не очень любили его. А я его любила. Жиль ухмыльнулся.
Он решительно направился к двери, чтобы уйти. Но вошел Сириль.
Жиль горько пожалел, что не успел уйти раньше. Проклятая баба этого и хотела. Она давно мечтала столкнуть их друг с другом. Он не протянул Сирилю руки и отвел глаза в сторону. "Она хочет, чтобы мы ненавидели друг друга".
Не глядя на них, он пошел к двери. И услыхал, как Антуанетта говорит Галану: "Он уходит, он не хочет видеть его".
Он повернулся всем корпусом и пристально, ни слова не говоря, посмотрел на нее. Она совсем растерялась.
Сириль побледнел. Он думал лишь об одном: "Они здесь были вдвоем".
Жиль пожал плечами и ушел.
— Жиль! — закричала она.
Он уже был снаружи и закрывал за собой дверь.
Дверь опять распахнулась, Антуанетта бежала за ним и звала истерическим голосом: "Жиль! Жиль!" Эту сцену наблюдал камердинер. "Она хочет, чтобы Галан окончательно возненавидел меня. Я не пойду смотреть на малыша." Почти бегом Жиль рванулся на лестницу.
Внизу, у консьержки, мелькали тени журналистов. "Еще бы, ведь это скандал. Самоубийство в Елисейском дворце".
После самоубийства сына мсье Морель точно окаменел. Со своей небольшой бородкой, которую, казалось, совсем уже своротили набок порывы политической бури, свирепствовавшей в коридорах власти, он изо всех сил противился мощному давлению, которому сейчас подвергался; он наотрез отказался назначить председателем Совета министров Шанто. Но когда ему удалось с грехом пополам сформировать правительство, оно тотчас было отвергнуто двойным голосованием палаты депутатов и сената. После этого он даже не пытался распустить палату и подал в отставку. Подать в отставку — единственный поступок, который неплохо умеют совершать политические деятели во Франции. Некоторое время спустя Шанто стать председателем Света министров при новом президенте Республики, который действовал целиком и полностью по его указке. Клеранс, несмотря на свою молодость, был назначен генеральным секретарем президиума Совета министров.
Смерть Поля сыграла немалую роль в падении его отца. В связи с этой смертью по Парижу ходили самые противоречивые и самые нелепые слухи. Слева обвиняли президента в том, что он убил — или приказал убить, или вынудил застрелиться — своего сына просто потому, что тот придерживался левых взглядов и открыто стал на строну его противников. Справа же, наоборот, утверждали, что смерть Поля — дело рук подкупленной врагами мсье Мореля сыскной полиции, которая внушила юноше в период его психического расстройства, что он должен убить своего отца, но Поль внезапно вышел из этого кризиса и начал рассказывать каждому встречному о полицейском давлении на него. Странное намерение выкрасть документы даже не было упомянуто, если не считать публикаций пары склонных к вымогательству газет; но они сделали это в достаточно завуалированной форме и недолго настаивали на своей версии, получив, по всей вероятности, отступное.
Стало известно, что Жиль был каким-то образом причастен к этому делу, и газеты приписывали ему самые различные роли, в зависимости от политических пристрастий журналистов, на него намекавших. Его окружали, осыпали вопросами. Он отмалчивался с таким высокомерием, что вызвал всеобщее негодование.
В группе "Бунт" возбуждение по поводу этих дел искусно подогревалось. Жиль узнал об этом в тот день, когда он случайно повстречался с Каэлем. У Жиля не было с ним никакой близости. Впрочем, ни у мужчин, ни у женщин не могло быть дружеских отношений с этим напыщенным маньяком, который никогда не сходил со своего картонного пьедестала. У Жиля и раньше не было никакой охоты сидеть на нескончаемых вечерах у Каэля, где тот расспрашивал, перебивал, отчитывал, поучал, терзал, изводил своих несчастным статистов. Каэль был на Жиля сердит за постоянное уклонение от участия в этих сборищах, но в то же время он по этой же самой причине выказывал ему своего рода уважение и любопытство, ибо всю эту свору своих последователей, начиная с Галана, он презирал.
Но сейчас Каэль смотрел на Жиля довольно косо. Он хотел выместить на нем свою обиду за все те унижения, которые пришлось ему вытерпеть в деле Поля Мореля. После нескольких вежливых фраз он неожиданно сказал:
— Ваша роль в этом деле представляется мне весьма подозрительной. Жиль и глазом не моргнул: то был обычный тон, каким уже давно привык
изъясняться этот Великий инквизитор из окрестных кабаков; в этом тоне чувствовалась изрядная доля наивности, а также постоянное и мучительное усилие, которое Каэлю приходилось совершать над собой, чтобы преодолеть свою природную робость.
— Если говорить о том, что в этом деле кажется мне сомнительным, я вижу тут много подозрительных лиц, — возразил Жиль, — я был бы рад с вами при случае о них поспорить.
— Прекрасно.
И Каэль пустился в велеречивые рассуждения, дабы договориться о встрече Жиля со всей ватагой "бунтарей" у него, у Каэля, на следующий вечер. Хотя в последнее время Жиль люто возненавидел комнатную демагогию Каэля, ему все же захотелось в первый и последний раз объясниться с этими людьми. До него доходили всякие вздорные слухи, и он чувствовал, что клеветнические измышления на его счет упорно подтачивают его репутацию и делают из него козла отпущения за грехи и пороки всей этой каэлевой шушеры — за их слабоволие, трусость и мелкие угрызения совести, на проверку оборачивающиеся просто злобой.
Когда он пришел к Каэлю и обвел взглядом лица собравшихся, он уловил на устах каждого частицу того возбужденного гула, который понемногу нарастал и от которого у него уже звенело в ушах. Галан тоже был здесь, он выглядел сдержанным, немного печальным, но вполне созревшим для исступленной ненависти.
Жиль сразу перешел в наступление.
— Все вы уже достаточно много разглагольствовали по поводу самоубийства Поля Мореля и, насколько, я вас знаю, наверняка сочли это самоубийство актом незаурядным и знаменательным, достойным вашего уважения. Именно об этом я хочу вам напомнить в первую очередь.
— Простите, нужно договориться, о каком самоубийстве идет речь. Это вопрос классификации. Самоубийство имеет различные разновидности. Есть самоубийства, ставшие неизбежными для буржуазии в силу тех противоречий, которые несет в себе для названных мною классов следствие экономических условий...
Это толстый Лорен разразился очередной антибуржуазной инвективой на своем жаргоне марксистского педанта. Рядом с ним Жиль увидел Ребекку Симонович.
— Ну, конечно, — сказал Жиль, уже ощущая безмерную усталость. Он предвидел невероятное количество благоглупостей, которые начнут извергать из себя туповатые статисты типа Лорена. Двое единственно умных в этой аудитории людей, Каэль и Галан, привыкшие ловко манипулировать сворой визгливых шавок, будут весь вечер натравливать их на него, чтобы его утомить и вызвать в нем отвращение. — Ну, конечно, рядом с принципиальным вопросом всегда существуют его частные разновидности; мы знаем это уже много веков. Но я имею право напомнить вам о провозглашаемых нами принципах — о принципах, которые отнюдь не являются моими.
Тотчас Ребекка, которая сразу же, как он только вошел, стала бросать на него злобные взгляды, закричала:
— Это означает, что выступаете против самоубийства? Однако толкнули Поля на этот поступок именно вы!
Прелестное начало. Сильно покраснев, но сохраняя спокойствие, Жиль смотрел на Каэля, потом на Галана. Казалось, Каэль уловил упрек в его взгляде.
— Я вас прошу перейти от нападок и обвинений к умозаключениям, — сказал он, повернувшись в сторону Ребекки.
— Только этим я и занимаюсь, — с мелким тщеславием огрызнулась Ребекка.
— Не бойтесь, мы это и будем делать, — поддержал ее Лорен, поднимая вверх свою волосатую лапу.
— Мне хотелось бы знать, какова все-таки ваша позиция. С одной стороны, вы одобряете Поля за то, что он совершил самоубийство, а с другой — упрекаете меня в том, что я его на самоубийство толкнул.
— Потому что доводы, — воскликнул Каэль, — которыми он мог руководствоваться, были совсем иными, нежели те, которые вы ему внушили. Ваши доводы были гнусны.
— Великолепно! Браво! — раздались голоса.
Жиль понял, что начал дискуссию неудачно. Ему следовало вначале обратиться к фактической стороне вопроса и сказать, что он не мог подстрекнуть Поля к самоубийству, потому что он с ним на эту тему не говорил. Но ему было противно отмываться перед этой публикой от чудовищного обвинения, и он ощущал, что невозможно заставить ее отказаться от заранее вынесенного ему приговора.
Тем не менее он сказал:
— Я не мог подтолкнуть Поля Мореля на самоубийство по той простой причине, что...
Тут он сделал секундную паузу. Он собирался сказать: "по той простой причине, что я вообще против самоубийства". Он в самом деле вспоминал теперь с горьким презрением, как он мечтал покончить с собой из-за Доры. Но он слишком близко соприкоснулся с возможностью такого исхода, чтобы высокомерно отвергнуть его. И он по-другому завершил свою фразу:
— по той простой причине, что у меня не было с Полем никакого разговора. Говоря это, он посмотрел на Галана. Тот принял вызов.
— Поль был у тебя, когда вышел из комиссариата. Я привел его к твоей двери.
— Да, и он пробыл у меня пятнадцать минут, пока за ним не приехала его мать...
— Его мать! - издевательски передразнил его кто-то.
— ... его мать, и он был не в том состоянии, тебе это известно как никому другому, когда человек способен что-либо говорить или слушать то, что ему говорят.
— Он сдрейфил! — заголосила Ребекка. — Он все отрицает! Отрицать проще всего!
— У тебя с ним был разговор, — продолжал настаивать Галан.
— Откуда тебе это известно? — с насмешкой спросил его Жиль. В его тоне таилась угроза заговорить об Антуанетте.
— Меня заверила в это его сестра. На следующий день Поль сказал ей, что у него состоялся с тобой разговор и что ты дал ему понять, как ему теперь поступить.
— Она тебе наврала — или ты сам сейчас врешь! — закричал неожиданно пришедший в бешенство Жиль.
Однако его вдруг словно бы озарило. "Зря я не поговорил тогда с Полем, зря не сказал ему, что опыт, приобретенный им за последние недели, его закалил и что он непременно вернется к полноценной жизни. Вероятно, он увидел у меня на лице печать моей собственной безнадежности. И мог по-своему истолковать мое молчание. Должно быть, Антуанетта об этом догадалась и мерзейшим образом свою догадку обратила во зло".
Аудитория уловила за яростью Жиля отдаленное эхо смущения. Это вызвало бурю проклятий.
— Сам ты лжец! Предатель! Лицемер! Трус!
Под шквалом оскорблений ярость еще сильнее охватила его, и он ринулся в контратаку, в результате которой дискуссия окончательно ушла в сторону.
— Я пришел сюда не для того, чтобы предстать пере вами в роли обвиняемого, я пришел сыграть роль обвинителя. Я обвиняю всех присутствующих здесь в том, что они толкнули Поля Мореля на самоубийство. Я...
Его прервала волна улюлюканья. Он почувствовал, что не только краснеет, но и весь дрожит, Однако в глубине души он оставался спокойным, поставив заранее крест на этих двух часах свой жизни. Он взглянул на Каэля. Тот с величественной иронией проронил:
— Я полагаю, мы все же позволим этому... обвинителю, как он себя соизволил назвать, высказать все, что он хочет.
— Я тоже так считаю, — ухмыльнулся Галан, которого Ребекка буквально пожирала восторженными и влюбленными глазами.
Жиль поспешил воспользоваться наступившим затишьем.
— Если я начал с того, что заговорил о самоубийстве, я сделал это потому, что знаю, насколько ваши умы устремлены сейчас в эту точку. Но для меня проблема не в этом...
— Ему легко говорить! — заорал Лорен.
— К проблеме самоубийства я могу, если вы захотите, вернуться несколько позже. Но сначала я хотел бы поставить вопрос...
Тонкий голосок, принадлежавший субъекту, который был Жилю незнаком, проверещал:
— Мы не позволим вам дирижировать нашей дискуссией по своему усмотрению!
— Всему свой черед, — сказал Жиль. — Я пришел сюда главным образом для того, чтобы сказать вам, что я думаю о вашей деятельности в целом. Особенно яркий свет пролили на нее недавние события, я имею в виду не только смерть Поля Мореля. Я сказал "ваша деятельность"... Именно в связи с этим словом я и хочу вас атаковать. Любое ваше действие всякий раз оборачивалось полнейшим бездействием. Вы находите удовольствие в деятельности исключительно словесной..
— Вот это верно, - согласился Лорен, не без враждебности взглянув на Каэля.
— Если вы собираетесь продолжать в том же духе, Гамбье, — заметил с величественной улыбкой Каэль, — я бы счел своим долгом сказать вам, что вы стреляете мимо цели. Вы устраиваете здесь судилище над прошлым, которое не представляет сегодня никакого интереса.... Я говорю — никакого...
Жиль снова ощутил на секунду, что его просто забавляет наглость этой демагогии.
— Да, вы делаете вид, — утробно выдавил из себя длинный взлохмаченный детина, стоявший в оконном проеме, — будто вы не понимаете, что мы уже перестроились. Наша эволюция диалектична...
— Да, — прорычал Лорен, — ты прекрасно знаешь, что в последнее время товарищи приблизились к конкретному пониманию революции.
— Я прекрасно знаю, — возразил Жиль, который вновь мгновенно обрел ярость, видя, что его противники, в надежде уклониться от его ударов, меняют, как всегда это делал Галан, свою позицию, — я прекрасно знаю, что вы неожиданно перешли от самой расплывчатой и самой неэффективной концепции действия, основанной на туманных словах, к компромиссу самому жалкому, самому замшелому, самому затасканному, какой только можно себе вообразить.
— Что ты хочешь этим сказать? - спросил Галан, бросая на него испепеляющий взгляд.
Жиль тоже посмотрел на него, словно говоря: "Что ж, ты этого хотел".
— Я хочу сказать, что содействовать мсье Клерансу стать генеральным секретарем президиума Совета министров - это весьма неожиданное и довольно грустное завершение всех великолепных разговоров, которые вы годами вели на тему о решительном бунте, о защите человека от всех грозящих ему напастей и о прочих высоких материях.
Он посмотрел на Каэля, зная, что тот должен благосклонно отнестись к этому выпаду, который касался прежде всего Галана.
— В самом деле, — сказал Каэль, бледнея под наплывом горькой обиды, которую он всегда готов был выплеснуть на этого своего партнера, — мне
кажется, по дороге мы немного заблудились, впутавшись в довольно грязную семейную историю.
Галан тотчас обратил к нему свое неизменно ясное лицо ученика, который всей душой предан любимому учителю. Но Каэль не хотел уступать преимущество Жилю.
— Это не более чем мимолетный и совершенно незначительный эпизод, который нас решительно ни к чему не обязывает. А вот вас ваше поведение в деле Мореля обязывает ко многому. При малейшей тревоге вы, кто всего несколько недель назад заявлял о своей готовности встать в наши ряды для отпора этому отвратительному типу мсье Морелю...
— Да, Гамбье - предатель! - завопили несколько шалопаев, которым с восторгом немедленно зарукоплескала Ребекка.
Жиль бросил на своих оскорбителей измученный взгляд.
— ... вы оказались самым ревностным его защитником, защитником мсье Мореля, первого должностного лица страны, как выражается орава негодяев.
— В этом деле меня меньше всего заботил мсье Морель,- с самым непринужденным видом ответил Жиль.
— Тем не менее вы пошли предупредить его об опасности, которая грозила его личным бумагам.
Жиль посмотрел на Галана.
— Я отправился в Елисейский дворец потому, что барышня Ребекка, которая присутствует здесь и которая теперь так оглушительно вопит и поносит меня, умолила меня это сделать. Речь шла отнюдь не о бумагах, речь шла о крови. Кроме того, не зная, что я уже внял этой человеколюбивой мольбе, мсье Галан, который, правда, не вопит, но которому ужасно хочется повопить, тоже пришел ко мне и стал меня умолять, чтобы я любым способом нейтрализовал то действие, которое оказали на Поля его подстрекательства к похищению документов или к убийству.
— То, что ты говоришь, — выждав секунду, вскричал в порыве оскорбленной дружбы побледневший Галан, — это по меньшей мере нечестно! Я доверился твоей лояльности и твоему такту — такту, наличие которого подразумевалось, — чтобы встретиться с Полем и помешать ему устроить скандал. Я хотел воспрепятствовать тому, чтобы Поль действовал неосознанно, в помутнении рассудка. Это было бы нечто совсем иное по сравнению с действиями того Поля, которого мы так хорошо знали.
Статисты, очень слабо представлявшие себе истинное положение дел, почуяли во всем этом какую-то загадочную для них подоплеку и теперь молчали, стараясь ничего не пропустить в схватке главных действующих лиц.
— В тебе заговорило простое человеческое чувство, — возразил Жиль, — которое в конечном счете делало тебе честь, и сам я тоже поддался этому человеческому чувству.
— Что значит "в конечном счете"? - воскликнул, вздрогнув, Галан.
— Всем нам известно, что представляют собой человеческие побуждения; в них перемешано злое и доброе, сильное и слабое. В твоем побуждении была, насколько я помню, изрядная доля трусости.
Тут вмешался Каэль:
— Но вы, Гамбье, которого я всегда считал отъявленным конформистом, были весьма и весьма довольны, что можете истолковать поступок Галана, поступок, надо признать, весьма спорный, — как оправдание вашего буржуазного охранительного рефлекса.
Лорен грузно поднялся со стула, отчего даже пол под ним затрещал, и вытянул вперед свой кулак дюжего мужлана.
— Мы, не имеющие никакого отношения к этому делу и заявляющие о своей сугубой сдержанности в оценке как его сути, так и его политической важности, - говоря это, он повернулся лицом к большинству Каэлевых учеников, чью злобную зависть и оскорбленное любопытство он сейчас выражал, - мы хотели бы знать, что здесь в конце концов происходит. Вы, Галан, насколько можно понять, возложили на Поля Мореля политическое поручение, прекрасно зная при этом, что он находится в состоянии психического расстройства.
Жиль с любопытством поглядел на Галана. К своему величайшему удивлению, он услышал следующий ответ:
— Я никогда не считал себя вправе упустить предоставляемую нам возможность нанести удар по самому отвратительному человеку из всех, кого мы знаем в данный момент. Это всегда было нашим методом, не так ли, Каэль? — заниматься в первую очередь тем, что не терпит отлагательств, искать самое эффективное решение, чего бы это ни стоило.
— Даже рискуя жизнью одного из так называемых наших товарищей? — в негодовании вскричал Жиль. — Тогда почему ты пришел ко мне, умоляя остановить Поля?
— Потому что ситуация изменилась. Состояние Поля...
— Как раз ты и начал с того, что воспользовался этим состоянием Поля. Это только потом тебя обуял страх. И я оказался вполне пригодным для того, чтобы уладить ради тебя это дело, — не помня себя от гнева, воскликнул Жиль.
— Пусть друзья Морелей заткнутся! -— крикнул стоявший у окна взлохмаченный верзила.
— Галан такой же их друг, — отозвался Жиль.
— Как? Почему? — раздались голоса.
Жиль посмотрел на Галана, тот посмотрел на него.
— Ты прекрасно понимаешь, что я имею ввиду, - сказал Жиль. - Мы же не в будке консьержа, чтобы перемывать людям косточки.
— Господи, да объяснитесь же, наконец, — проблеял Лорен.
— У тебя были куда более эффективные возможности вмешаться, чем у меня! - крикнул Жиль.
Он не мог решиться произнести имя Антуанетты.
— Какие возможности? Мы требуем разъяснений! — не унимался Лорен, чей злобный лай обратился теперь на Галана.
Каэль решил, что пора прийти на помощь Галану.
— Мы запутались в не имеющих никакого значения мелочах. Лучше вернемся к главному факту, который больше всего нас волнует. Какова была ваша позиция по отношению к Полю, когда вы привели его к себе?
Вы держали его у себя взаперти.
— Полагаю, что взаперти его частенько держали именно здесь, - ухмыльнулся Жиль.
— Как вы довели его до самоубийства? — возопила Ребекка Симонович.
— О самоубийстве Поля вы знаете гораздо больше, чем я. Вы были его любовницей и постоянно обманывали его, как вы сами мне рассказали.
— Это подло! - вскипела девица. - прекратите ваши инсинуации!
— Это не инсинуация. Я обвиняю вас именно в том, что вы явились причиной гибели Поля.
Поднялся немыслимый шум, выкрики мгновенно сплелись в один огромный клубок.
— Мы опять отклоняемся, - возмутился Каэль. — Вы пришли сюда, мсье Гамбье, для того, чтобы ответить нам, что вы сказали Полю Морелю.
— Так он вам и скажет, дожидайтесь!
— Увы, я ничего, к сожалению, не сказал. Несмотря на отвращение, которое охватывает меня из-за необходимости оправдываться перед вами, я все же скажу вам, что он пробыл со мной наедине четверть часа, дожидаясь прихода свой матери. Конечно, он был не в том состоянии, которое позволило бы мне с ним говорить; но если б я мог, я бы сказал ему то, что повторю сейчас на этом базаре, где мы с вами находимся.
— У тебя у самого понос![12] - заявил какой-то любитель не очень точного понимания слов.
— Я бы сказал ему, что вы, Каэль, приманили нас ложными притязаниями на действие. И что действие, которое вы в конце концов изобрели, действие против мсье Мореля, явилось обманом нового рода, ибо оно служило на потребу персонажам столь же отвратительным, как и мсье Морель, то есть его противникам, другим политикам, и в частности господам Шанто и де Клерансу.
— Ага, вот вы и признались! - взвыл Каэль. — Вот оно, ваше всегдашнее вероломство, мсье Гамбье. Вы ставите всех на одну доску, чтобы сделать любое действие невозможным.
— Мсье Шанто вполне стоит мсье Мореля. Мне кажется, что именно так можно истолковать вашу доктрину, если она вообще поддается какому-то истолкованию.
— Ну уж нет! Мсье Шанто ни в коем случае нельзя уподоблять мсье Морелю, в этом-то и заключается суть нашего спора. Здесь ты и показываешь свое истинное лицо, лицо предателя, когда демонстрируешь это чисто иезуитское смешение добра и зла, — проскрежетал Галан. — Мсье Шанто это нечто совсем другое, нежели мсье Морель, потому что благодаря мсье Шанто мы могли уничтожить мсье Мореля, что мы, к счастью, и сделали.
— Ты сам иезуит, — в нарочито шутовском тоне отозвался Жиль. — Я не знаю, зачем тебе надо было годами презирать своего брата, мсье де Клеранса, чтобы сейчас стать его ловким лакеем. Ибо чему должна была послужить эта кража бумаг, совершить которую ты присоветовал Полю? Только тому, чтобы сделать из твоего брата правую руку главы кабинета. Вся деятельность группы "Бунт" в конце концов вылилась в небольшое семейное дельце. Лорен вскочил со своего стула.
— Сейчас он абсолютно прав. И только в тот день, когда вы станете марксистом, Галан, вы поймете, насколько легкомысленной и опасной, если не сказать больше, была ваша роль в этой истории.
— И вместо того, чтобы вербовать меня, — продолжал разбушевавшийся Жиль, — ты бы мог, дабы ограничить расходы, адресоваться к своей любовнице мадам де Клеранс, в девичестве Морель.
По аудитории прокатился ропот, все взоры обратились к Галану. Жиль видел, что Галан потрясен, что его физиономия выражает крайнюю степень растерянности.
Но тут Лорен перенес свое раздражение на Жиля.
— Тебе ли, — записному сердцееду, ставить в упрек своему товарищу его любовные связи...
Взгляды собравшихся опять переместились на Жиля, который побледнел так же сильно, как минутой раньше Галан. "Все эти парни, — подумал он, — злятся на меня потому, что я нравлюсь женщинам. Нравиться-то я им нравлюсь, да вот не любят они меня. Дора вынудила меня это понять. Что я представляю собой помимо всех моих любовных дел, в которых я тоже неудачник? Вот о чем они вправе меня спросить".
— Да, — закричал он в отчаянии, - вместо того, чтобы заниматься женщинами, мне бы следовало заниматься вами, мужчинами. Тогда бы я уже давно догадался крикнуть вам то, что крикну теперь: "Вы трусы и импотенты, скудоумные грамотеи, жалкие монахи в сутанах. Неспособные отважиться на что-либо путное, вы с трусливым коварством надумали поставить впереди себя маленького Поля. Был ли он в ясном сознании или рассудок у него уже помутился, когда Галан приходил к нему в последний раз? Рассудок у него уже помутился. Его рассудок не политься не мог. И когда вследствие этого бессознательного, состояния у него неожиданно оказалось больше сил, чем у вас, это смертельно вас напугало. И вы бросились врассыпную с трусливым блеяньем: "Только не это, только не это!" Вы все чудовищные трусы, да-да, все, но особенно вы, два главаря!
— Да, эффективностью обладает только марксистский метод! - протрубил Лорен.
— Товарищи! — возопила Ребекка, — вы должны немедленно примкнуть к коммунизму.
Каэль вытянул вперед свою руку.
— Я не говорю, что нам не следует внимательно отнестись к тому революционному элементу, который может содержаться в теории коммунизма.
Жиль смотрел на них вытаращенными от изумления глазами: Эти мелкие буржуа, эти канатные плясуны и ярмарочные зазывалы толкуют о коммунизме, — такое переходило уже всякие границы. Предельно вымотанный, он встал.
— Я ухожу, я достаточно насмотрелся на вас.
И, сопровождаемый разноголосыми выкриками, он направился к двери.
Когда он вышел наружу, на одну из монмартрских улиц, где витрины вертепов выставляли напоказ нелепые образцы дешевого эротизма, он чувствовал себя одиноким, почувствовал, что на всем свете у него осталась лишь одна родственная душа — Карантан. Почему ему в этом себе не признаться? Обо всем, решительно обо всем он думал теперь так же, как его старик. Эти жалкие, Немощные интеллектуалы, исполненные едва заметного самодовольства, были, конечно, последними беглецами из тех деревень с наглухо закрытыми окнами, через которые он проезжал по дороге к Карантану и весь ужас которых понял потом из его рассказов. Эти интеллектуалы были последними каплями спермы, вытянутыми у тех прижимистых стариков, которые вместе со своей агонизирующей рентой доживают век за створками последних уцелевших дверей.
Ему вспомнилось остроумное словцо Карантана. В одном из углов своего капернаума[13] он схватил старую заржавелую шпагу и высоко ее поднял большой, поросшей рыжей шерстью рукой.
— Понимаешь, в прежние времена люди мыслили, потому что мыслить было для них настоящим поступком. Мыслить означало в конечном счете нанести удар шпагой или получить такой же удар... Но сегодня у мужчин нет больше шпаги... Артиллерийский снаряд расплющивает их, как расплющивает их летящий по рельсам поезд.
"Да, — думал Жиль, входя в дом свиданий, — мы мужчины без шпаги".
Когда он возвращался домой, ему вспомнился другой, двухлетней давности, визит к старику, еще сильнее потрясший его.
Жиль неделями не писал Карантану, месяцами не навещал его, да и редкие визиты к нему были очень краткими. Он знал, что опекун страдает от этого, и мысль о страданиях старика заставляла и его самого порою страдать, но чары Парижа оказывались сильнее.
Была зима. Он поехал в автомобиле. Кто не знает сельскую местность зимой, тот вообще не знает ее — и не знает жизни: Пересекая огромные пустые пространства, проезжая через застывшие под зимним небом деревни, горожанин внезапно оказывается лицом к лицу с грубой действительностью, в борьбе с которой были воздвигнуты и от которой прочно отгородились французские города. Ему открывается суровая изнанка смены времен года, мучительное и мрачное мгновение метаморфоз, унынье и скорбь, как условие всякого возрождения. Он видит тогда, что жизнь вскармливается смертью, что молодость есть порождение самого холодного и самого отчаявшегося созерцания и что красота — это плод заточения и терпения.
Он много раз останавливал свою машину на обочине, чтобы прислушаться к тишине. Вот чего Париж невосполнимо лишал его — тишины. А может, останавливался он ради того, чтобы почувствовать зиму. Вот чего не хватало ему — зимы, а также глубин одиночества, совершенно ему, отшельнику, неведомых. У него по спине пробегали мурашки, он снова трогался в путь; проехав немного, он опять останавливался. Ему казалось, что он бы мог остаться и жить в одиноком, на отшибе стоящем доме, но не в деревне. Ибо там, в деревнях, законы природы, казалось ему, отвергнуты еще более жестко и грубо, хотя и в непосредственной близости к ее, природы, истокам. Крестьяне, которых он встречал, казались озлобленным арьергардом потерпевшей поражение армии. Они бросали на него взгляд, полный недоверия, злобы и зависти, взгляд людей, которые остаются последними на поле боя, которые еще продолжают сопротивляться неумолимому продвижению торжествующего врага, но уже видят, как исчезает на горизонте несметная толпа дезертиров. В деревнях, где столько домов были заброшены и мертвы, последние крестьяне бродили как неприкаянные души. Неприкаянные души, униженные, разжалованные, низложенные души, изъеденные сомнением и не имеющие на свете никакого прибежища, кроме маниакальной жажды наживы и маниакального пьянства. А в маленьких городках чахлые горожане казались людьми, столь же далекими от полей и лесов с их могучими ритмами жизненных соков, как далеки от них жители самых плотно застроенных и наглухо законопаченных кварталов Парижа. Так что Жиль увидел не только зимнюю спячку природы; это была другая зима и другая смерть, обе гораздо более длительные и, быть может, несущие в себе угрозу непоправимого. Речь шла о зиме Общества и Истории, о зиме целого народа.
— Я уже давно тебе говорил, что эта война убьет Францию, - сквозь зубы цедил Карантан.
Жиль шел рядом с ним среди поля по узкой дороге, которая хрустела от холода у них под ногами. Жиль нашел, что Карантан еще больше побелел, постарел. Теперь он уже не был Жилю подмогой. Старик это чувствовал и сутулился от этого еще сильнее.
Вся человеческая мудрость, для Жиля очевидная и надежная, представлялась старику бесполезной. Через столько веков сможет она опять послужить людям? В период какого нового средневековья? Все эти мудрые изречения, что они могли поделать с кинотеатрами и кафе, с домами свиданий, с газетами, биржами, политическими партиями и казармами? "Больше никогда, — думалось Жилю, - больше никогда, больше никогда жизненные соки не заструятся в этом народе Франции с его высохшими артериями. Что может Карантан противопоставить Каэлю, немощному безумцу, который возвратился к детскому лепету и возвел этот лепет в наивысший закон разума. Что он в силах противопоставить бесплодной черствости Галана и Клеранса?"
Однако старик, дробя своими толстенными, подбитыми железом подошвами ледяную корку дороги, бормотал тягуче и гулко извечную церковную песнь:
— Вечен Бог и вечна жизнь. Вечно Бог, который восхотел сотворить жизнь, будет дальше того же хотеть. И возьми, к примеру...
Он остановился. Жиль не мог не восхищаться этим внушительным силуэтом, даже крушенье которого несло в себе царственный образ величия. Старик еще заполнял пространство благородным напоминанием о своих широких плечах, его исхудавшую шею еще прочно скрепляли мощные сухожилия, и упрямая жизненная сила таилась еще под его красными от мороза щеками, в белой щетине усов и бровей и посветлевшей родниковой воде его глаз. Он окинул Жиля с головы до пят быстрым проницательным взором, потом чубуком трубки, которую он вытащил из своей огромной зловонной пасти, указал на группу деревьев, стоявших немного поодаль от дорога. Среди них возвышался великолепный бук.
— Возьми, к примеру... Бог будет вечно хотеть, чтобы жил этот бук. Как может Бог не хотеть, чтобы на земле пребывала эта пышная красота... Видишь ли, сотворение жизни - это случайность, счастливый сюрприз среди миллиардов возможностей бытия. Но к этой случайности Бог будет возвращаться опять и опять, чтобы лелеять и нежить ее как несказанную удачу...
— Но что касается людей...
— Вечность есть в человеке, как и в деревьях.
— Но что качается французов...
— Вечность есть в человеке. Я не говорю о французах.
— Но если здесь, в этом месте, которое мы называем Францией, этот бук будет возрождаться вечно, почему не возродиться французам?
— Во всяком случае, люди будут всегда...
— А если планета остынет...
— Это уже другой коленкор.
— Но ты говоришь, что вечность есть в человеке, в дереве.
— В них есть нечто такое, что участвует в вечном. Этот бук будет в той или иной форме повторяться всегда.
— Почему ты мне все это говоришь?
— Чтобы утешить тебя в твоей скорби из-за гибели Франции.
Приехав к нему, Жиль прямо с порога стал кричать, что мир, в котором он барахтается в Париже, угасает на глазах. Политика, которую делают на Кэ д'Орсе, это политика скряг, во всех сферах жизни люди добивают и приканчивают старые добрые законы разума. И Дора все-таки не отплатила ему той же монетой -тем подлым ударом ножа, который он когда-то нанес Мириам.
Старик медленно покачал головой и внимательно оглядел его; в его глазах была отчужденность, в которой слились и обида, и растущее равнодушие, и большая доля стариковской рассеянности.
— Ты и вправду считаешь, что Франция вскоре умрет? — вскричал Жиль.
— Да, конечно же, Франция умирает. Пойдем в деревню, тут рядом я покажу тебе, дом за домом, семья за семьей, смерть Франции. Пойдем.
Они зашагали напрямик через поля и вышли к Оквилю, который Жиль хорошо знал, ибо он часто наведывался сюда в студенческие годы, во время каникул, чтобы купить сигарет или газету. Деревня лежала вдали от дорог, и ее редко посещали туристы; у нее был уже тот чисто армориканский[14] вид, какой бывает у бретонских селений, расположенных у пределов Нормандии.
— Вот здесь, погляди, было трое сыновей, они уехали в Париж, стали рабочими. Сын женился, но детей у него нет. Дочь живет в Курбевуа с каким-то прохвостом и вместе с ним умирает... А вот у этих дети были, но все умерли во младенчестве - следствие алкоголизма и сифилиса родителей. У этих двое детей, которым удалось выжить, они вместе с родителями работают на земле... Вон там...
Тыча трубкой или палкой в крестьянские дворы, старик с гневной дотошностью перечислял, подсчитывал, подбивал итоги.
Он показывал на ставни — наглухо закрытые или чуть приотворенные, — за которыми доживали свой век бездетные или брошенные детьми старики и старухи. Однако время от времени там и сям мелькал еще силуэт полного сил человека, и Жиль тянулся и прилеплялся к нему своим отчаявшимся взглядом, своим отчаявшимся помыслом.
Прошли мимо школы.
— Каков здесь учитель?
— О, человек он, в общем, незлой, во всяком случае сам он злым себя не считает. Он даже не социалист и не коммунист. Просто умеренный. Ту убогую философию, которую ему вбили в голову в Нормальной школе, он еще больше ужал и сузил из-за своей осторожности, а быть может, и скудоумия. Своим ученикам он проповедует нечто вроде "каждый сам за себя, и Бог ни за кого", что ничего нового собой для них не представляет, ибо сей тезис уже давно вошел в их плоть и кровь.
— А кюре?
— Кюре!
Старик остановился и возвел очи горе, потом с силой стукнул палкой о землю.
— Кюре живет и мыслит точно так же, как учитель. И почти ничего не говорит сверх того, что говорит тот. Давай зайдем-ка лучше в церковь.
Это была прелестная часовня XV века, уверенным броском взметнувшаяся в небо. В ней стояло несколько прекрасных старинных дубовых скамей, но было полно всякого современного ширпотреба, который культивируется пришедшим ныне в полный упадок католицизмом: словно сошедшие с заводского конвейера Пресвятая Дева Мария, святой Иосиф, Сердце Христово, Жанна д'Арк, французский государственный флаг.
На стене — длинный список павших на войне, числом гораздо больший, чем количество нынешних жителей деревни.
— Здешний депутат - граф де Фалькур; он мыслит совсем как какой-нибудь радикал-социалист. Голова такая же пустая.
Они были в церкви одни. Карантан склонился перед алтарем и осенил себя размашистым крестным знамением. "С моей стороны этот жест был бы чистым притворством" - подумал Жиль.
Старик подвел его к алтарю и указал на могильную плиту. Две исполинские фигуры, мужчина и женщина, владетельные сеньоры Оквиля. Два длинных, вырезанных в камне силуэта.
— Древняя нормандская раса, растворившаяся в безымянной Франции.
— Но ведь после того как эта раса пришла в ХШвеке в упадок, произошло замечательное ее возрождение
— Да, но повадился кувшин по воду ходить... Заражен самый источник жизни. Ничего не поделаешь, кувшин по воду теперь ходит к беде. У французов осталась только одна страсть - околевать... Молодая крестьянка как-то сказала мне: "Думаете, я буду рожать детей? Зачем?" Видел бы ты, какие у нее были в ту минуту глаза. Бездонная мутность, бельмо небытия. Они все забыли, они больше ничего не знают. Они полностью ушли из животного мира и из мира людей.
— Совсем как парижане.
— Земля ни о чем им больше не говорит. Они не чувствуют больше землю, не любят ее. Им стыдно, что они здесь остались. Единственным избавлением в их глазах является то, что они зашибают хорошие деньги.
— И куда все это приведет?
— Они буду поглощены захватчиками. Они уже поглощены ими. Поляками, чехословаками, арабами. Но их порочность пожирает захватчиков.
Жиль покачал головой, в отчаянии оттого, что слышит свои собственные мысли из уст другого человека, к тому же еще и старца. Впрочем, у старца имелось извинение - его возраст, у Жиля не было и этого.
Когда он вспоминал этот разговор, его мучила одна мысль, мысль о скупости. Эта страна погибала от скупости, и он сам был тоже скупцом. Он как скупец жаждал денег Мириам, а потом это отчасти повторилось с деньгами Доры. Но главное, он как скряга относился к самому себе. Чем другим, как не скупостью, можно было назвать его одиночество? Он не бросился из раковины своего скаредного "я" к Доре, а когда она отвергла его, он с тайным удовлетворением, с мрачным смакованием своего несчастья, вернулся к себе и в себя.
У него не было ребенка.