Первыми, кого увидели Лоренсо Вальдес и Франсиско Мальдонадо да Сильва, въехав в Лиму с юга, были конные гвардейцы. Их статные скакуны, блестя золочеными заклепками на наборной сбруе, вздымали густые клубы пыли. Ощетинившись алебардами, под развевающимся знаменем, конница продвигалась к площади Пласа-де-Армас. Горожане, однако, не глазели на великолепное зрелище, а спешили поскорее унести ноги: гвардия направлялась к дворцу самого маркиза де Монтесклароса[47], чтобы сопровождать его высочество на прогулке, и горе тому, кто окажется на ее пути. Двуколки, запряженные мулами, торопливо сворачивали в переулки или в первые попавшиеся ворота. Лоренсо и Франсиско пристроились за всадниками, решив воспользоваться оказией и попасть в центр города, не плутая понапрасну. Гвардейцы свернули на улицу Эспадерос: там дымили кузни и звенели молоты, превращая стальные заготовки в клинки и роскошные эфесы. Готовые изделия красовались на щитах у дверей. Знатные идальго и дворянчики попроще, любовавшиеся оружием, неохотно уступали дорогу. Затем колонна повернула в переулок Петатерос, где повсюду громоздились пирамиды сундуков и сундучков, укладок и шкатулок, а потом и на широкую улицу Меркадерес, застроенную лавками, полными самого разнообразного добра: тканей, специй, красок, вин, башмаков, сафьяновых сапог, украшений, домашней утвари, масла, свечей, упряжи, шляп. Слуги поспешно убирали щиты с образцами товаров, чтобы бравые гвардейцы не зацепили их шпорами. Лоренсо не преминул воспользоваться суматохой и стащил с какого-то прилавка колоду карт.
Наконец всадники выехали на огромную площадь Пласа-де-Армас, где высился дворец вице-короля, снаружи довольно скромный, но внутри поражавший роскошью. Слева, на месте церквушки, построенной основателями Лимы, находился собор, а справа — городской совет. Повсюду: и в Ибатине, и в Сантьяго, и в Кордове, и в Сальте, — власть светская и власть церковная существовали бок о бок, но постоянно соперничали и старались друг друга потеснить.
Площадь буквально ослепила путников своим великолепием. Однако на ней проводились не только корриды и религиозные шествия, но также и аутодафе. «Здесь моего отца вернули в лоно церкви, — подумал Франсиско. — Что-то мне расхотелось в Кальяо».
— Эх, вот бы и меня взяли в гвардейцы! — мечтательно вздохнул Лоренсо, ощупывая в кармане краденые карты.
Сзади послышался грохот: какая-то двуколка въехала одним колесом в сточную канаву, проложенную посреди мостовой, и перевернулась. Следующая карета попыталась объехать ее, но зацепилась колесом за бронзовую подножку и застряла намертво. Улицу тут же запрудили экипажи всех видов и мастей, пассажиры которых сердито выглядывали из окошек и грозили кулаками. Двое офицеров, размахивая саблями, пробирались сквозь толпу. Отовсюду сбегались жадные до зрелищ идальго, разодетые в пух и прах: панталоны до колен, украшенные широкими подвязками, туфли на двойной подошве, чтобы не замочить ног, из петлицы на жилете свисают золотые цепочки с золотыми же зубочистками.
Франсиско отыскал доминиканскую обитель — именно там юноша должен был встретиться с братом Мануэлем Монтесом, к которому его направил комиссар инквизиции Бартоломе Дельгадо.
Чинно и смиренно, как и положено, вошли друзья в монастырскую церковь с сияющим алтарем и резными хорами из кедрового дерева. Франсиско перекрестился и помолился. Потом на цыпочках прокрался к боковой дверце и, стараясь не шуметь, отодвинул засов. Он ожидал увидеть обычную галерею, а очутился в зачарованном царстве: кругом на золотистых плитках сверкали сапфиры и рубины. Юноша ошеломленно заморгал. Посреди внутреннего двора, в окружении голубых, желтых и красных цветов росли пальмы, а по краям тянулась галерея с рядами колонн, украшенных чудесными изразцами, не так давно привезенными из Севильи и уложенными с превеликим тщанием. Благоговейно, боясь разрушить чары, Франсиско шагнул вперед и коснулся прохладной узорной поверхности.
Тут подоспел Лоренсо Вальдес и немедленно принялся ковырять изразцы ногтями, надеясь добыть драгоценные камни, скрытые, как ему казалось, под прозрачной эмалью. Поскольку все попытки оказались тщетными, сын капитана копейщиков разочарованно вздохнул и потащил Франсиско обратно на площадь, где кипела жизнь.
— Успеешь еще найти своего монаха.
На галерее так никто и не появился. Друзья вышли из церкви и окунулись в водоворот шумной городской суеты.
По новому каменному мосту они добрались до бульвара Аламеда, где в тени деревьев журчали фонтаны, и увидели вице-короля, который как раз выехал развеяться в сопровождении роскошной свиты. Пажи и придворные старались оттереть друг друга и подобраться ближе к господину, чтобы перемолвиться с ним словечком. А Франсиско и Лоренсо спустились к реке Римак, напоили коня и мулов, да и сами утолили жажду. Вице-король тем временем уже повернул назад, во дворец, но по дороге остановился на мосту, дабы прочитать собственное имя и титулы, выгравированные на камне одной из башенок. Затем взгляд его высочества обратился вниз, на берег, скользнул по водоносам, по чернокожим прачкам, а заодно и по двум юным путешественникам.
Лоренсо заметил это, несказанно обрадовался и прошептал:
— Он посмотрел прямо на меня! Вице-король меня заметил!
Капитанский сын тут же вообразил себя в роскошном гвардейском мундире. Блестящее будущее было обеспечено.
Странное дело: Франсиско совершенно не хотелось ехать в порт Кальяо, а ведь именно это и было целью путешествия — там жил отец. Предстоящая встреча с братом Мануэлем Монтесом тоже совсем не радовала, но юноша не мог нарушить обещание, данное комиссару Бартоломе. А уж от мысли о том, что придется пройти мимо грозного дворца инквизиции, сердце и вовсе уходило в пятки, но любопытство пересиливало страх. Что ж, хочешь не хочешь, а довести задуманное до конца все-таки надо.
Лоренсо пожелал другу удачи и подарил одного из трех мулов. Двух оставшихся да солового коня вполне хватало, чтобы достойно явиться пред ясные очи начальника гвардии. Мимолетное внимание вице-короля вселило в юного честолюбца неколебимую уверенность в том, что ему уготована славная военная карьера. Его ждут и борьба с язычниками, и битвы с пиратами, и карательные экспедиции против непокорных индейцев — словом, всё, о чем он мечтал.
Друзья обнялись, и Франсиско, ведя за собой мула, отправился туда, куда столько раз переносили его ночные кошмары: прямо к дворцу инквизиции.
Он шагал по самой обычной оживленной городской улице. Ноги прохожих давным-давно стерли следы его отца, его брата и других арестантов, которых вели по этой мостовой в тюрьму. К седлу, помимо прочей поклажи, была надежно приторочена котомка с хирургическими инструментами, парчовым футляром и Библией. Свернув за угол, мул внезапно заартачился, да и Франсиско остановился как вкопанный: вот он, тот самый величественный фасад. Высоко на портике под изображением креста сияла надпись: Domine Exurge et Judica Causa Tuam — «Восстань, Боже, защити дело Твое». Две витые соломоновы колонны высились в почетном карауле справа и слева от тяжелой резной двери. Это через нее входили и выходили служители инквизиции, облеченные грозной властью. Вдруг на крыльце возник какой-то человек в черном, нетерпеливо постучал. Дверная створка приоткрылась, и он скользнул внутрь. На юношу точно могильным холодом повеяло, и неспроста: то был знаменитый инквизитор Гайтан. От ужаса у Франсиско сперло дыхание, руки стали машинально ощупывать поклажу: инструменты и футляр с ключом пропали! Он распутал тесемки и принялся судорожно рыться в котомке. Уф, показалось! Все на месте. На лбу выступили капли пота, сердце колотилось как бешеное.
Бесконечно длинные стены дворца одним видом своим наводили тоску. За ними скрывались бесчисленные каменные мешки и пыточные камеры.
Погруженный в тягостные раздумья Франсиско отправился в доминиканский монастырь и вновь вошел во дворик с сияющими изразцами. Брат Мануэль Монтес встретил юношу вежливо, но сухо. Интересно, ждал ли он гостя из далекой Кордовы? Монах напоминал ходячие мощи: череп, обтянутый бледной кожей, из запавших глазниц смотрят мутные белесые глаза. И почему это брат Бартоломе направил его к такому черствому и неприветливому человеку?
Без лишних расспросов доминиканец отвел Франсиско в абсолютно пустую келью где-то на задворках. Ни циновки, ни тюфяка, ни стола, ни скамьи — голая каморка с крохотным оконцем под самым потолком.
Мануэль Монтес переступил порог и остановился, изучая земляной пол так внимательно, словно пересчитывал несуществующие плитки. Затем нарочито медленно обошел келью по периметру. Казалось, от его испытующего взгляда глинобитные стены стыдливо ежились. И что он там искал? Закончив обход, монах поднял голову и воззрился на потолочные балки под тростниковой крышей.
— Ночевать будешь здесь, — проскрипел он голосом столь же зловещим, как и его лицо. Помолчал и, впервые посмотрев на Франсиско в упор, добавил: — Через три дня поедешь в Кальяо. Через полчаса в трапезной ужин, пойдешь туда.
Юноша положил пожитки на пол и отправился умываться. Зачем только его задерживают в монастыре, заставляя откладывать встречу с отцом? По пути к фонтану он заметил переход, который вел в монастырскую больницу. И в Чукисаке, и в Куско ее очень хвалили. Отец, помнится, тоже хотел построить в Потоси лечебницу для индейцев, однако замысел никто не поддержал: к чему заботиться о здоровье дикарей? Другое дело монахи, церковное руководство и столичная знать. Франсиско нерешительно двинулся по коридору и попал в задний дворик, куда выходили двери палат. Здесь же была и аптека, доверху заставленная бутылками, флаконами, ступками, пузырьками и пробирками. На столе, возле весов особой конструкции поблескивали песочные часы, а рядом змеились трубки перегонного куба.
Внезапно послышалось чье-то дыхание. Что за чудеса, ведь во дворике никого не было! Может, наваждение? Но нет: за спиной у Франсиско стоял негр в монашеской рясе. Чернокожий доминиканец? Наверное, здесь, в Лиме, свои порядки. Таинственный незнакомец заговорил и вежливо осведомился, не надо ли чем помочь.
— Н-н… нет. Я просто так зашел. Брат Мануэль велел мне переночевать в монастыре.
— Хорошо, сын мой.
Теперь Франсиско разглядел, что перед ним не негр, а мулат в облачении терциария[48]. Видимо, из-за примеси африканской крови он не мог стать настоящим монахом.
— Дать тебе какого-нибудь лекарства?
— Нет-нет. Я из любопытства заглянул. Никогда не видел настоящей больницы.
— Лечебница как лечебница, ничего особенного. Я служу здесь цирюльником.
— Правда? Мне тоже хочется стать цирюльником, а то и врачом, хирургом.
— Хорошее дело! Нам очень нужны искусные доктора и хирурги. Шарлатанов-то много развелось, и вред от них преогромный, — глаза монаха-мулата так и сияли. — Ты учишься?
— Пока только собираюсь.
— В добрый час, сын мой. В добрый час.
— Извините, брат Мануэль велел мне явиться в трапезную. Пойду приведу себя в порядок.
— Хорошо, сын мой. Ступай.
Франсиско вернулся в келью, достал одежду, выстиранную еще в дороге, переоделся и отправился ужинать.
В трапезной он принялся высматривать среди монастырской братии Мануэля Монтеса и мулата, но к нему подошел незнакомый монах и велел сесть на заранее отведенное ему место. Его что, ждали? Вон как все уставились… И почему они глядят так угрюмо, чуть ли не укоризненно?
Как проходит доминиканская трапеза, Франсиско прекрасно знал, поскольку много лет прожил в обители Кордовы. Однако же это помещение, освещенное большими факелами, выглядело куда богаче: резные скамьи, выложенный плиткой пол. Да и монахов было гораздо больше. Они стояли вдоль столов, надвинув капюшоны на глаза и спрятав руки под накидками. Кто-то громко прочел «Благословен…», потом спели «Да едят бедные…». Все расселись по местам.
Со специального возвышения один из братьев читал на латыни Писание, а служки меж тем молча разносили миски с горячей тушеной требухой. Наконец, после благословения и особой молитвы о выздоровлении настоятеля отца Лукаса Альбаррасина, сотрапезники дружно зазвенели ложками.
Монотонный голос чтеца мешался с чавканьем голодных ртов. Франсиско украдкой посматривал по сторонам, ловя на себе любопытные взгляды монахов. А вон и брат Монтес. Но мулата за столом не оказалось: он вместе со служками разносил еду, хоть и сам являлся членом ордена. Звали его брат Мартин.
После повечерия Франсиско вернулся в свою жалкую келью, зажег свечу, перетащил пожитки в угол, а сам улегся возле стены, привалившись к ней спиною. Шершавая поверхность давала ощущение защищенности, чем-то напоминая бок надежного и выносливого мула. Интересно, что там, по соседству? Еще одна келья, в которой спит какой-нибудь служка? И зачем его устроили на ночлег именно здесь, на отшибе? Чего ради удерживают в городе? Как будто мало им тех лет, что он прожил в разлуке с отцом, и тех месяцев, что длилось путешествие.
Тут послышался какой-то тихий звук: наверное, сосед-служка свистел во сне носом. Из оконца под потолком сочился жидкий лунный свет. У колодца квакали жабы. Звук сделался громче, теперь носами свистела целая компания. Внезапно стена словно ожила, наполнилась беспорядочными шорохами и скрипом. Шум нарастал лавиной, приводя на память рокот реки Техар в Ибатине.
Нет, не люди так шумят, а крысы. Пасюки сбегались отовсюду, шуршали в тростниковой крыше, карабкались по балкам и по стенам, сновали по полу, бегали по ногам и по шее чужака, вторгшегося в их владения.
Франсиско старался двигаться как можно осторожнее: глупо объявлять войну крысам. Наоборот, следовало дать им понять, что он не враг, а просто временный сосед. А крысы то щекотали его бархатистыми боками, то царапали острыми коготками. Некоторые вдруг замирали, а потом, резко развернувшись, хлестали юношу длинными хвостами. Он лежал, стиснув зубы, и терпел, позволяя зверькам обследовать себя с ног до головы. Через несколько мучительных часов беднягу все-таки сморила дрема.
Следующие ночи прошли спокойнее.
Прежде чем отпустить Франсиско, брат Мануэль велел ему исповедаться и спросил, не трогал ли он чего руками. Юноша не понял вопроса и ответил:
— Трогал. Крыс.
Похожий на мумию монах помолчал и после тягостной паузы завершил разговор неожиданной просьбой:
— Молись о здоровье нашего настоятеля.
Франсиско поспешно миновал пригороды Кальяо, не переставая, однако, глядеть по сторонам: любой прохожий мог оказаться его отцом. А мимо громыхали повозки, груженные корзинами, полными рыбы, чья чешуя блестела, точно серебро, привлекавшее в эти края проходимцев всех мастей. Возле мола покачивались на воде галеоны со спущенными парусами. По берегу тянулся ряд кособоких сараев.
Никогда еще юноша не видел море так близко. Свежий соленый ветер привел его в восторг. Бескрайняя синяя гладь, простиравшаяся до самого горизонта, дышала несказанной мощью. Неподалеку темнел хребет какого-то острова. Между островом и берегом сновали баркасы и рыбацкие лодки. Франсиско оказался там, где на сушу сходили все — и знатные особы, и ангольские рабы, где грузили и разгружали самые разные товары, начиная от жира для пропитки парусов и кончая драгоценными металлами, добытыми из земных недр. В великом порту, соединявшем вице-королевство Перу с остальным миром, кипели честолюбивые помыслы и царил дух наживы.
Он зашагал на юг — туда, где кончались постройки: ему хотелось узнать, каково море на ощупь. Стаи птиц кружили над волнами, которые прозрачными коврами накатывали на песчаный берег, начинавшийся сразу за молом. Юноша ступил на песок, такой теплый и мягкий. До чего приятное ощущение! Дойдя до кружевной пенной кромки, Франсиско закатал штанины, вошел в холодную воду сперва по щиколотку, потом по колено, наклонился и ополоснул лицо и затылок, слизал с рук соленые капли. Возможно, эта самая волна некогда целовала берега Испании, Китая, Святой Земли, Анголы. Какой-то рыбак помахал ему с борта своей утлой посудины, словно передавая привет от сказочных морских обитателей.
Франсиско обернулся, и взору открылся совсем другой вид на Кальяо — с воды. От длинного мола с одной стороны и до высокой церкви с другой жались друг к другу домишки. Куда-то туда, по словам брата Мануэля Монтеса, инквизиция сослала жить его отца. Юноша так безумно хотел увидеться с ним, что даже боялся разыскивать: как знать, что стало с несчастным, ведь над бывшими вероотступниками даже после примирения с церковью вечно тяготели и несмываемое бесчестье, и меч правосудия. Отец, конечно же, вынужден носить санбенито, позорный нараменник, доходящий до колен. Снимать его было запрещено, чтобы добрые католики знали, с кем имеют дело. После смерти осужденного санбенито приколачивали к стене церкви, а рядом крупными буквами писали имя почившего грешника, дабы посрамить и его потомков.
Франсиско вернулся на мол, пробрался сквозь портовую толчею и остановился возле пушек. Прищурившись, вглядывался он в толпу и вдруг подумал, что отец, скорее всего, не на улице, а в больнице, как и полагается врачу. Значит, надо идти прямо туда, а не болтаться зря и не оттягивать момент встречи из страха перед ней.
В закоулке, окруженный ореолом мух, сидел нищий и ковырял сухую хлебную корку. Поверх одежды желтел отвратительный санбенито. Седые грязные космы падали на лицо, обезображенное шрамами и бородавками. Неужели это его отец? Юноша боязливо приблизился. Старика отделяла от остальных незримая граница, преодолеть которую отваживались только насекомые. Франсиско остановился неподалеку, и нищий скользнул по нему равнодушным взглядом. Нет, слава Богу, обознался: и глаза, и нос, и скулы, и рот — все другое. Франсиско отвернулся и подумал: «Тем не менее надо подготовиться к худшему. Ведь и папу они, наверное, так же измочалили».
Он взял под уздцы мула и решительно зашагал по загаженному переулку, перескакивая через сточные канавы и стараясь не замарать обувь. Вот впереди показалась церковь, а рядом с ней монастырь. Там, за неровной глинобитной стеной, находилась больница Кальяо. Сердце бешено забилось.
У входа в лечебницу торчал слуга, неизвестно зачем карауливший дверь. Франсиско пришлось несколько раз повторить имя отца, прежде чем непонятливый страж обернулся и кого-то окликнул. На зов вышел низенький сгорбленный человек, который двигался, тяжело переваливаясь, будто на чужих ногах. Когда свет из дверного проема упал на его лицо, Франсиско узнал родные черты. Неумолимое время не пощадило их, выбелило волосы и бороду, избороздило морщинами кожу, заострило скулы. Отец и сын, онемев, уставились друг на друга. Губы старика дрогнули, и он с трудом произнес: «Франсиско? Франсиско, ты?» Юноша смотрел на несчастного глазами, полными нежности, но не отважился поцеловать, а только взял за руку — такую же, как прежде, разве что очень худую, слабую. Точно два дерева на ветру, стояли они под шквалом нахлынувших воспоминаний, немых вопросов, страха и радости, но мужественно сдерживали напор чувств, невысказанных слов и рыданий, клокотавших в груди. Наконец Диего Нуньес да Сильва шагнул вперед и обнял сына, забыв, что не должен марать его прикосновением позорного санбенито. Потом оба сели на каменную скамью.
Отец, еще не оправившись от потрясения, украдкой любовался своим мальчиком — рыжеватой бородкой, ясными умными глазами, широкими плечами. Ну прямо живой портрет его самого в юности! Так и подмывало спросить: а куда же делся тот любопытный озорник Франсискито, что обожал волшебные истории и частенько выводил из себя учителя Исидро Миранду?
А Франсиско сквозь набежавшие слезы с болью смотрел на развалину, в которую перенесенные муки превратили его прекрасного мудрого отца. От былого блеска не осталось и следа. Перед ним сидел жалкий калека, изуродованный пытками.
Вице-король маркиз де Монтескларос качнул головой, и лезвие бритвы оцарапало ему щеку. Испуганный цирюльник рассыпался в извинениях и клочком корпии остановил кровь. Затем подправил бакенбарды и с особым тщанием подровнял бородку, острым клинышком темневшую под нижней губой. Расчесал, подстриг и лихо закрутил кверху усы, предварительно смазав их кончики ароматизированным яичным белком.
Камердинер подал его высочеству одежду. Маркиз лишь скосил глаза, стараясь не двигаться, чтобы брадобрей не порезал его снова. Все как положено: замшевые перчатки, вельветовые туфли, бархатный жилет и шелковая сорочка. Выезжая на прогулку, он обычно надевал шляпу с высокой тульей, жесткий воротник-голилью из тафты и черный атласный плащ. Потом надо будет вернуться во дворец и, вооружившись регалиями монаршей власти, принять инквизитора Андреса Хуана Гайтана, который, как говорят, в последнее время не в духе. «Следует вести себя осторожно, ведь это не человек, а сущая заноза», — подумал вице-король.
Маркиз де Монтескларос, правитель вице-королевства Перу, происходил из знатнейшего кастильского рода и одними только титулами мог затмить кого угодно. Но здесь, в диких краях, нашлось достаточно охотников ставить ему препоны и оспаривать законные прерогативы. В возрасте тридцати двух лет он волей Филиппа III стал вице-королем Новой Испании, а через четыре года был назначен вице-королем Перу. Испанский самодержец доверительно называл его родственником.
Вице-королевство Перу огромно, — размышляет маркиз. — Оно простирается от вулканов Эквадора до таинственных земель на крайнем юге. Никогда не забуду день, когда я прибыл в Лиму, — 21 декабря 1607 года, ибо не успел я принести клятву, как все задуманные мною начинания едва не пошли прахом. Предстояло избрать судебных магистратов, однако за пышностью приемов, устроенных в мою честь, угадывалось желание помешать нововведениям. Здесь издавна привыкли водить вице-королей за нос, но мне пришлось их разочаровать, преподав таким образом первый урок. Второй урок обманщики получили, когда я велел провести ревизию королевской казны и нашел ее в ужасающем беспорядке. Плуты и разгильдяи отпирались, сочиняли какие-то туманные отговорки и ссылались на забывчивость, но до полусмерти перепугались, услышав, что от подобного недуга есть отличное средство под названием Счетный трибунал. Некоторые именитые особы даже зашептали: «Изыди, сатана!» Затем я привел в действие Торговый суд, чего так и не смогли сделать мои предшественники, которым мошенники-энкомендеро ставили палки в колеса, подкупая советников и судей, чтобы те препятствовали растущему влиянию купечества.
Говорят, я слишком молод и горяч. Какое заблуждение! Дело вовсе не в молодости, а в моих полномочиях. В Перу я представляю короля Испании, а потому не только имею право, но обязан действовать так, словно он сам восседает здесь на троне. Хотя дворцовые интриги связывают по рукам и ногам, я неизменно отвечаю каверзникам, что главный человек в любом хозяйстве — это ключник. Так вот, Филипп III поставил меня ключником в Лиме, и я регулярно шлю ему значительные суммы. Настолько значительные, что если королевская казна еще не опустела, то только благодаря им. Восемь раз снаряжал я корабли в Испанию и за все время переправил туда десять миллионов золотых песо.
Молодостью объясняют и мое сладострастие. Как будто эти дряхлые старцы сами не грешат! Грешат, да еще как, только не могут ублаготворить женщину. В Лиме предостаточно красоток, всегда готовых пробраться в покои вице-короля, вот им и завидно. Завидуют здесь и поэтическому дару, которым я обладаю. Жалкие ничтожества, бездельники! Злобствуют, строят козни, даже к ответственности грозят привлечь[49]. Колют негодникам глаза мои свершения.
Паж помог вице-королю одеться. За дверью застыли в карауле гвардейцы с алебардами да переминались с ноги на ногу знатные особы, ожидая, когда господин отправится еще раз взглянуть на новый каменный мост, свое дорогое во всех смыслах детище.
А тем временем неподалеку, во дворце инквизиции, инквизитор Гайтан тщательно обдумывал предстоящую беседу с маркизом де Монтескларосом.
Наконец из ворот выехала блестящая процессия: вице-король в окружении бравой гвардии направился к мосту, соединявшему центр Лимы с кварталом Сан-Ласаро, который лежал за рекой Римак, «Говорливым потоком», как ее называли инки. Река катила воды по порожистому каменистому руслу и поила окрестные поля, но затрудняла сообщение с долинами на севере и отрезала от центра значительную часть города. Поэтому маркиз де Монтескларос вознамерился соорудить через нее мост, неподвластный времени. «Хочу вписать бессмертную строку в историю столицы», — изрек он. Его высочество прослышал, что в Кито есть удивительный мастер, создающий из камня настоящие шедевры. Разумеется, советники замахали руками и заявили, что средств на то, чтобы воплотить в жизнь столь дорогостоящий замысел, в казне не имеется. Маркиз призадумался, но прежде чем пессимисты закончили перечислять все препоны, обратился к секретарю, стоявшему справа: «Ступайте в городской совет и велите им немедленно выписать сюда этого кудесника-зодчего». А секретарю, стоявшему слева, сказал: «Из денег, предназначенных для короля Испании, мы не возьмем ни гроша. Все средства получим из дополнительных налогов».
Высокая, величественная арка вела на мост, под которым слышалось немолчное бормотание реки. По краям тянулись прочные парапеты, чтобы экипажи не падали в реку, если кони вдруг понесут, а на северной оконечности, со стороны квартала Сан-Ласаро, красовались две башни. Возле них вице-король спешился и принялся внимательно читать выбитые на камне надписи, повествовавшие об истории строительства и создателях этого чуда архитектуры. Не ровен час какой-нибудь растяпа мог переврать его имя или упустить один из многочисленных громких титулов.
Свита маркиза уж было решила, что прогулка закончена, однако его величеству захотелось еще немного развеяться перед разговором с мрачным инквизитором Гайтаном и пройтись по длинному бульвару Аламеда, начинавшемуся сразу за мостом. (Суровые церковнослужители негодовали: зачем тратить такие средства на украшение этого грешного мира!) Придворные и министры, офицеры и солдаты, не говоря уже о прекрасных столичных дамах, быстро приобрели обыкновение прогуливаться по Аламеде. Праздная атмосфера способствовала приятным беседам, беседы сопровождались многозначительными взглядами, а от взглядов было рукой подать до предосудительных, но незабываемых приключений. Злые языки даже утверждали, будто вице-король велел разбить бульвар, чтобы «устраивать смотр местным красоткам и выбирать добычу себе по вкусу».
Наконец его высочество пожелал возвратиться во дворец. Он еще раз окинул взором башни, а потом повернулся к реке. Там, на берегу, суетились водовозы, чернокожие прачки стирали белье, всадники поили коней и стояли двое юношей, по всей видимости, прибывшие с юга. Один держал в поводу мула, а другой — солового коня.
До чего же с этими воронами трудно спорить, — думает вице-король, поудобнее устраиваясь в кресле и предвидя тяжелый разговор. — Все им мало. Если бы могли, охотно захватили бы власть и над церковью, и над вице-королевством. Инквизиторы с самого начала были на особом положении. Таким дай палец — они руку по локоть откусят. Теперь вот требуют, чтобы провинности всех их чиновников и слуг разбирал исключительно инквизиционный трибунал. Так что же получается: пусть цирюльники судят цирюльников, а шлюхи — шлюх?
Кое-кто из моих предшественников обращался к королю, чтобы тот окоротил инквизиторов, но напрасно. Где интригами, где запугиванием они получали из Испании одну жалованную грамоту за другой. А вдали от Лимы фамильяры и вовсе распоясались. Настолько, что сам архиепископ призвал инквизиторов поменьше усердствовать в защите их невежественных и жестоких прислужников, творящих произвол. Все впустую. Инквизиция — это братство; кто сподобился попасть в круг избранных, тот, считай, ангел.
Для того и нужны соглашения, эти своего рода юридические примочки, способные хоть немного охладить пыл хищников, которые хотят помыкать и светским, и церковным руководством, подмять под себя суды, держать под каблуком самого вице-короля.
По соглашению 1610 года неграм, находящимся у них на службе, не дозволяется носить оружие, а инквизиторы хоть и имеют право досматривать почту из Нового Света, тем не менее не могут задерживать ее, равно как и запрещать епископам по своему усмотрению переводить священнослужителей в другие приходы. Вмешиваться в дела университета им также не позволено. Что ж, уже немало.
Вот в дверях показался ненавистный силуэт инквизитора Лимы Андреса Хуана Гайтана. Черное парадное облачение оттеняло бледное лицо, похожее на маску смерти. Он вошел не торопясь, с сознанием собственного превосходства. После обычных приветствий собеседники расположились друг против друга. Приличия вынуждали обоих скрывать взаимную неприязнь и недоверие — яд следовало подавать в золоченом флаконе.
— Вы проявили большую любезность, с помпой объявив о последнем соглашении, — произнес Гайтан.
— Все, что касается инквизиции, для меня является делом первостепенной важности, — насмешливо ответил вице-король.
— Даже распорядились распространить копии документа…
— Народ следует оповещать о великих событиях.
— Однако же в тексте имеется несколько пунктов, требующих доработки, ваше высочество.
— Что поделаешь, в мире нет совершенства.
— Именно поэтому я здесь. Полагаю, вы понимаете, с каким усердием мы печемся о духовном здравии подданных вице-королевства.
— Разумеется.
— Идолопоклонники смущают души индейцев, а еретики — души белых прихожан, — Гайтан выдержал паузу. — К нам поступают сведения, что сюда продолжают беспрепятственно прибывать иудействующие: подозрение вызывает практически каждый португалец. Процветают двоеженство и сожительство во грехе. Имеют хождение книги, полные крамолы. В наши края уже и лютеране пробрались!
— Надо же, что творится! Какой ужас. Я вижу, вы прекрасно осведомлены, — кивнул вице-король.
— Об этом я и хотел побеседовать.
— Я весь внимание.
— Ваше высочество, давайте начистоту: ограничивать полномочия инквизиции опасно.
— На это ни у кого и рука не поднимется!
— Но последнее соглашение, подписанное королем…
— Да, пожалуй, документ сыроват.
— Вы хотите сказать, что нашу юрисдикцию можно урезать еще больше?
— Помилуйте, ни в коем случае! Я имел в виду, что соглашение не отражает во всех деталях то, что предстоит сделать как на благо инквизиции, так и на благо вице-королевства.
— Некоторые королевские чиновники теперь полагают себя вправе брать под стражу служителей инквизиции. Имели место прискорбные проявления озлобленности и нетерпимости.
— Мне ни о чем таком не докладывали, — возразил вице-король.
— Нельзя забывать, что покушение на нашу власть — не меньшее святотатство, чем покушение на власть понтифика!
— Разумеется. Я всенепременно накажу всех виновных в этих непростительных проступках.
— Ваша решимость меня радует.
— Это мой долг.
— Благодарю, ваше высочество. — Инквизитор разгладил складки облачения и поправил тяжелый наперсный крест. — Но, с вашего позволения, я хочу обратиться еще с одной жалобой.
— Внимательно вас слушаю.
— Последнее соглашение лишает нас одного важного полномочия: выдавать разрешения на выезд из Перу.
— Именно так.
— Но это же огромная ошибка!
— Хм, не знаю… В любом случае, что я-то могу поделать? Такова воля короля. — Маркиз растянул губы в загадочной улыбке.
— Право выдавать разрешения на выезд помогало нам выявлять беглых еретиков. Если кто-то обращался к нам с запросом, мы искали его имя в черном списке и, если находили сомнительные сведения, запрещали покидать страну.
— Полностью с вами согласен. Досадно потерять столь мощное орудие воздействия. Однако отменить данное положение, увы, не в моей власти, — ответил вице-король с неожиданной твердостью. Инквизитор на секунду вперил в собеседника ядовитый взгляд, потом опустил глаза и с деланым смирением произнес:
— Мне кажется, вы преуменьшаете свои возможности… В любом случае, мы еще вернемся к этой теме. Теперь перейдем к другому прискорбному факту: соглашение запрещает нам вооружать негров и мулатов, состоящих у нас на службе.
— Именно так.
— Но это непозволительно! Инквизиция действует в Лиме более сорока лет, как можно ее разоружать!
— Вы меня удивляете.
Глаза инквизитора стальными буравчиками впились в лицо вице-короля.
— Вот именно, удивляете, — повторил маркиз. — И даже огорчаете. Разве найдется негодяй, способный поднять руку на служителя инквизиции?
— Но это положение просто необходимо исправить!
— Не забывайте, что вооруженные негры способны на преступления и представляют собой большую опасность.
— Только не тогда, когда они сопровождают наших должностных лиц, — возразил Гайтан.
— Да, готов признать, что в этом случае риск не слишком велик.
— Я прошу вас внести официальную поправку.
— Официальную поправку?
— Именно. Указать, что негры имеют право носить оружие, если сопровождают прокурора или альгвасила инквизиции.
— Обещаю обдумать вашу просьбу.
Инквизитор погладил наперсный крест. Слова маркиза его не удовлетворили.
— И как скоро ваше высочество примет решение?
— О сроках мы говорить не будем, но я постараюсь дать вам ответ в ближайшее время.
Инквизитор понял, что аудиенция подходит к концу. «Проклятый рифмоплет, пробившийся в вице-короли, — подумал он, — хочет оставить за собой последнее слово и выпроводить меня ни с чем. Что ж, я сумею дать окорот этому прощелыге».
Маркиз де Монтескларос встал, а значит, согласно протоколу, инквизитор должен был подняться и откланяться. Но Гайтана вдруг поразила внезапная слепота: он сделал вид, будто ничего не замечает, и, не двигаясь с места, принялся внимательно изучать увесистое распятие, висевшее на груди. Власть кесаря и власть Бога сошлись в поединке. Хуан Гайтан, представитель Всевышнего, чувствовал себя почти Богом. Ровным, загробным голосом начал он свою речь, нимало не заботясь о том, что вице-король стоит перед ним, как провинившийся школяр перед строгим профессором.
— Со времен основания святой матери Церкви, — начал он, сосредоточенно поглаживая крест, — обязанность карать еретиков лежала на духовенстве. Чтобы в этом не возникало сомнений, папа Иннокентий III создал инквизиционный суд. Великий папа, поистине святой. И дабы инквизиция не встречала препон на своем благом пути, все понтифики, как и все без исключения монархи, неизменно ставили ее превыше и светской, и обычной церковной власти. Мы получили особые полномочия. Полномочия, исключительные права и полную неприкосновенность во имя охраны чистоты веры. А поскольку в вопросах веры понтифик является высшей инстанцией, юрисдикция инквизиции находится исключительно в его ведении и простирается над королями, вице-королями и всякими судьями, подобно тому как небо простирается над землей.
Тут Гайтан медленно поднял взгляд и словно бы спохватился, заметив, что своим поведением оскорбляет вице-короля. Он встал и отвесил поклон, явно наслаждаясь пусть небольшой, но все же победой. Потом повернулся и величественно проследовал к двери.
А в ушах маркиза де Монтесклароса всё звучали слова, сказанные с нескрываемой угрозой: «Особые полномочия… Исключительные права…»
Хибарка, где обитал Диего, притулилась за углом портовой лечебницы. Франсиско стоило большого труда скрывать боль, которую вызывал в нем этот сломленный человек — его нелепая походка и заискивающая улыбка, не сходившая с лица, руки землистого цвета, висевшие, точно плети, вечно опущенные подслеповатые глаза. Жалкая пародия на уверенного в себе врача из Ибатина. Толкнув дверь, кое-как сколоченную из кривых досок, Диего виновато пробормотал:
— Нам сюда.
На двери не имелось ни замка, ни засова, а одна из трех петель была оторвана. Франсиско чуть не плакал от стыда, видя, в какой убогой норе ютится его отец. Перед глазами головокружительно-ярким видением встали их апельсиновый сад и прекрасный светлый дом с синими изразцами. Из темной конуры пахнуло плесенью. Видение рассеялось, и юноша окинул взглядом неумело побеленные глинобитные стены, земляной пол и тростниковую крышу — в ее прорехи заглядывало хмурое небо Кальяо.
— Дожди тут у нас редко случаются, — словно оправдываясь, проговорил Диего.
Под стать жилищу была и обстановка: латунный кувшин и глиняный черпак на столе, заваленном бумагами и книгами. Еще книги — на полке. Соломенный тюфяк. Две скамьи — одна у стола, другая в углу; в глубине комнаты — сундук и шкафчик, давно утративший дверцы. Вместо вешалки — гвозди, вбитые в стену. На один из них Диего повесил свой санбенито.
Он развел тощими руками, словно говоря: «Чувствуй себя как дома» (как будто можно было назвать домом это обиталище изгоя), подвинул вторую скамью к столу и принялся рыться в сундуке, ища, чем бы украсить свое жилище ради дорогого гостя. А юноше суетливое гостеприимство Диего причиняло невыносимую боль, делая отца еще более жалким. Мул, привязанный к изгороди, радостно встряхнулся, когда хозяин снял с его спины поклажу. Франсиско отнес суму в хибарку, поставил на пол. Распаковал одежду, достал увесистую Библию и котомку, в которой что-то звякнуло. Диего удивленно обернулся на звук. Сын жестом подозвал отца: подойди, мол, посмотри сам. Тот сначала не понял, а потом растроганно спросил: «Неужели подарок?» «Да, — хотел ответить Франсиско. — Подарок от твоего верного слуги Луиса. Подарок, который я всю дорогу берег как зеницу ока». Но не ответил: губы не слушались.
Диего наклонился, ощупал грубую ткань, и глаза его загорелись, как в былые времена. Дрожащими пальцами распутал он завязки и извлек на свет божий хирургическое долото. Протер рукавом, поднес к окну, чтобы лучше разглядеть, и положил на стол, точно хрупкую драгоценность. Лицо озарилось улыбкой, но уже не виноватой, а счастливой. За долотом последовала канюля и прочие инструменты, каждый из которых врач, молча глотая слезы, восхищенно рассматривал и гладил, как руки любимых друзей. А вот и парчовый футляр! Диего потряс его, и испанский ключ отозвался глухим стуком. Не в силах выразить благодарность, отец покачал головой.
Только тогда Франсиско поведал ему, как Луис припрятал инструменты, героически выдержал и зверскую порку, устроенную Торибио Вальдесом, и допрос комиссара. Однако о том, что голод заставлял их с братом воровать мясо на бойне, говорить не стал. Снова погружаться в бездну несчастий, пережитых семьей, было невыносимо.
— Представляешь, я видел самого вице-короля! Мы стояли на берегу, а его высочество как раз прогуливался по каменному мосту. Лоренсо заметил, что маркиз посмотрел прямо на него, и немедленно вообразил себя дворцовым гвардейцем.
Умолчав о том, как он проходил мимо дворца инквизиции и мельком увидел инквизитора Гайтана, Франсиско принялся расхваливать друга: «Лоренсо — парень что надо, не в пример папаше. Думаю, его ждут великие дела и блестящая карьера».
Было что рассказать и о путешествии, и о старых знакомых отца: Гаспаре Чавесе, Хосе Игнасио Севилье и Диего Лопесе де Лисбоа. При звуке их имен Диего только закрыл глаза. Подбородок у него затрясся. Он продолжал жадно слушать, стиснув кулаки, а Франсиско говорил без умолку. Голос, звучавший в сыром полумраке хибарки, разгонял невыносимую тоску. Зашла речь и о доминиканском монастыре Кордовы.
— Мы с братом Бартоломе попрощались. Он перенес удар, но поправился, потому что я сделал ему кровопускание. По всем правилам…
И Франсиско принялся подробно описывать свой первый врачебный опыт, поскольку не хотел касаться болезненных тем, таких, например, как печальная участь брата Исидро Миранды, который повредился рассудком и сидел взаперти. Рассказал он и о прочитанных книгах, и о конфирмации, и о том, что знаменитый епископ Трехо-и-Санабрия похвалил его за усердие. Потом не удержался и сообщил, что у Исабель и Фелипы все в порядке, девочки живут в монастыре, у них есть хлеб и крыша над головой (именно так говорила о своих дочерях несчастная Альдонса).
Лицо Диего оживилось, но во взгляде читалась затаенная боль. Она налагала печать на его уста, не давала ни спрашивать, ни говорить. Однако он с благодарностью слушал рассказ сына, перескакивавший с одного на другое, как прыгает по камням темный чащобный ручей. В глазах стоял немой вопрос: «А что же Альдонса?» До Диего, конечно же, дошло известие о смерти супруги, как и до родных в свое время доходили смутные слухи о пытках, в конце концов заставивших его покаяться и примириться с церковью. Сын все понимал, но не находил в себе сил заговорить о матери. Иное дело — удивительная встреча с братом Франсиско Солано!
— Папа, к нам как будто ангел слетел! — воскликнул юноша. — Он привел с собой горбатого помощника, а спал в корзине… И ругал тех, кто делит христиан на новых и старых.
Франсиско старательно припоминал рассуждения монаха на эту тему. Да, он настоящий святой, и не только потому, что о его чудесах повсюду идет молва, но и потому, что проводил их всех в церковь назло всякому сброду, который только стоял да пялился. В Ла-Риохе у брата Солано был чудак-викарий, которого потом обвинили в иудействе.
— И знаешь, он сказал, что ты благородный человек, раз купил посуду у Антонио Трельеса, арестованного инквизицией.
Диего вздрогнул, посмотрел на сына, но промолчал.
Наконец Франсиско собрался с духом и поведал отцу, какая лавина несчастий обрушилась на семью после ареста отца и старшего брата. Шагнув в эту пропасть, он потерял почву под ногами: зарыдал, закашлялся, закричал, не пытаясь больше сдерживать гневной брани и проклятий. Потом понемногу успокоился, вытер лицо и задал вопрос, которого и сам страшился:
— Папа, а что стало с Диего?
Отец втянул голову в плечи, прижал руку к груди, точно в сердце ему вонзили нож, потом сморщился, закрыл лицо руками и заплакал. Прерывистое, стыдливое всхлипывание сперва перешло в глухое мычание, а затем в дикий звериный вой.
Никогда раньше Франсиско не видел отца в таком состоянии и растерялся, не зная, куда девать глаза, куда девать руки. Так что же с Диего? Он умер? Сошел с ума? Снова арестован? Лучше провалиться сквозь землю, чем смотреть на корчи этого поверженного в прах, искореженного человека. Юноша робко погладил его по взмокшей спине. Отец затих и благодарно сжал руку сына.
— Диего уехал… — проговорил он осипшим прерывающимся голосом. — Его отправили в монастырь на покаяние, затем дали разрешение покинуть Перу; он сел на корабль и… и уехал в Панаму… Кто знает, где он сейчас… Кто знает… Он не пишет. А может, и пишет, да писем мне не передают.
Отец оперся кулаками о колени и с превеликим трудом поднялся. Доковылял до жаровни, на которой закипала в котелке вода, и, смущенно глядя в пол, попросил Франсиско достать с полки вяленое мясо, капусту и перец. Хлопоча над варевом, он сказал сыну, что свечи в шкафу, одеяло в сундуке, а хлеб на завтра в корзине. Франсиско и сам не заметил, как между ними завязался обычный разговор, поначалу вялый, но все же разговор.
Какое ханжество! — возмущается про себя вице-король. — Клеймя в проповеди тщеславие и гордыню, инквизитор Гайтан не сводил с меня глаз. Даже процитировал шестую главу из Матфея: «И когда молишься, не будь как лицемеры, которые любят в синагогах и на углах улиц, останавливаясь, молиться, чтобы показаться перед людьми. Истинно говорю вам, что они уже получают награду свою». Да инквизиторы сами обожают красоваться на людях, кичась своей неограниченной властью.
С их непомерными притязаниями я столкнулся, едва прибыв в Лиму. В первое воскресенье Великого поста в соборе должны были, как обычно, оглашать Генеральный эдикт веры. Но рехидоры городского совета, которым в знак почтения полагалось сопровождать инквизиторов в храм, совершили оплошность и вместо того, чтобы зайти за каждым к нему домой, решили сопроводить всех скопом из дворца инквизиции. Какая глупость! И кому только пришло в голову нарушать протокол? Инквизиторы, разумеется, разобиделись и, когда кортеж выстроился, в наказание запретили чиновникам шествовать рядом, а велели идти впереди, как будто они слуги, криком возвещающие о приближении господ. Рехидоры удивились подобному недружелюбию и вежливо отказались занимать места не по чину. В ответ инквизиторы взбеленились, принялись поносить ослушников и угрожать им. Те оробели, но не оставили попыток договориться. Инквизиторы же разъярились еще пуще и приказали заковать рехидоров в цепи. Тут уж несчастные вконец перепугались, бросили святых отцов посреди улицы и поспешили укрыться у меня во дворце. Пришлось взять их под защиту, однако дело на этом не кончилось.
Я обратился к инквизиторам с письмом и после всевозможных словесных реверансов (а с лицемерами по-другому нельзя) сообщил, что, по моему разумению, рехидоры вовсе не желали никого оскорблять, а просто отстаивали свои законные права и привилегии. Инквизиторы же (тут я не удержался от выпада) превысили полномочия, угрожая арестом чиновникам, один из которых — рыцарь ордена Калатравы. В заключение я предложил просто забыть об этом досадном недоразумении.
Инквизитор Вердуго (подходящая фамилия для столь кроткого человека[50]) ответил незамедлительно. Каждая строчка его послания сочилась ядом. Со скрытой иронией (как и подобает настоящему ханже) он похвально отозвался о моих усилиях по укреплению власти инквизиции, ведь любое частное лицо, в том числе наместник его величества, просто обязано прилагать их. (Явный и агрессивный выпад в мою сторону, напоминание о том, что я — всего лишь подчиненный.) По мнению Вердуго, рехидоры, не пожелав сопроводить инквизиторов от дверей их жилищ, совершили возмутительный и непростительный поступок, причиной которому является затаенная ненависть к инквизиции, стремление помешать ее благородному труду и даже заговор. Мало того, рехидоры посмели самовольно бросить сопровождаемых, таким образом публично их оскорбив. А следовательно, говорилось в письме, я не должен препятствовать законному намерению инквизиции арестовать смутьянов.
Вызывающий тон инквизитора привел меня в бешенство, и я тут же написал ответ, но уже без всяких завитушек, совершенно забыв, что подвергаю опасности не только свое положение, но и жизнь. Пришлось напомнить, что здесь, в Лиме, никто не вправе вторгаться в юрисдикцию наместника его величества короля Испании. А потом не стесняясь добавил, что в этом деле трудно отличить главное от второстепенного, а именно истинные упущения от воплей раненого самолюбия. Теперь пришел мой черед не просто атаковать, но вонзить шпагу по самую рукоять, заметив, что любовь и почтение к инквизиции выражаются вовсе не в том, чтобы непременно провожать ее служителей от крыльца до церковных врат по случаю такого заурядного события, как чтение эдикта веры. А посему пустячный проступок рехидоров ни в коем случае нельзя квалифицировать как неповиновение, публичное оскорбление и проявление ненависти. В завершение я предложил оставить окончательное решение за его величеством.
На сей раз инквизитору понадобилось время, чтобы обдумать каждое слово. Он написал, что вопрос об аресте рехидоров находится в ведении инквизиции (раз вцепившись, этот пес уже не разжимает челюстей) и что, если бы я не противился, все бы давно уладилось. Инквизиторы, конечно, и рады бы передать это дело мне, но увы, долг не позволяет.
Я, разумеется, обратился за советом в Королевскую аудиенсию, и сведущие судьи сказали, что для капитуляции оснований нет, но сообщили, что эти негодяи собираются оболгать меня и выдвинуть ложные обвинения, которые вскорости могут дойти до Супремы, Высшего совета инквизиции в Севилье. Я благоразумно (вопреки собственным чувствам и убеждениям) сбавил тон, опасаясь, как бы эта нелепица не обернулась для меня непоправимой катастрофой. Однако не смог справиться с возмущением и написал коралю, уведомив его величество, что достопочтенные и многоуважаемые святые отцы (хочешь не хочешь, а приличия соблюдать приходится) слишком уж пекутся о своей репутации; за гневом по поводу протокольных нарушений кроется горячее желание отвоевать себе побольше места, оспаривая не только мои полномочия, но и полномочия церкви. Вскоре я с облегчением узнал, что архиепископ Лимы — сам архиепископ! — придерживается похожего мнения и считает, что инквизиторы не прочь заполучить привилегии, равные привилегиям королевского наместника.
Любопытно, что архиепископа нашего зовут Бартоломе Лобо Герреро[51], а значит, его голыми руками не возьмешь. Но и у инквизитора фамилия говорящая — Вердуго, как мы помним… Интересно, почему Господу было угодно поместить меня между такими персонажами? Видно, неспроста.
Франсиско вернулся в доминиканский монастырь, в свою голую келью. Брат Мануэль Монтес проводил его туда, опять вошел первым и придирчиво оглядел каморку, желая, видимо, убедиться, что за прошедшие дни она ничуть не изменилась. О крысах монах не ведал.
— Ночевать будешь здесь, — холодно сообщил он, будто юноша и сам этого не знал.
Едва стемнело, грызуны скопом явились поприветствовать гостя.
На рассвете, когда уже стали заметны силуэты деревьев, мимо прошел брат Мартин, но даже не поздоровался, что было на него не похоже. Франсиско, заподозрив неладное, осторожно прокрался в лечебницу. Аптека стояла открытой, из двери доносился острый запах снадобий. Мартин тем временем выбежал во двор и столкнулся с братом Мануэлем, который своей деревянной походкой брел навстречу. Мартин рухнул на колени и хотел поцеловать монаху руку, но тот отдернул ее. Тогда мулат попытался облобызать собрату ноги, однако не преуспел и в этом: Мануэль Монтес поспешно отступил назад.
— Не смей ко мне прикасаться!
— Я черномазый грешник! — вскричал Мартин чуть не плача.
— Что ты натворил?
— Прогневил отца настоятеля Лукаса, притащив в обитель индейца.
Брат Мануэль помолчал, задумчиво глядя куда-то вдаль. Потом брезгливо отстранился, чтобы протянутые в мольбе смуглые руки не коснулись его, повернулся и ушел в часовню. Франсиско склонился над Мартином, простертым на земле.
— Тебе помочь?
— Спасибо, сын мой.
Юноша помог мулату подняться.
— Благодарю тебя. Я отпетый грешник, — бормотал несчастный. — Проклятый грешник.
— А что случилось?
— Я ослушался настоятеля, вот что.
— Самого настоятеля?
— Ну да. Хотел спасти индейца.
— О чем это ты?
— Вчера вечером прямо у наших ворот упал без чувств израненный индеец. Я подбежал и увидел, что бедняга еле дышит, на вопросы не отвечает, только тихо стонет. Я пошел к настоятелю, которому тоже сильно нездоровится, и попросил позволения отнести индейца в больницу, но он отказал и напомнил, что дикарям у нас не место, — Мартин вытер заплаканное лицо краем облачения. — Я вернулся в келью и лег, но сон не шел, все слышался голос Спасителя: «Встань и помоги страждущему». Вот я и не утерпел, вышел на улицу посмотреть, а индеец, облепленный насекомыми, все еще там, лежит на земле. Стояла глухая ночь, и в темноте мне почудилось, будто передо мной сам Иисус в крестных ранах. — Мулат судорожно всхлипнул. — Я взвалил его на плечи, он был легким как перышко. Отнес к себе, уложил на кровать и полечил. Ах, грешен я!
— А в чем твой грех?
— В непослушании. Я приволок в монастырь индейца, а ведь настоятель сказал, что дикарям тут не место. Каждому, как говорится, свое.
— И что же теперь?
— Не знаю.
— Раз согрешил, надо покаяться.
— Да. Я повинился настоятелю, вот только что. Он ужасно разгневался, а гнев может повредить ему. И брат Мануэль сердится…
Тяжелый недуг настоятеля стал бедой для всего монастыря. Больной хорошо питался и вдоволь пил — одни слуги из кожи вон лезли, готовя ему самые изысканные блюда, другие бегали на рассвете к источнику, чтобы набрать прохладной воды, — но все напрасно: Лукас Альбаррасин таял на глазах и вдобавок начал слепнуть.
Франсиско было не по себе. Мрачные монахи бродили как тени, даже в трапезной царила тягостная атмосфера. В церкви то и дело служили дополнительные молебны, и каждому полагалось обвинять в болезни приора лично себя. Каждому, в том числе и Франсиско. Брат Мануэль так и сказал: мерзость, угнездившаяся в порченой крови, начала разрастаться после поездки к отцу, а потому следует без устали каяться, дабы изгнать ее. Франсиско стиснул зубы и принялся усердно молиться.
Никто не смел говорить вслух о грозных симптомах, не суливших больному ничего хорошего. Монахи самоотверженно подвергали себя бичеванию, стараясь очиститься от грехов, за которые принимал муки отец настоятель. По ночам, при зыбком свете свечей, в монастырском дворе устраивали процессии. Черные плети свистели над головами братьев, хлестали по плечам и спинам, раздирая кожу в кровь. Горестные завывания летели к небу в надежде разжалобить его. Некоторые падали на вымощенный кирпичами пол и исступленно, пока язык не превращался в сплошную ссадину, слизывали алые капли, символ великой жертвы Христа.
Франсиско довелось своими глазами увидеть один из торжественных визитов доктора Альфонсо Куэваса, личного врача вице-короля и вице-королевы, а заодно познакомиться с официальной медициной во всей ее красе. Поскольку усилия самых разномастных лекарей, хирургов, знахарей и травников ни к чему не привели, доминиканцы сочли за благо обратиться к знаменитому эскулапу, предварительно испросив позволения у его высочества. Маркиз де Монтескларос, разумеется, дал согласие, и Альфонсо Куэвас принялся пользовать больного. О своих визитах он всегда извещал заранее, чтобы в помещении успели расставить побольше свечей и слить в склянку немного мочи. Поднималась ужасная суматоха: монахи спорили, какие канделябры выбрать, и какую посуду использовать, и кто будет встречать доктора у ворот, а кто во дворе, и кому ждать у дверей кельи, а кому стоять у постели, внимая мудреным речам. Монастырь напоминал растревоженный улей. Мартин и его помощники махали метлами, снова и снова подметая и без того чистые полы.
Доктор Куэвас, как обычно, приехал в карете. Один слуга открыл дверцу, другой подал гостю руку, и тот вышел, красуясь черными суконными панталонами до колен и блестя большущими бронзовыми пряжками на кожаных туфлях. Из петлицы бархатного жилета свисала серебряная цепь с золочеными печатями. Шляпу и плащ он передал монаху, который принял их с почтительным поклоном, и, точно ангел-избавитель, с победоносным видом переступил порог обители. Братия благоговейно семенила за ним по двору. Франсиско тянул шею, заглядывая через головы и спины в келью настоятеля и пытаясь не пропустить ни одной детали завораживающей процедуры.
Осмотрев больного и втянув ноздрями запах его источенного недугом тела, доктор Куэвас поднес к свету склянку с мочой и, нахмурившись, изрек: следует признать, что состояние Лукаса Адьбаррасина внушает серьезные опасения.
Монахи взволнованно зашептались. Мартин закусил губу и сжал локоть Франсиско.
Щедро сыпля цитатами из Галенова «Искусства врачевания», «Канона» Авиценны и «Сборника» Павла Эгинского, врач деликатно дал понять, что отец приор больше нуждается в молитвах, чем в кровопусканиях, поскольку у него наблюдается сочетание пяти симптомов, начинающихся на букву «п». Доктор перечислил их, попутно толкуя для непосвященных: прурит, сиречь кожный зуд, полиурия, то есть учащенное испускание бесцветной и жидкой мочи, полидипсия, иначе говоря, неукротимая жажда, полифагия, что означает неутолимый голод, и, наконец, потеря веса — ну, это и так понятно. Кроме того, под коленом правой ноги перестал прощупываться пульс. Эскулап помолчал, для пущей убедительности процитировал Гиппократа, Альберта Великого и Дунса Скота и велел прикладывать к пораженной конечности теплые компрессы. Ежели пульс не возобновится, придется прибегнуть к решительным мерам, которые, как утверждают признанные медицинские светила, иногда дают на удивление хорошие результаты и даже приводят к полному исцелению. О каких таких решительных мерах идет речь, Куэвас не пояснил, достал из кармана надушенный платок, изящно обмахнул им нос и губы и прописал диету: травяные настои, вареные овощи и куриный бульон.
Врач потребовал плащ и шляпу, надел их и, выпятив грудь, как римский полководец после выигранного сражения, зашагал к выходу. Монахи почтительно расступались перед ним. Братья радостно заулыбались, из уст в уста запорхало слово «исцеление». Усилиями такого кудесника бес болезни скукожится и сгорит, точно таракан на жаровне.
Франсиско тоже вздохнул с облегчением. Придворный лекарь обладал талантом вселять надежду, даже если никаких реальных оснований для нее не было. Юноша еще не знал, что Куэвас все-таки применит свои решительные меры, а он получит возможность присутствовать при кровавой хирургической операции здесь, в старом монастыре, в двух шагах от университета Сан-Маркос.
Никогда не забуду, — злорадно думает Монтескларос, — как мы схлестнулись с судьями Вердуго и Гайтаном по поводу последнего аутодафе.
Денег инквизиции и средств, конфискованных у обвиняемых, не хватило, чтобы обставить все с пампой, которую обожают инквизиторы. Людишки, ожидавшие приговора, ничего серьезного из себя не представляли — так, всякий сброд, если не считать одного врача, доставленного из далекой Кордовы. Я еще обратил внимание, что он стоял, тяжело опираясь на костыли, и лично распорядился, чтобы после примирения с церковью его отправили на работу в больницу Кальяо: лекарей в здешних краях раз-два и обчелся.
Инквизиторы решили провести аутодафе в соборе, надеясь таким образом ввести в расходы моего союзника архиепископа Лобо Герреро и снова остаться в выигрыше. «В соборе? Ни за что!» — решительно заявил я. Интриганы, пряча свои истинные намерения за лицемерной заботой, сказали, что, если храм кажется мне неподходящим местом для церемонии, они охотно освободят меня от необходимости на ней присутствовать. Я обратил на них уничижительный взгляд, и на том разговор окончился. Тогда хитрецы стали наседать на моего духовника: пусть, мал, разубедит его высочество. Какая настойчивость, просто уму непостижимо!
Впрочем, оно и понятно. Ведь для чего устраиваются аутодафе? С одной стороны, чтобы нагнать страху, с другой — чтобы развлечь народ. Глашатаи загодя трубят о них на каждом углу. Но перед началом действа — нет, вы только подумайте! — представителям власти, как светской, так и церковной, положено сопровождать инквизиторов к месту его проведения, например на главную площадь. И это первое из унижений, которым они так любят нас подвергать. Вице-король должен идти бок о бок со святыми братьями, показывая тем самым, что ничем их не превосходит (вот вам второе унижение). Впереди шествует прокурор, неся знамя инквизиции (унижение номер три), а замыкают процессию судейские, рехидоры и представители университета. Прибыв на площадь, все рассаживаются на трибунах, но тоже строго по протоколу. Вице-король и инквизиторы занимают места на самом верху, под балдахином, еще раз демонстрируя свое равенство (четвертое унижение). Перед ними и по бокам размещаются прочие официальные лица, в том же порядке, в каком и шли. В первых рядах, то есть гораздо ниже судей-доминиканцев и прочих служителей инквизиции, сидят монахи других орденов (унижение пятое и, кажется, последнее). Обвиняемые, главное блюдо на этом празднестве, стоят напротив, а вокруг устроены сидения для остальных зрителей.
Когда мне впервые, еще в Испании, объяснили, как проходит церемония, я и представить себе не мог, какие страсти и амбиции кипят за этим ритуалом: каждый готов чуть ли не глотки другим перегрызть, лишь бы хоть чуть-чуть возвыситься. Всюду, где устраивают аутодафе, творится одно и то же: и в Мадриде, и в Новой Испании, и в Лиме. Некоторые притязания настолько нелепы, что просто диву даешься.
Все мои предшественники страдали от бесцеремонности инквизиторов, а те не переставали жаловаться, что монаршие наместники, мал, только и делают, что подрывают их власть. Причем по самым смехотворным поводам: справа или слева от вице-короля их усадили, одинаковые ли подушки подложили, и так далее в том же духе. А все почему? А потому, что любая, даже самая ничтожная мелочь свидетельствует о мере власти.
Поскольку я не пожелал, чтобы аутодафе за недостатком средств проводили в соборе, бессовестные вымогатели начали требовать у меня денежного вспомоществования. Я рассыпался в извинениях и ответил, что сам беднее их. Тогда они затопали ногами и пригрозили все отменить. Ну и прекрасно, сказал я, давайте отменим. (Так они и согласились, ждите!)
В конце концов сошлись на том, что церемония будет скромнее обычного. Глашатаи, конечно, расстарались, и народ повалил на улицы. На подсудимых напялили нелепые бумажные колпаки и санбенито, а в руки дали зеленые свечи. Тем не менее беготня между моим дворцам и дворцом инквизиции не прекращалась: негодники опасались, как бы я не сделал какой-нибудь неожиданный ход, дабы поставить их на место. К полудню процессия наконец выстроилась и направилась к зданию трибунала. Но сначала подсудимых провели под дворцовыми окнами, чтобы вице-королева могла взглянуть на них их-за занавесок. Пусть знают, что все должно проходить так, как желаю я, хоть они подавись собственной злобой. И подушки под ноги подложили только мне, вице-королю. Гайтану и Вердуго пришлось проглотить и это.
Однако же проклятые кляузники не сдавались. Моим шпионам удалось прочесть письмо, которое они написали в Супрему, сетуя, что из-за разногласий с наместником подготовка к аутодафе затягивается, а между тем некоторые отпущенные[52] очень слабы, могут не дожить до казни, и тогда церемония лишится своего великого назидательного смысла. Мало того, эти господа весьма неучтиво называли меня гневливым упрямцем и выражали опасения, что наше противостояние грозит скандалом, а то и смутой. Видите ли, по моей вине ситуация в вице-королевстве осложнилась и требует прямого вмешательства, ибо Супрема, конечно, всемогуща, но находится за морями, а наместник — вот он, и творит что ему вздумается.
Не вдаваясь в подробности, брат Мануэль объявил Франсиско, что его приняли в университет Сан-Маркос. Монах, как всегда, говорил монотонно, тем же бесцветным голосом, который звучал из исповедальни и вместе со всеми прегрешениями буквально вынимал душу, заставляя униженно каяться и клясться в приверженности истинной вере. Доминиканец добавил, что во время учебы Франсиско будет регулярно ездить в лечебницу Кальяо и практиковаться там под руководством отца. Растроганный подобным великодушием, скрытым за мертвенной холодностью, юноша последовал примеру Мартина: упал на колени и попытался облобызать брату Мануэлю руку, прохладную и влажную, как лягушачья лапа. Монах испуганно отстранился:
— Не смей ко мне прикасаться!
— Я только хотел выразить вам свою признательность.
— Бога благодари, — отрезал брат Мануэль и брезгливо вытер ладонь о рясу.
В стенах университета Франсиско открылся новый, ошеломительный мир. В тамошней библиотеке было множество книг, как знакомых юноше еще со времен Ибатина и Кордовы, так и других, неведомых. По дворикам прогуливались профессора естествознания, философии, математики, истории, богословия и грамматики. В храме науки витал дух Аристотеля, Ги де Шолиака, Фомы Аквинского и Авензоара. Узы традиций связывали его с древними университетами Болоньи, Падуи и Монпелье, с медицинскими факультетами Салерно, Саламанки, Кордовы, Вальядолида, Алькала-де-Энареса и Толедо. В течение полутора часов преподаватели читали студентам труды великих ученых, иногда прерывая чтение тонкими замечаниями. Некоторые имена Франсиско, к своей великой радости, уже слышал: Плиний, Диоскорид, Гален, Авиценна, Маймонид, Альбукасис, Герофил.
Он узнал, что Альбукасис, выдающийся хирург мавританской Испании, появился на свет в Кордове и описал свою врачебную практику в медицинской энциклопедии, состоявшей из тридцати томов и впоследствии переведенной с арабского на греческий, а с греческого на латынь. Новая встреча с Плинием потрясла Франсиско: с детских лет ему запомнились исключительно описания фантастических существ, а между тем это было далеко не главным, ибо книги древнеримского писателя оказались настоящим кладезем премудрости. В университетских аудиториях мысль не знала преград: трактаты отцов церкви изучались наравне с трудами дохристианских, мавританских и иудейских ученых[53].
На занятиях присутствовали не только студенты, но и доктора, лиценциаты, бакалавры, священнослужители и знатные особы. Чтения проходили в благоговейной тишине. Учащиеся ловили каждое слово, точно крупицы чистого золота.
Горько признавать это, — тяжело вздыхает инквизитор Гайтан, — но и отрицать нет никакой возможности. Епископы вице-королевства не испытывают ни малейшей симпатии к нам. Наши отношения складывались непросто с самого начала, и уж конечно не по вине инквизиции, водворившейся в этих диких краях, чтобы блюсти чистоту нравов и защищать истинную веру.
Господь, для которого людские души подобны открытой книге, знает, что я был прав, когда резко отозвался о первом архиепископе Лимы Херонимо де Лоайсе, оказавшем инквизиции не самый радушный прием. Подумать только, он издал эдикт, провозгласив себя ординарным инквизитором. Иными словами, возжелал отбросить войну за веру к тем далеким временам, когда инквизиции еще не существовало и сами прелаты пытались искоренять ереси. Его преосвященство дал понять, что намерен с нами соперничать и при первой возможности оттеснить в сторону.
Вполне оправдана и моя неприязнь к епископу Куско, Себастьяну Лартауну, который во всеуслышание объявил, что дела инквизиции должны находиться в его ведении… Факел ему в глотку! Владыка до того распоясался, что однажды велел задержать и посадить в тюрьму нашего комиссара. Да слыханное ли это дело! Для исполнения священной миссии нужны преданные сподвижники, рассеянные повсюду и способные действовать беспощадно, выявляя еретиков, это сатанинское семя. Но поскольку комиссары тоже лица духовного звания, епископы утверждают, будто они обязаны повиноваться не только нам, но и церкви.
В довершение всех бед на доминиканцев косо смотрят и монахи других орденов… Сколько раз мы тщетно пытались привлечь их к нашему благородному делу! И что отвечают на это настоятели? Что их-де не предупредили заранее, вот и возникла неразбериха. А как мы можем кого-то предупреждать, когда действуем в глубокой тайне?
Несть конца беззаконию! А потому без суровых мер обойтись никак нельзя. Язык силы весьма доходчив. Инквизиция — самое грозное оружие Спасителя нашего Иисуса Христа, никто не смеет ни попирать ее достоинство, ни относиться к ней с пренебрежением.
«Стал ли мой отец истинным христианином? — размышлял Франсиско. — Оставил ли он свои заблуждения? Носит ли санбенито в знак искреннего раскаяния?» В молитвах юноша просил Господа, чтобы так оно и было. Несчастный настрадался сверх всякой меры и заслуживал покоя. Диего исправно ходил к мессе — всегда натощак, как и подобает принимающим святое причастие. В церкви преклонял колени, крестился и молился в полном одиночестве. Иначе и быть не могло: завидев человека в позорном желтом нараменнике, прихожане шарахались от него, как от зачумленного. Поделом проклятому грешнику, пусть платит за свои тяжкие проступки. Возможно, небеса и взирали на эти мучения с благостной улыбкой, но земля полнилась людским презрением. Римские солдаты расхохотались, когда Иисус упал под тяжестью креста, вот и жители Кальяо, наверное, схватились бы за животы прямо во время вознесения даров, если бы с потолка вдруг свалилась балка и пришибла негодника.
В процессиях Диего тоже участвовал. Фигуры святых на плечах, разумеется, не носил, даже близко к ним не подступался, чтобы не зашикали и не затолкали, просто тащился где-то в хвосте и беззвучно шевелил губами. Фамильярам, исподтишка наблюдавшим за ним, придраться было не к чему.
Целыми днями отец пропадал в больнице. Осматривал больных, следил за приемом лекарств, менял повязки, утешал отчаявшихся, записывал наблюдения. Пациенты отвечали благодарностью. Санбенито не вызывал у них отвращения, ведь он покрывал плечи врача, дарящего надежду на исцеление и готового помолиться вместе с теми, у кого надежды не осталось.
Пройдут годы, и Франсиско поймет, что самый бесценный опыт он получил от отца во время частых обходов. Диего обожал незаслуженно забытый афоризм Гиппократа: глаза даны, чтобы видеть. И приводил один курьезный пример. Аристотель почему-то утверждал, будто у женщин зубов меньше, чем у мужчин. Исходя из этого ложного постулата, ученые мужи пустились в рассуждения о том, что провидение позаботилось снабдить сыновей Адама дополнительными зубами, компенсируя потерю реберной кости при сотворении Евы. Но если бы кто-нибудь сообразил пересчитать ребра у нескольких здоровых мужчин и зубы у нескольких здоровых женщин, стало бы ясно, что дефект первого человека, сотворенного Богом, не является наследственным, а жена, чей рот исследовал Аристотель, видимо, прибегала к услугам зубодера.
«Знахарю, — объяснял Диего сыну, — ив голову не придет, что рана может зажить сама собой. Ее непременно надо лечить, а если не получается, значит, мешает третья сила — либо злой дух, либо другой знахарь. Те же, кто читает труды Гиппократа с должным вниманием, знают, что многие раны быстрее затянутся, если их просто оставить в покое. Клинические наблюдения подтверждают это».
Как-то, выбрав подходящий момент, он рассказал Франсиско и о клятве Гиппократа. Юноша внимательно слушал, хотя ему было невдомек, куда клонит отец. «Это самая древняя клятва, — сказал Диего, — прекрасная, но не отражающая во всей полноте значение профессии врача». Однако есть и другая, которую он любит больше и время от времени повторяет. Слова ее трогают сердце, бодрят разум и помогают выполнять каждодневные обязанности с неизменным усердием. Тут Диего выжидающе помолчал и, когда сын спросил, кто же эту клятву придумал, ответил: — Маймонид[54].
Франсиско вздрогнул, но другой реакции отец от него и не ждал, ведь в разговор о медицине внезапно затесался иудей.
Той же ночью Диего разыскал текст знаменитой клятвы, а точнее, молитвы, переведенный на латынь. Во избежание неприятностей под ней стояло не имя великого врача, а его прозвания: Doctor fidelis, Gloria orientis et lux occidentis.
Пока Франсиско читал, отец не сводил с сына глаз.
Диего и Франсиско шли по берегу моря, оставив позади шумный порт Кальяо. Обоим хотелось хоть на время почувствовать себя свободными от гнета неусыпного наблюдения. В больнице приходилось держать язык за зубами, поскольку цирюльник, аптекарь, захожий монах или чей-то слуга могли по-своему истолковать любое слово и побежать с доносом куда следует. А уж инквизиторы только того и ждали: донести на осужденного — дело святое. Священный трибунал готов был с распростертыми объятиями встретить каждого, кто сообщит о крамольных речах человека, находящегося под вечным подозрением. Да и лачуга к откровениям не располагала, поскольку в жилище, где на стене висит санбенито, даже стены имеют уши.
Франсиско уже бывал на южном берегу: он ходил туда, чтобы поклониться океану, причаститься его великой силы и собраться с духом перед первой встречей с отцом.
Волны набегали на сушу, коврами расстилались по песку. Возможно, и в их рокоте слышался голос Творца, а кружевные пенные края были неровными строками, повествующими о жизни в таинственных глубинах. Разве бескрайняя синяя гладь не служит небом придонным обитателям, которые вместо воздуха дышат водой и смотрят на тонущие корабли как на метеориты, медленно спускающиеся откуда-то сверху?
Отец и сын брели вдоль прибрежных скал, мощной стены, отполированной седым прибоем. Диего Нуньес да Сильва с трудом переставлял искалеченные ноги. Он снял санбенито, свернул его в скатку и словно стал выше ростом, освободившись от унизительного наряда. Порт неровным гребнем маячил где-то вдали, а по временам и вовсе исчезал за изгибами берега. Здесь, под плотным пологом серого неба, вечно затянутого облаками, слышались только крики чаек да шум волн, здесь все дышало одиночеством и свободой. Ветер распахнул ворот рубашки Диего, мягкой рукой погладил шею. Внутри у него будто что-то разжалось, и он заговорил о своем страхе перед физическими страданиями. Лишь Бог, Франсиско да природа внимали его словам.
— Понимаешь ли, боль приводила меня в ужас с детства. Ребенком там, в Лиссабоне, я частенько отсиживался по чердакам и подвалам, спасаясь от погромов, да и в университете страдал от побоев других студентов. Когда нас силой заставили смотреть на аутодафе, я замотал голову одеялом, чтобы не слышать воплей сжигаемых заживо людей.
Франсиско пришлось замедлить шаг: отец, растревоженный воспоминаниями, стал задыхаться, но, видимо, решил во что бы то ни стало довести свой горестный рассказ до конца.
— После казни родителей моего друга Лопеса де Лисбоа я чудом спас беднягу от смерти, но утешить не сумел — как тут утешишь? Я и на врача стал учиться в тайной надежде, что, помогая другим избавиться от боли, изживу в себе ужас перед ней.
И тут Диего, впервые коснувшись запретной темы, заговорил о том, как инквизиторы велели отвести его в пыточную камеру. Франсиско весь сжался. Но отца, наконец преодолевшего некую внутреннюю преграду, было не остановить.
— До этой минуты существование в тюрьме казалось относительно сносным. Однако слова о пытке вызвали в моем воображении ужасающие картины: удары, ожоги, хруст суставов, судороги, кровь. Я почувствовал себя абсолютно беззащитным, покрылся холодным потом, перед глазами все поплыло. Инквизиторы ждали от меня не столько покаяния и клятв в верности католический церкви, сколько показаний, имен других иудействующих как платы за то, чтобы сохранить жизнь и до конца своих дней влачить существование изгоя. Святая инквизиция не просто наставляет заблудших на путь истинный, но с помощью одного заблудшего стремится выявить и покарать многих других. Так вершится великое дело борьбы за чистоту веры.
Великолепный пейзаж был неподходящей декорацией для душераздирающего монолога, слишком красивой рамой для невыносимо мрачной картины. Диего вспоминал ту ужасную ночь.
— Я метался по камере, как испуганный ребенок. Утратил всяческое достоинство, выл и трясся. Все ждал, что за мной вот-вот придут, вздрагивал от каждого шороха. Обломал ногти, царапая стены. Какой это был кошмар! На рассвете раздался звук, которого я так страшился: загремел засов. Тюремщики ощупали мой балахон и выдали другой, потому что с испугу я обмочился. Как бессловесную куклу, меня поволокли по мрачным коридорам и втолкнули в просторный зал, где в свете факелов поблескивали какие-то странные устройства, а возле них стояли столы и стулья, приготовленные для нотариуса, в чьи обязанности входило заносить на бумагу каждое сказанное слово. Истязания были тщательно распланированы в соответствии с законной процедурой.
Потрясенный Франсиско крепко сжал отцовское запястье, давая понять, что готов слушать, готов помочь несчастному снять с души бремя пережитых унижений. Дон Диего в ответ благодарно погладил сына по руке и, понурившись, продолжал:
— Палачи взмокли от усердия, их потные лбы блестели в свете факелов, а грешники корчились в муках. Каждую жертву нотариус, палач и его подручные обрабатывали с дьявольской методичностью. В полумраке раздавались нечеловеческие вопли ужаса и боли, а чей-то властный голос твердил: «Говори, говори, говори». Если истязаемый артачился, голос произносил: «Добавь». Просто «добавь», и все. Но после этого сухого приказа начинали громче хрустеть суставы, железные прутья ломали кости, шипы глубже впивались в плоть, в раздутые желудки лилась вода. Глаза мне застил страх, и я замечал лишь детали. Замечал, потому что за меня еще не взялись, просто заставляли смотреть и слушать, чтобы окончательно сломить. Одни люди истово и хладнокровно изничтожали других.
Диего замолчал, хватая ртом воздух. Франсиско завороженно смотрел на отца: тот же человек, что давным-давно рассказывал сыну занимательные истории, теперь разворачивал перед ним картину ада.
— Но вот пришел и мой черед. Кровь застыла в жилах. Я зарыдал и упал на колени. С меня сорвали балахон, и к животному страху прибавился жгучий стыд. Потом повалили на дощатый щит. Какой-то человек пощупал мне пульс, коснулся покрытого испариной лба. Врач, конечно. У инквизиторов имеются собственные врачи, которые следят за состоянием пытаемых. Я с мольбой смотрел на своего коллегу, ведь он тоже читал труды Гиппократа и наверняка знал о существовании принципа Primum non noscere[55]. Однако этот просто делал что велят и, бросив равнодушный взгляд на мое трясущееся тело, сказал: «Можете начинать».
Диего закашлялся.
— Первой была пытка на дыбе. Запястья и щиколотки мне обвязали веревками, подсоединенными к вороту. Нотариус, монах-доминиканец, обмакнул перо в чернила и приготовился записывать показания. Палач повернул ворот. Сухожилия мои растянулись, суставы захрустели. Я взвыл от невыносимой боли. Палач остановился, но натяжения не ослабил. Ребра жгло огнем. Имена. Назови имена. Но я не мог говорить. Еще один поворот, и я потерял сознание.
В камере меня посетил цирюльник, наложил влажные компрессы и отворил кровь. В местах разрывов образовались чудовищные гематомы. Инквизиторы — люди терпеливые, они ждут, чтобы пленник оправился после пытки, чтобы приступить к следующей.
— Я думал, что теперь меня ждет вертикальная дыба, а она пострашнее горизонтальной. Запястья связывают за спиной, веревку перебрасывают через перекладину, поднимают человека на вывернутых руках и оставляют висеть. Руки при этом выходят из суставов, сухожилия одно за другим рвутся. Тем, кто отличается крепким сложением, к ногам прикрепляют дополнительный груз. Если допрашиваемый отказывается говорить, его резко опускают вниз. Тут мне и конец, — решил я. Однако же у палача были другие планы.
Франсиско спросил, не хватит ли на этом.
— Нет, раз уж начал говорить, расскажу все до конца. Меня опрокинули на длинный стол, руки, ноги и шею привязали ремнями и затолкали в горло воронку, вызвав сильнейшие рвотные позывы. В рот напихали тряпок, и к позывам прибавилось удушье. Но это было только начало. Нотариус выжидающе занес перо над листом бумаги: обычно уже во время подготовительных манипуляций люди не выдерживали и начинали давать показания. «Петь от жажды», как говорили шутники. Палач начал лить в воронку воду. Я глотал, захлебывался, кашлял, опять глотал и чувствовал, что вот-вот умру. Врач велел прервать пытку, вытащил тряпки, перевернул меня на живот и принялся колотить по спине. Произошло кровоизлияние в легкие, от которого я не мог оправиться несколько недель. Даже яду пытался раздобыть…
Юноша снова сжал отцу руку.
— Время шло, неумолимо приближался день очередного истязания, — Диего поднял взгляд к пасмурному небу, словно приглашая Господа послушать скорбный рассказ. — Я трясся всю ночь. Не будет пощады овце, отданной на растерзание хищникам. Утром загремел засов, вошли тюремщики, принесли мне сухой балахон и велели переодеться, поскольку я опять обделался. Что они приготовили на этот раз? Батоги? Цепи с шипами? Железный сапог? Или еще одна пытка водой, снова дыба? Меня повалили на широкий стол, так, что связанные ноги зачем-то свисали к полу. Руки развели в стороны и тоже привязали. Вот так и Иисус умирал, подумалось мне. Только он на кресте, а я на досках. Имена. Назови имена! Доминиканец обмакнул перо в чернила и стал ждать показаний. Перед моим мысленным взором прошла вереница людей, которых я не мог предать и обречь на верную гибель. Надо гнать эти образы прочь, чтобы не проговориться, ведь у человека что на уме, то и на языке. Лучше думать о животных, заполнить мысли их названиями: пума, змея, птица, дрозд, курица, викунья, баран. Нет, только не баран! В Потоси, помнится, жил человек по фамилии Бараньяно — уж не знаю, новый христианин или старый, но подводить его не хотелось. Отчаявшись, я призвал на помощь почивших поэтов, мудрецов и ученых и принялся твердить их имена: Цельс, Пифагор, Герофил, Птолемей, Вергилий, Демосфен, Филон, Марк Аврелий, Зенон, Везалий, Эвклид, Гораций. Нотариус навострил уши, пытаясь выудить из моего бормотания что-нибудь полезное. Тем временем ступни мне обильно смазали свиным салом и поставили под них раскаленную жаровню. Жир зашипел, и, спасаясь от жгучей, непереносимой, пронизывающей боли, я попытался поднять ноги, но не смог. Медленное поджаривание — самая страшная из пыток, ее мало кто выдерживает.
— Имена! — требовал инквизитор. — Назови имена.
— Гомер, Светоний, Луканор, Еврипид… — завывал я. Палач перемешивал угли, пахло горелым салом.
— Имена!
— Давид, Матфей, Соломон, Лука, Иоанн, Марк, святой Августин, апостол Павел… — Больше я ничего не мог вспомнить, пришлось все-таки обратиться к животным: — Муравей, крыса, жаба, светляк, куропатка, броненосец…
— Имена!
Я бился в корчах. Это было куда хуже пытки водой, хуже дыбы.
— Ты ступил на путь греха, — сказал монах. — Если не заговоришь, не сможешь ходить, даже встав на путь добродетели.
Тут я потерял сознание и очнулся уже в камере. На несколько недель меня оставили в покое, чтобы ступни поджили. У инквизиции полно времени, ведь она — дочь святой матери-церкви, а значит, пребудет в вечности. Однако пользовали меня скверно, да и как залечишь такие глубокие ожоги! Сам видишь, я ковыляю по-утиному. — Диего показал пальцем на свои сапоги. — Каждый день, нанося какие-то мази, тюремщики требовали назвать имена. Я надеялся, что получу заражение крови и страданиям придет конец. Однако мучители готовились сделать коварный ход, изменивший все.
Диего расстелил на песке санбенито и сел, поджав ноги. Франсиско последовал его примеру. Немного передохнув, отец начал спускаться в черный колодец самых тяжелых воспоминаний.
— Ко мне явился адвокат, служитель инквизиции, в чью обязанность входит убеждать заключенных, что признание — это единственный путь к свободе. До тех пор уста ни разу не подвели меня. Несмотря на весь ужас и отчаяние, я не выдал людей, чьи образы всплывали передо мной бессонными ночами: Гаспара Чавеса, Хосе Игнасио Севилью, Диего Лопеса де Лисбоа, Хуана Хосе Брисуэлу. Но адвокат сообщил, что Брисуэлу арестовали в Чили и он повел себя разумнее: заговорил и среди прочих имен назвал имя моего старшего сына. Уверяю тебя, Франсиско, что этот удар буквально сокрушил меня, выбил почву из-под ног.
Диего болезненно сморщился, сгорбился и затрясся. Франсиско встал, снял плащ и накинул на широкие плечи отца. Как же он любил его! Как безумно жалел! Отец благодарно похлопал юношу по руке и вытер мокрые глаза.
— На следующий день меня снова взялись поджаривать, — продолжал он глухим, едва слышным голосом. — Свиной жир дымился, я корчился и думал, что вот-вот сойду с ума. Инквизитор сразу перешел к делу.
— Твой сын Диего иудействовал? Признавайся! — прошипел он.
— Мальчик ни в чем не виноват! Он слабоумный, — соврал я.
— Так иудействовал?
— Дурачок он, от рождения дурачок, ему и слово такое неведомо! — твердил я, не зная, что еще придумать.
— Иудействовал? Не болтай лишнего, скажи только «да», — шепот инквизитора ядом лился в ухо.
— Диего тут ни при чем!
— Иудействовал?
— Мальчик сам не ведал, что творит! Он дурачок, идиот! — кричал я.
— Значит, иудействовал. Уберите жаровню.
Нотариус заскрипел пером по бумаге, записывая мои показания. Инквизитор знал, что достаточно небольшой трещины — и плотина прорвется. Я свидетельствовал против собственного сына, такого же еретика. Пытаясь защитить, запутался, проговорился, и подозрения превратились в уверенность.
Пытку прекратили, но вместо облегчения я испытал ужас и отчаяние. Инквизиция добилась, чего хотела, а я, пропащая тварь, погубил несчастного Диего. Больше не за что было бороться, некого защищать. Некого, да. Инквизиторы торжествовали: теперь жалкий человеческий огрызок мог рассчитывать на снисхождение, если, конечно, отдаст себя с потрохами в их могучие руки. Следовало отбросить всякое достоинство, отказаться от сопротивления и не просто признаться, а вывернуться наизнанку.
— И ты… сделал это? — изумился Франсиско.
Дон Диего на мгновение замер, а потом подавленно кивнул.
— Да, сделал. — Он глубоко вздохнул. — Кем я был? Живым трупом. Смятенная душа покинула мое тело и скиталась где-то в пустоте. Я признался, что сам научил Диего иудействовать. Рассказал правду: мальчик повредил ногу, и я, воспользовавшись моментом, открыл ему, кто мы есть на самом деле. Сказал, что сын удивился и даже испугался: узнать, что твои предки — евреи, — не самое приятное из открытий.
— Что еще? — спросили они.
— Я обещал обучить сына нашим ритуалам, познакомить с еврейской историей и с праздниками. Начал в Ибатине и продолжал потом в Кордове.
— Что еще?
Дон Диего нагнулся и стер линии, которые чертил на песке, повествуя о своем сошествии в ад.
— Чего я не моту забыть, — проговорил он, тряхнув седой головой, — так это того момента, когда в Ибатине, в полутемной комнате, впервые поведал Диего, что в наших жилах течет еврейская кровь. С каким ужасом он на меня посмотрел! Словно предчувствовал неминуемую беду. Сколько уж лет прошло… Мы были одни…
Франсиско с нежностью коснулся отцовской щеки, изрезанной морщинами.
— Нет, папа. Не одни.
Дон Диего вздрогнул.
— Что ты такое говоришь?!
— Я сидел там и все слышал.
— Но… — поперхнулся на полуслове отец, — ты же был совсем еще несмышленым!
— И до ужаса любопытным. Притаился в углу и подслушивал.
— Франсискито! — у Диего перехватило дух, когда он вспомнил своего сына маленьким. — Ты приносил мне инжир и гранаты на бронзовом подносе. И все время просил: «Папа, расскажи сказку!» — Тут отец снял плащ, который юноша накинул ему на плечи. — Возьми. Тебе, наверное, холодно.
— Не надо, что ты.
Они вспомнили тот вечер, когда дон Диего открыл красный парчовый футляр и объяснил детям, откуда взялся испанский ключ. Вспомнили уроки в апельсиновом саду, трудную дорогу в Кордову, солончаки, кражу сундуков с книгами, погоню за разбойниками, свою недолгую счастливую жизнь в доме, купленном у Хуана Хосе Брисузлы, и несчастья, которые одно за другим обрушились на семью.
— Понимаешь ли, Франсиско, я вдруг размечтался. От отчаяния человек иногда начинает тешить себя несбыточными надеждами, — сокрушенно вздохнул Диего. — Отдав себя на «милость» инквизиции, я почему-то вообразил, что теперь нас с сыном отпустят. Следуя указаниям так называемого защитника, я, на радость инквизиторам, валялся у них в ногах, каялся и слезно молил о пощаде, снова и снова отрекаясь от своих мерзостных грехов. Клялся, что жажду жить и умереть в католической вере. Умолял допустить меня к примирению. Не уставал повторять, что сам виноват в вероотступничестве сына, сам повел его по пути греха, воспользовавшись незрелым возрастом и слабоумием мальчика. И теперь готов посвятить всю свою жизнь тому, чтобы искупить вину, наставляя сына в истинной вере, воспитывая его достойным божьей благодати. Вот как я себя вел, Франсиско. Никогда раньше не доводилось мне так унижаться.
Диего снова принялся что-то чертить на песке.
— Наконец мне сообщили, что сын тоже отрекся. Но прежде чем выйти на свободу, предстояло еще пройти через аутодафе. Пленников могут держать в тюрьме сколько угодно, поскольку содержание оплачивается из их же средств. Я передвигался на костылях, но с Диего не виделся — не позволяли. Несмотря на мою покорность, меня частенько заковывали в кандалы, напоминая, кто я есть, в чем провинился и где нахожусь.
Франсиско, потрясенный до глубины души, встал и подошел к кромке прибоя. Юноша не просто выслушал рассказ отца, но и взял на себя боль родного человека, как будто это ему рвали жилы и поджаривали ноги на медленном огне. Он закатал штанины и вошел в воду по колено. Ополоснул лицо и застыл, глядя вдаль, на ровную линию горизонта. Прохладные соленые капли катились по щекам. Потом вернулся, поправил плащ на плечах сгорбленного старика и сел рядом.
— Папа, а как проходит аутодафе?
Дон Диего поднял с песка осколок ракушки, бросил его в кружевную пену и нахмурился: оставалось извлечь из сердца последнюю занозу.
— Накануне в камеру явился инквизитор Лимы в сопровождении чиновников и священников, чтобы зачитать приговор. В руках он держал какие-то бумаги. Адвокат пихнул меня локтем в бок, напоминая, что надо пасть на колени и благодарить строгий, но справедливый суд за проявленное милосердие. Часы, оставшиеся до церемонии, следовало провести в молитве. Для этого ко мне приставили чрезвычайно усердного доминиканца, с которым мы всю ночь будто покойника отчитывали. Незадолго до рассвета снаружи послышались крики, зазвенели цепи, загремели засовы и щиты стражников. На меня напялили этот вот санбенито, — Диего погладил желтый нараменник. — Подумать только, вроде обычная одежда, а сколько в ней унижения! Ты ведь знаешь, почему санбенито доходит только до колен? Чтобы не путать с монашеской рясой. Ну, а желтый цвет, наверное, ассоциируется с чем-то мерзким, грязным — с иудейством, например. К счастью, на этом не были намалеваны языки пламени, а значит, мне даровали жизнь. В коридоре среди прочих осужденных я увидел Диего. Представь себе мое смятение! Я хотел броситься к сыну, обнять его, молить о прощении. О прощении, да… Но он ничего такого не желал. Просто отвернулся, как от чужого. Тюрьма и пытки навсегда разлучили нас. И Диего, и мне дали по свече из зеленого воска и повели по мрачным коридорам. Рядом со мной шел монах-доминиканец, непрестанно бормоча молитвы. А я все смотрел на Диего, но он отворачивался с гневом, страхом и стыдом.
Дон Диего замолчал, тяжело дыша. Воспоминания жгли ему грудь огнем.
— Из высоких дверей дворца инквизиции мы вышли на площадь. Толпа встретила нас злорадным улюлюканьем: вид мерзких чудовищ в бумажных колпаках вносил разнообразие в городские будни. Рядом важно шествовали кабальеро и монахи разных орденов, маршировали гвардейцы маркиза де Монтесклароса, громко топали солдаты с аркебузами, вышагивали герольды с жезлами и знатные особы в сопровождении пажей. Точно диковинных зверей, нас провели перед дворцом вице-короля, чтобы его супруга могла потешить свое любопытство, глядя из-за занавесок. Однако церемония все никак не начиналась — видимо, возникли какие-то протокольные сложности. Наконец, еле волоча ноги, под презрительными взглядами зевак мы, жалкое и нелепое скопище уродов, взошли на помост, держа в руках зеленые свечи. Каждому подробнейшим образом зачитали решение суда, но не сразу, а после бесконечных проповедей. «Отпущенных» передали в руки светских властей: одних должны были сжечь заживо, а других сперва милостиво удушить. Тех же, кого примирили с церковью, подвергали публичным наказаниям — били кнутом, например. Ценой отречения мы спасли свою шкуру. Меня приговорили к конфискации имущества, пожизненному ношению санбенито, епитимье и шести годам тюрьмы. Приговор Диего был куда мягче: конфискация имущества, санбенито на двенадцать месяцев, епитимья и полгода абсолютного затворничества в монастыре перевоспитания ради. Позже мне сообщили, что по просьбе его высочества вице-короля меня направляют на работу в больницу Кальяо. Вот так, мой дорогой Франсиско, — печально улыбнулся отец, — я вновь обрел свободу и воссоединился с кроткой и милосердной католической церковью.
В доминиканском монастыре Лимы царила похоронная атмосфера. Недуг настоятеля Лукаса Альбаррасина не поддавался лечению. После очередной цветистой речи доктор Альфонсо Куэвас произнес страшное слово «гангрена». Решительные меры, на которые эскулап намекал во время своих предыдущих визитов, становились неизбежными. Монахи служили мессу за мессой, литании не смолкали, плетки кровавили спины бичующихся, к небесам летели неустанные молитвы об исцелении приора.
Брат Мартин совершенно извел себя постом, отощал и спал с лица, полагая себя виновным в страданиях настоятеля. Он то и дело заходил в его покои, менял и без того свежую воду и подкладывая травы в котелок, хотя отвар еще не закипел. Не зная ни минуты покоя, надеясь, что Господь призрит на его старания и явит долгожданное чудо. Осмотрев пациентов в лечебнице, мулат запирался в келье и подвергая себя настоящей пытке бичеванием, после чего надевал на голое тело власяницу, препоясывался веригами и снова спешил к одру отца Лукаса.
Доктор Куэвас попросил созвать капитул, чтобы принять судьбоносное решение. Голень, пораженную гангреной, следовало ампутировать, иначе зараза поползет выше и убьет больного. Братья возрыдали и с воплями mea culpa[56] принялись бить себя в грудь. Личный врач вице-короля привел с собой дипломированного хирурга, который осмотрел настоятеля, подтвердил необходимость операции и обещал прислать на подмогу двух подлекарей.
Брат Мартин из кожи вон лез, опрометью кидаясь исполнять любое приказание. В келье приора, где предстояло делать ампутацию, наставили тазов и жаровен, натащили туда бинтов, мазей, масла, листьев мальвы, размолотого перца и бутылей с водкой. Франсиско был на подхвате у Мартина и жаждал своими глазами увидеть работу современных светил хирургии.
На небольшом столе, покрытом белой скатертью, разложили инструменты: ланцеты, ножовку, долото, молоток, щипцы, иглы и полдюжины прижигателей — длинных стальных шпателей с деревянной ручкой.
Доктор Куэвас в операции участвовать отказался: дипломированный хирург, мол, и сам прекрасно справится. А хирург велел монахам накануне ампутации как следует накачать настоятеля спиртным — по стопке каждые полчаса. Братья взялись исполнять предписание, неотлучно сидя у постели пациента и внимательно следя за песочными часами.
Ни одному священнослужителю на свете еще не доводилось столько пить. Сначала водка обожгла глотку больного, и он недовольно замычал. Но потом вошел во вкус и заулыбался. Монахи восприняли эту улыбку как добрый знак и возблагодарили Господа за скорое исцеление недужного. А отец Лукас стал требовать горячительного напитка до истечения указанного времени. Монахи запротестовали, сославшись на рекомендации хирурга, но настоятель заявил: «К черту хирурга. Водки мне!» Братья заметались, не зная, какой грех тяжелее — ослушание или небрежение. Один сказал, что ослушание хуже, ибо оскорбляет самого настоятеля, меж тем как эскулап — простой мирянин. Придя в восторг от этого довода, он потянулся было к бутыли, чтобы утолить внезапно пробудившуюся у приора жажду. Однако другой схватил собрата за рукав и возразил, что небрежение куда страшнее, поскольку может нанести их подопечному непоправимый вред. А Лукас Альбаррасин приподнялся на ложе и заорал: «Хватит болтать, наливайте скорее!» Он будто помолодел лет на десять, нос его покраснел, глаза заблестели. Заботники чуть не передрались, хватаясь то за часы, то за стопку, но тут приор проявил неожиданную прыть, сам влил себе в горло водку, громко рыгнул и выругался непотребнейшим образом. Монахи в ужасе перекрестились, стали бить себя в грудь и с криками «Изыди!» гнать беса, который, видимо, проник в обитель.
Наутро прибыл дипломированный хирург в сопровождении двух подлекарей и целой свиты цирюльников. Отец Лукас почти не открывал глаз и тихонько постанывал. Его легкое тело, скудельный сосуд, в котором плескалось литра два водки, подняли и переложили на короткий операционный стол так, чтобы ноги остались висеть. Пятку гангренозной конечности положили на спинку стула, создав хирургу все условия для манипуляций.
Монахи неустанно возносили молитвы, надеясь, что они коснутся слуха Всевышнего раньше, чем скальпель коснется кожи. Мартин и Франсиско сунули прижигатели в угли жаровни.
Голень протерли сперва мокрой тряпкой, потом сухой. Собственно, это было последнее проявление нежной заботы. Дипломированный хирург приступил к работе. Подлекари, стоявшие по бокам, покосились на приготовленные инструменты и осенили себя крестным знамением. Тот, что был справа, подвел под колено жгут и затянул так, что больной, несмотря на сильнейшее опьянение, глухо зарычал. Цирюльники дружно навалились ему на грудь, прижали к столу голову, руки и здоровую ногу. Водка-то водкой, но вдруг пациент начнет дергаться.
Хирург взял блестящий ланцет и мастерски сделал на ноге глубокий круговой надрез. Однако мышцы оказались неожиданно крепкими. Пришлось кромсать их, как кусок жесткого жаркого. «Сукины дети!» — завопил отец Альбаррасин. Монахи стали молиться громче, стараясь заглушить поток ругательств, рвавшихся из уст настоятеля. В таз, предусмотрительно подставленный одним из цирюльников, хлынула кровь.
— Прижигатель! — приказал фельдшер.
Мартин вытащил из жаровни раскаленный добела шпатель, подал его хирургу, и тот сунул его в рану. Кровь зашипела и задымилась, а отец Альбаррасин рванулся так, что цирюльники чуть не попадали на пол, и снова разразился площадной бранью.
— Ножовку!
Подлекарь, стоявший справа, энергично включился в работу: протиснул зазубренное лезвие в рану и в два счета перепилил истонченную годами кость. Его коллега подхватил окровавленную голень и застыл в растерянности, не зная, что с ней делать.
— Прижигатель!
Франсиско подал второй шпатель. Когда раскаленная сталь коснулась культи, приор заорал: «Вот дерьмо!» — и впал в глубокое забытье.
— Еще прижигатель!
Мартин подал инструмент, а Франсиско принялся мешать угли в жаровне. Теперь келья больше походила на кухню харчевни, провонявшую горелым мясом. Дипломированный хирург, держа в одной руке канделябр, а другой разгоняя клубы дыма, осмотрел срез и сказал, что можно бинтовать.
Монахи возблагодарили Господа за благополучное завершение операции, которая длилась минут шесть, не больше. Обугленную культю смазали маслом и всыпали порошок красного перца в ноздри больного, пытаясь привести его в чувство.
Вечером, как всегда в карете, прибыл врач Альфонсо Куэвас. Эскулап шел, так гордо выпятив грудь, словно пережитые братией потрясения увеличивали его гонор во сто крат. Он осмотрел приора, который дышал перегаром, но не приходил в себя. Пульс был слабым и прерывистым, тело покрылось холодной испариной, хотя после операций у пациентов, как правило, начинается жар. Пятна крови на бинтах не проступали, а значит, прижигание дало отличный результат Врач попросил показать ему образец мочи. «А его преосвященство не мочился», — ответили монахи. Тогда доктор Куэвас встал, в последний раз окинул взглядом бесчувственное тело и сообщил, что упорный недуг всех перехитрил и не вышел через рану.
Монахи удивленно загомонили.
Мартин опустился на колени и спросил, что надлежит делать с ампутированной конечностью. Врач извлек из кармана надушенный платок, обмахнул им нос и досадливо ответил: «Закопать, что же еще». Затем порассуждал о послеоперационных осложнениях и прописал какие-то зелья, которые следовало вливать в рот больного осторожно, по ложечке, чтобы он не подавился.
Мартин терзался сомнениями. Где похоронить ногу? Мулат бережно, как дорогую реликвию, завернул ее в кусок ткани. Ведь если приора причислят к лику святых, его нога будет обладать чудодейственными свойствами. Но с другой стороны, святой пока жив и может творить куда больше чудес, поскольку целое всегда лучше части. Монах нежно, точно младенца, прижал конечность к груди, отнес к себе в келью и в надежде на совет свыше положил перед образом Иисуса Христа.
Через некоторое время явился дипломированный хирург в сопровождении подлекарей. Они осмотрели перебинтованную культю и остались весьма довольны. Операция прошла без сучка без задоринки, работа сделана на совесть. Осталось дождаться, когда пациент очнется и начнет принимать пищу. Дипломированный хирург поинтересовался, куда дели отпиленную голень. Мартин задрожал, молитвенно сложил руки и упал на колени:
— Я сохранил ее как реликвию.
Хирурги разочарованно переглянулись. Они-то надеялись унести трофей домой и там препарировать в глубокой тайне от священнослужителей, не одобрявших подобных некрофильских экзерсисов. Реймсский, Лондонский, Латеранский и Туринский соборы, а также собор в Монпелье категорически запретили духовенству заниматься медицинской практикой, а врачам — рассекать трупы, ведь Ecclesia abhorret a sanguine.
Лукас Альбаррасин так и не очнулся, из объятий Бахуса перейдя прямо в мир иной. На лице его застыла блаженная улыбка, появившаяся после первых глотков спиртного, сделанных накануне операции.
Вернувшись в Кальяо, Франсиско открыл дверь без замка и засова, вошел и бросил на тюфяк котомку, где лежала смена белья и книга афоризмов Гиппократа. Лачужка была, как всегда, чисто прибрана, но санбенито на месте не оказалось. Гвоздь, на который дон Диего обычно его вешал, выставлял напоказ ржавую шляпку. «Наверное, папа в больнице», — подумал юноша.
Кончина брата Лукаса пробудила в нем беспокойство о здоровье отца. Морщинистая кожа, сгорбленная спина, сиплый голос, искалеченные пытками ноги — все это удручало до глубины души. И потом, ему не терпелось рассказать о последних часах приора и особенно о кровавой операции. Интересно, как поступил бы старый доктор на месте тех хирургов?
Дон Диего действительно был в больнице, и Франсиско вздохнул с облегчением. Ему страстно захотелось обнять этого до времени одряхлевшего, измученного человека, сказать, как он любит его, как жаждет перенять мудрый взгляд на мир и умение сострадать больным. Но отец внимательно ощупывал грудь очередного пациента, и юноше оставалось только терпеливо стоять в стороне, дожидаясь окончания осмотра. Наконец, заметив сына, Диего улыбнулся, подошел, ласково потрепал его по плечу и отвел в сторонку. Франсиско тут же принялся рассказывать о том, как помогал именитому хирургу.
— А какое решение принял бы ты?
— Даже не знаю… — дон Диего почесал в затылке. — Вспомни, что пишет Гиппократ: Primum non noscere.
— Но ведь без операции гангрена его бы доконала!
— Primum non noscere… Судя по твоим описаниям, настоятель был слитком ослаблен недугом, чтобы справиться с таким количествам спиртного, а уж тем более пережить ампутацию.
Франсиско подумал, что отец за последнее время тоже сильно сдал и невольно сравнил его с умирающим приором.
— Но нельзя же было сидеть сложа руки и смотреть, как он мучается!
Дон Диего прищурился.
— Добросовестный врач должен понимать, что не всесилен. За честолюбие докторов платит больной. Иногда единственное, что можно сделать, — это облегчить человеку кончину.
— Нет, папа, с таким мнением я согласиться не могу!
— В твоем возрасте я бы и сам с ним не согласился.
Лечебница Кальяо размещалась в темном здании с узкими пыльными оконцами. Стены были сложены частично из самана, частично из камней, а крыша крыта тростником да пальмовыми листьями. На полах трех просторных палат длинными рядами лежали тюфяки и циновки, рассчитанные на большое количество пациентов, в основном с травмами. В главный порт вице-королевства корабли прибывали после долгого плавания, а в море, как известно, может стрястись всякое. Также в больницу доставляли торговцев, мулатов и даже идальго, покалеченных в драках. Если у берегов Кальяо случалось кораблекрушение, лечебница заполнялась до отказа. Люди по двое, а то и по трое теснились на одном тюфяке, а тех, кому не нашлось места в палатах, укладывали в коридоре на солому. В такие дни рук катастрофически не хватало и приходилось призывать на помощь монахов и монахинь, чтобы раздавать еду, утешать отчаявшихся и выносить трупы. Именно здесь Франсиско и получил самый ценный клинический опыт.
Дон Диего устало присел на корточки возле человека средних лет с обширными ожогами на лице. Внимательно осмотрел его и сказал:
— Вроде затягиваются.
Пациент благодарно улыбнулся.
— Я опять наложу вам эту мазь, — врач обернулся к подносу, уставленному склянками с желтыми, красными, зелеными и белесыми смесями. Выбрал крайнюю, с луковым запахом, и обильно смазал мокнущие язвы.
— Это что, лук? — изумленно прошептал Франсиско.
— Ага!
— А может, лучше оставить ожог в покое, быстрее сам заживет? — насмешливо подмигнул юноша.
— Нет, в данном случае предпочтительнее воспользоваться луковой мазью. Хочешь, расскажу?
Опираясь на руку сына, дон Диего тяжело поднялся и направился к другому пациенту.
— Был во Франции такой военный хирург, Амбруаз Паре. Однажды его позвали к сильно обожженному человеку, и он прихватил с собой лекарства, необходимые в подобных случаях. Но по пути встретил полковую проститутку, которая сказала, что от ожогов отлично помогает луковая кашица. Паре, жадный до всего нового, решил испробовать этот способ и остался доволен результатом… — Диего так воодушевился, что стал задыхаться, но, набрав в грудь побольше воздуха, продолжал: — И тут начинается самое интересное. — Он наставительно поднял указательный палец. — Иной бы тут же решил, что лук способен излечить любой ожог. Однако Паре задал себе тот же вопрос, что и ты сейчас: а может, все прошло бы и так? Ведь «после» не значит «вследствие». Настоящий врач всегда сомневается, анализирует. Паре нашел ответ опытным путем. Как-то раз к нему привели солдата с обожженными щеками. На одну он наложил луковую мазь, а на другую нет, и первая зажила быстрее.
Дона Диего мучила одышка, и, прежде чем начать осмотр следующего пациента, он позволил себе немного передохнуть. Больной метался в лихорадке, а косоглазый и косматый цирюльник прикладывал влажные тряпки к голове, груди и ляжкам несчастного, которому выстрел из аркебузы разворотил левое плечо. Аркебузные пули размером с орех оставляли глубокие рваные раны. Сняв повязку, врач принялся извлекать пинцетом и бросать в жаровню белесых червячков, копошившихся в алой пузырящейся дыре с синеватыми краями. Пациент бредил, бормотал что-то невнятное.
— Надо бы прижечь кипящим бузинным маслом, чего вы ждете? — с упреком произнес цирюльник.
Но дон Диего только покачал головой. Подумал немного, взял с подноса баночку с порошком из сушеных яичных белков, присыпал им рану и смазал смесью розового масла и живицы.
— Так-то оно лучше.
Цирюльник недовольно заворчал.
— Продолжайте менять компрессы. И давайте ему как можно больше пить. Я сейчас вернусь, схожу только за нитратом серебра, это как раз то, что нужно.
Отец и сын направились в аптеку. Отойдя на почтительное расстояние, Диего посетовал, что раненый никак не идет на поправку. Но кипящее бузинное масло только повредит бедняге. Аптекарь, лысый мужчина с бородой веником, облаченный в кожаный кузнечный фартук, велел им подождать: он был занят приготовлением териака[57], поскольку и в Кальяо, и в Лиме вышли все запасы этого чудодейственного противоядия.
— О, тогда вам следует поторопиться, — насмешливо проговорил дон Диего.
Франсиско сел на скамью, привалился спиною к стене, вдохнул истошную смесь аптечных запахов и вдруг почувствовал себя счастливым. Кажется, отец немного взбодрился и даже обрел былое чувство юмора. Ему шли на пользу и забота о больных, и разговоры о Паре или Везалии, чьи труды пока не признавали ученые, но и не запрещала инквизиция, и шутки по поводу териака.
— Совершенно бесполезное снадобье, — заметил дон Диего.
— Молчите лучше, маловер, — прошипел аптекарь, который старательно толок в ступке сушеное мясо гадюки.
— Да, и не забудьте добавить еще шестьдесят три ингредиента.
— Не бойтесь, не забуду.
— Помните, именно шестьдесят три, а не шестьдесят один и не шестьдесят четыре, иначе весь труд насмарку.
— Вот отравились бы, так мигом побежали бы ко мне за териаком.
— Побежал бы, конечно. Чтобы быстрее выблевать яд.
— Вы просто самодовольный невежда.
— Ну разумеется невежда, — усмехнулся дон Диего. — Где вы видели самодовольных мудрецов?
— Папа, а из чего состоит териак?
— Ты же слышал, — вмешался в разговор аптекарь, вытирая вспотевшую лысину. — Из толченой гадюки и еще шестидесяти трех ингредиентов. Перечислить?
— Пожалуй, не стоит, — возразил Диего. — Достаточно подсыпать понемногу из каждого пузырька. А если шестидесяти трех не наберется, можно нарезать туда салату, кинуть кукурузных зерен и подлить собачьей мочи. Ну, или чего другого.
— Смейтесь, смейтесь, маловер! Вот подсунут вам яду, так живо запросите териака, — сердито проворчал аптекарь, и его борода растопорщилась, точно павлиний хвост. Наполнив склянку нитратом серебра, он протянул ее врачу.
— Нате. И ступайте отсюда, не мешайте работать.
Они вернулись к раненому. Косоглазый цирюльник с мрачным видом продолжал делать примочки, но жар не спадал. Дон Диего снял с раны повязку.
— Сейчас попробуем вот это. Очень эффективное средство.
— Все равно без прижигания ничего не получится, — недовольно пробурчал цирюльник.
Врач взял кропило, зажал его в пальцах наподобие гусиного пера, обмакнул в склянку и принялся осторожно смазывать рану от алого центра к воспаленным рваным краям. Раненый не реагировал, только хрипло стонал. Со всех сторон послышались крики о помощи. Стоило доктору заняться одним пациентом, как другие тоже начинали требовать внимания. Ловко водя кропилом, дон Диего разговаривал с сыном. Наверное, нет греха в том, чтобы вспомнить, что целебные свойства нитрата серебра, спирта и сулемы открыли арабы.
— А вы не знали? — обратился он к цирюльнику.
— Я всяких ученых книжек не читаю, — ответил тот и удалился, гордо выпятив нижнюю губу.
Как бездна тонула во тьме до начала Творения, так и мир наш утопает в грехе, — сердито бормочет инквизитор Гайтан. — Увы, те, кому по долгу службы положено блюсти нравственность, грешат самозабвенно. Взять, к примеру, маркиза де Монтесклароса, которого поставил над нами король, Божий помазанник. Это сущее наказание! Он даже не послал мне благодарственного письма, когда я скрепя сердце согласился отправить португальского лекаря Диего Нуньеса да Сильву на работу в больницу Кальяо, а не за решетку. Его высочество, завзятый гедонист и рифмоплет, обожает досаждать нам. А до чего распущен! Только и делает, что губит репутацию дам и наносит смертельные оскорбления их супругам. Окружил себя родней и нахлебниками-фаворитами. Конечно, тут он не исключение, ибо все вице-короли славились своей нечистоплотностью. А потому я, располагая самыми неопровержимыми доказательствами, готов без колебаний подписать на него донос.
Своих жалких прихлебателей этот отпетый грешник поставил во главе Армады южных морей. Флагманским галеоном «Санта Мария» теперь командует Луис Симон де Льорка, бессовестный вор, утаивший девятьсот единиц товара — в сговоре с благодетелем, разумеется. Второй мошенник, Мартин де Сантхуст, и вовсе зарвался: прибрал к рукам тысячу девятьсот серебряных слитков и горы товара, да еще целых два года тянул с оплатой фрахта, ставки которого были удивительным образом занижены. В том же духе поступал и третий прихлебатель, Луис Антонио Вальдивьесо, не раз перевозивший контрабанду под пороховым трюмом.
Ярмарками и гужевыми перевозками ведает племянничек вице-короля и, разумеется, охотно делится прибылью с дядей. Прочие родственники маркиза владеют самыми плодородными землями и живут припеваючи. Поистине, беззаконие не знает границ! Священный трибунал мог бы положить этому разгулу конец, но светские и церковные власти только и делают, что ставят нам палки в колеса. А все почему? А потому, что боятся. И правильно делают, поскольку мы способны нанести сокрушительный удар в самое гнездилище порока.
Ах, если бы духовенство не препятствовало инквизиции своей глупой щепетильностью! Уж оно-то, сведущее в законах веры, могло бы облегчить нам задачу. О, Пресвятая Богородица, сколько же прегрешений совершают Твои верные слуги, противясь нашим делам!
Траур по настоятелю доминиканской обители усилил неуверенность Франсиско в своем будущем. Его пребывание в крысиной келье, равно как и обучение в университете Сан-Маркос, целиком зависели от благорасположения брата Мануэля, который в свою очередь подчинялся воле каких-то могущественных тайных покровителей. Юноше позволили входить через главные ворота, а не через боковую дверцу, ведущую из храма во дворик с изразцами, но всякий раз, направляясь к себе в каморку, он боялся, что навстречу выйдет монах, смерит презрительным взглядом и прогонит прочь. И тогда прощай, крыша над головой, прощай, учеба на медицинском факультете. Однако же ничего подобного не происходило. Франсиско посещал лекции и набирался опыта в монастырской лечебнице и в больнице у отца.
Брат Мартин относился к нему с большой симпатией. Однажды, когда они вместе лечили монаха, до полусмерти искусанного пчелами, мулат похвалил помощника за то, что тот ни разу не пожаловался на келью по соседству с мусорной кучей, да еще полную крыс.
— Тебя поселили туда смирения ради, ведь ты еврей. А в моих жилах течет негритянская кровь, мы оба порченые, — покорно вздохнул цирюльник.
Франсиско не нашелся, что ответить на его прямоту. А Мартин продолжал, не сводя с собеседника кротких глаз:
— Господь послал нам этот крест, желая испытать нашу добродетель.
В другой раз они пытались облегчить страдания энкомендеро, которого поразил тот же загадочный недуг, что и конкистадора Писарро: все тело несчастного, даже срамные части, покрыли болезненные кровоточащие волдыри. Высыпали ужасные наросты и на лице — на носу, подбородке, лбу и ушах. Одни были поменьше, размером с орех, другие чуть ли не с куриное яйцо[58].
— Наш пациент считает, что Бог наказал его за жестокое обращение с индейцами, клянется исправиться и платить работникам вовремя, — по секрету сообщил Мартин.
Франсиско помогал ему вскрывать волдыри и присыпать их воспаленные края толченым голубиным пометом.
— Некоторые врачи полагают, что их не следует трогать, тогда они заживут быстрее, — заметил юноша, но на отца предпочел не ссылаться.
— Я слышал нечто подобное, — кивнул Мартин. — Однако же нам здесь велят использовать все доступные средства: мази, порошки и примочки. Как я, мулат, могу с этим спорить?
— А может, попробуем?
— И впадем в грех ослушания?
— Ради блага больного — не грех.
— Еще какой грех!
Мартин поплевал на пальцы и смочил волдыри слюной, ведь она, как известно, обладает многими лечебными свойствами. Сам Иисус исцелял с ее помощью страждущих.
— Одной слюны было бы достаточно, — не унимался Франсиско.
Мартин пристально посмотрел на своего помощника.
— Я вижу, тебя искушает бес строптивости.
Позже, уже вернувшись в аптеку, мулат добавил:
— Смотри, не сбейся с правильного пути. Твое своенравие огорчит Господа куда больше, чем вопли энкомендеро. Возможно, Всевышний хочет через мучения смягчить его жестокое сердце…
— Неужели Создателю действительно угодно, чтобы я вечно молчал, унижался и жил в страхе?
— Чем тебе послужить Господу, как не смирением, раз уж Ему было угодно, чтобы ты появился на свет с дурной кровью в жилах? Да и я тоже. Если вдуматься, в этом есть свои преимущества. Мы оба меченые и точно знаем, какой дорогой следовать: нам на роду написано покоряться. За то нас Бог и любит.
Франсиско слушал, задумчиво теребя бородку. Да, пути Господни неисповедимы.
— Твой земной отец глубоко привязан к тебе, вы часто видитесь, беседуете, — продолжал Мартин. — А вот мой родитель отверг меня еще ребенком, и правильно сделал. Разве мог испанский дворянин признать двух бастардов, прижитых с негритянкой? Он бросил нас, однако через несколько лет, видимо, наслушавшись похвальных отзывов о своих детях, вернулся, определил меня, восьмилетнего, в школу, а потом опять исчез. Но это даже к лучшему, ибо сердце мое обратилось к Отцу Небесному, который не оставит никогда. Я выучился на цирюльника, а повзрослев, ощутил призвание к монашескому служению и со временем был принят в эту обитель. — Монах похлопал Франсиско по колену. — Так что путь мой прям и сомнений не вызывает. Могу ли я требовать большего? Мне, грязному мулату, презренному существу, несказанно повезло: живу в святом месте, прислуживаю могущественным людям да лечу больных. Я счастливее тебя, ибо люди по цвету кожи сразу понимают, с кем имеют дело. Однако и у тебя есть свои преимущества. Постарайся только понять какие.
— Надо же, никогда об этом не задумывался. Спасибо.
— Меня нечасто благодарят… Всегда рад помочь.
— Ты такой добрый.
— Во славу Божию!
— И благочестивый.
— Во славу Божию.
В закопченном котле булькала похлебка из картошки, кукурузы, капусты, перца, фасоли и вяленого мяса. Отец и сын время от времени помешивали варево. Наконец-то они могли поесть и спокойно поговорить, не забывая, однако, что в убогой лачуге и стены имеют уши.
У дона Диего выдался трудный день. В порт прибыл галеон, весь экипаж которого свалила неожиданная хворь: люди страдали кровоточивостью десен и множественными внутренними кровоизлияниями. Врач сумел раздобыть для них сушеных лисьих легких, обладавших прекрасными вяжущими свойствами, и паутины в качестве кровоостанавливающего средства. Но самое главное, он велел команде, изнуренной долгим плаванием, питаться как можно разнообразнее, чтобы восстановить силы.
Франсиско же принес из университета потрясающие новости. Их посетил вице-король в сопровождении бесчисленной свиты и гвардейцев. Его высочество хотел лично посмотреть, как идут дела в храме науки, и засвидетельствовать профессорам свое почтение, назвав университет Сан-Маркос жемчужиной Западных Индий и светочем знаний. Хоакин дель Пилар, однокашник и добрый товарищ Франсиско, уже видал подобные визиты и знал, что за ними стоит.
— Он сказал, что все это ерунда, много шума из ничего. Ни о какой инспекции или проверке речи не идет. Никого не интересует, как поставлено обучение, хорошо ли подготовлены преподаватели, как пополняется библиотека. Словом, визит, не имеющий собственно к университету решительно никакого отношения. Тогда ради чего все это? — спросил я. И Хоакин ответил: ради того, чтобы устроить очередное представление.
Дон Диего взял половник и наполнил миски вкусной похлебкой.
Хоакин дель Пилар был старше Франсиско, он уже сдал натурфилософию и теперь готовился к публичному экзамену на звание лиценциата медицины. Церемония обычно проходила в соборе, перед алтарем Богородицы Антигуа[59]. При одной только мысли об этом испытании у Франсиско захватывало дух: неужели и ему, сыну осужденного еретика, когда-нибудь доведется успешно завершить учебу, подтвердить свои теоретические и практические знания, ответить на все вопросы по любимому предмету, натурфилософии, и наконец предстать перед учеными мужами в качестве выпускника!
— Поверь, экзамен — всего лишь очередное представление, — рассуждал Хоакин. — По крайней мере, так мне спокойнее думать. Но на самом деле вся наша жизнь состоит из сплошных спектаклей. Вот смотри, — он начал загибать пальцы, — аутодафе — раз, шествия — два, инвеститура вице-короля или архиепископа — три. Да и избрание ректора университета ничем от них не отличается, сам знаешь: все пыжатся, произносят длиннейшие речи, полные гипербол, цветистых сравнений, посулов, угроз и неумеренных похвал. Может показаться, — продолжал он, — что ты, я или любой другой выпускник — главный герой публичного экзамена. Но если посмотреть правде в глаза, все мы только марионетки, без которых на сцене легко могут обойтись. Я уже рассказывал тебе, как все проходит: приносишь клятву перед алтарем, под высоким балдахином, украшенным флагами университета и Испанской империи. На кресле с резной спинкой восседает ректор. Будущий лиценциат идет за деканом и почтительно сопровождает его в храм, совсем как рехидоры, которые сопровождают инквизиторов перед чтением эдикта веры. И вот начинается церемония, то есть, прости, спектакль. Тебе предложат выбранные наугад отрывки из трудов, главным образом Авиценны и Галена, и велят прочесть и прокомментировать. На безупречной латыни продемонстрировать свои познания и глубокую приверженность учению светил медицины. А публика будет наслаждаться зрелищем, слушать и ждать, когда же ты наконец оступишься.
— И то правда, спектакль… — пробормотал дон Диего. — Ты ведь, наверное, в свое время тоже в чем-то таком участвовал?
— Да, разумеется. Публичный экзамен повсюду проходит одинаково. Это старинная церемония, учрежденная, если не ошибаюсь, в Саламанке. Я бы назвал ее скорее постановкой… — он задумался, подыскивая нужное слово. — Или лицедейством.
— Почему?
— А потому, что это как в карточной игре: каждый стремится облапошить других.
— Не понимаю…
— Помпезность, речи, церемонии… Исключительно ради того, чтобы обскакать других и захватить побольше власти. Абсолютно все зрелища, начиная от аутодафе и кончая публичным экзаменом, — это лишь коррида, на которой сразу становится ясно, кто бык, а кто тореадор.
— Но ведь на экзамене защищают почетную степень лиценциата…
— У каждого действа имеется некая внешняя цель — присвоить звание или покарать еретиков. — Диего подлил сыну похлебки. — Однако за нею кроются иные, истинные цели, связанные не столько с участью грешников или университетских выпускников, сколько с желанием показать, кто тут главный. Или стремится быть главным. Одним словом, игры завзятых лицемеров…
— Которые для пущей важности приплетают к представлению имена Галена и Везалия?
— Вот именно.
— Или лживо клянутся в любви к вице-королю. Я своими ушами слышал их речи, папа. Уму непостижимо.
— Ну-ну, интересно.
— Хоакин по секрету рассказал мне, что на самом деле ректор терпеть не может маркиза.
— Между вице-королями и священнослужителями[60] всегда были натянутые отношения.
— И тем не менее ректор разразился невероятным славословием, даже декламировал бездарные стихи собственного сочинения.
— Говорят, маркиз — неплохой поэт.
— Тогда он, наверное, сильно приуныл.
— Что, ректорские вирши оставляли желать лучшего?
— Сплошное пустозвонство.
— Видишь, опять лицедейство…
Тут Франсиско хлопнул себя по лбу:
— А знаешь, кого я заметил среди гвардейцев маркиза де Монтесклароса?
— Нет, а кого?
— Лоренсо Вальдеса!
— Твоего попутчика?
— Ну да. Честолюбивого капитанского сына. Невероятно! Мы все время переглядывались. Быстро же он пошел в гору.
— Видно, молодой человек рожден для военной службы.
— А уж как ему форма идет!
— Кто там еще выступал? — спросил дон Диего, снимая котелок с огня.
— Преподаватель изящных искусств, личный врач вице-короля, инквизитор Лимы Гайтан…
— Кто-кто?
— Гайтан, инквизитор Лимы.
— И о чем же он говорил?
Франсиско смутился, заметив, как помрачнело лицо отца.
— Да так, рассуждал о нравственности и созидании.
— Ага! О нравственности, значит, и созидании. — Дон Диего поднялся и заковылял к тюфяку. Сын помог ему прилечь. День выдался хлопотный.
— Надо же, как интересно, я ведь знал отца твоего однокашника, — сказал старый доктор, открывая книгу, чтобы почитать на ночь.
— Отца Хоакина?
— Ну да. Мы вместе молились там, в Потоси, на высоком нагорье.
— Да что ты! Вот это сюрприз! Так он тоже иудей? То есть был иудеем…
— Был, да. Хоакин осиротел в раннем детстве.
На следующий вечер, незадолго до заката, отец и сын снова отправились на берег, подальше от чужих ушей. Небо хмурилось, сыпала мелкая морось, по свинцово-серому океану гуляли барашки. Но чайки вились над водой, их осенняя непогода не смущала. Пустынный пляж — идеальное место для доверительных разговоров и болезненных признаний. Там можно говорить о чем угодно, не страшась инквизиторских доносчиков.
— И все-таки море — не самое подходящее место для откровений, — заметил дон Диего. — Хоть Моисей и разделил волны морские своим жезлом.
Франсиско нахмурился, вспомнив рассказы, слышанные еще в Ибатине.
— Тогда еврейский народ, конечно, стал свидетелем великого чуда, но главное Откровение произошло позже, в горах и в пустыне.
— Да, пустыня побуждает к размышлениям о вечном, — отозвался юноша, пристально глядя на отца. — Недаром Иисус, приняв крещение, провел там сорок дней и сорок ночей.
— Вот и я, помнится, как-то решил сделать нечто подобное, — неожиданно признался дон Диего.
Франсиско замедлил шаг. Он понял, что вот-вот услышит откровение, хоть море, возможно, к нему и не располагает.
— В какую еще пустыню?
— В ту самую, о которой я упоминал вчера. Она находится на высоком плато и как две капли воды похожа на Синайскую. — Дон Диего накинул на голову покрывало, захваченное из дому, и стал похож на пророка.
— И знаешь, кто нас по ней вел?
— Неужели… — изумился Франсиско.
— Да, ты угадал, — кивнул отец. — Но для полной ясности надо рассказать тебе историю этих скитаний с самого начала. Я прибыл из Португалии, — тут дон Диего махнул рукой куда-то в сторону горизонта. — Из страны, которая могла стать надежным приютом, но стараниями фанатиков превратилась в поле жестокой битвы. Мне довелось своими глазами видеть, как сожгли заживо родителей одного небезызвестного тебе человека.
— Диего Лопеса де Лисбоа?
Отец болезненно сморщился. Воспоминание до сих пор причиняло ему невыносимые страдания.
— Мы бежали в Бразилию. Да и не мы одни, — дон Диего попытался улыбнуться. — Видишь ли, любые поездки в края, не находившиеся под властью португальской короны, были запрещены. Вот ведь как странно: нас ненавидели, но всеми силами старались удержать.
— А все для того, чтобы вас уничтожить! — Франсиско сказал «вас», желая подчеркнуть, что себя он к иудеям не причисляет.
Отец поднял брови.
— В общем, да… Впрочем, ты и сам знаешь. Извести, передавить как букашек, — он закашлялся. — Ненависть затмила их разум.
— Лопес де Лисбоа не побоялся рассказать мне и про путешествие в Бразилию, и про горькое разочарование, которое вас там ждало.
— Вот именно, сынок, не побоялся. Страх, однажды угнездившись в душе, пускает глубокие корни.
— Но твой тезка ненавидит свое прошлое.
— Не столько ненавидит, сколько старается стереть из памяти. Оно так ужасно…
— И хочет стать добрым католиком.
Отец нахмурился: в словах Франсиско звучал скрытый упрек. Морось тем временем прекратилась. Сквозь тяжелые лиловые тучи там и сям проглядывало чистое небо. На бурые прибрежные кручи легли алые блики. Стало зябко.
— Так вот, — продолжал дон Диего, всей грудью вдохнув соленый воздух, — в горы меня погнало желание оказаться поближе к Богу. Чем выше я взбирался, тем больший прилив сил чувствовал и при виде ярко-голубой небесной тверди начал улыбаться — впервые за много лет.
— Так ты был один?
— Нет, не один. С друзьями. Многих из них я вспомнил потом… в пыточной камере.
Франсиско тяжело сглотнул.
Отец замолчал и опустился на широкий плоский камень. Подобрал ракушку, нарисовал что-то на песке и тут же стер ногой. Потом начертил букву шин — ту, что украшала стержень драгоценного ключа.
— Мы удалились в пустыню, чтобы читать Библию, — наконец проговорил он. — Ведь именно в пустыне было явлено слово Божие, и нам, двенадцати иудеям, насильно обращенным в христианство, хотелось это слово понять. Изучить. Полюбить. Идея принадлежала Карлосу дель Пилару, покойному отцу твоего однокашника. Но некоторых из моих отважных спутников ты знаешь лично: Хуана Хосе Брисуэлу, Хосе Игнасио Севилью, Гаспара Чавеса… С Антонио Трельесом тебе повстречаться не довелось, он жил в Ла-Риохе.
— И почти все они угодили за решетку!
Дон Диего снова нахмурился: это что, еще один упрек?
— Трельеса схватили в Ла-Риохе, Хуана Хосе Брисуэлу — в Чили. Но Гаспар Чавес, как ты сам мог убедиться, держит ткацкую мастерскую в Куско, а Хосе Игнасио Севилья, — тут Диего кашлянул, — сперва обосновался в Буэнос-Айресе, однако теперь, возможно, собирается перебраться в Куско… Так ведь он говорил?
— Папа, но почему все-таки вы отправились в пустыню? Или ты чего-то недоговариваешь?
Отец стер букву шин и отшвырнул ракушку, распугав стаю чаек. Франсиско боялся, что теперь он замолчит надолго. Но дон Диего продолжал:
— Все мы изрядно настрадались. — Он откинул с головы покрывало. — Каждому пришлось пережить и смерть близких, и тяжкие оскорбления. Попытка обрести мир в Западных Индиях ничего, кроме разочарования, не принесла. Тут тиранят всех: новообращенных, индейцев, негров, голландцев. Вдобавок индейцы воюют между собой, католики враждуют друг с другом, метисы ненавидят индейцев, мулаты — метисов. А власти без зазрения совести творят произвол и беззаконие. Нет здесь покоя. Вот Карлос дель Пилар и позвал нас в безмолвные высокогорья на поиски Божественного света.
— Но это же не грешно.
— Не грешно, говоришь? Разумеется. Однако кое-кто почитает ересью попытки изучать Священное Писание без надлежащего присмотра церкви.
— И ты признался в этом инквизиторам?
— Да. Но им все было мало. Требовалось назвать имена всех, кто пустынничал вместе со мной.
Повисло тяжелое молчание. Потом дон Диего посмотрел сыну в глаза и спросил:
— Давай начистоту, Франсиско. Иудейство — это, по-твоему, что?
Юноша задумался и честно ответил:
— Это преступление, оскорбляющее Господа нашего и католическую церковь.
— Тяжелое обвинение, но, на мой взгляд, безосновательное, — спокойно проговорил отец.
— Безосновательное? Иудеи отправляют богомерзкие ритуалы!
— Какие, например?
— Не знаю… Святотатственные, и все тут.
— Это понятно. Но какие конкретно? Опиши хоть один.
— Если ты про свиную голову, то я знаю, что ей они не поклоняются.
— Не нервничай… — отец взял юношу за руку. — Когда я иудействовал, то, поверь, ничем не оскорблял ни Иисуса Христа, ни церковь, — произнес дон Диего, подчеркивая, что речь идет о делах давно прошедших лет.
— Слава Богу.
— А знаешь ли ты, в чем состоят эти омерзительные обряды? В том, например, чтобы по субботам надевать чистую одежду, зажигать свечи и посвящать как можно больше времени чтению Библии. Или отмечать день, когда Моисей вывел евреев из Египта. В сентябре — поститься и молить Господа о прощении грехов. Изучать Писание. Иудеи придают большое значение отношениям с ближними, поэтому для молитвы, чтения и размышлений собираются вместе. Вот и я отправился в пустыню не один.
— Ты и в этом покаялся?
— Да, но не во всем. Ведь каждое слово могло усугубить мое бедственное положение. Но, услышав, что арестовали Диего, я перестал запираться и раскололся, как спелый арбуз, надеясь ценой чистосердечных признаний купить милость инквизиторов. Нотариус извел кучу перьев, записывая за мной все подряд.
Отец сидел, подавленно глядя куда-то вдаль.
— И знаешь, что в конце концов произошло?
— Ты назвал имена…
Лицо дона Диего помертвело.
— Да. Ведь мы с друзьями действительно иудействовали, а инквизиторы пощады не ведают и к мольбам глухи. Но я поклялся, что в конце концов прочел назидательный труд Дионисия Картезианца, одумался и навсегда оставил свои заблуждения.
Франсиско молча смотрел на отца, и в глазах его читался вопрос: «Да полно, правда ли это?»
Из-за плотных туч выплыл ртутно-серебристый серп, отразился в бескрайних водах. Осенний бриз ерошил волосы, гнал домой. Пора было возвращаться.
— Севилья, Чавес и Лопес де Лисбоа глубоко признательны тебе, — заметил Франсиско.
— Их я, к счастью, не выдал, — вздохнул дон Диего.
Отец и сын брели по берегу, окутанные призрачным вечерним светом.
— Должен дать тебе один совет, ведь мне уже недолго осталось. Постарайся не повторить моего пути! — проговорил дон Диего и положил руку сыну на плечо. — Сам видишь, во что я превратился. Пусть у тебя все будет иначе.
Эти слова эхом отдались от прибрежных скал. Франсиско поправил накидку, трепавшуюся на ветру.
— Ты не хочешь, чтобы я иудействовал? — спросил юноша.
— Я не хочу, чтобы ты страдал.
Была в ответе отца какая-то недосказанность. Что он имел в виду?
Они углубились в портовые переулки. У дверей лачуги дона Диего поджидал негр с фонарем в руке. «Там галеон причалил, из Вальпараисо, — сообщил он. — На борту много больных, так что доктору надо скорее идти в лечебницу».
Среди прочих пассажиров в Кальяо прибыл некий комиссар из Кордовы, брат Бартоломе Дельгадо.
Более пяти лет удавалось мерседариям далекой Кордовы скрывать от посторонних помешательство Исидро Миранды, своего пучеглазого собрата, посаженного под замок. Однако обрывки его бреда, точно верткие ящерки, все-таки просочились за пределы монастыря. Околесица, которую нес безумец, обвиняя местное духовенство в ереси иудейства, всполошила монахов всех обителей: это, разумеется, вздор, но вздор опасный.
Из безропотного смиренника брат Исидро превратился в буйное пугалище. Кто заставлял несчастного изрыгать чудовищную несусветицу? Не иначе как бес. Так что комиссар инквизиции Бартоломе Дельгадо вызвал к монаху опытного экзорциста и велел ему действовать самым решительным образом: если ради изгнания нечистого понадобится вырвать одержимому язык из беззубого рта или же оторвать бесполезные висюльки, болтающиеся между ног, пусть не колеблется.
Экзорцист обладал могучим телосложением и зычным голосом. Он заперся со своим пациентом в просторной келье, принялся грозно потрясать перед его физиономией распятием, точно Сид Воитель — мечом, и произносить особые молитвы, приказывая сатане немедленно выйти вон. Лукавый, видимо, почуял неладное, потому что брат Исидро вдруг стал носиться как угорелый, не переставая молоть вздор и с дьявольской прытью уворачиваясь от экзорциста, который гнался следом, занеся над тощей шеей Исидро Миранды крест наподобие топора. Упрямый бес не желал сдаваться и подгонял свою жертву, выжимая из нее последние силы. Доминиканец и мерседарий довольно долго состязались в скорости и силились переорать друг друга, но в конце концов лупоглазый монах рухнул на пол, мускулистый преследователь оседлал его, принялся мять, давить, ломать и вырвал-таки лукавого из тщедушной плоти. Бросил на стол, окропленный святой водой, и ослепил сиянием, исходившим от распятия.
В тот же день брат Бартоломе получил подробный отчет об успешном исходе и вздохнул с облегчением: «Става Богу, кошмар закончился».
Тем не менее ядовитая напраслина, возведенная тщедушным Исидро на местное духовенство, каким-то образом дошла до чуткого слуха трибунала инквизиции. В Лиме усомнились в одержимости престарелого монаха и пришли к выводу, что дело нечисто.
Тут история приняла совершенно неожиданный оборот.
Некий инквизитор (разумеется, это был Андрес Хуан Гайтан) счел нужным обратить самое пристальное внимание на филиппики плюгавца в рясе. Невероятно, что такой бдительный человек, как Бартоломе Дельгадо, впустую потратил столько времени на борьбу с бесом, вместо того чтобы вызвать нотариуса и занести на бумагу слова мнимого безумца.
Приказ был отдан немедленно. Обоих монахов — истерзанного Исидро и оторопевшего Бартоломе — надлежало немедленно препроводить в Лиму для расследования. Один расскажет об известных ему случаях иудейства среди священнослужителей, а второй — о причинах непростительного укрывательства.
По пути в чилийский порт Вальпараисо Бартоломе Дельгадо несколько раз терял сознание. Он, комиссар инквизиции, никак не мог смириться с участью арестанта и признать, что целиком и полностью находится во власти стражников, неусыпно его охранявших. Даже в знойные дни несчастного колотил озноб. Второй подбородок, прежде налитый жиром, теперь висел как пустая мошна. На перевале через Анды околел от холода пушистый белый кот. Монах зарыл его в снегу, несколько дней горько оплакивал, и долго еще мерещились ему очертания любимца в пухлых облаках, покрывавших ледяные вершины.
Когда конвой прибыл в Вальпараисо, Исидро Миранда болтался на спине мула, точно мешок с костями. Через несколько дней, уже в открытом океане, монах вдруг попросил своего товарища по несчастью соборовать его. Бывший комиссар, терзаемый морской болезнью, встрепенулся, разлепил веки, надел столу, взял склянку с освященным елеем и прочел отходную. Едва палец доминиканца начертил на лбу умирающего крест, вконец иссохший брат Исидро, учитель и доносчик, немедленно отошел в мир иной. Покойному попытались закрыть глаза, но не смогли, и они продолжали дико пучиться, точно радужные пузыри.
Капитан корабля приказал выбросить мертвеца за борт. Но Бартоломе Дельгадо понял, что второго промаха инквизиция ему не простит, и внезапно обрел былую бдительность. Мало того что он пренебрег своими обязанностями, не возбудив дела против клириков, обличаемых обезумевшим мерседарием, так теперь еще и утратит тело доносителя. Негоже пускать на корм рыбам труп, который инквизиция, возможно, решит предать очистительному пламени. Поэтому комиссар категорически воспротивился воле капитана и упросил освободить для хранения останков один из сундуков.
Прошло несколько дней, и под деревянной крышкой начался неотвратимый биологический процесс, заявив о себе нестерпимым зловонием. Мертвеца завернули в одеяла, но это не помогло. Капитан сказал, что не собирается терпеть подобное безобразие до конца плавания. В сундук насыпали луковиц, однако всепроникающий смрад не уменьшился. Тогда его перенесли в отхожее место, поближе к люку, через который сливали нечистоты, в надежде, что их вонь перебьет трупный запах.
Однажды ночью матросов и пассажиров разбудил оглушительный грохот и треск лопающихся досок. Все всполошились, решив, что галеон напоролся на рифы. Но нет, это лопнул злосчастный сундук. Крышку оторвало, одеяла валялись на полу, точно смятые флаги. Капитан пришел в бешенство и приказал сию же минуту вышвырнуть покойника в море. Однако брат Бартоломе, с трудом превозмогая рвотные позывы, вцепился в свое сокровище и пригрозил костром всякому, кто на него покусится. В конце концов сошлись на том, что сундук надо вытащить на палубу и привязать к грот-мачте — может, ветер развеет зловоние.
Некогда сухощавое тело монаха раздулось, как брюхо обжоры-великана. Глаза-плошки жгли небеса застывшим взглядом. Казалось, корабль рассекает воды Тихого океана, влекомый силой жуткого монстра, прикрученного веревками к мачте. В порту Кальяо понадобилось пятьдесят грузчиков, чтобы стащить его на берег.
Служители инквизиции немедленно взяли брата Бартоломе под стражу и повезли в Лиму. А упряжка из шести волов поволокла туда же смердящую гору, в которую превратился Исидро Миранда[61].
В доминиканском монастыре царило смятение. Мало того что скончался отец настоятель, так еще и брата Бартоломе арестовали, а в довершение всех бед Исидро Миранда post mortem разросся до неимоверных размеров. Брат Мануэль Монтес был подавлен и теперь еще более походил на восковую куклу. Целыми днями он, устремив взгляд куда-то вдаль, сидел на изразцовой галерее и беззвучно повторял одно и то же: «Они осквернились». Франсиско предложил монаху помощь, но ответа не получил. Казалось, доминиканец даже не узнал своего подопечного. Кто-то рассказал юноше, что Мануэль Монтес приходится комиссару инквизиции сводным братом.
Труп Исидро Миранды захоронили в огромной могиле. Судьи по достоинству оценили усилия всех, кто постарался передать покойника в распоряжение трибунала инквизиции. Если тот повинен в ереси, кости его откопают и, как полагается, предадут огню. Скорее всего, так и произойдет, ведь чудовищная метаморфоза со всей очевидностью указывает на вмешательство нечистого. При жизни мерседарий был тщедушным и незаметным, но глаза имел выпученные, а это явно неспроста. По всей видимости, враг рода человеческого обманул экзорциста, не вылетел молнией прочь, не нырнул в колодец, а затаился в жилах монаха. И, когда несчастный испустил дух в открытом море, его тело превратилось в мерзостный котел, в гнездилище Вельзевула. В распученном чреве устроила шабаш нечисть. Мертвая плоть подчинялась не законам естества, а прихотям богопротивных тварей.
Франсиско очень удивился, узнав о родстве между тучным комиссаром из Кордовы и сухощавым братом Мануэлем. Зато теперь стали понятны мотивы сурового, но в некотором смысле даже отеческого наказа Бартоломе Дельгадо: доминиканец хотел, чтобы сироте обеспечили одновременно и помощь, и постоянный надзор, а Мануэль добросовестно исполнял просьбу Выходит, что-то человеческое было не чуждо им обоим.
В обители царило траурное настроение. Всеобщее чувство вины усугубилось, и хлысты по-прежнему свистели над головами бичующихся. Добросердечный Мартин совсем отощал и с удвоенным усердием кидался выполнять любое приказание.
А брат Мануэль все бродил по монастырю, точно Лазарь в смертных пеленах, и твердил одно: «Они осквернились».
«Что бы это значило?» — терялся в догадках Франсиско. Зайдя в университетскую библиотеку, он заметил, что Хоакин дель Пилар сидит за столом, обложившись томами Авиценны и Галена, и что-то старательно пишет. Рассказать бы, что их отцы были знакомы, — но нет, не сейчас и не здесь. Юноша помахал приятелю и отправился искать «Сумму теологии» Фомы Аквинского на стеллажах, заставленных книгами.
Рассматривая тисненные золотом корешки книг и мечтая прочесть их все до единой, он вдруг увидал имя, заставившее сердце учащенно забиться: Пабло де Сантамария Бургосский. Так вот оно, то знаменитое произведение, несокрушимый меч христианских богословов: труд Соломона ѓа-Леви, который принял крещение во время погромов 1391 года, сменил имя, был рукоположен в священники, а впоследствии возведен в сан архиепископа Бургоса! Книгу переписывали несчетное количество раз и распространяли по городам и весям, дабы заткнуть рот тем немногим иудеям, что еще оставались в Испании. Великий ум, служивший синагоге, стал служить церкви. Франсиско внимательно прочитал название: да, это действительно Scrutinio Scripturarum, «Исследование Священного Писания». Он покосился на Хоакина и почему-то почувствовал неловкость. Но потом все-таки взял фолиант и начал листать. Текст был написан на безупречной латыни в форме спора двух персонажей — Савла и Павла. Первый, иудей, говорил от имени синагоги, второй, христианин, отвечал ему от имени церкви. Один отстаивал Завет Моисея, второй — Завет Иисуса Христа. Оба проявляли незаурядную эрудицию. Дряхлый Савл упорно отворачивался от света Евангелия, а молодой Павел этот свет буквально излучал.
Франсиско так углубился в чтение, что потерял счет времени. Вдруг кто-то тронул юношу за плечо. Хоакин стоял у него за спиной и показывал на дверь: библиотека закрывалась. Франсиско поставил книгу обратно на палку рядом с сочинениями блаженного Августина, святого Фомы Аквинского, Дунса Скота и Альберта Великого. От убористого текста рябило в глазах. Каждая страница была кладезем мудрых изречений. Только человек, досконально знающий Священное Писание, мог ориентироваться в нем с такой потрясающей легкостью. Павел Бургосский глубоко изучил Библию — сначала как раввин, а затем как католический священник — и равных себе не имел. Его аргументы и контраргументы казались неопровержимыми. Франсиско во что бы то ни стало хотел дочитать сочинение до конца. В споре неизменно побеждал молодой Павел, а иначе и быть не могло: доводы христианина звучали куда как убедительно. Однако поражение смятенного Савла странным образом бередило душу.
Хоакин позвал приятеля в таверну, где собирались студенты и всегда стоял невообразимый гвалт. На стенах пестрели рисунки и надписи, в углу дымились котлы. Между столами сновали темнокожие слуги обоих полов, разнося вино, водку и жаркое. Едоки болтали, стараясь перекричать друг друга, и горланили песни. Некоторые озорники исподтишка щипали подавальщиц-мулаток, те шарахались и иногда роняли тарелки. Хозяин, потный и раскрасневшийся, отдавал распоряжения из-за прилавка. Завидев Хоакина с товарищем, студенты, сидевшие на узкой скамье, потеснились, но продолжали егозить и толкаться, точно малые дети, отводя душу после долгих лекций.
Франсиско поймал брошенный кем-то ломоть хлеба и всухомятку сжевал. Однокашники принялись потешаться над его голодным видом и пихать локтями в живот. Юноша не остался в долгу, отбился от задир и пообещал в следующий раз врезать им кастрюлей по физиономии. Грянула песня. Франсиско собрался было глотнуть вина, но чуть не вышиб себе стаканом зубы, потому что какой-то проказник толкнул мулатку прямо на сидевших за столом. На крики, потрясая кулаками, прибежал хозяин. Девушка с трудом вырвалась из похотливых рук. Хоакин потребовал водки.
Через час Франсиско вышел из таверны и поплелся в монастырь. Голова кружилась от выпитого, в ушах все еще стоял оглушительный шум, мысли мешались: нелепый конец Исидро Миранды, арест Бартоломе Дельгадо, жаркий спор между иудеем Савлом и христианином Павлом. По улице змеилась сточная канава, в которой тускло блестели осколки вечернего неба. От воды поднимался тяжелый запах. Да, эту вонь ни с чем не спутаешь: она давно стала неотъемлемой чертой великолепного Города Королей. Чтобы не оступиться в густых сумерках, Франсиско старался держаться поближе к беленым стенам домов. У ворот обители юноша остановился, прислонился к косяку и поднял глаза к низко нависшим тучам. Потом вошел и зашагал по длинному коридору, еще не зная, что его ждет.
А с Мануэлем Монтесом приключилось вот что: несчастный впал в грех рукоблудия и теперь терзался горчайшим чувством вины. Монах притащил к себе в келью жаровню для нагревания хирургических прижигателей и наполнил ее раскаленными углями, которые, точно рубины, сочились зловещим кроваво-красным сиянием. Затем опустился на колени, помолился Пресвятой Богородице и простер к ней ладони. Он не вспоминал о судьбе сводного брата Бартоломе Дельгадо, арестованного инквизицией, но думал лишь о собственных мерзостях. В полумраке послышалось бормотание: «Они осквернились. Вот эти самые руки осквернились».
Монах поднялся и, всхлипывая, сделал три шага к жаровне. Опять преклонил колени. На костлявое лицо легли багровые блики. Горячий свет завораживал, опьянял. Угли подернулись нежным слоем пепла, они похрустывали и даже, казалось, подмигивали. Мануэль Монтес воздел руки к потолку, а потом, преисполнившись яростной решимости, сунул их в жаровню.
Келью наполнил тошнотворный запах горелого мяса. Растопыренные пальцы кающегося задымились. Доминиканец взвыл: «Осквернились!» Корчась от невыносимой боли, обливаясь потом, он все глубже зарывался ладонями в жар. Безгубый рот растянулся в блаженной улыбке. Тело сотрясали судороги. В последний раз сжав в горстях жгучие яхонты, брат Мануэль испустил победный вопль и рухнул без чувств.
Руки обгорели до кости, не осталось ничего — ни мышц, ни сухожилий, ни вен. Только две черные культяпки. В обители поднялся переполох. Искалеченного монаха перенесли в лечебницу. Растолкали Мартина, разбудили аптекаря и слуг, подняли на ноги всех. По двору с воплями и молитвами бестолково заметались черные тени. Кто-то звал собратьев, кто-то бил себя в грудь и кричал теа culpa. Мартин оказал Мануэлю Монтесу первую помощь, но пульс прощупывался еле-еле: было ясно, что несчастный одной ногой в могиле.
Франсиско немедленно кинулся к своему благодетелю и увидал страшную картину, тощие предплечья заканчивались обугленными головешками. Мартин утверждал, что так мог поступить только настоящий святой.
— Какая жалость, — проговорил Франсиско, брезгливо поморщившись. — Ведь этими руками он еще мог бы сделать немало добрых дел.
— Святой, просто святой? — повторял Мартин, приподнимая обгорелые культи и покрывая их мягчительной мазью.
— Безумец! — резко возразил Франсиско.
— Нет, — замотал головой Мартин. — Подобный вызов собственной плоти очищает душу от грехов.
— Не потеряй он сознание, спалил бы себе руки по самые плечи. А там и голову. Какая глупость!
Мартин в ужасе уставился на юношу.
— Что ты мелешь, безмозглый еврей! Вдруг этот великий праведник услышит тебя!
— Едва ли. Бедняга, считай, уже на том свете.
— Как ты не понимаешь! Господь смилостивился и погрузил его в забытье, — взгляд Мартина пылал гневом. — Лучше заткнись и помоги мне наложить повязку.
Франсиско размотал длинную полосу ткани и стал оборачивать ею обожженную конечность. Они работали в тягостном молчании. Потом уложили страждущего на кровать и подсунули под голову подушку.
Распрямившись, Мартин пристально, со слезами на глазах воззрился на Франсиско. На лбу у монастырского цирюльника блестели капельки пота.
— Что с тобой?
Мартин закусил губу.
— Пожалуйста, прости меня. Как я только посмел тебя оскорбить!
— Да ладно, бывает.
— Умоляю, прости!
— Да прощаю, прощаю.
— Спасибо. Ты же не виноват, что родился евреем, — Мартин с трудом сдерживал рыдания. — А сам-то я кто? Грязный мулат, нечестивец… Даже у постели нашею святого собрата не смог обуздать свою подлую натуру
— Ты чересчур строг к себе.
Мартин сжал Франсиско запястье. Лицо его оживилось:
— Если хочешь, возьми плетку и отхлещи меня как следует!
— Что?!
— Пожалуйста, прошу тебя! Я проявил несдержанность и теперь заслуживаю наказания. За мои грехи умер отец Альбаррасин. За мои грехи пострадал брат Мануэль.
Франсиско отдернул руку. Голова шла кругом от выпитого, прочитанного и пережитого Савл и Павел отчаянно спорили, тело Исидро Миранды превращалось в зловонную громаду, брат Мануэль истязал себя. А теперь еще и Мартин предлагает ему стать палачом! Он отер лоб рукавом, молча выбежал в угольную темень двора, но тут же уперся взглядом в лица монахов, которые стояли под дверью и истово молились. Юноша попытался протолкаться сквозь плотную толпу, но не смог.
Вдруг желудок точно клещами сдавило. Жгучая горечь подкатила к горлу, и Франсиско вырвало прямо на рясы богомольцев.
Крысы, населявшие келью, давно привыкли к присутствию постояльца. Они шастали по стенам и перекрытиям, обозначая границы своих владений. Висли на тростниковой крыше, проносились по земляному полу, но не обращали никакого внимания на человека. Не бегали по его телу и не царапали коготками лицо, как в первую ночь.
Так что вовсе не грызуны мешали Франсиско спать. В беспокойную дрему прокрались тревожные воспоминания о недавних потрясениях. Обгоревшие руки Мануэля Монтеса еще дымились, скрюченные черные пальцы в пепельных прожилках, сочась кровью, тянулись к его заплаканным собратьям. Вдруг среди чернорясников возникли два персонажа в старинных одеяниях. Их уста открывались и закрывались, точно рты марионеток. Оба цитировали Священное Писание с превеликой точностью, но с полным отсутствием логики. Они спорили, а точнее, разыгрывали спор: старый, немощный Савл выстраивал рассуждения так, чтобы молодой, но мудрый Павел мог их опровергнуть. И когда Павлу не хватало убедительности, его дряхлый оппонент нарочно поддавался, словно только и мечтал оказаться на щите. Один стремился к поражению так же страстно, как другой — к победе. Потом Франсиско пробуждался и вновь возвращался мыслями к несчастному брату Мануэлю. А что, если он умрет? Кто похлопочет за него в университете?
Пока юноша метался между сном и явью, в оконце забрезжил слабый свет. Стояла глухая ночь, и Франсиско, разлепив наконец веки, завороженно смотрел на него, точно Моисей на неопалимую купину, ожидая внезапного озарения. Но услышал не глас Всевышнего, а мерные удары и приглушенные стоны.
Совестливый Мартин решил истязаться прямо у стены его кельи, показывая тем самым, как страстно жаждет искупить свою вину. Оскорбил человека, назвал евреем, значит, получай! Франсиско в панике зажал уши и зажмурился, но перед глазами тут же встали обугленные культяпки брата Мануэля, а в мозгу снова зазвучал наигранный спор между Савлом и Павлом.
Юноша знал, что монастырский цирюльник подвергает себя бичеванию каждые две недели, а когда обитель оставалась без настоятеля, то и чаще. После повечерия, когда братия удалялась на покой, Мартин запирался у себя и предавался молитве. Постепенно и душа его, и тело словно разделялись на несколько частей, и каждая жила своей собственной напряженной жизнью. Глаза мулата наливались кровью и горели, мышцы натягивались как канаты. Он раздевался до пояса, отодвигал к стене дощатые носилки, которые служили ему для спанья, а всем прочим — для переноски трупов, и снимал со стены цепь со стальными шипами. В такие минуты монах был и собой, и не собой. Темнота, оторванность от мира и внутренние борения фантастическим образом позволяли ему пребывать сразу в нескольких ипостасях. Рука, сжимавшая цепь, становилась рукой отца и безжалостно карала ублюдка, посмевшего набиваться в сыновья. «Чертов мулат!» — кричал родитель и с ненавистью обрушивал на смуглые плечи удар за ударом. Вместо белого ребенка мать произвела на свет бурую жабу. «Черномазый! Паскуда! Идиот!» Проклятия распаляли ярость. В одном теле было два человека: страдающий, сломленный Мартин и его отец — великолепный и грозный. Плечи принадлежали жалкому отщепенцу, десница же — гордому дворянину. Уста то растягивались в высокомерной улыбке, то извергали проклятия. По израненной спине текла презренная негритянская кровь. Но в груди билось сердце идальго Хуана де Порреса, волей испанского монарха оказавшегося в Западных Индиях.
Превращался Мартин и в лютого работорговца, который охотился на людей в Африке и нещадно лупцевал пойманных, чтобы подавить сопротивление. Где-то глубоко в душе мулата все-таки тлели и опасная тяга к свободе, и склонность к бунту — их во что бы то ни стало следовало погасить, выбить вон. «Получай, упрямая бестия! Вот тебе, грязный негр!» Монах перевоплощался в чудовище, безжалостное к слабым, но готовое лизать сапоги сильных. Кожа на спине лопалась, летели брызги крови.
Отцовская десница и рука работорговца не знали ни устали, ни пощады, пока обессиленный Мартин не валился на пол. Дикарь, обитавший в его плоти, был повержен, наступало облегчение. Отдышавшись, он вставал на карачки, потом с трудом поднимался, цепляясь за стол или опираясь на свое дощатое ложе. Вешал цепь на место, покрывал истерзанные плечи грубой власяницей и выходил во внутренний двор. Ночная прохлада нежно касалась разгоряченного лица. У колодца пели лягушки. В полной темноте Мартин плелся в капитулярный зал — дорогу туда он мог найти хоть на ощупь. Открывал дверь осторожно, стараясь не разбудить монахов, крепко спавших в своих кельях, и преклонял колени перед образом Спасителя. Все, теперь можно передохнуть.
Но в мозгу зарождалась и крепла, постепенно наливаясь пламенем, мысль: а ведь его рука могла бы быть рукой римского стражника, истязавшего святое тело Христа. Подражание Иисусу очищает. Imitatio Christi: уподобиться Сыну Божьему, не сопротивляться палачам, подставлять вторую щеку. Напитав душу великим смирением Спасителя, Мартин возвращался в келью. Невидящие глаза его снова загорались. Он срывал власяницу вместе с подсохшими струпьями. Снимал со стены цепь и с удвоенной силой принимался за дело. К прежним проклятиям прибавлялись новые, совсем уж отчаянные: «Грязный ублюдок! Сукин сын!» Цепь обвивалась вокруг шеи, потом снова взлетала и падала на изорванные плечи. Внезапно монах перевоплощался в собственную мать. Негритянка из Панамы досталась испанскому идальго и произвела на свет темнокожего ребенка. Это она, задыхаясь, вопила: «Господи, смилуйся! Смилуйся!» Ей выпала честь понести от королевского избранника, и кого же негодница родила? Гадкого лягушонка. Мартин был одной крови с людьми, которых, точно диких животных, ловили в далеких странах, морили голодом и жаждой, загоняли в душные корабельные трюмы, где несчастные мерли один за другим среди нечистот, покрытые червями. Трупы выбрасывали в море. Телами погибших устлано океанское дно между Африкой и Западными Индиями. Из бездны отчаяния слышался крик Мартина: «Господи, смилуйся! Смилуйся!» Бартоломе де лас Касас[62] не вступался за негров, благочестивый Франсиско Солано ни слова не сказал о рабах в своих проповедях. Христос шел под градом ударов, и боль его была болью обездоленных чернокожих толп. Все они теснились в келье Мартина, моля о пощаде; их слезы орошали ступени к престолу небесному.
Но вот рука, сжимавшая цепь, ослабевала. Задыхаясь, монах валился ничком на грубые доски носилок, мало чем отличаясь от трупов, которые на них перетаскивали, и забывался недолгим сном.
Однако, к вящему ужасу Франсиско, регулярные самоистязания брата Мартина на этом не заканчивались. Предстоял третий, завершающий акт.
Когда за оконцем разливался таинственный свет, мозг спящего словно пронзала молния. Он сползал со своего погребального ложа, брал палки, выструганные из толстых веток айвы, и осторожно приоткрывал дверь: не подглядывает ли кто. В этот глухой предрассветный час очертания предметов казались размытыми, точно подернутыми инеем. Знакомым путем крался Мартин к стене монастыря. У тайного лаза его поджидал нанятый индеец, низенький крепыш с непроницаемым лицом, представитель попранного большинства. Доминиканец позволял ему отыграться на слуге угнетателей, на слуге короля, на слуге чужого бога. Пусть сын исконного народа поквитается за свергнутого Инку, за поруганные святыни. Пусть преподнесет христианину-священнику урок смирения, пусть знает, что и битый имеет право бить. В холодном свете заходящей луны индеец и мулат обменивались коротким взглядом, и начиналось действо, исполненное мрачного смысла. Мартин вручал своему помощнику палки, точно генерал, сдающий шпагу победителю. Тот принимал орудие истязаний с невозмутимостью древнего идола. Мартин раздевался до пояса и поднимал руку. Это был знак. Индеец превращался в грозного мстителя.
Вот что происходило за стеной крысиной каморки. Франсиско места себе не находил, звуки тяжелых ударов и приглушенные стоны рвали ему душу. В ярости меряя шагами келью, он с такой силой пнул подвернувшегося под ногу грызуна, что тот отлетел к потолку. Панический писк всполошил всю стаю, и юноше пришлось спасаться бегством. Снаружи его обступили темные стены, черные силуэты деревьев, но обнаружить место экзекуции было нетрудно. Мартин лежал ничком на земле, а индеец охаживал его палками.
— Прекрати! — закричал Франсиско.
Индеец испуганно попятился. Франсиско отнял у него палки и велел убираться восвояси. Инка нерешительно потоптался на месте, нырнул в лаз и исчез. А мулат все повторял в полузабытьи:
— Бей же, бей…
— Это я, Франсиско.
Мартин замолчал. Кто здесь? Куда подевался индеец? Он с трудом повернул голову, узнал своего помощника и смущенно пробормотал:
— Прикрой меня.
Франсиско набросил грязную сутану на окровавленную спину.
Тело не слушалось Мартина. Франсиско взвалил его на плечи и понес в келью. Но мулат довольно быстро пришел в себя, встал на ноги и дверь открыл сам. Повалился на свой одр и прошептал:
— Спасибо.
Франсиско дал ему напиться.
— Прости, — едва слышно прошелестел монах. — Я не должен был тебя оскорблять.
— Да уж простил давно.
— Я заслужил… это суровое наказание…
А утром брат Мартин как ни в чем не бывало явился в лечебницу и был свеж, точно утренняя роса. На теле не осталось и следа от ночных истязаний[63].
— А знаешь, Франсиско, почему я уже не так много времени провожу в лечебнице? — спросил отец.
— Наверное, хочешь побыть со мной.
— Совершенно верно. — Дон Диего поправил санбенито, задравшийся на ветру.
— Эти прогулки полезны для здоровья.
Отец печально улыбнулся:
— Точнее, для его жалких остатков.
— Но ты выглядишь гораздо лучше, чем в день нашей встречи.
— Именно что выгляжу. Не стоит обольщаться. Бронхи у меня совершенно изношены.
— Пока я могу приезжать в Кальяо, мы будем ходить на берег каждый день. Ты поправишься, вот увидишь.
Убедившись, что рядом никого нет, Франсиско перешел к делу. Ему давно не терпелось поделиться своими сомнениями.
— В университетской библиотеке я нашел одну очень важную книгу.
— Правда? Какую же? — взгляд дона Диего оживился.
— Scrutinio Scripturarum.
— А? понятно, — помрачнел отец.
— Ты ее читал?
— Разумеется.
— И знаешь, она показалась мне насквозь фальшивой.
Дон Диего зажмурился и принялся тереть глаза — наверное, соринка попала.
— Ты меня слушаешь? — недовольно спросил Франсиско.
— Слушаю, слушаю. Книга показалась тебе фальшивой… — Он расстелил санбенито на песке и с трудом опустился на него, как на коврик. Ноги болели.
— Савл, старый иудей, защищающий Закон Моисея, поддается, точно последний идиот, — продолжал юноша, — и с самой первой страницы обречен на поражение. Он намеренно выстраивает аргументы так, чтобы молодой католик Павел мог с треском их опровергнуть.
— Видно, правда на стороне Павла.
— Нет, его слова тоже неубедительны, — Франсиско все больше горячился. — Это никакой не диспут, автор просто хочет показать, что будущее — за христианской церковью, а синагога себя изжила.
— Духовенство высоко ценит его труд и распространяет повсюду.
— Да, потому что Пабло де Сантамария льет воду на мельницу католиков! — Тут юноша хлопнул себя по губам, заметив, что сболтнул лишнее. — Но этот опус, папа, едва ли можно назвать орудием истины.
Дон Диего почувствовал, что еще шаг — и сын переступит опасную черту; дыхание его участилось.
— Что же, по-твоему, является орудием истины?
Франсиско оглядел пустынный берег и бурые утесы, поросшие клочковатой травой. Вокруг ни души, а значит, можно не таясь поделиться сомнениями, выплеснуть негодование, высказать наболевшее.
— Орудием истины, папа, стал бы честный ответ на вопрос: действительно ли после пришествия Христа наступила мессианская эра, как предсказывали пророки? — Глаза Франсиско горели. — Ведь в Библии говорится, что с приходом Мессии гонения на иудеев прекратятся, а они только усилились. До такой степени, что ставят под вопрос само существование еврейского народа.
Дон Диего испуганно посмотрел на сына, а тот сжал морщинистую отцовскую руку.
— Папа, ответь мне честно…
Волны с шумом накатывались на берег и, отступая, оставляли на мокром песке извилистую пенную черту.
— Я не хочу, чтобы ты страдал, — тихо проговорил старик.
— Это я уже слышал. Но страдания — вещь загадочная: все зависит от того, какой смысл в них вложить.
— Я не верю в Закон Моисея, — вдруг произнес дон Диего.
Франсиско уставился на него в изумлении.
— Не может быть!
Отец сидел, закусив губу. Потом пояснил, с трудом подбирая слова:
— Нельзя верить в то, чего не существует.
— То есть Закон Моисея — выдумка?
— Этот термин придумали христиане, по аналогии с Законом Иисуса. Но для иудеев существует только Божий Закон. Моисей не сочинил, а лишь передал его. Поэтому евреи не поклоняются великому пророку как святому. Просто любят и уважают как своего вождя, называют Моше-Рабейну, то есть «наш учитель», но знают, что и он не безгрешен, поскольку понес наказание, когда ослушался Всевышнего. Празднуя Песах в память об исходе из Египта, имени Моисея не призывают. Народ освободил не пророк, а Господь.
— Значит, в Его закон ты и веришь, — понимающе кивнул Франсиско.
— Да, в закон Всевышнего.
— Так вот что они называют грязным иудейством.
Дон Диего заглянул сыну в глаза.
— Да, мой мальчик. Соблюдение Закона, записанного в Пятикнижии.
Океан дышал соленой прохладой и одиночеством. Франсиско посмотрел на изборожденное морщинами лицо, на узловатые руки, перебиравшие светлый песок. То были руки и лицо праведника. Подчиняясь внезапному порыву, юноша попросил:
— Папа, будь моим наставником! Я хочу укрепить свой дух. Хочу сделаться самим собой, человеком, сотворенным по образу и подобию Божию.
Старый врач улыбнулся:
— Читай Библию.
— Я чуть ли не с детства только тем и занимаюсь, сам знаешь.
— Поэтому ты так хорошо меня понимаешь.
Франсиско повернулся лицом к океану и уселся рядом с отцом. Их плечи соприкасались. Теперь они действительно были вместе — родственные души, верные единомышленники. Дона Диего наполняла несказанная гордость: вот какой у него сын! А юноша вдруг всем сердцем ощутил, что вновь обрел утраченные корни. Отныне их связывали не только узы крови, но и взаимное доверие, жгучая тайна.
— Папа, я больше не чувствую себя одиноким. — Франсиско простер руки к серебристо-синей водной глади, потом к небу, где в незримых воздушных токах скользили чайки. — За мной стоит неисчислимый род поэтов, вельмож и святых.
— Ты принадлежишь к древнему дому Израилеву, к многострадальному дому Израилеву. К нему принадлежат и Иисус, и Павел, и другие апостолы.
— Да, в моих жилах течет их проклятая кровь. Их благословенная кровь.
— Кровь Иисуса, Павла и других апостолов. Вот за это нас и ненавидят. Не желают принимать. Возвели стену между евреями, которым поклоняются, и евреями, которых презирают и мечтают сжить со света.
— A Scrutinio Scripturarum эту стену только укрепляет. — Франсиско все никак не мог забыть опус, задевший его за живое. — Савл и Павел — на самом деле один и тот же человек. Апостол Павел, пока не обратился, был раввином Савлом. Вот и Сантамария, в прошлом Соломон ѓа-Леви, забыл о своем происхождении, пошел на поводу у честолюбия и стал епископом.
— Он пошел на поводу у страха, — поправил сына дон Диего. — Страх хуже смерти, уж я-то знаю.
Франсиско удрученно кивнул. Это была больная тема.
— Из страха я отрекался, плакал, лгал, давал показания, — бормотал отец. — И перестал быть собой. Просто говорил, что велели.
— Папа, пожалуйста, скажи: ты хоть когда-нибудь, хоть на короткое время возвращался в лоно церкви?
Дон Диего растерянно развел руками, поскреб бороду.
— Возвращался ли… А я когда-нибудь к ней принадлежал? Католики считают, что любой крещеный сразу становится христианином. Потому и крестят насильно. Прозелитизм — явление распространенное. Но те, кого обратили против воли, никогда не уверуют искренне. Как будто клятву приносит кто-то другой, а за клятвопреступление судят тебя… Посмеялся бы я над этой нелепицей, да где уж тут…
— Но разве крещение не дарует благодать?
— Благодать дарует вера. Мальчик мой, сколько раз я пытался уверовать в церковные догмы, чтобы наконец перестать чувствовать себя изгоем! Сам знаешь, я исправно хожу к мессе, участвую в процессиях, и не только для виду. Я внимательно слушаю, молюсь, но сердце молчит, а глаза видят лишь чуждую мне церемонию.
— Так значит, ты хотел бы перестать быть иудеем?
— Еще как! И не я один, нас таких тысячи и тысячи — людей, которым надоело быть отбросами. Но тогда пришлось бы отречься от себя, забыть родных, прошлое, тот железный ключ.
— Выходит, дело не только в религии?
— Конечно же нет!
— А в чем же?
— Так сразу и не скажешь… В истории, наверное. В общей судьбе. Ведь мы, евреи, люди Писания, то есть Книги. В ней, в ее текстах — все наше прошлое. Странно, не правда ли? Ни один народ не относился к истории так бережно, как и ни к одному народу она не была столь жестока, как к нам.
Помолчав, дон Диего пробормотал:
— Быть евреем не легче, чем следовать тесным путем добродетели. Точнее, вообще невозможно. Запрещено.
— Так что же делать?
— Или принять новую веру всем сердцем…
— Сердцу, папа, не прикажешь, — перебил отца Франсиско. — Ты сам это только что говорил.
— Тогда притворяться. Именно так я и поступаю.
— Значит, снова спектакль, лицедейство. Выходит, мы не лучше их, а то и хуже, — сердито тряхнул головой Франсиско.
— А куда денешься? Нас вынуждают лгать.
— И мы подчиняемся.
— Вот именно.
— Неужели нет другого выхода?
— Нет. Все мы — узники огромной темницы. Из нее не вырвешься.
Начало смеркаться, пора было возвращаться домой. Плотные облака на горизонте заалели. Посвежело, волны длинными языками лизали берег.
— Нет, я не могу смириться, — тихо проговорил Франсиско. — Должен быть другой путь. Узкий и тернистый, но другой. Я верю, что смогу разрушить тюремные стены.
Наш новый недруг готовится нанести удар исподтишка, — размышляет в своей мрачной келье инквизитор Андрес Хуан Гайтан. — Опасный недруг, сальный, весьма искушенный в политике. Он возник, чтобы защищать истинную веру от натиска протестантов, назвался Обществам Иисуса, а теперь претендует на власть над всей церковью.
Действуя тонко, сочетая агрессию с благочестием, иезуиты за короткий срок заняли достойное место среди монашеских орденов, но на этом не остановились. Самым наглым образом они посмели обличать промахи и недостатки доминиканцев, францисканцев, мерседариев и августинцев, чтобы выставить в лучшем свете себя. Бесцеремонность помогла им продвинуться во всех областях, завоевать благорасположение папы и короля Испании. Изощренные интриганы покушаются даже на власть инквизиции. Мне надо будет непременно поговорить об этом с соратниками. Но нынче и среди своих приходится соблюдать осторожность: еще вообразят, будто мною движут какие-то неблаговидные намерения. Вот до чего мы докатились!
Отношение к индейцам — один из коварных приемов иезуитов в борьбе за место под солнцем. Они опекают дикарей и похваляются миссионерскими успехами. Вот пройдохи! Присвоили себе пальму первенства, хотя и доминиканец Бартоломе де лас Касас, и многие другие священники неоднократно вступались за коренное население. И потом, на деле их волнует вовсе не обращение язычников, а власть. Тому подтверждение колонии-редукции, настоящие государства в государстве: иезуиты переселяют туда индейцев якобы для того, чтобы спасти от жестоких и алчных энкомендеро. Да они сами ничуть не лучше! А уж до чего честолюбивы — слов нет.
Скоро и архиепископу, и вице-королю, и инквизиции придется кланяться им в ножки. Лима уже в осаде: с одной стороны парагвайские редукции, где тысячи индейцев-гуарани верно служат своим хозяевам, с другой стороны такие же колонии в Чили, населенные арауканами. Кольцо сжимается, но люди обычно не замечают того, что творится у них под самым носом. Общество Иисуса лицемерно подает свои достижения как очередную победу христианства, и все принимают это за чистую монету.
То, что иезуиты стараются подорвать наше могущество, ясно как божий день. Видите ли, новые христиане не представляют никакой опасности, поскольку иудейство не в силах поколебать основы церкви. А потому главное внимание следует уделять евангелизации идолопоклонников.
Да, но мы, инквизиторы — не миссионеры, а борцы за чистоту истинной веры. Однако до этого интриганам нет никакого дела. Будь они прокляты.
В вице-королевстве Перу циничные раздоры между сильными мира сего ни для кого не были секретом: власти светские и власти церковные, инквизиторы, монашеские ордена не только старались подсидеть соперников, но и грызлись между собой. Во имя благих, но невыполнимых целей им следовало бы действовать сообща под знаменами короны и святой веры в Христа. Тем не менее архиепископ совал свой нос повсюду, городской совет, забыв о прямых обязанностях, засылал соглядатаев в обители, в тюрьмы инквизиции и даже в покои вице-короля. Судьи вместо того, чтобы печься о соблюдении законов, принимали взятки, служили многим господам и были всеобщим посмешищем. Дабы отплатить тайным благодетелям, им также приходилось интриговать, подкупать и жульничать. Даже университет Сан-Маркос, гордость Лимы, и тот частенько оказывался источником скандалов и распрей.
Однако нашелся человек, в одночасье положивший конец безобразной грызне. И чудо это совершил не местный герой, а голландский протестант Йорис ван Спилберген. Впрочем, жители вице-королевства переиначили его имя на свой лад и нарекли Хорхе Спилбергом. Дерзкий голландец намеревался захватить Перу и учинить в нем настоящий апокалипсис.
Ходили слухи, будто это сущее порождение дьявола, умный и жестокий злодей, но Франсиско им не слишком-то верил.
Дону Диего было поручено отправить по домам всех хронических пациентов и освободить место для раненых в предстоящей битве за город. Франсиско, Хоакину дель Пилару, а также всем студентам, бакалаврам, лиценциатам и даже докторам Лимы велели немедленно отправляться в Кальяо для обороны порта. Йорис ван Спилберген, грозный пират, собирался спалить Город Королей дотла.
Волна патриотизма захлестнула всех. Испанцы, креолы, индейцы, метисы, негры, мулаты, самбо, знать, ремесленники и торговцы, миряне и священники позабыли о склоках и сплотились против общего врага.
Нидерланды, более сорока лет боровшиеся за независимость, жаждали нанести Испании удар. Условия перемирия[64] соблюдались в Европе, но теряли силу за океаном, где голландцы стремились отбить у своего поработителя земли и сокровища. Военные действия продолжались и на Молуккских островах, и на соседних архипелагах, а теперь грозили перекинуться в Западные Индии. Этого испанская корона допустить никак не могла.
Но на самом деле голландцы просто хотели беспрепятственно плавать в Азию через Магелланов пролив. Они не раздумывая снарядили мощную эскадру под командованием бывалого адмирала Йориса ван Спилбергена. Корабли благополучно пересекли Атлантический океан, достигли берегов Бразилии и двинулись на юг: надо было миновать пролив, прежде чем задуют зимние ветры. Устрашившись опасностей, команда одного из кораблей попыталась дезертировать. Но адмирал сказал: «Мы получили приказ, и другого пути у нас нет. Будем держаться вместе». Эскадра вошла в ледовый лабиринт. Узкие разводья дышали могильным холодом. Волны бились о мраморно-белые глыбы, пенные водовороты превращали плаванье в нескончаемую череду гибельных ловушек. В любой момент суда могли напороться на айсберг, сесть на рифы или сбиться с курса: однажды морякам даже почудилось, будто они заплутали и вернулись ко входу в пролив. Однако в конце концов пять кораблей, потрепанные, но непобежденные, назло волнам и течениям достигли бухты Кордес.
А тем временем испанские шпионы, шнырявшие по Нидерландам, проведали об экспедиции и немедленно послали донесение в Мадрид. Когда весть дошла до вице-королевства Перу, маркиз де Монтескларос поставил во главе военного флота своего племянника, отважного, но неопытного молодого человека по имени Родриго де Мендоса. Даже перед лицом столь серьезной опасности законы кумовства были для него важнее всего.
Голландцы двинулись на север вдоль чилийских берегов. Едва жители Вальпараисо завидели на горизонте их паруса, в городе началась паника. Люди поджигали свои дома и бежали кто куда. Высадившись, Спилберген и двести его соратников открыли огонь из единственной пушки, переправленной на сушу, но жертв среди населения почти не было — больше криков и разрушений. Под покровом ночи команда поживилась кое-какой добычей и вернулась на борт, чтобы атаковать укрепления порта Кальяо, откуда что ни день отплывали в Испанию галеоны, груженные золотом и серебром.
Племянник вице-короля решил встретить головорезов-протестантов в открытом море. Во-первых, он хотел захватить их врасплох, а во-вторых, имел основания не слишком полагаться на сухопутные войска, годные скорее для карнавального шествия, чем для настоящего сражения.
Горожане готовились отразить штурм. В порту собралось более тысячи ополченцев, вооруженных аркебузами, шпагами и кинжалами.
Франсиско выдали копье и щит. Взяв их в руки, юноша подумал, что выглядит глупо, поскольку не знал, как со всем этим управляться. Похожие трудности испытывала большая часть его земляков. Артиллеристам было и вовсе несладко: орудия находились в плачевном состоянии. Со злости и от отчаяния несколько пушек просто расколотили вдребезги.
Слугам велели утыкать факелами все побережье. Пусть пираты думают, будто в порт стянуты огромные силы. Взволнованные, священники переходили от одной группы защитников к другой, раздавая благословения направо и налево и описывая протестантских еретиков в таких черных красках, что у добрых католиков появлялось желание растерзать нечестивцев голыми руками. Солдаты получили приказ рассредоточиться, присматривать за ополченцами и отлавливать дезертиров. Операцией руководил офицер, гордо восседавший на коне. Звали его Лоренсо Вальдес.
Холод пробирал до костей. Люди не знали, чем себя занять, и мыкались без дела. На кострах булькали котлы с каким-то варевом, а вокруг грелись необученные вояки, обсуждая племянника вице-короля. Одни считали его желторотым юнцом, другие называли героем, безжалостным к супостату.
— Голландец сожрет Мендосу в два счета, — заявил какой-то мужчина, шумно прихлебывая суп.
— Еще посмотрим! Наш голландцам яйца оторвет и в глотку засунет, — запальчиво возразил другой едок, помоложе.
— Верно сказано, — вмешался в разговор третий, протягивая кружку негру, стоявшему у костра с половником. — Пираты сюда и сунуться не посмеют. Им известно, что город защищают тысячи солдат. Поглядите, вон сколько факелов!
— Тысячи? — усмехнулся скептик. — Солдат здесь раз-два и обчелся, остальные просто необстреляные горожане, вроде нас.
— А вы случаем не португалец? — прищурившись, осведомился юноша.
— Нет. Вы на что намекаете? Или я плохо говорю по-испански?
Франсиско взяла досада. Его отец, врач родом из Португалии, глаз не смыкал, чтобы спасти, если понадобится, жизнь этим сукиным детям.
— Только португальцы радуются голландским каверзам.
— Ничему я не радуюсь! — возмутился собеседник. — И никакой я не португалец. Придержите свой язык и не порочьте честных людей…
— Да как вы смеете…
— Смею, юноша, смею. Не путайте португальцев с португальскими евреями, — ответил спорщик, напирая на слово «евреями» и указывая куда-то кружкой.
Сидевшие у костра замолчали, не найдя, что возразить. Где-то поблизости гомонили ополченцы и ржали лошади.
— Португальские евреи, вот они рады! — продолжал мужчина, помолчав. — Они с протестантами заодно, так же ненавидят нашу святую веру.
Франсиско чуть не поперхнулся. Ему захотелось выплеснуть горячее варево прямо болтуну в физиономию.
— Чтоб португалец да не был евреем! — послышался чей-то голос.
— Неправда.
— Я таких не знаю.
В темноте послышался цокот копыт: к костру приближались гвардейцы, а впереди на статном коне ехал Лоренсо. Франсиско помахал ему.
— Разойтись! Живо! — сердито приказал капитанский сын. — Все по местам!
Ополченцы поспешили к городским стенам, не забыв напоследок наполнить кружки похлебкой.
— Как поживаешь? — радостно спросил Лоренсо, разглядев товарища в зыбком красноватом свете.
— Да неважно, — с натянутой улыбкой ответил Франсиско, указывая на копье и щит.
— Трусишь, что ли?
— Честно говоря, с медицинскими инструментами я умею управляться лучше, чем вот с этим.
— Да, оружие тебе не к лицу, — засмеялся Лоренсо.
— Но приказ есть приказ.
— Вот именно, — всадник потрепал по шее коня. — Врачи тоже должны оборонять город. Помнится, твой отец патрулировал стены Ибатина.
— Да, было дело.
— Вот, а ты теперь защищаешь Кальяо. — Молодой офицер поправил шлем. — А кстати, как поживает дон Диего?
Франсиско потупился, и Лоренсо пожалел, что задал этот вопрос.
— Извини…
— Ладно, ничего… Постарел сильно, еле ходит. Но и сейчас на посту, готовится принимать раненых.
— Если они, конечно, будут.
— Как не быть!
— Да ты только посмотри, повсюду факелы. Пираты сюда не полезут: тысячи солдат тут же изрубят их на куски.
— Солдат, допустим, не тысячи…
— Но голландцы-то этого не знают. — Лоренсо натянул вожжи. — Счастливо, Франсиско!
— Счастливо!
Франсиско отошел к укреплениям и сел на землю. Прислонил копье и щит к стене, ослабил пояс, надвинул на лицо шляпу и поплотнее завернулся в плащ. Надо бы немного вздремнуть. Но в голове все звучали слова: А вы случаем не португалец?> До сих пор людям приходилось доказывать, что в их жилах нет ни капли грязной иудейской крови, а теперь вот и португальцы под подозрением Интересно, кто на очереди…
Наконец тягостное ожидание закончилось.
На следующий день, ближе к вечеру, на горизонте появились грозные паруса, формой напоминавшие клыки хищного зверя. Попутный ветер нес их прямо к Кальяо. Спилберген был уверен в победе: не иначе как сам лукавый нашептал ему, что порт защищают неопытные усталые ополченцы. Четырехсот головорезов достаточно, чтобы смять оборону, разметать немногочисленное войско и набить сундуки несметными сокровищами.
Родриго де Мендоса взбежал по сходням флагманского корабля и приказал эскадре немедленно поднимать якоря: надо перехватить противника в море. А на суше царил невообразимый переполох. Офицеры пришпоривали коней, торопясь объехать все сторожевые посты и расшевелить горе-вояк. Артиллеристы, обливаясь потом, пытались починить никуда не годные пушки. Негров гнали к воде, чтобы прикрыться ими, как живым щитом, когда пираты начнут высадку. Франсиско занял свое место рядом с земляками, вооруженными кто копьем, кто кинжалом.
Баталия завязалась напротив мыса Серро-Асуль. Загрохотали бортовые орудия, корабли окутали клубы сизого дыма, в которых полыхали яркие молнии. Раненые и убитые падали в мутную, вспененную ядрами воду. С земли было не разобрать, где чье судно, где чей флаг. Оставалось беспомощно наблюдать за происходящим. А бой подкатывал все ближе к порту, все громче становились залпы, потянуло порохом.
Мендоса, перепачканный копотью и забрызганный кровью, решил, что сумел разгадать замыслы Спилбергена: наверняка коварный пират попытается подобраться к берегу под покровом ночи. Значит, надо во что бы то ни стало отогнать голландцев в море. Адмирал приказал обстрелять противника, но увы — в сумерках артиллеристы ошиблись целью и вместо вражеского судна поразили одну из своих же галер, которая немедленно затонула, утащив на дно вопящих гребцов и матросов.
Тем временем голландцы под командованием опытного адмирала выловили из воды уцелевших товарищей и укрылись в одной из бухт острова Сан-Лоренсо, чтобы подлечить раненых и подлатать корабли.
Наступила передышка.
Три дня спустя враг нанес новый удар. Завидев стремительно приближавшиеся паруса, защитники Кальяо заметались. Священники водрузили на носилки статуи святых и понесли на берег, чтобы уж наверняка заручиться помощью заступников. Ополченцам стали раздавать оставшееся оружие. Франсиско получил аркебузу.
— Но у меня уже есть щит и копье, — запротестовал он.
— Заткнитесь и берите что дают, черт вас дери! — разозлился офицер, оттолкнул юношу к стене и всучил еще одну аркебузу его соседу.
Солдаты обнажили шпаги и плашмя лупили ими негров и индейцев, поскольку те не желали становиться пушечным мясом. Мендоса кинулся было на мол, но не успел: раздался оглушительный залп, и ядро разворотило угол улицы Святого Франциска. Второе со свистом пронеслось над городом и смело несколько лачуг на окраине. Паника усилилась. Теперь уж противника не остановишь. Солдаты и ополченцы вяло отстреливались, но больше молились и даже исповедовались, не надеясь остаться в живых. Однако Спилберген, дьявольское отродье, передумал штурмовать Кальяо, полагая, что силы неравны. Злорадно хохотнул да и был таков.
Удрученный поражением своей армады, вице-король тем не менее извлек из него важные уроки: велел усовершенствовать корабли, годные разве что для потешных баталий, и привести в порядок пушки. Следовало бороться не только с местными интриганами, но и с внешними врагами Испании, которые тоже, как оказалось, не дремали.
Инквизитор Гайтан придерживался на этот счет собственного мнения: нападение Спилбергена объяснялось не только алчностью меркантильных голландцев и их ненавистью к католической церкви, но и кознями португальских марранов. Кто как не они, мечтая посеять смуту в вице-королевстве, зазывали туда протестантов — англичан, немцев и прочих. Интерес налицо: те же голландцы, атаковав Бразилию, разрешили евреям, проживавшим на захваченных территориях, вновь открыть синагоги. Заговор, ползучий заговор, вот что это такое! Бестолковый маркиз де Монтескларос уверен, будто достаточно усилить флот и отремонтировать орудия, чтобы отражать возможные атаки с моря. Но нет! Необходимо выявлять, преследовать и уничтожать внутренних врагов.
— А кто наши внутренние враги? Марраны, разумеется, — заключил инквизитор Гайтан.
Что за черная неблагодарность! — размышляет несколько месяцев спустя вице-король, стоя на палубе галеона, который держит курс к испанским берегам. — Пока я отражал атаки Спилбергена, Филипп III готовил мне замену. Так-то он отплатил своему верному слуге. Ужасная несправедливость! Наверняка инквизиторы постарались: они с самого начала строили против меня козни.
Преемника моего, графа де Маяльде[65], зовут Франсиско де Борха-и-Арагон. Та еще фигура! Их семейка запятнала себя скандалами и драками с маврами да евреями. Правда, из нее происходит великий праведник Франсиско де Борха, чья святость покрыла все грешки родственников. Новый вице-король продал свое мужское достоинство, женившись на дочери четвертого князя Эскилаче, а вместе с приданым заграбастал и титул. Отныне бездельник велит именовать себя не иначе как его сиятельство князь де Эскилаче.
Сдается мне, что этот дутый князь выхлопотал себе назначение в Перу, чтобы поразвлечься и набить карманы, не имея ни малейшего представления о здешних склоках. Он прицепил себе на пояс блестящий кортик, но едва ли осмелится взять в руки настоящую шпагу. Спилбергена уже и след простыл, а Франсиско де Борха-и-Арагон все отсиживался в Гуаякиле вместе со своей свитой из восьмидесяти четырех пажей, слуг и прочая. Боялся сунуться в Лиму, пока не будут завершены мои оборонные инициативы.
Пусть полюбуются на него те, кто обвинял меня в кумовстве. И потам, говорят, что преемник не желает отставать от предшественника и корчит из себя поэта. Хвалится умением сочинять забавные стишки: видно, он из тех, кто полагает, будто смех способен обезоружить любого мужчину и уложить в постель любую женщину. Вот болван!
Стоило ему ступить на берег Кальяо, местный писака-лизоблюд по имени Педро Мехиа де Овандо решил выставиться и сочинил поэму, превозносящую род князя, назвав ее «Овандина». Но поскольку новый вице-король не проявил к виршам особого интереса, корыстный рифмоплет взял да и вписал в текст имена нескольких мавританских и еврейских предков. Книжица привела в бешенство инквизиторов Франсиско Вердуго и Андреса Хуана Гайтана, которые тут же ее запретили. Ничего, это еще цветочки, ягодки будут впереди.
Мои начинания пришлись преемнику по душе, но их стоимость возмутила. Хочет, верно, выслужиться перед Мадридом, обещает слать больше денег, чем присылал я, но и свой интерес забывать не собирается. Однако содержание войска и эскадры обходится недешево, ведь соленый воздух разъедает паруса, а морская вода разрушает корпуса кораблей. К тому же после атаки голландцев и многие жители Кальяо в панике предпочли перебраться в другие города, подальше от океана.
А впрочем, зачем тратить время на размышления о князе де Эскилаче? Инквизиция выживет его, как выжила меня. Есть дела поважнее: судебное разбирательство, которое готовят в Мадриде неблагодарные хапуги. Таким сколько ни дай, все мало. К счастью, подобные процессы хоть и неприятны, но не опасны. И вынесение решения, и подготовка к его исполнению затягиваются на годы, а потом и вовсе забываются. Королевский двор прогнил насквозь, так что в нем всегда можно обзавестись надежными помощниками.
В таверне, где собирались студенты университета Сан-Маркос, стены сотрясались от смеха, спиртное лилось рекой и дымилось жаркое, щедро приправленное перцем. Лоренсо Вальдес, Хоакин дель Пилар и Франсиско часто засиживались там допоздна. Лоренсо обожал щипать за ягодицы негритянок, которые разносили по столам еду с пылу с жару, и призывал друзей вести себя по-мужски, то есть с женским полом не церемониться. Однажды он отвел Франсиско в сторонку. В руках у обоих были кружки с водкой.
— Хочу тебя предупредить, — тревожно зашептал капитанский сын, — что для португальцев наступают нелегкие времена.
Даже в чадном полумраке таверны было видно, как блестят глаза Франсиско. Он внимательно смотрел на друга.
— Да я же креол, родился в Тукумане.
— Не строй из себя дурачка! В Лиме запахло жареным. — Лоренсо вдруг помрачнел и сглотнул слюну.
— Почему это?
— Похоже, не дадут тебе здесь житья. Твой отец…
— Мой, и что дальше?
— Ты скоро получишь диплом. Это все, что тебе от Города Королей нужно. А там…
— Что там?
— А там уезжай отсюда куда-нибудь. Где под тебя не будут подкапываться.
— Разве есть на свете такие места? — поморщился Франсиско.
— Лима — это сущий вертеп, сам видишь.
— Так тебе уж и столица надоела?
Лоренсо стиснул приятелю локоть.
— В ту ночь, когда мы ждали Спилберга, тебе несподручно было даже копье держать. Так вот поверь, подозрения и клевета еще тяжелее. У нас тут интриган на интригане.
— Ко мне подобраться трудно. Я ни во что не лезу.
— Кому-нибудь другому сказки рассказывай. Я тебе зла не желаю, зато вот эти… — Лоренсо обвел таверну недобрым взглядом. — Те, что сейчас с нами пьют, завтра с удовольствием поднимут чарку за твой арест.
— Мне что же, бежать из города? — Франсиско чуть не задохнулся от злости. — Прямо сегодня ночью?
— О португальцах плетут жуткие вещи. Мол, все они как один предатели, марраны и Спилберга в Кальяо зазвали.
Франсиско залпом осушил кружку.
— И куда прикажешь деваться? — нахмурился он. — Обратно в Кордову?
— Соскучился?
— Нет.
— Вот и я о чем.
— В Панаму? В Мехико? В Картахену? Может, в Мадрид?
— Не спеши, еще есть время подумать.
— Да найдется ли на свете такое место? Блаженная Аркадия? Может, ты знаешь?
Лоренсо сжал губы и сочувственно похлопал Франсиско по плечу.
— Где-нибудь да найдется.
— Разве что у Плиния…
— Где-где?
— В книге у одного римлянина, который писал о землях, населенных людьми с ногами, вывернутыми назад, и с зубами прямо на животе.
Лоренсо расхохотался.
— Слыхал я, такие водятся на юге, в стане арауканов.
— Выдумки все это!
— Ничего не выдумки. Иезуит Луис де Вальдивия новому вице-королю все уши прожужжал рассказами про Чили. — Лоренсо победно поднял кружку. — Видишь, вот тебе и Аркадия.
Франсиско Мальдонадо да Сильва почувствовал, что на душе посветлело. Может статься, в Чили он наконец сможет дышать полной грудью.