Внутри, за толстыми стенами, тянет затхлостью. Миновав пустой неприютный зал, они сворачивают в галерею, а потом осторожно спускаются по выщербленным ступеням. Свет фонаря выхватывает из темноты низкие своды и неровную кладку, похожую на кожу какого-то чудовища, которое затаилось и тихонько дышит. Франсиско спотыкается и чуть не падает, запутавшись в цепи кандалов, до крови истерших щиколотки. Навстречу выходит негр, тоже с фонарем в руке, и ведет конвойных и пленника по бесконечному лабиринту мрачных катакомб. Куда они идут? Вот негр останавливается перед дощатой дверью, отпирает замок и отодвигает засов. Офицер вталкивает арестанта в камеру. Дверь захлопывается, но сквозь щели некоторое время еще сочится слабый свет. Потом его обступает кромешная тьма. Франсиско шарит по шершавым стенам, на ощупь находит скамью и в изнеможении валится на жесткие доски. Теперь можно, здесь никто не увидит его слабости.
Один, совсем один в жутком чреве инквизиторской тюрьмы. Узник знает, что для начала его станут изводить ожиданием, чтобы сломить дух. Так было и в Консепсьоне, и в Сантьяго. На помощь, как всегда, приходят псалмы.
Франсиско полагает, что достаточно хорошо изучил приемы инквизиторов, но с некоторыми их фокусами он пока не знаком, а потому очень удивляется, когда всего через час засов отодвигают и на пороге возникает фигура с подсвечником в руке. Его собираются вести в камеру пыток? Так скоро? Но нет, это не охранник, не слуга, это женщина, негритянка. Что за чудеса! Вот она осторожно приближается, молча подносит свечу к самому носу пленника, потом к щиколоткам и запястьям в тяжелых оковах, ставит подсвечник на пол, выходит в коридор и возвращается с кружкой теплого молока. Франсиско недоуменно рассматривает ее лицо, так похожее на лицо Каталины в былые годы.
Франсиско пьет и чувствует, как возвращаются силы. Негритянка садится рядом. От нее пахнет кухней, дымом очага.
— Спасибо, — тихо говорит заключенный.
Женщина молчит, только смотрит. Франсиско кивает на распахнутую дверь камеры.
— Ну и что? — пожимает плечами гостья. — Или вы удрать хотите?
Франсиско утвердительно прикрывает веки.
— Глупости, — глубоко вздыхает она. — Отсюда не вырвешься.
Да кто же это? И с какой стати ему помогает? Прямо наваждение какое-то, галлюцинация. Франсиско начитает расспрашивать, и негритянка охотно отвечает. Звать ее Мария Мартинес, упекли за колдовство, а пока суд да дело, определили в услужение к тюремному смотрителю, чтобы зря не ела казенный хлеб.
В услужение, значит. И в чем состоят эти услуги? В том, чтобы поить молоком заключенных? Или вытягивать из них сведения, а заодно отговаривать от попыток к бегству?
Мария печально улыбается и рассказывает свою историю — но всем ли одну и ту же, вот что интересно. Она была арестована по распоряжению комиссара инквизиции Ла-Платы за то, что пыталась приворожить молодую вдовушку, к которой прониклась нежными чувствами. Комиссар грозился лично прирезать ее, ведь где это видано, чтобы женщина ложилась с женщиной. Но в конце концов отдал под суд за колдовство — дескать, ворожба не такой тяжкий грех, как женоложство. Инквизиторов особенно интересовало, каким образом обвиняемая пыталась заручиться поддержкой нечистого: например, гадала на вине или втыкала булавки в мертвую голубку. Негритянка говорит медленно, путано и время от времени тычет зубочисткой себе в ноздри, а капельки крови размазывает по платку. Эту кровь она поднесет Богородице, чтобы уберегла ее от новых пыток. Тут, в тюрьме, каждый выкручивается как может, лишь бы поменьше мучиться. Под конец Мария сообщает, что господин тюремный смотритель, человек добрейшей души, ненадолго уехал и велел ей отнести молока новому арестанту.
— Мне, значит?
— Вы же и есть тот самый врач, которого привезли из Чили?
Франсиско пытается разобраться в этой несуразице. Его арестовали в Консепсьоне, допрашивали, увещевали, держали взаперти, перевозили с места на место — и все для того, чтобы препоручить заботам какой-то негритянки, которая и сама ждет приговора! А он-то думал, что здесь, за мрачными стенами, сплошь стража да палачи… Попустительство, неслыханное даже для простых тюрем. Видимо, и у инквизиции имеются свои причуды.
— А за вами какая же вина? — спрашивает женщина.
— Ровным счетом никакой! — восклицает Франсиско.
Щербатый рот растягивается в улыбке:
— У нас тут сплошь невинные сидят!
— Разумеется, мне известна причина ареста, но совесть моя чиста.
— Вы что, двоеженец? Или убили кого? Или бумаги подделали?
— Ни то, ни другое, ни третье. Я иудей.
Женщина вскакивает и испуганно отряхивает платье из грубого полотна.
— Да, иудей, — уже громче повторяет Франсиско. — Как мой отец, как дед и прадед.
— Прямо все иудеи?!
— Все.
Мария осеняет себя крестным знамением, призывает на помощь святую Марфу и в изумлении глядит на узника.
— И вы не боитесь?
— Как не бояться! Конечно, боюсь.
— Но почему вы говорите об этом так спокойно?
— А потому, что действительно верую в Бога Израиля.
Негритянка наклоняется, жалостно смотрит Франсиско в глаза и шепчет:
— Ради всего святого, не признавайтесь господину тюремному смотрителю. Он отправит вас на костер.
— Знаете, Мария, я ведь нахожусь здесь именно для того, чтобы об этом сказать. И иначе никак не могу.
— Тс-с-с! — женщина зажимает ему рот пухлой ладонью. — Господин смотритель очень добрый, но может и разгневаться. Если вы и вправду… ну… этот самый, вам несдобровать.
Она поднимает с пола пустую кружку и подсвечник.
— Представляете, человек себе спокойно приходит, а вы ему такое! Не говорите ни в коем случае!
Франсиско качает головой, звеня тяжелой цепью, разводит руками и думает, что этой простой женщине, конечно, никогда не понять его. Но ее неуклюжая доброта вызывает расположение. Все-таки живая душа рядом, хоть с кем-то можно поделиться мыслями, которые скоро предстоит излагать перед трибуналом инквизиции. Рано или поздно его вызовут, чтобы из первых уст услышать подтверждение тому, что записано в деле. Так может, отрепетировать речь сейчас, раз есть такая возможность?
Узник просит негритянку не уходить и начинает свой рассказ, но тут где-то хлопает дверь. Мария выглядывает в коридор и, вернувшись, шепчет:
— Господин смотритель вернулся! Быстро вставайте! — Она помогает Франсиско подняться, приглаживает ему взлохмаченные волосы и одергивает грязную рубаху.
Порог камеры переступает невысокий коренастый мужчина, следом семенит слуга с фонарем. Смотритель подходит к Франсиско и окидывает его презрительным взглядом, словно давая понять, что рост — дело второстепенное. Потом щелкает пальцами, и женщина тут же исчезает, прихватив с собой кружку и подсвечник. За ней, не говоря ни слова, выходит и смотритель. Заключенный снова остается в полном одиночестве. Столько неожиданностей, просто голова кругом.
Однако глаза не успевают привыкнуть к темноте: дверь опять отворяется, в камеру входит слуга и велит следовать за ним. Франсиско знает, что скоро тело его примутся терзать, пытаясь сокрушить дух. И всем сердцем жаждет выстоять. Пусть таскают туда-сюда, пусть изводят холодом, пусть жгут огнем! Главное — получить возможность высказать свою правду. Наивный мечтатель: суду на эту правду наплевать. Но назад дороги нет, он сам отрезал все пути к отступлению. Тяжелые кандалы сковывают движения. Франсиско плетется за своим провожатым, коридор все тянется и тянется, изгибается бесконечной кишкой.
Ноги пугаются в цепях. Вот и еще один коридор. Слуга сворачивает направо, потом налево и останавливается перед массивной дверью. Поднимает фонарь повыше и случит дверным молоточком. Чей-то голос приказывает войти. За ярко освещенным столом восседает тюремный смотритель.
От изнеможения Франсиско еле держится на ногах. Щиколотки отчаянно ломит, перед глазами все плывет.
Чиновник молча читает бумаги, лежащие перед ним, — видимо, обвинительное заключение, доставленное из Чили. Время томительно тянется: смотритель — человек старательный, но в чтении не силен. Иногда он бросает на узника короткие взгляды, словно желая удостовериться, что тот никуда не делся, и наконец равнодушно произносит:
— Назовитесь.
— Франсиско Мальдонадо да Сильва.
Тюремщик не удостаивает его ответом и продолжает изучать бумаги. Хочет тем самым показать, что арестант — пустое место? Следующий вопрос он задает только через несколько минут:
— Причина ареста вам известна?
Ноги подкашиваются. Усталость, накопившаяся за последние месяцы, давит неподъемной глыбой.
— Полагаю, что меня арестовали как иудея.
— Полагаете, значит…
Рот заключенного кривится в усмешке:
— Не я же отдал приказ о своем задержании. Откуда мне знать причину.
Тюремный смотритель краснеет и невольно тянется к шпаге: что за дерзости позволяет себе это ничтожество!
— Да вы к тому же не в своем уме! — гневно бросает он.
Франсиско переносит вес тела на правую ногу. Плечи и затылок наливаются свинцовой тяжестью. Комнату застилает туманом, предметы то укорачиваются, то удлиняются.
— Советую вам говорить правду, — овладев собой, ровным голосом произносит смотритель.
Франсиско, еле ворочая языком, отвечает:
— Я здесь именно для этого.
Туман становится все гуще, колени подгибаются. Франсиско падает без чувств. Тюремщик не спеша встает, огибает стол, подходит к арестанту и носком сапога легонько бьет по плечу. За годы службы ему довелось повидать немало трусов и симулянтов. Потом со всей силы пинает бедолагу в ребра и, убедившись, что тот не реагирует, велит негру плеснуть в изможденное лицо водой и презрительно произносит:
— Слабак!
Усаживается на место, задумчиво трет подбородок и принимает решение:
— Уведите его назад в камеру и дайте поесть.
Приходят слуги и одевают узника в монашеский хитон. Потом дают кружку молока и кусок свежего хлеба. Франсиско еще не до конца очнулся от забытья. Он жует и глотает, чувствуя острую боль в челюсти, в горле и за грудиной.
— Вставайте, — велят ему.
— Куда меня ведут? — Теперь боль разливается по всему телу.
Слуги не отвечают, только заговорщически посмеиваются и выпихивают арестанта в коридор. Это тот же коридор, что и вчера? Тюремщикам удалось заморочить ему голову. С чего они начнут, на каком орудии будут пытать? На дыбе, как отца? Рядом, насупившись, вышагивает коротышка-смотритель. Откуда он взялся? Мысли путаются, все плывет. Франсиско сжимает руками виски, спотыкается о цепь и чуть не падает.
— Да что с вами! — недовольно ворчит смотритель.
— Куда меня ведут?
— На заседание трибунала.
Франсиско снова спотыкается, и смотритель подхватывает его под локоть. Не может быть, чтобы дело продвигалось с такой скоростью! Или вмешались какие-то сверхъестественные силы? Долгие месяцы инквизиторы держали его взаперти, изводили одиночеством, делали вид, что и думать о нем забыли. И тут вдруг в самом чреве своей темницы неожиданно спохватились, решили выслушать. Да возможно ли такое? Одна дверь, вторая, третья — все распахиваются прежде, чем Франсиско успевает к ним подойти, какие-то люди молча провожают его глазами. Наконец пленника вталкивают в парадный зал, ярко освещенный фонарями. Кто-то пододвигает ему низенькую скамеечку, и смотритель дергает своего подопечного за руку, заставляя сесть. Чтобы не рухнуть на пол, Франсиско обеими руками хватается за сидение. Так значит, здесь трибунал и проводит дознание? К горлу подкатывает тошнота.
На возвышении стоит длинный стол из красного дерева, о шести ножках. За ним три массивных кресла со спинками, обитыми зеленым бархатом, — наверное, для судей. Ножки у стола резные, в виде морских чудовищ. Интересно, что означает эта деталь в помещении, где все продумано до мелочей? В центре широкой столешницы высится распятие; по бокам, точно часовые в латах, поблескивают тяжелые канделябры. Справа, в углу, Франсиско замечает деревянную статую Христа почти в человеческий рост. Его строгий взгляд устремлен куда-то под ноги обвиняемому. Отец рассказывал, что фигура эта непростая: если подсудимый говорит неправду, она мотает головой, а в ответ на слова прокурора утвердительно кивает. Франсиско охватывает дрожь — в стене темнеют две двери. Из одной, должно быть, выйдут инквизиторы. А куда ведет вторая? В секретный архив или в жуткую камеру пыток?
От волнения зрение Франсиско обостряется. Он внимательно осматривается, стараясь сосредоточиться и унять страх. Что, например, вон за теми черными портьерами? Черный — цвет траура по погибшим душам еретиков, которые оскорбляют святую церковь; зеленый — цвет надежды на раскаяние грешников. Все здесь устроено специально для того, чтобы воздействовать на разум заключенного. Герб инквизиции внушает трепет, недвусмысленно напоминает, кто здесь хозяин, а кто презренная тварь. Франсиско завороженно смотрит на него. Зеленый крест на черном поле (снова зеленый и черный), справа от креста оливковая ветвь, символизирующая милосердие к кающимся, слева тяжелый меч, сулящий кару непокорным. По краю герба слова на латыни, из семьдесят третьего псалма: Exurge, Domine, et judica causa tuam. Те же самые, что бросились ему в глаза, когда он восемнадцатилетним юношей приехал в Лиму, раздираемый внутренними противоречиями. Узник не может оторвать взгляда от изображения: герб, как живой, впитывает слова сотен и сотен обвиняемых, а потом гордо царит на аутодафе. И наконец, потолок. Знаменитый потолок, о котором знают в вице-королевстве все, — наборный, сделанный без единого гвоздя из тридцати трех тысяч кусочков драгоценной древесины, привезенной морем из Никарагуа.
В углах зала стоят альгвасилы и внимательно наблюдают за арестантом, скованным по рукам и ногам.
Вот скрипит первая дверь. Входит бледный человек в очках. Мрачный, угловатый и молчаливый, он, кажется, даже не замечает Франсиско и движется неуклюже, точно марионетка на веревочках. Останавливается возле рабочего столика и, священнодействуя, как диакон у алтаря, начинает раскладывать и расставлять на нем различные предметы: справа чернильницы и перья, баночку с мелким песком слева, посередине стопку листов, на них толстую книгу в кожаном переплете. Зачем это? Он что, боится, как бы листы не унесло порывом ветра? Закончив приготовления, человек садится, молитвенно сложив руки и неотрывно глядя на герб инквизиции. И замирает — сидит неподвижно, ни дать ни взять мумия.
Дверь снова скрипит, в зал торжественной вереницей вплывают инквизиторы. В воздухе повисает угроза, смерть шелестит незримыми крылами. Судьи переступают неспешно, мелкими шажками. Подходят к помосту. Кресла с высокими спинками заранее отодвинуты, чтобы удобнее было рассаживаться. Похоже на религиозную процессию, только без толп верующих и статуй святых. Лишь три фигуры, облаченные в черные мантии.
Секретарь встает и почтительно кланяется. Тюремный смотритель тянет Франсиско за локоть, заставляет подняться. Звон цепей нарушает мрачную торжественность момента. Судьи останавливаются каждый у своего кресла, крестятся и молятся. Потом дружно садятся. Секретарь поворачивает голову налево, глаза за толстыми линзами очков впиваются в смотрителя. Тот смущается, отпускает руку арестанта и поспешно ретируется. Выходят и альгвасилы. В зале остаются только инквизиторы, секретарь и обвиняемый. Процесс начинается.
Франсиско никак не может справиться с мелкой дрожью во всем теле. Он так долго ждал этого момента, старался предугадать вопросы, обдумывал ответы — и что же?! В голове пусто. Видимо, его станут унижать, как унижали папу. Велят говорить правду, только правду, будут тщательно записывать каждое слово, а потом используют сказанное, чтобы сломить и растоптать. На память приходит совет отца: «Постарайся не повторить моего пути!» Нет, об отце сейчас лучше не думать, следует сосредоточиться на том, как выстоять перед холодной злобой инквизиторов. Но в сердце все же закрадывается досада: послушался бы — не звенел бы сейчас кандалами в зале суда. Хотя, в отличие от отца, Франсиско сам шагнул навстречу судьбе, взвалив на плечи сестры бремя тайны, которое та не в состоянии была нести. Сам решил положить конец двойной жизни и по дороге в Сантьяго не воспользовался возможностью бежать. Неизвестно еще, сдюжит ли он, простой человек из плоти и крови, сумеет ли доказать, что каждый имеет право придерживаться своей веры, что никакого преступления в этом нет. Ведь у инквизиторов в запасе предостаточно средств, чтобы обламывать упрямцев.
Один из судей протирает очки рукавом облачения, водружает их на нос, приглаживает тоненькие усики и приказывает секретарю объявить о начале заседания. Франсиско слушает и узнает, что сегодня пятница, двадцать третье июля 1627 года, и что судить его будут достопочтенные доктора права Хуан де Маньоска, Андрес Хуан Гайтам и Антонио Кастро дель Кастильо.
Андрес Хуан Гайтан, тот самый, что много лет назад приходил в университет Сан-Маркос и пел дифирамбы вице-королю, устремляет на подсудимого ледяной взор и бесстрастным голосом произносит:
— Франсиско Мальдонадо да Сильва, клянетесь ли вы говорить правду и только правду?
Франсиско не опускает глаз. Горящий взгляд священнослужителя и сумрачный взгляд измученного узника встречаются, скрещиваются, точно два клинка. Сталкиваются два диаметрально противоположных мировоззрения. Упрямый сторонник незыблемости догмата против не менее упрямого защитника свободы вероисповедания. Инквизитор ненавидит (и втайне боится) обвиняемого, обвиняемый боится (и втайне ненавидит) инквизитора. Оба готовы до конца отстаивать свою правду.
— Положите руку на распятие, — приказывает Гкйтан.
С того места, где стоит подсудимый, ему видны лишь головы судей, сидящих за массивным столом на высоком помосте. Головы без туловищ, обрамленные зелеными спинками кресел, зловещие, присыпанные сединой, как пеплом. Франсиско твердо держится на ногах, но внутренняя дрожь сотрясает каждую клеточку его тела.
— Сеньор, — отвечает он, глубоко вздохнув, — я ведь иудей,
— Представьте себе, нам это известно.
— А значит, я никак не могу клясться на распятии.
Секретарь, старательно записывающий каждое слово, дергает головой и ломает перо.
— Таков порядок! — раздраженно говорит инквизитор. — И его надо соблюдать.
— Да, я знаю.
— Так клянитесь!
— Поймите, это лишено всякого смысла.
— Вы еще будете нас учить, что лишено смысла, а что нет! — От столь вопиющей дерзости лицо инквизитора злобно кривится. — Сумасшедшим решили прикинуться?
— Нет, сеньор. Но моя клятва будет иметь силу, только если я произнесу ее согласно моей вере, моему закону.
— Для нас ваша вера и ваш закон ничего не значат.
— Для вас, но не для меня. Я иудей и могу поклясться лишь именем Господа Всемогущего, Творца неба и земли.
Секретарь торопливо записывает, но буквы пляшут, а строчки расползаются. Наборный потолок жалобно скрипит: плашки из ценной древесины никогда не слышали ничего подобного. Инквизиторы внешне невозмутимы, хотя сердца их готовы выскочить из груди. На помощь приходит выучка: нет, этот выродок ни в коем случае не должен заметить, что задел судей за живое.
— Уж не собираетесь ли вы навязывать нам свои законы? — Гайтан изо всех сил старается говорить ровным, бесцветным голосом. — Уверяю, на пользу вам это не пойдет.
— Если я поклянусь на распятии, то солгу.
Судьи переглядываются, перешептываются и, кажется, приходят к какому-то решению. Обвиняемый наблюдает, как они готовят подобающий ответ на чудовищное кощунство. Наконец Хуан де Маньоска обращается к секретарю:
— Подсудимый может клясться по-своему. Но непременно отметьте в протоколе его злостное неповиновение.
В зале раздаются слова дотоле неслыханной клятвы. Потолочные плашки скрежещут.
Начинается допрос. Франсиско Мальдонадо да Сильва отвечает охотно. Он так устал от двуличия, так рад сбросить маску, не страшась, не стыдясь и не предавая ни Господа, ни других, ни себя.
Инквизиторы впервые видят человека, который держится с такой дерзкой открытостью: не стремится ввести их в заблуждение. не отрицает тяжелейших обвинений, не боится наказания. А хуже всего то, что подсудимый, кажется, совершенно честен! Он спокойно подтверждает, что является иудеем, и произносит это омерзительное слово с какой-то извращенной гордостью. Иудеем были и его отец, судимый этим же трибуналом, и его дед, и все предки, в чьих жилах текла презренная кровь. Тем не менее мать обвиняемого происходила из старого христианского рода, жила и умерла убежденной католичкой. Крестили его в далеком Ибатине, а епископ Фернандо де Трехо-и-Санабрия конфирмировал в Кордове. Франсиско Мальдонадо да Сильва говорит, что еще в отрочестве получил серьезное религиозное образование и оставался христианином до восемнадцати лет, пока не встретился в Кальяо со своим отцом. Хотя сомнения смущали его душу и раньше, в годы тяжких испытаний, павших на семью, он исправно ходил к мессе, исповедовался, причащался, словом, делал все, что положено делать доброму католику. Но затем прочел сочинение крещеного еврея Пабло де Сантамарии Scrutinio Scripturarum. Эта лукавая книжица возмутила его до глубины души: диспут между молодым Павлом и дряхлым Савлом выглядел надуманным, лживым и представлял собой не триумф церкви, а сплошную подтасовку. Именно тогда он и обратился к отцу за наставлением в вере предков.
Андрес Хуан Гайтан и Антонио Кастро дель Кастильо ерзают в креслах за массивным столом, с трудом сохраняя невозмутимость. Слова обвиняемого жалят как пчелы. Хуан де Маньоска решает прервать его и велит доказать свое католическое воспитание: перекреститься, произнести основные молитвы и перечислить евангельские заповеди.
Франсиско растерянно умолкает. Что за нелепый экзамен? С какой стати качество его образования проверяют, давая задания, с которыми справится даже неграмотный крестьянин? Или судьи издеваются? Не верят в искренность показаний? Мелькает догадка: наверное, инквизиторы хотят убедиться, может ли иудей, не содрогаясь от отвращения, исполнять христианские обряды.
— Крестное знамение и католические молитвы не оскорбительны для Господа. — Франсиско крестится, читает молитвы и называет десять заповедей.
Инквизиторы смотрят и слушают, старательно изображая равнодушие. Секретарь пишет не разгибаясь. Он уже сломал три пера и взялся за четвертое.
— Продолжайте, — приказывает Маньоска.
Франсиско, так и не поняв, зачем инквизиторы заставили его повторять азбучные истины, облизывает пересохшие губы и продолжает свой рассказ, не скупясь на детали. Пусть они католики и у них своя правда, но у него — своя. Таясь и скрытничая, он чувствовал себя ущербным, однако теперь, наконец открывшись, вдруг расправляет плечи, ощущает, как по всему телу разливается блаженный покой. Речь заходит и о женитьбе на Исабель Отаньес, исконной христианке родом из Севильи. Франсиско подчеркивает это, чтобы суд не вздумал заподозрить супругу. У них подрастает дочь, и жена ждет второго ребенка. Арест мужа причинил несчастной невыносимые муки. Не могли бы достопочтенные судьи передать ей, что он жив? Не могли бы сделать милость и не отбирать всю собственность? Исабель — ревностная католичка и не должна страдать за веру, о которой не имеет ни малейшего понятия.
— Кому вы рассказывали, что втайне иудействуете?
Именно этого Франсиско и ждал. Еще отец говорил: «Им подавай имена. Грешник может рыдать сколько угодно, но никто не поверит в раскаяние, пока он не выдаст других». Так что ни сам вопрос, ни тон инквизитора не удивляют узника. Судьи станут увещевать, требовать и грозить, но он готов ко всему. Во сне, наяву, перед трибуналом и под пыткой есть только один ответ: с отцом и с сестрой Исабель. Отец отошел в мир иной, а сестра выдала секрет, поведала о нем Фелипе, а уж та — своему исповеднику.
— Кому еще? — не отступает инквизитор.
— Больше никому. Не поделись я с сестрой, не стоял бы сейчас здесь.
Его переводят в другую камеру. Воспоминание о том, как спокойно и дерзко он держался на первом судебном заседании, поддерживает, помогает бороться с приступами страха. Франсиско испытывает несказанное облегчение — совсем как заезженный мул, скинувший со спины тяжелую поклажу. Инквизиторы, перед которыми трепещет вице-королевство, увидели, что человек может хранить верность своим корням. В величественном зале впервые прозвучали слова о едином Боге. Слабый узник бросил вызов чванливым судьям, показал, что есть вещи, над которыми они не властны. Разумеется, тому, кто осознаёт, что он всего лишь грешный и недостойный раб Всевышнего, не пристало гордиться и преувеличивать свои возможности. Но теперь инквизиторы, привыкшие к испугу, унижению, лжи и рекам слез, непременно обратят пристальное внимание на странного заключенного и, возможно, начнут что-то понимать. Как знать, вдруг небесный свет, таящийся в душе каждого человека, даже самого вероломного и жестокого, поможет им уразуметь, какое право так упорно отстаивает Франсиско.
Заключенный так углубляется в свои мысли, что даже не замечает, куда его ведут. Да и какая разница! Но вот он опускает глаза и видит, что плитки под ногами сменяются кирпичами, а кирпичи — утоптанной землей. Из-за стен доносятся шорохи, стоны, звон цепей, темнота становится все плотнее. Альгвасилы получили приказ перевести еретика в подземную тюрьму. Трибунал сделал необходимые выводы: Мальдонадо да Сильва не просто подозреваемый, а отпетый иудей, дрянное семя. Гнить ему теперь заживо — может, одумается. Влить ему в жилы другую кровь инквизиция не может, но дух сломить постарается.
Дверь захлопывается, гремит засов, скрежещет в замке ключ. Пусть строптивец знает, что сопротивление бесполезно, что здесь, в темнице, он бесправнейший из бесправных.
Инквизиторы просматривают исписанные секретарем листы. На бумаге не передать наглого и высокомерного тона, которым посмел говорить с ними Франсиско Мальдонадо да Сильва, но доказательств предостаточно, чтобы подвергнуть нечестивца самой суровой каре. Протоколы допросов, присланные из Чили, подтверждают этот вывод, как, впрочем, и заявление, составленное комиссаром инквизиции почти год назад, когда сестры подсудимого, Исабель и Фелипа Мальдонадо, засвидетельствовали сказанное на исповеди. Нигде ни малейшего намека на то, что подсудимый готов раскаяться. Его прошлое, прекрасное образование и прирожденная смелость могут содействовать как спасению, так и погибели: либо он признает истинную веру, либо будет и дальше коснеть в пагубных заблуждениях. Пока неизвестно, примирится ли несчастный с церковью добровольно, с сокрушенным сердцем, или же для этого придется прибегнуть к очистительному страданию, как в случае с его отцом. У виновного в иудействе есть четыре пути. Первые два дают возможность сохранить жизнь — это примирение искреннее или принудительное. Два же других обрекают на неизбежную смерть, пострашнее или полегче, смотря по обстоятельствам: если иудействующий, приговоренный к костру, успеет покаяться до начала казни, его могут сперва милостиво повесить или удавить на гарроте, а потом уже сжечь хладный труп.
Гайтан прижимает стопку листов пресс-папье и откидывается на спинку кресла. Невозможно без раздражения вспоминать, что Маньоска и Кастро дель Кастильо позволили подсудимому произнести клятву по-своему. Они унизили святой крест и косвенным образом укрепили еретика в его заблуждении. Возмутительно! Беззаконников такого пошиба надо сразу ставить на место, недвусмысленно давая понять, на чьей стороне Всевышний и в чем состоит единственная истина. Да кем себя возомнил этот жалкий лекаришка-креол, чтобы диктовать условия самой инквизиции! Уступив, трибунал пошел на поводу у обвиняемого, проявил слабость. С какой стати! И у Маньоски, и у Кастро дель Кастильо куда меньше опыта, чем у него, Андреса Хуана Гайтана, они еще не уразумели, что с этой тупой, неблагодарной, смердящей падалью нельзя обращаться по-человечески. Подумать только, негодник был крещен, прошел конфирмацию, пользовался гостеприимством монахов, обучался в университете, затащил в постель исконную христианку, но втоптал все дары в грязь ради того, чтобы с извращенной гордостью похваляться своей поганой кровью! Просто верх безнравственности! И наглец еще заявляет, будто не имел сообщников и никого не втягивал в грех. Допустим, это правда, допустим, лишь его покойный папаша да благочестивая сестра знали о позорной тайне. Но самое отвратительное, что, вместо того чтобы валяться у судей в ногах и червем пресмыкаться перед инквизицией, вместо того чтобы трястись, обливаться потом и слезами, он посмел оскорбить истинную веру клятвой Богу Израиля, проявив во всей красе свою гадкую натуру и злокозненное стремление подорвать устои миропорядка. Гайтан устал. Чтение протоколов, проверка показаний свидетелей и признаний обвиняемых — все лежит на нем одном. Два года назад он просил разрешения вернуться в Испанию, ибо по горло сыт низостями вице-королевства Перу. Но прошение до сих пор даже не рассмотрено. В Испании ценят его неподкупность и рвение, а потому не торопятся освобождать от обязанностей.
Кандалы со щиколоток и запястий сняли: из подземной тюрьмы, где сидит Франсиско, не выскользнет и мышь. В тесной камере стоит койка с тюфяком, рядом сундучок со скудными пожитками, привезенными из Чили. Заключенный часами не отрывает взгляда от крошечного оконца под самым потолком, откуда сочится бледный свет. Должно быть, оно выходит в тюремный двор. Время тянется томительно медленно; не отпускают мысли об испытаниях, ждущих его в застенках. Длительное вынужденное бездействие — одно из таких испытаний. Чернокожие слуги приносят узнику еду и иногда роняют несколько фраз, точно жалкие крохи хлеба. Франсиско хочется завязать с ними беседу, но эти существа, презираемые всеми, отводят душу, унижая тех, кого считают хуже себя. Цедя слова сквозь зубы, они напоминают, что читать и писать строго запрещено, нельзя общаться с другими заключенными, а уж с внешним миром тем более. Что можно, так это ходатайствовать об улучшении условий содержания: попросить одежду, какую-то еду, мебель или свечи. Подобные услуги оплачиваются из средств, конфискованных у обвиняемых, а потому иногда — только иногда — их все-таки оказывают. Но если кончатся деньги, ничего больше не дадут, проси не проси.
Как долго его продержат в полной изоляции? Одиночество — опасный противник. Оживают тревоги, подкатывает тоска. Франсиско боится сойти с ума. Он разговаривает сам с собой, но сердце жаждет ответа, понимания, сочувствия. И в чилийской тюрьме, и в зловонном корабельном трюме у него случались периоды глубокого отчаяния, полной безнадежности. Именно этого инквизиторы и ждут.
Через четыре дня после первого заседания ему снова приказывают надеть монашеский хитон и ведут в зал суда. Франсиско и страшится, и радуется: хоть что-то начало происходить. На руки и ноги, еще не успевшие зажить, вновь надевают кандалы, как будто боятся, что вконец истощенный пленник сбежит. Как и в прошлый раз, рядом шагают суровый тюремный смотритель и два вооруженных негра. Видимо, камера, где его держат, находится в самых недрах мрачной цитадели: приходится идти по бесконечным коридорам, подниматься и спускаться по лестницам, открывать и закрывать бесчисленные двери. Но вот взору Франсиско предстает наборный потолок — такой прекрасный, что кажется насмешкой над людьми, заживо погребенными в грязных катакомбах. Все на месте: три кресла, обитые зеленым бархатом, массивный стол о шести ножках, два канделябра и между ними распятие, на котором он отказался присягнуть.
Сначала появляется похожий на мумию секретарь. По сторонам не глядит, глаза за толстыми стеклами очков устремлены на гладкую поверхность рабочего стола. Он аккуратно располагает на нем писчие принадлежности, потом садится, молитвенно складывает ладони и замирает, уставив взгляд на черно-зеленый герб.
Скрипит боковая дверь, и в зал гуськом вплывают судьи. Заседание суда — своего рода обряд, в котором все расписано как по нотам. Порядок действий не меняется никогда. Мелкими шажками приближаются инквизиторы к помосту, восходят на него, застывают, точно статуи, у отодвинутых кресел, осеняют себя крестным знамением и шепотом произносят молитву.
Маньоска приказывает подсудимому рассказать все, о чем он умолчал в первый раз. Значит ли это, что инквизиторы приняли к сведению его слова и теперь готовы выслушать с бо́льшим расположением? Франсиско пытается подбодрить себя: возможно, тайный свет, озаряющий душу каждого человека, поможет им понять, что иудеи ничем не оскорбляют Господа, что они лишь соблюдают свои обычаи, следуя заповедям Всевышнего, заповедям Библии. Он начинает говорить.
Процитировав соответствующий фрагмент из книги Исход, Франсиско рассказывает, что неукоснительно соблюдал субботу и для поддержания духа нередко обращался к тридцатой главе Второзакония (ее он тоже помнит слово в слово). Инквизиторы барабанят пальцами по подлокотникам: они вполне удостоверились, что все обвинения против этого человека подтверждаются, но втайне дивятся его познаниям и безупречной латыни.
От взгляда Франсиско не укрылось изумление, читавшееся на их лицах. Выходит, в толстом панцире презрения появилась хоть небольшая, но брешь.
Секретарь усердно скрипит пером, хотя понимает, что за потоком звучных латинских фраз ему не угнаться. Просто пишет: «Обвиняемый бегло воспроизводит по памяти псалом, который начинается словами ut quid Deus requilisti in finem, и длинную молитву Domine Deus Omnipotens, Deus patrum nostrorum Abraham, Isaac et Jacob[85], а также всякие другие иудейские молитвы».
Заседание длится до тех пор, пока судьи не убеждаются, что ничего нового не услышат. Все трое встают, и тюремный смотритель отводит Франсиско назад в тесную нору.
Сменяют друг друга дни, недели, месяцы. Узник ждет, что вот-вот его вызовут снова. Но в камере появляются только негры — приносят малосъедобную пищу или выносят поганое ведро. Терпения инквизиторам не занимать, они знают, как сгибать упрямые выи. Пусть одиночество и безмолвие делают свое дело.
Франсиско из последних сил старается не потерять рассудок. Он понимает, что все происходящее, в том числе и изоляция, — часть стратегии инквизиторов. Иногда борьба выглядит странно, но от этого не перестает быть борьбой. Другого выхода нет. Вся его жизнь теперь подчиняется одной цели — сражаться до конца.
Узник решает до отказа заполнить томительное время. Есть кое-что, чего ему запретить никак не могут: мыслить. К тому же сейчас мысль — это его единственное оружие, единственный друг, верный и неотлучный. Ее следует непрестанно укреплять и развивать. Надо тренировать память, упражняться в логике и риторике. Надо неустанно повторять молитвы и горячо любимые псалмы, все сто пятьдесят. Стараться не забывать тексты Писания, греческих и римских мудрецов. Самому придумывать каверзные вопросы и на них отвечать, учиться противостоять мертвой догме. Вести в уме беседы, которых так не хватает. Спрашивать, возражать, снова спрашивать. Когда-нибудь инквизиторы опять призовут его, и он будет во всеоружии.
Однако инквизиторы заняты другими делами. Франсиско Мальдонадо да Сильва привел судей в бессильную ярость. Необходимо отвлечься от общения с вероотступником, сумевшим выбить их из колеи. Не иначе как сам лукавый вертит языком нечестивца, противно слушать. На костер его, и дело с концом. Впрочем, если проклятый сгорит не покаявшись, дьявол восторжествует. Придется изрядно потрудиться, чтобы поставить упрямца на колени. И уж тогда с легким сердцем казнить.
К тому же забот у них хватает. Среди негров и индейцев процветает идолопоклонство, гражданские власти суют палки в колеса, а церковные так и норовят влезть в правомочия инквизиторов. Доходы падают, протокол нарушают все кому не лень. Подданные вице-королевства святотатствуют, занимаются ведовством, грешат двоеженством, коснеют в самых немыслимых суевериях. И в довершение всех бед греховодничают даже клирики: священники совращают прихожанок в исповедальнях, неординированные самозванцы служат мессу, монахи тайно женятся или вступают в постыдные противоестественные связи. Пороки мутной рекой затопили города и селения.
Гайтан тяжело вздыхает. Нет ему покоя: этот лекарь, похваляющийся своей презренной кровью, оказался крепким орешком. Как заставить покаяться того, кто не признает себя виновным и кичится грехом? И надо же, как ловко выбирает из Писания нужные цитаты, пытаясь доказать, что прав. Сидит в подземелье, закован в кандалы — можно сказать, труп. А ведет себя так, будто не понимает, где находится, будто не ведает, что суд в любой момент может приговорить его к костру. Да перед инквизиторами даже камни плачут! Разве не рассказывал ему отец, что делают в этой тюрьме с особо упорными? Отец-то сломался, заговорил, выдал. Изобразил раскаяние, был примирен с церковью и легко отделался, слишком легко. Потому и вернулся к омерзительным обрядам. Будь он проклят! Судьи позволили себя одурачить — запамятовали, видно, что во имя исполнения долга следует проявлять гораздо большую жесткость, чем того требуют обстоятельства. Забыть о справедливости ради победы, забыть о правде ради власти. Только так можно добиться торжества Святой Христовой Церкви.
Нет, Гайтан не изменит своей позиции, даже если на этом будет настаивать Супрема. История показывает, что для противодействия дьявольским козням все средства хороши. Совсем недавно он беседовал с инквизитором Кастро дель Кастильо, который все еще тешит себя иллюзией, будто можно чего-то достичь, проявляя милосердие. Конечно, первые законы против еретиков не предусматривали смертной казни, но тогда никто еще не знал, как злонравны и упорны эти смутьяны. Прошло более тысячи лет, прежде чем церковь уразумела, что безжалостная кара — единственно возможный метод борьбы с еретической заразой. Долготерпение, конечно, похвально, но чрезмерное попустительство ни к чему хорошему не приводит, только развязывает руки антихристу.
Гайтан напомнил своему прекраснодушному соратнику что, учредив в тринадцатом веке святую инквизицию, папа Григорий IX сразу допустил применение самых суровых мер в борьбе с ересями. Булла папы Иннокентия IV Ad extirpanda[86], оглашенная в 1252 году, окончательно отмела пустые сомнения на этот счет и узаконила пытки. Однако у нее имелось немало противников, что нанесло Церкви большой вред. Даже теперь, когда костры пылают и в Испании, и в ее заокеанских владениях, враг то и дело поднимает голову. Поэтому такие люди, как Диего Нуньес да Сильва, скрипит зубами Гайтан, вновь обращаются к мертвому закону Моисея и совращают других А накажи мы вероотступника по всей строгости, отправь на костер, не погубил бы он душу младшего сына.
Чернокожие слуги, которые носят Франсиско еду, с удивлением замечают, что заключенный сидит на койке и водит глазами по стене, будто читает. Услышав их шаги, он рассеянно оборачивается и берет миску с горячим варевом.
— Читать запрещено, — по своему обыкновению напоминают негры, хотя прекрасно знают, что ни книг, ни бумаги в камере нет и быть не может.
Франсиско кивает и подносит ложку ко рту. Один из слуг внимательно осматривает стену, пытаясь разглядеть нацарапанные на ней строки. Ничего не найдя, он на всякий случай проводит по неровной поверхности рукой. Потом обращает изумленный взгляд на узника: вроде человек как человек, ест себе, пьет, но при этом обладает магической способностью видеть невидимое.
— Читать запрещено, — повторяет негр, — но можно чего-нибудь попросить. — В его тоне впервые слышится уважение.
Франсиско недоуменно поднимает брови.
— Одеяло, там, еды какой, стул, — негр разводит руками.
Франсиско доедает похлебку. Надо же, миска пуста, а слуги все не уходят. Видно, что-то их сильно удивило.
— Как тебя зовут? — спрашивает он у того, что стоит ближе.
— Пабло.
— А тебя?
— Симон.
— Пабло и Симон, — говорит заключенный, не слишком-то веря в успех своей затеи, — есть у меня одна просьба.
— Ну, давайте.
— Мне нужно поговорить с тюремным смотрителем.
— Это запросто. — Слуги загадочно улыбаются.
Франсиско провожает их глазами: Пабло и Симон поспешно удаляются, не забыв, однако, задвинуть засов и повернуть в замке ключ.
Как ни странно, смотритель не заставляет себя ждать и является в тот же вечер. За спиной у него топчется вооруженный негр.
— В чем дело?
Франсиско колеблется, не зная, стоит ли вообще начинать. Много недель просидел он, всеми забытый, в вязкой тишине подземелья и за это время успел повторить в уме несколько книг Библии, а также труды мудрецов и ученых — в той последовательности, в какой их преподавали в университете. Смотритель стоит, расставив ноги, и с укором глядит на заключенного. Такая уж у него работа, что приходится ходить по камерам, порядок есть порядок. Впрочем, многочисленные обязанности не помешали ему изрядно раздобреть.
— Мне нужно обратиться к судьям, — наконец произносит Франсиско.
— Мало вам двух заседаний? — удивляется тюремщик.
Невероятное дело: через три дня Франсиско выдают хитон, заковывают в кандалы и ведут в зловещий зал суда, которого так страшатся заключенные. Один из инквизиторов просит секретаря отметить в протоколе, что заседание проводится по просьбе обвиняемого. Затем все трое обращают взгляды на узника. А тот, надеясь растопить лед враждебного непонимания, начинает свою тщательно подготовленную речь. До Давида ему далеко, а инквизиция куда мощнее Голиафа, так что победить он все равно не сможет, но попробует хоть немного просветить судей.
— Я иудей душой и телом, — говорит он с самоубийственной откровенностью, — но поначалу я был им только в душе. Возможно, вы оцените мое решение рассказать все как есть. — Тут Франсиско ненадолго замолкает и собирается с духом, прежде чем продолжить. — Разумеется, честность может привести меня на костер. И, вероятно, приговор уже вынесен. Но душа моя спокойна. Лишь тот, кто многие годы со стыдом и страхом вынужден прятать свою истинную сущность, способен понять, какие муки это причиняет. Поверьте, двойная жизнь не просто бремя, но и кошмар, не отпускающий даже во сне.
— Ложь есть великое зло, — холодно замечает Хуан де Маньоска. — Особенно если ею прикрываются вероотступники.
У Франсиско начинают блестеть глаза, точно от суровых слов инквизитора из них вот-вот хлынут слезы.
— Я лгал, скрывая не вероотступничество, а веру, — отвечает он, не сдержавшись и повысив голос. — Скрывая прошлое нашей семьи, собственную суть. Вел себя так, будто ни моих чувств, ни моих убеждений попросту не существует.
— Да что такое ваши чувства и убеждения по сравнению с истиной!
— С истиной?
Голос узника эхом разносится по залу. Он сжимает губы, чтобы не пуститься в рассуждения, которые для судей не более чем пустой звук. Тяжелый бой, куда тяжелее, чем ему представлялось.
— Чего ради вы просили нас собраться? — вскипает Гайтан. — Мы не услышали ничего нового.
— Я просто хотел, чтобы вы знали: иудейство для меня не блажь, но сознательный выбор. Многие годы я прислушивался к голосу совести и пришел к выводу, что иного пути не существует. — Франсиско делает паузу.
Инквизиторы начинают выказывать нетерпение.
— Чтобы иметь право называть себя иудеем, — продолжает Франсиско как можно спокойнее, — нужно пройти болезненное испытание, исполнив Завет между Господом и Авраамом. Достопочтенные судьи, помните ли вы, о чем говорится в семнадцатой главе Бытия? — Франсиско закрывает глаза и цитирует по памяти: — «И сказал Бог Аврааму: ты же соблюди Завет Мой, ты и потомки твои после тебя в роды их. Сей есть Завет Мой, который вы должны соблюдать между Мною и между вами и между потомками твоими после тебя: да будет у вас обрезан весь мужеский пол; обрезывайте крайнюю плоть вашу: и сие будет знамением Завета между Мною и вами». — Он открывает глаза. — Прошу вас, не думайте, будто я из безответственности или из пустого каприза оставил то, во что не смог уверовать, как ни старался, и нашел себе забаву поинтереснее. Клянусь, что, прежде чем решиться на столь рискованный шаг, я прошел через горнило сомнений, презрел опасности и пожертвовал многими благами, но прислушался к голосу Творца, звучавшему в глубине сердца. Мне пришлось рассечь собственную плоть сначала ланцетом, а потом и ножницами. Вера моих пращуров не менее сурова, чем вера во Христа, она тоже требует постов и самоотречения. Но я чувствую, что через нее приближаюсь к Вечному и обретаю достоинство. Этой тайной я решил поделиться с единственным человеком: с моей сестрой Исабель, нежной и ранимой, как наша бедная матушка, ибо понадеялся, что она сумеет влиться в древний род, восходящий к великим библейским временам. Однако голос страха в душе сестры пересилил голос разума, она не смогла понять, что, лишь исполнив древние заповеди Всевышнего, мы пребываем с ним в мире. — Франсиско замолкает, в упор глядя на судей. — Вот и все, что я хотел вам сказать.
Заключенный устало опускает голову.
Антонио Кастро дель Кастильо сидит, сцепив пальцы, чтобы удержаться и не всплеснуть руками. Желудок болезненно сжимается. Как этот врач защищает свои ложные убеждения, просто оторопь берет! Судья косится на Гайтана, но тот по-прежнему невозмутим, непроницаем. Всего несколько дней назад старший соратник внушал ему, что настоящий инквизитор должен жалеть лишь о чрезмерной мягкости и никогда — о чрезмерной суровости. Дель Кастильо украдкой потирает живот и читает про себя «Аве Мария».
Заседание окончено.
Ведя Франсиско в камеру, смотритель замечает, что цепь мешает заключенному переставлять ноги, и неожиданно для самого себя решает помочь. Негры изумленно таращат глаза: коротышка-тюремщик вдруг нагибается, подбирает цепь и несет ее, точно шлейф. Никогда, никогда не делал он ничего подобного! Франсиско тоже удивлен, но молчит. Так и идут они по сырым, мрачным коридорам, освещенным кроваво-красным светом факела. Смотритель украдкой поглядывает на узника и совершает неслыханное нарушение: заговаривает с подсудимым.
— Я слышал часть ваших заявлений и, знаете, не могу поверить, — даже в темноте заметно, что тюремщик побледнел.
— Чему же именно?
Смотритель, точно ребенок, потрясенный только что услышанной небылицей, спрашивает:
— Неужели вы своими руками обрезали себе крайнюю плоть?
— Именно так.
Тюремщик присвистывает, недоверчиво и испуганно одновременно.
— До чего же все-таки вы, евреи, кровожадный народ!
Франсиско поднимает руки, истертые кандалами, и подносит их чуть ли не к самому носу смотрителя, но тот ничего не замечает, только качает головой и приговаривает:
— Нет, ну до чего же кровожадный!
Подвергшись подобной атаке, инквизиторы приходят к выводу, что Мальдонадо да Сильва — субъект хитрый, дерзкий и до крайности упрямый, наделенный дьявольским умом и владеющий искусством коварной логики. Он не только кичится своими преступлениями против веры, но и судей пытается убедить, а точнее, сбить с пути.
Давить его нещадно, как последнюю козявку, заявляет Гайтан, и судьи послушно кивают. Не потому, что он сменил веру, точно рубашку, а потому, что изрыгает мерзости. И начал делать это давно, развязал войну против святого креста еще в Чили, а то и раньше. Франсиско не знает, что инквизиторы уже допросили негритянку Марию Мартинес. Греховодница, обвиненная в колдовстве, приносит немалую пользу: рассказывая арестантам свою мерзкую историю, она тянет их за язык, а потом вываливает судьям все, что услышала. Откровения, прозвучавшие из уст Мальдонадо да Сильвы в ту первую ночь, уже внесены в дело о его ужасающих преступлениях.
Через сорок дней узника снова приводят в зал суда, чтобы окончательно сформулировать обвинение. Этой безобразной истории пора положить конец.
Но Франсиско только рад. Интересно, чего хотят от него инквизиторы? Он рассказал им всю свою жизнь, доказал верность выбранному пути. Может быть, непреклонная троица начала понимать, что иудейство не несет в себе угрозы? Нет, это вряд ли, говорит себе заключенный. Пока не время. Не следует тешить себя несбыточными надеждами.
Инквизиторы расспрашивают его об иудейской вере. Франсиско полагает, что эта таинственная тема одновременно и пугает их, и вызывает любопытство. Он пускается в объяснения: между иудейством и христианством гораздо больше сходств, нежели противоречий, и, если изучить эти сходства, легче будет принять отличия. Однако судьи прерывают его — их интересуют только противоречия. Например, те догматы христианской веры, которые особенно ненавистны иудеям.
Он не ослышался? «Догматы христианской веры, ненавистные иудеям»? Вот удивительно! Или гонителям захотелось взглянуть на собственное учение глазами гонимых? Просто невероятно. Нет, скорее всего, это ловушка.
Франсиско отвечает, что христианское учение вызывают у иудеев не ненависть, а возражения, поскольку ведет к нарушению определенных заповедей: например, христиане поклоняются образам и не соблюдают субботы. Но, по мнению иудеев, вера в Христа оказывает весьма благотворное воздействие на людей, приближая их к Творцу и побуждая распространять Его слово по свету. Такой точки зрения придерживались многие мудрецы, в частности, выдающийся врач, родившийся в Кордове, — Маймонид.
Что ж, к сожалению, обвиняемый сумел избежать ловушки. Надо спровоцировать его как-то еще, заставить богохульствовать. Судьи смотрят на секретаря и, убедившись, что он пишет не разгибаясь, заводят разговор о ключевом вопросе: явлении Мессии. Франсиско по своему обыкновению старается отвечать со всей прямотой.
— Мы, иудеи, по-прежнему ждем его, — говорит он, — поскольку многие признаки мессианской эры, описанные в пророчествах, пока отсутствуют. На свой лад это признают и христиане, видя, что всеобщий мир и благоденствие на земле еще не воцарились. Для них полнота Царства Божьего наступит со вторым пришествием Христа. Вы тоже ждете, так что даже в такой важной теме между нами существует сходство.
— Но разве чудеса, сотворенные Спасителем, не являются достаточным свидетельством того, что он и есть Мессия?
Обвиняемый готовится дать исчерпывающий ответ, не замечая, как насторожился секретарь: вот сейчас прозвучит богохульство, столь необходимое суду, чтобы стереть нечестивца в порошок.
— Нет, не являются. Для доказательства присутствия Бога в них, собственно говоря, даже нет необходимости. — Франсиско рассуждает спокойно, точно говорит о чем-то само собой разумеющемся. — Не следует забывать, что чудо ость нарушение законов мироздания, естественного порядка вещей.
— А что же, в Ветхом Завете чудеса не описаны? — с издевкой спрашивает Кастро дель Кастильо.
Заключенный припоминает чудеса, о которых говорится в Пятикнижии и книгах Пророков.
— Разумеется, описаны. Однако Всевышний творил их не ради того, чтобы явить себя людям и заставить их верить, а ради того, чтобы избавить от напастей и бед. Он развел воды Красного моря, дав Израилю возможность спастись от войска фараона; послал манну небесную и исторг воду из скалы, чтобы народ, едва почувствовав вкус свободы, не умер от голода и жажды. В конце концов, чудеса могут совершать и те, кто постиг секреты магии. Но пророки говорили, убеждали и наставляли, используя слово как единственное орудие. Люди, которым непременно нужно чудо, чтобы уверовать, — тут Франсиско спохватывается, заметив. что он из жалкого арестанта превратился в обличителя, но тем не менее продолжает, — невольно недооценивают величие творения, а с ним и величие Творца.
Гайтан гадливо кривит губы. Впрочем, он вполне удовлетворен: заключенный наговорил достаточно, чтобы назначить ему самое суровое наказание. Маньоска подливает масла в огонь:
— В ваших вещах обнаружена тетрадь, где перечислены иудейские праздники и записаны молитвы.
— Да, — спокойно кивает Франсиско, — И праздничным ритуалам, и молитвам меня научил отец.
Все, хватит. Заседание окончено. Обвиняемого на несколько недель отправляют назад, в темноту и удушающее безмолвие подземной камеры.
«Разве это не безумие? — размышляет Маньоска. — Жалкий, одинокий, беспомощный человечишка пытается бросить вызов мощи всей инквизиции! У нас тюрьмы, орудия пыток, армия служащих, деньги, престиж, связи в обществе и тайны за семью печатями. Перед нами трепещут вице-королевство Перу, Испанская империя, да что там — весь христианский мир! Мы без устали боремся с неповиновением, не жалеем ни сил, ни средств ради великой цели, интригуем, возводим наветы, запугиваем. У инквизиции тысячи голов и много тысяч рук, но общий мозг, не ведающий сомнений. Мы нечувствительны к людским слезам, поскольку власть наша не от человеков, но от Бога. Все ради Него! Кто осмелился пойти против нас, тот идет против Всевышнего. Этот арестант — морок, порождение химеры. Мерзкое создание, в порошок бы его стереть! Но сперва надо обезоружить, унизить, заставить признать поражение и тем самым очистить и спасти душу».
Судьи и их помощники готовят новое обвинительное заключение из пятидесяти пяти пунктов, над которым под присмотром прокурора трудились советники и адвокаты инквизиции. Перед залпом такой силы Мальдонадо да Сильве не устоять.
Мало-помалу одиночество, темнота и скудная пища непременно должны подточить волю упрямца. Выждав положенное время, Франсиско опять призывают пред очи судей. Приводят в зал с потолком несказанной красы — ослабевшего, закованного в тяжелые цепи. Не позволяют присесть: пусть ко всем прочим страданиям добавится еще и усталость.
Инквизиторы делают очередную попытку заставить узника поклясться на распятии — хотят проверить, не одумался ли несчастный, проведя многие дни в заточении. Увы, эта упорная бестия снова клянется Богом Израиля. Потом секретарь монотонным голосом зачитывает обвинительное заключение, после каждого пункта обращая на Франсиско строгий вопрошающий взгляд, дабы убедиться, что тот свою вину признает.
Что за тайный источник питает заблудшего грешника, помогая ему невозмутимо стоять под градом сокрушительных ударов и внимать страшным словам с такой гордостью, будто в его адрес звучат дифирамбы? Уж не надеется ли безумец на помощь неких сверхъестественных сил?
Судьи вне себя от изумления и гнева: этому чудовищу, видите ли, мало пятидесяти пяти убийственных обвинений; выслушав их, он имеет наглость заявить, что в тиши подземелья сочинил несколько молитв на латыни и романс, воспевающий Всевышнего, а в сентябре, в день Йом Кипур, держал покаянный пост.
Стены дворца инквизиции разве что не стонут. Эта жалкая букашка, эта презренная тварь, чтоб ей сгореть, не выказывает ни малейших признаков раскаяния! Тем не менее обвиняемого ставят в известность, что по закону ему полагается помощь адвокатов.
— Интересно, кто же их назначает? — с иронией спрашивает Франсиско.
Судьи не отвечают. Заседание окончено. Но заключенный не унимается:
— Подберите самых опытных. Пусть помогут мне развеять некоторые сомнения.
Гайтан и Маньоска переглядываются: что за странные слова? Не являются ли они признаком грядущего просветления, первым шагом на пути к исправлению? Неужто дело тронулось? Суровые лица готовы расплыться в торжествующей улыбке.
Однако об искреннем раскаянии, которого так жаждут инквизиторы, остается только мечтать. Сопротивление Франсиско не ослабевает, оно похоже на туго натянутую струну — бесконечно длинную, уходящую обоими концами в загадочные глубины трудновыразимых чувств. Узник знает, что он всего лишь песчинка, даже хуже: пустое место. Рот ему могут заткнуть, руки — сковать, тело — разорвать на части и закопать здесь же. на тюремном кладбище, а имя — предать забвению. Но в сердце продолжает гореть сокровенный огонь. Какие надежды подогревает это негасимое пламя? Переубедить твердокаменных судей? Доказать свою правоту? Франсиско прекрасно понимает, что никакого явного результата не добьется. И все-таки не сдается, ибо есть в нем несокрушимый стержень. Неисчерпаемый источник силы, кипящий ключ, который бьет лишь в душах безумцев да святых.
В последнее время в тюрьме стало происходить нечто необъяснимое. К присутствию крыс Франсиско привык, еще живя в доминиканском монастыре. Но тут сквозь дробный топоток их лапок начали пробиваться какие-то странные звуки. Заключенный не сразу обратил внимание на это ритмичное постукивание. Может, какой-то негр развлекает себя, наигрывая родные мелодии? Франсиско вспомнил, как добрейший Луис водил палочкой по ослиной челюсти, а Каталина пританцовывала, покачивая бедрами. Дождавшись позднего часа, когда стражники удалились, а грызуны завели свои ночные пляски, он стал внимательно прислушиваться. Нет, музыкальные инструменты тут ни при чем: удары, разделенные короткими паузами, звучат иногда реже, а иногда чаще — тук-тук, тук-тук-тук. Кто-то стучит по стене камеры не то костяшками пальцев, не то черепком. Товарищи по несчастью дают о себе знать? Пытаются связаться с ним? Франсиско охватила радость: конец одиночеству! Там, в подземных камерах, мыкают горе другие пленники. Он ударил по стене — раз, другой, третий. Таинственные звуки прекратились, и даже крысы, кажется, замерли, навострив уши. Но вот прозвучал ответ: стук, перерыв в несколько секунд и опять стук. Почему всегда разное количество ударов? Зачем нужны паузы?
— Ну конечно, это же шифр! — догадался Франсиско.
Люди есть люди, они всегда ищут общения, и, если ни видеться, ни говорить, ни переписываться возможности нет, на помощь приходят стены темницы.
Давным-давно, еще в Ибатине, у них с Диего была игра: один выстукивал какую-нибудь песню, а второй пытался ее угадать. Но тут, в тюремных катакомбах, все сложнее. Как понять, сколько ударов какой букве соответствует? «Много раз я пытался прочесть послания звезд или светлячков, — радостно думает Франсиско, — и не ведал, что Господь по милости своей посылает мне предчувствие. Подсказывает, что когда-нибудь все-таки придется расшифровывать тайный язык, только не под небесами, а в узилище».
В детстве он учился читать и писать сперва на испанском, затем на латыни. Теперь надо освоить и тюремный алфавит. Допустим, один удар соответствует букве А, два — букве Б и так далее. Он зажег огарок свечи, нашел под койкой куриную косточку, сел на пол, прислушался и начал проводить на толстом слое пыли черточки, по одной на каждый стук. Затем сосчитал их и перевел в буквы, а из букв сложил слова. Непростое дело: буквам С, например, Т или У соответствовало так много ударов, что легко было сбиться. Что ж, значит, надо тренироваться. Грамота родного языка тоже далась ему не сразу. Теперь попробуем ответить. И узник послал по закоулкам мрачного лабиринта свою первую весточку: Франсиско-Мальдонадо-Сильва. Той ночью у мужчин и женщин, заточенных в застенках инквизиции, появился новый товарищ.
Каждому обвиняемому полагается защитник. Хотя какая может быть защита в тюрьмах инквизиции! Адвокат, конечно, содействует, но не заключенному, а торжеству истинной веры. За свои труды он получает жалование и притворяется. будто помогает жертве выявить мелкие упущения в судопроизводстве, но на деле просто пытается уговорить человека сдаться, и побыстрее. Впрочем, и такому общению несчастный рад, точно глотну воздуха. В камеру Франсиско адвокату пришлось спускаться восемь раз. Этот плотный, высокий мужчина, созданный природой скорее для ратных подвигов, нежели для разбора юридических закавык, умеет располагать к себе заключенных, находить для каждого нужные слова поддержки. Вот и Франсиско поддается его чарам и рассказывает без утайки свою историю, делится страхами и надеждами. Хотя на самом деле он с первого дня исключительно тем и занимается, что говорит правду, только правду — неприятную и опасную. Там, в Чили, осталась любимая и ни в чем не повинная жена Исабель, подрастает дочурка Альба Элена и, наверное, уже родился второй ребенок, который так и не увидит отца. Адвокат понимающе кивает и обещает оказать посильную помощь. Возможно, приговор еще удастся смягчить, если обвиняемый отречется от своих ошибочных верований. Франсиско задает защитнику богословские вопросы, от ответа на которые тот умело уклоняется: в конце концов, он здесь не затем, чтобы вести диспуты, у него более конкретные задачи.
— Так что все зависит только от вас, — вздыхает мнимый союзник, — и от своевременного отречения.
Но Франсиско отвечает, что предавать свою совесть ради житейских благ бесчестно. И добавляет:
— Если я отрекусь, то перестану быть собой.
Адвокат спешит с докладом к судьям. Маньоска и Кастро дель Кастильо приходят к выводу, что Мальдонадо да Сильва хоть и безумец, но очень образованный, и только записным мудрецам под силу его разубедить. Надо устроить диспут.
— Обвиняемый не желает каяться, так как одержим бесом гордыни, — отвечает Гайтан.
Маньоска собирается с духом и возражает:
— К каждой душе ради ее спасения следует искать свой подход, а душа этого вероотступника нуждается в весомых доводах, сформулировать которые под силу лишь лучшим умам.
— Да никакие умы, — сердито хмурится Гайтан, — его не одолеют. Мальдонадо да Сильва — искусный полемист, не хуже самого князя тьмы. Он их только запутает и с толку собьет.
В спор вступает Кастро дель Кастильо.
— Выходит, вы, считаете подсудимого вострее Люцифера, — насмешливо произносит он, — и заранее готовы признать за ним победу в диспуте?
Гайтан испепеляет коллегу взглядом.
— Дело не только в остроте ума. Проклятый нечестивец вдобавок изворотлив и по-своему талантлив.
— Но раз его талант и хитрость — от лукавого, свет Божьей истины сокрушит их, — не отступает Маньоска.
Гайтан скрещивает руки и роняет слова, точно капли расплавленного свинца:
— Не будьте так наивны, ради всего святого. Уступки — не лучший метод борьбы с дьяволом.
Маньоска и Кастро дель Кастильо досадливо морщатся.
— То, что мы позволили Мальдонадо да Сильве клясться Богом Израиля и готовы пригласить для диспута выдающихся докторов богословия, едва ли можно назвать уступками. — Маньоска говорит и за себя, и за своего соратника.
На этом дискуссия заканчивается. Она проходит за закрытыми дверями: никто не должен знать, что между инквизиторами тоже случаются разногласия.
Через несколько дней во дворец инквизиции приглашают признанных светочей богословия и просят их в присутствии судей развеять пагубное заблуждение обвиняемого. Выбор падает на четверых: Луиса де Бильбао, Алонсо Брисеньо, Андреса Эрнандеса и Педро Ортегу[87]. К этому событию готовятся самым тщательным образом. Диспут должен закончиться показательным триумфом христиан и войти в историю.
Неизменные спутники — тюремный смотритель и двое вооруженных негров — приводят Франсиско в величественный зал и пододвигают ему скамеечку. Похожий на мумию секретарь повторяет привычный ритуал, с превеликим тщанием раскладывая на столике письменные принадлежности. Входят богословы, одетые в облачения своих орденов, и встают возле стульев, заранее для них приготовленных, — двое справа и двое слева от обвиняемого. Все ждут. Вот со скрипом отворяется боковая дверь, и в зал торжественно вступают инквизиторы. Напряженные взгляды присутствующих обращаются на них. Судьи поднимаются на помост, осеняют себя крестным знамением и бормочут молитвы. Ученые мужи следуют их примеру. Затем смотритель дергает заключенного за руку, веля ему сесть.
Слово берет Маньоска. Говорит, что святая инквизиция явила милость, позволив подсудимому изложить свои сомнения в присутствии знаменитых богословов, дабы те наставили его на путь истинный. А поскольку вероотступник, упорствуя в заблуждениях, ссылается на Писание, ему решено предоставить экземпляр Библии — так он сможет цитировать священные тексты без искажений.
Пора начинать.
Франсиско поднимается, смотрит на тяжелую книгу, лежащую на конторке, звеня кандалами, протягивает к ней руки, открывает. Вид знакомых столбцов вдохновляет узника. Он говорит, что любовь иудеев к книгам — и в особенности к этой Книге — происходит от их любви к слову, к Слову Божьему. Словом своим сотворил Господь небо и землю, а на горе Синай дал Моисею Десятисловие. Вот почему слово дороже золота и сильнее клинка. Видеть Господа не дано никому, а потому поклоняться образам запрещено, но должно внимать его речению, то есть соблюдать Закон. Всякий, кто так поступает, исполняет Завет, а с ним и нравственные предписания.
— Тот же, кто делает иначе, — произносит пленник с вызовом, — хоть и кичится показной верой, но по сути заповедям не следует и Творца отвергает.
Один из богословов прерывает дерзеца, напоминая, что они собрались, чтобы разрешить его сомнения, а не затем, чтобы выслушивать наставления. Узник листает Библию и без запинки читает на латыни фрагменты, посвященные Завету, восстановлению Завета, а также порицания в адрес людей, его не исполняющих. Затем читает и комментирует отрывки из книг Бытия, Левита, Второзакония, из книг пророков Исайи, Самуила, Иеремии, Амоса, обращается к Псалмам. И подчеркивает, что был арестован не за преступление Закона, а напротив, за его исполнение. Обвиняемый говорит без устали, сама речь питает его лучше самых изысканных яств. Богословы напряженно вслушиваются в каждое слово, они сосредоточены, как воины перед битвой, готовясь дать отпор. Почти все аргументы заключенного неоднократно звучали когда-то в Кастилии во время диспутов между раввинами и блестящими ораторами-христианами. Франсиско замолкает, и богословы, рассудив, что на достойный ответ им понадобится никак не меньше двух часов, начинают свою партию. Иезуит Андрес Эрнандес поднимается и говорит:
— Сын мой, вы должны быть глубоко признательны церкви и святой инквизиции за то, что они проявили великодушие и пригласили сюда четырех служителей Божьих, которые отложили свои дела, дабы помочь заблудшей душе. Теперь вы сами можете убедиться, что еретики клевещут на Священный трибунал, распуская слухи о его бесчеловечности. Он трудится ради единственной цели: примирить грешников с истинной верой. Каждый из докторов теологии, находящихся здесь, — иезуит прижимает руку к сердцу, — мечтает лишь о том, чтобы вырвать вас из тенет пагубного заблуждения.
— Четвертый Толедский собор[88] под председательством святого Исидора, — вступает в дискуссию Алонсо Брисеньо, — постановил, что веру силой насаждать нельзя. Но как быть с тем, кто получил драгоценный дар крещения? Отвергший его является не иудеем, а дурным христианином, вероотступником. Так что обвиняемый, как ни печально это признавать, совершил предательство и должен за него отвечать.
— Заповеди, коими вы так гордитесь, — добавляет Педро Ортега голосом настолько мягким, насколько позволяет его суровая внешность, — часть Завета мертвого, отжившего свое. Неспроста же его называют Ветхим. Почему бы вам в поисках спасения не обратиться к Новому Завету, изучая труды святых отцов христианской Церкви?
Последним выступает Луис де Бильбао, подробно анализируя один за другим все фрагменты из Библии, процитированные Франсиско, и доказывая, что он истолковал их превратно, уподобившись древнегреческим софистам, мастерам искажать истину.
— Вот видите, — заключает богослов, — ни один из этих текстов не подтверждает вашего права на иудейство. Напротив, все они так или иначе предвозвещают явление Спасителя, победу христианской церкви и торжество нового закона.
Инквизитор Хуан де Маньоска благодарит советников за их самоотверженный труд и спрашивает у обвиняемого, разрешились ли его сомнения. Секретарь, воспользовавшись паузой, утирает вспотевший лоб. Воцаряется звенящая тишина, полная напряженного ожидания. Франсиско встает.
— Нет, — спокойно отвечает он.
Стены величественного зала содрогаются.
Через два дня созывают новое заседание. Кастро дель Кастильо, тряся вторым подбородком и стараясь говорить как можно мягче, осведомляется:
— И что же помешало вам признать заблуждения, проистекающие из безосновательной верности мертвому закону? Величайшие умы вице-королевства Перу с ангельским терпением выслушали ваши путаные речи и дали исчерпывающие комментарии, опираясь, как и вы, на тексты Писания. Ни один вопрос не остался без ответа, так зачем напрасно упорствовать?
— Мне очень жаль, что уважаемые богословы не поняли меня, — вздыхает Франсиско. — Возможно, я выражался недостаточно точно, разволновался в присутствии судей.
Узника возвращают в камеру, а через несколько часов негры Симон и Пабло приносят ему тяжелую Библию, четыре листа с печатями, перо, чернильницу и баночку с мелким песком. Затем входит смотритель и сообщает, что милость суда не знает границ: обвиняемому предоставляют возможность письменно изложить свои сомнения в более спокойной обстановке. Франсиско смотрит на драгоценную книгу, лежащую на грубых досках колченогого стола, и снова вспоминает осла, раздавившего пуму. «Надо и дальше вести себя как тот отважный осел», — решает он. Инквизиторы идут на уступки, поскольку не привыкли к открытому сопротивлению. Упорство заключенного ставит под сомнение их всемогущество, которое для судей куда важнее христианского учения.
Ночью, когда начинает работать тюремная почта, Франсиско бережно гладит обложку Библии и сообщает товарищам, что он теперь не один: с ним Слово Божие.
Тут уж не до сна: священные тексты воодушевляют и наполняют силой. Он читает, пока не догорают обе свечи. Франсиско стучит в дверь, зовет своих стражей, и вскоре Пабло и Симон приносят новые.
— Как, только две! — возмущается узник. — Судьи велели мне писать, а для этого нужен свет.
Чрез некоторое время в камере появляется ящик свечей. Шелестят страницы, летят часы, покрасневшие глаза скользят по строчкам. Надо бы поспать, но в голове круговерть слов, мыслей, комментариев и вопросов. На четырех страницах весь этот клад не уместить, каким убористым почерком ни пиши.
Несколько дней подряд Франсиско с наслаждением читает, но пишет мало. А когда наконец-то откладывает книгу и решает приняться за дело, то берется за перо, обращаясь к ученым самым необычным образом, точно речь идет о многочисленной аудитории: «Уважаемые господа! Вместо того чтобы задавать вам обычные вопросы и ждать обычных ответов, вместо того чтобы смиренно просить наставлений, я поделюсь с вами соображениями, которые наверняка огорчат вас, но, надеюсь, не оскорбят вашей веры». Франсиско знает, что вера — неотъемлемый дар Божий, не зависящий от воли человека, а потому своей не отдаст, но и на чужую не посягает.
Безмолвное пространство за запертой дверью, ограниченное толстыми стенами и низким потолком, превращается в волшебный ларец. Человека, склонившегося над столом, охватывает творческое упоение. В благодатной тишине расцветают мысли. Блестящие глаза неотрывно смотрят на белые листы, худая, слабая рука тянется к перу. Франсиско сжимает губы и начинает выводить букву за буквой. Одна строчка, другая, третья… На лбу узника залегла глубокая складка. Он обращается к четырем богословам, но не только к ним, а еще и к чудовищу по имени инквизиция. Невероятно: Господь дал ему уникальную возможность изложить мысли на бумаге, эти слова сохранятся, их будут читать и перечитывать.
Но уже от первого вопроса волосы у инквизиторов наверняка встанут дыбом: «Чего вы хотите: спасти мою душу или сломить ее? Спасти ее можно любовью и пониманием. А вот сломить… На то и существуют застенки, истязания, презрение и угрозы». Дальше — пуще. «Вы призываете следовать за Христом, но сами уподобляетесь римлянам. Как и они, кичитесь властью, не гнушаетесь насилием и стремитесь уничтожить инакомыслящих. Иисус же был беззащитным, Он ни разу не взял в руки оружия, не приказывал ученикам убивать или пытать. Может быть, чтобы уподобиться Ему, следует отказаться от устрашения и ненависти ко мне и таким как я?»
Франсиско напоминает судьям, что Творец един, что евреи, как и христиане, называют его Отцом. «Иисус обращался к Отцу Небесному, дал людям молитву „Отче наш“. Но дурные христиане, хоть и твердят ее ежедневно, оскорбляют Всевышнего гонениями на тех, кто не желает поклоняться никому, кроме Него. По совести говоря, я куда ближе к Христу, чем вы, потому что, как и Он, молюсь Отцу». Последние строки он подчеркнул жирной чертой.
На виске бьется голубая жилка. Франсиско кладет перо рядом с чернильницей и перечитывает свою отповедь, написанную вызывающим, обличительным тоном, присущим речам пророков. Это может привести к самым плачевным последствиям, но какая разница, если слова идут из глубины сердца. Судьи требуют говорить правду, да он и сам поклялся быть честным… Так что вот вам правда!
Узник пододвигает свечи поближе и вновь берется за дело. Если бы кто-то вошел в душную камеру, то увидел бы не человека, а раскаленное горнило, из которого сочится расплавленная сталь и, стекая с пера на бумагу, превращается в слова. Брови нахмурены, губы приоткрыты, грудь тяжело вздымается, щеки горят. «Инквизиция, выступая в роли карающего ангела, утверждает, будто действует именем Бога. Позвольте спросить: она что, замещает самого Господа? Или считает себя оным? Какое чудовищное заблуждение! Вседержитель один, второго нет и быть не может».
Он сравнивает беззащитность Спасителя со всевластием инквизиции, снова упрекает в лицемерии тех, кто призывает следовать Иисусу, и, забыв о всякой осторожности, добавляет: «Христа изображают измученной, страдающей жертвой вероломных евреев. Но не столько для того, чтобы пробудить в сердцах верующих жалость, сколько ради того, чтобы разжечь в них жажду мщения. Не задумывались ли уважаемые господа богословы, почему инквизиция полагает себя вправе спасать самого Спасителя, мстить за кровь Христа? Позволю себе предположить: оно поступает так потому, что, святотатствуя, ставит себя выше Него».
Франсиско задыхается, откладывает перо. Хрупкий, изнуренный борьбой Давид бросил камень обличения в грозного Голиафа.
Пятнадцатого ноября 1627 года Франсиско передает все четыре листа инквизиторам. Те приказывают сделать с них список, читают и приходят в негодование. Вновь призывают ученых мужей и просят подготовить сокрушительную отповедь. Но богословам нужно время на раздумья. И вопросы, и рассуждения нашептал обвиняемому сам дьявол, поэтому на то, чтобы дать на них ответ, уйдет никак не меньше двух месяцев.
— Так и быть, — соглашаются судьи.
Библию, перо и чернильницу у Франсиско отбирают. Благодатное уединение, питавшее мысли, превращается в жуткое, гнетущее одиночество. Как в первые недели после ареста, узник пытается заполнить дни, молясь и воскрешая в памяти любимые книги, а по ночам перестукивается с товарищами по несчастью. В этом деле он набил руку: в подсчетах больше нет нужды, серии быстрых ударов мозг тут же преобразует в буквы. Заключенные знакомятся, рассказывают друг другу о причинах ареста, о своих семьях. В послания вкладывают всю душу, ведь они — глоток свободы в мрачных катакомбах.
По тому, как скрипит дверь, Франсиско научился угадывать, что сейчас произойдет, чем его неотлучные стражи разнообразят удушающее однообразие тюремных будней: принесут ли еду или защелкнут на запястьях и щиколотках кандалы и оденут в хитон, чтобы повести в знакомый до мелочей зал суда — по нескончаемым тоннелям, ступеням, коридорам, через бесчисленные двери. Каждый раз советники принимаются расспрашивать его, пытаясь нащупать брешь в обороне. Один из них, иезуит Андрес Эрнандес, не сводит с обвиняемого внимательного взгляда, в котором сквозит сочувствие. Торжественно входят инквизиторы, поднимаются на помост, крестятся, молятся и усаживаются в кресла. Богословы передают друг другу листы, исписанные убористым почерком, — возмутительное содержание записей приелось им до оскомины. Задавая вопросы, они по очереди встают. Стараются говорить спокойно и подкреплять свои слова выдержками из Писания. Дерзость заключенного потрясла их до глубины души: чтобы переубедить грешника, нужно немало постараться. Обличения жгут огнем, аргументы кажутся несокрушимыми, точно стены заколдованного замка. Взять их приступом будет нелегко.
Секретарь пишет не разгибаясь, еле успевая менять перья. А Франсиско слушает, взвешивает и отвечает, умело избегая расставленных ловушек.
Наконец в январе на него обрушивается настоящая лавина тщательно продуманных возражений. На этот раз обвиняемому приказано молчать. Богословы так щедро сыплют цитатами из Библии, что даже инквизиторы сидят, раскрыв от изумления рот.
Но вот потоки слов иссякают, судьи благодарят ученых мужей за свет истины, призванный рассеять морок, а Франсиско просто валится с ног от изнеможения. Скалы, и те бы дрогнули под натиском столь неопровержимых доказательств.
Маньоска спрашивает обвиняемого, разрешились ли его сомнения. Франсиско расправляет складки хитона, поднимает на судей усталый взгляд и произносит только одно слово: «Нет».
Стены зала стонут от возмущения. Заключенного отправляют назад в камеру, хотя с большим удовольствием отправили бы прямиком на костер. Ведя пленника по мрачным коридорам, тюремный смотритель распекает его, дергает за цепь, трясет за плечо.
— Отпетый идиот! Над вами бьются умнейшие люди вице-королевства, а вам все мало!
Франсиско не отвечает, он старается не споткнуться и внимательно смотрит на кирпичи, исшарканные тысячами ног.
— Хватит артачиться! Просите суд о снисхождении, — не унимается смотритель. — Или вы хотите сгореть живьем?
Узник молчит.
— Честное слово, — голос тюремщика дрожит, — честное слово, я проникся к вам уважением. Послушайтесь меня: еще не поздно покаяться. Валитесь перед судьями на колени, плачьте! Поверьте, они сжалятся.
Франсиско останавливается, глядит на упитанного тюремщика и, растерянно моргая покрасневшими глазами, бормочет: «Спасибо». С ним так давно никто не говорил по-человечески!
Инквизиторы настолько раздосадованы очередным провалом, что между ними разгорается спор: как быть дальше. Гайтан горько укоряет коллег за то, что те своим попустительством направили суд по ложному пути. Некоторым вероотступникам, настаивает непреклонный судья, доброе отношение противопоказано. Гордецы вроде этого Мальдонадо да Сильвы идут на попятную, только когда их рвут на части или поджаривают им пятки.
Богословы же в свою очередь пожимают плечами, теряются в догадках: в чем же они ошиблись? Может быть, взяли неверный тон или неточно сформулировали доводы? А может, заключенный просто чего-то недопонял, запутался в их пространных рассуждениях? Иезуит Андрес Эрнандес предлагает побеседовать с обвиняемым наедине прямо в камере и ради этого готов отвлечься от работы над своим нескончаемым «Трактатом по теологии».
— Несчастный одержим гордыней, а такому человеку трудно покаяться на людях, — объясняет советник. — Беседа с глазу на глаз скорее поможет преодолеть его упрямство.
Инквизиторы обдумывают предложение несколько недель: Мальдонадо да Сильва ничем не заслужил подобной милости. Но в конце концов соглашаются при одном условии — Эрнандеса будет сопровождать кто-нибудь из собратьев по ордену. В такой необычной ситуации обязательно нужен свидетель, а может статься, и помощник. В каменный мешок входят слуги с фонарями, ставят на стол новые свечи и кувшин с водой, уносят поганую лохань и впускают священников. Франсиско встает.
— Я Андрес Эрнандес, — напоминает иезуит.
— А я Диего Сантистэбан.
Франсиско грустно улыбается.
— Полагаю, мне можно не представляться.
Эрнандес приглашает заключенного сесть, всем своим видом показывая, что явился с самыми добрыми намерениями.
— Я не собираюсь с вами спорить, — сразу говорит он. — Просто хочу утешить. Возможно, вы мельком видели меня в Кордове. Я помогал епископу Трехо-и-Санабрии в его грандиозных начинаниях.
Франсиско вздрагивает.
— Жив ли еще этот великий подвижник?
Эрнандес рассказывает, что неутомимый епископ уже тогда начал сдавать. В возрасте пятидесяти лет он отправился в свою последнюю миссионерскую поездку и вернулся оттуда на носилках. Но заложить фундамент университета Кордовы все-таки успел, чем и заслужил вечную благодарность. Иезуит знает, что именно Трехо-и-Санабрия конфирмировал Франсиско.
— Вы произвели на епископа самое благоприятное впечатление, — говорит он.
Иезуит наливает воды в кружки, одну подает заключенному и заводит разговор о его недюжинном образовании.
— Зерна божественной благодати, упавшие на плодородную почву знаний, наверняка дали обильные всходы в вашей душе, — иезуит широко разводит руками. — Из них вырос сад, окруженный реками, глубокими, как потоки Эдема.
Андрес Эрнандес уверяет узника, что заповедный сад его души угоден Богу. Можно вернуться туда, снова вдохнуть дивный аромат, вкусить от райских плодов. Но для этого придется собраться с силами и те реки преодолеть.
— Стены темницы падут, вы обретете свободу, свет и счастье. — Глаза богослова горят воодушевлением.
Франсиско благодарит собеседника за добрые слова.
— У меня в душе действительно цветет сокровенный сад, угодный Творцу, — кивает он. — Его питают тайные источники. Однако вы, святой отец, несмотря на все благорасположение, полюбоваться им не сумеете, ибо слепы бывают не только глаза, но и разум. Этот сад открыт лишь Господу, который и будет возделывать его неустанно, пока не сочтутся мои дни.
Эрнандес не сдается. Повторяет, что такой образованный и мужественный человек заслуживает поддержки.
— Поверьте, я не лукавлю, доктор, — взор иезуита туманится. — Своей спокойной непреклонностью вы напоминаете древних мучеников.
— Так может, я и есть мученик за веру Израиля? — улыбается Франсиско.
Диего Сантистэбан теребит Эрнандеса за плечо и что-то беспокойно шепчет на ухо. Тот понимает, что перегнул палку, и пытается исправить оплошность:
— Ах да! Лукавый попутал. Как можно называть мучеником того, кто отвергает святой крест! Того, кто преступил законы веры!
— Не забывайте, что и язычники считали первых христиан преступниками, — замечает Франсиско.
— Как же иначе, — отбивается иезуит. — Свет истины идолопоклонникам был неведом.
— Но возьмем, к примеру, протестантов. Они-то веруют в Иисуса и святого креста не отвергают. Тем не менее католики клеймят их как еретиков, а инквизиция безжалостно преследует…
— Ересь зародилась для того, чтобы подорвать устои церкви, заложенные Спасителем: «Ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою». Иного не дано.
— Так полагают католики. Но религиозные войны показывают, что существуют и другие точки зрения. Зачем подавлять тех, кто думает иначе, если истина в любом случае восторжествует? Зачем прибегать к насилию, зачем убивать? Разве можно возжечь свет, творя темные дела?
Не в силах усидеть на месте, Эрнандес вскакивает. Иезуита злит не столько дерзость Франсиско, сколько собственная неспособность повлиять на собеседника, направив разговор в нужное русло. Завязывается бессмысленный спор, а ведь именно этого он и хотел избежать. Хватит, спорили уже, и не раз. Он снова садится, делает глоток воды, вытирает губы тыльной стороной руки и говорит, что Франсиско — натура тонкая. Так почему бы прямо сейчас, вместе, не предаться размышлениям о великой жертве Господа нашего Иисуса Христа, явившегося в мир ради спасения людей? Это чудо повторяется в веках и творится повсеместно через таинство святого причастия. В прошлом остались и человеческие жертвоприношения, практиковавшиеся индейцами нового континента, и жертвы всесожжения, которых требовал закон Моисея. Неужели такая чувствительная личность, как Франсиско, не может оценить всю грандиозность этого достижения? Ведь и плод не сразу поспевает: сначала он зеленый, маленький и твердый, а потом наливается соком. И солнце разгорается постепенно, робкая заря сменяется ярким светом. Так и откровение пришло не сразу — Ветхий Завет предвозвестил появление Нового, как бледная полоска на востоке предвозвещает жаркий полдень.
Франсиско размышляет. Слова иезуита идут от сердца и заслуживают вдумчивого отношения. Но согласиться с ними невозможно. Узник отвечает, что слышал подобные рассуждения, чаще всего в проповедях: ритуалы иудеев и дикарей — пережиток прошлого, поскольку Иисус принес себя в жертву за все человечество раз и навсегда. И, немного помолчав, с убийственным сарказмом добавляет, глядя Эрнандесу прямо в глаза:
— Действительно, католики, в отличие от каннибалов, не едят людей. Они только рвут их на части или жгут на кострах, а после закапывают, как дохлых собак. Этот ужас творится повсеместно — во имя милосердия, истины и божественной любви, если я не ошибаюсь. Разница действительно огромна: людоед сначала убивает жертву, а уж потом употребляет в пищу. Вы же пьете кровь из живых — вот как из меня, например.
Диего Сантистэбан испуганно крестится и отбегает к двери. Эрнандес, сам не свой, смотрит на заключенного и беспомощно бормочет:
— Но я не… Я только хочу помочь…
Франсиско хмурится, на лбу залегает глубокая складка, совсем как в минуты творческой сосредоточенности.
— Простите меня, — тихо произносит он. — Я знаю, что вы пришли с добрыми намерениями. Но мне нужна помощь иного рода.
Сантистэбан воздевает руки к потолку: «И этот грешник еще смеет указывать нам, что следует делать для его спасения!»
— Я очень хочу знать, как там моя семья, — с дрожью в голосе произносит Франсиско.
Иезуит опускает голову и молитвенно складывает ладони:
— Нам нельзя передавать обвиняемым какие бы то ни было сведения.
— А послать весточку жене? Пусть знает, что я жив, что борюсь…
— Это строжайше запрещено, — отвечает Эрнандес, помрачнев, и делает последнюю попытку: — Доктор, но может быть, ради супруги, ради детей…
Франсиско ждет окончания фразы. На глаза священнослужителя наворачиваются слезы, губы шепчут молитву и вот из груди вырывается крик:
— Покайтесь же!
Узник тоже чуть не плачет. Ему совсем не хотелось причинять страдания этому доброму человеку. Наоборот, хотелось бы его обнять.
Листы с пометкой «Франсиско Мальдонадо да Сильва» множатся, как грибы после дождя. Секретарь бережет взрывоопасные записи пуще глаза. В тайные застенки инквизиции обвиняемый попал пять лет назад и со дня ареста в далеком Консепсьоне не устает повторять, что является иудеем. Однако, несмотря на обилие улик, инквизиторы не торопятся вынести приговор и закрыть это пренеприятнейшее дело: прежде чем послать негодника на костер, необходимо сломить его волю.
С самого начала все пошло не так. Обычно заключенные отвергают обвинения и громоздят одну ложь на другую. Чтобы вывести их на чистую воду, у инквизиторов есть испытанные средства. Начни Франсиско запираться, ему посулили бы свободу в обмен на чистосердечное признание. Если бы это не сработало, подослали бы своего человека, велев прикинуться иудействующим или другим еретиком в надежде, что подозреваемый заглотнет наживку. Да мало ли что можно придумать! Приставить соглядатаев и попытаться поймать вероотступника с поличным, запутать, сбить с толку, вырвать признание обманом. Однако в данном случае этот богатый арсенал оказался бесполезным. Мальдонадо да Сильва не лгал и не пытался отвертеться. Он не только охотно подтверждал все обвинения, но и добавлял новые детали, словно желая облегчить судьям задачу. Так что ни в посулах, ни в провокациях нужды не возникло. Своей дерзкой откровенностью узник привел инквизиторов в полную растерянность. Вот уже пять лет безумец сидит в тюрьме, подвергается всевозможным лишениям, но упорно не желает отказываться от пагубного заблуждения, которое почему-то считает своим правом и даже делом чести.
Инквизиторы на несколько месяцев оставляют его в покое, надеясь, что тяготы заточения сделают то, чего не смогли сделать богословы, а потом решают нанести следующий удар — зачитать заключенному показания нескольких новых свидетелей. За последнее время он сильно сдал: щеки запали, нос заострился, как у покойника, на висках проступила седина. Что это за свидетели и откуда они взялись, узнику знать не положено, а положено смиренно кивать и каяться. После каждой фразы секретарь поднимает на него глаза, точно желая удостовериться, попал ли камень в цель, пробил ли наконец упрямую голову. Но Франсиско явно разочарован, поскольку ничего необычного не услышал.
Защитник, навещавший Франсиско в камере, исчерпал все юридические средства, весь запас красноречия и богословских аргументов, все способы эмоционального влияния и в конце концов заявляет судьям, что не желает помогать такому отпетому фанатику. Адвокат пишет отказ, нервно скрипя пером, ведь, если обвиняемый остается без защитников, дела его обстоят хуже некуда. Гайтан торжествует и приказывает сократить вероотступнику скудный рацион, все разговоры запретить, книг не давать, свечи отобрать. Пусть посидит в темноте, пока не одумается. Сколько можно возиться с одержимым, который словно не понимает, что в любой момент его могут прихлопнуть, как муху.
Однако именно необычное поведение продлевает Франсиско жизнь, отсрочивая смерть на костре. Через семь месяцев полной изоляции он прибегает к новому ухищрению: просит своих чернокожих стражей передать смотрителю, что готов встать на путь спасения. Но для этого нужны Евангелие, книги христианских мыслителей и несколько листов, чтобы на бумаге изложить свои душевные метания. Смотритель облегченно вздыхает и торопится передать просьбу инквизиторам. Гайтан чует подвох и отвечает отказом, но двое других соглашаются[89]. Как знать, вдруг свет истины наконец озарит эту темную душу. Судьи голосуют, и Гайтану остается лишь давиться собственной яростью.
Франсиско получает книги, бумагу, перо, чернильницу и свечи — сказочное богатство. Он гладит обложки нежно, точно теплые кошачьи спинки, бережно листает страницы и даже не читает, а слышит знакомые тексты. Зловонная, душная камера вдруг наполняется ароматом цветов, шелестом листвы, воздухом раздольных полей. Дни и ночи пролетают незаметно, за четырьмя Евангелиями следуют Деяния и Послания апостолов. К особо любимым фрагментам Франсиско возвращается по нескольку раз, они заставляют сердце учащенно биться, подсказывают свежие мысли. Прочтя Новый Завет от корки до корки, узник берется за сочинения христианских богословов и среди прочих за некую Хронику, в которой дается искаженное толкование пророчества Даниила о семидесяти седьминах. Насытившись чтением, он начинает писать, сосредоточив внимание на двух темах, но делает это. презрев всякую осторожность, точно гладиатор, который врывается на арену с мечом наголо.
Первый вопрос Франсиско сразу ставит ребром: «Сказал апостол Павел: „Итак, спрашиваю: неужели Бог отверг народ Свой? Никак. Ибо и я Израильтянин, от семени Авраамова, из колена Вениаминова. Не отверг Бог народа Своего, который Он наперед знал“. Разве инквизиция имеет больше власти, чем сам Создатель? Как может она гнать и уничтожать народ, возлюбленный Господом?»
Рассуждения о толковании пророчеств Даниила — и вовсе удар на поражение: «Если какая-то цитата устраивает вас, вы хватаетесь за нее, вырываете из контекста и трактуете буквально. Но когда что-то противоречит догмам, вы говорите, что это символ, аллегория или метафора, имеющая темный смысл. Раз слово „седьмина“ следует понимать дословно, то такого же подхода надо придерживаться и к некоторым высказываниям Христа о неизбежном конце света». Далее Франсиско цитирует Евангелия от Матфея, от Марка и от Луки и вспоминает слова Иисуса: «„Истинно говорю вам: не прейдет род сей, как все это будет“. Неужто Судный день уже наступил? Разумеется, высказывания Иисуса можно толковать по-разному, поскольку они неизмеримо глубоки, но так же должно относиться и к пророчеству Даниила о семидесяти седьминах. Вы не стараетесь приблизить свою проповедь к смыслу Священного Писания, а напротив, силитесь подтянуть его смысл к проповеди. Иначе говоря, стремитесь ввести паству в заблуждение».
Вскоре у Франсиско отбирают все — и листы, исписанные аккуратным почерком, и книги, и чернильницу, и перо. Трибунал передает записи ученым и через три месяца созывает их для нового диспута. Когда-нибудь этот упрямец капитулирует!
Видно, что заключенный совсем исчах. Он молча выслушивает пространные опровержения. Богословы сокрушают его доводы, не оставляют от них камня на камне. Но Франскиско с трудом встает, гордо выпрямляется и говорит, что вере предков не изменит. Судьи скрежещут зубами от бессильной ярости и спешно покидают зал, чтобы подальше от чужих глаз, у себя в кабинете, дать волю досаде и обменяться взаимными упреками.
Три месяца спустя Франсиско пытается еще раз воспользоваться испытанным приемом. Заседание снова созывают, но перед ним обвиняемому не дают ни книг, ни писчих принадлежностей, ни свечей: нечего зря марать бумагу богохульными измышлениями. Два часа богословы добросовестно демонстрируют свои познания, ораторское искусство и плохо скрытое раздражение. Они изливают на заключенного потоки возвышенных слов. Однако злостного упрямца не трогают их звучные речи. Заседание подходит к концу, узник поднимается, клянется именем Господа Всемогущего, Творца неба и земли и заявляет, что останется верен религии пращуров.
Все последующие просьбы Франсиско встречают категорический отказ: больше никаких диспутов — хватит.
Иезуит Андрес Эрнандес умоляет инквизиторов Маньоску и Кастро дель Кастильо позволить ему предпринять последнюю попытку вырвать мятущуюся душу подсудимого из когтей дьявола и вернуть ее Господу.
— Лукавый его не отпустит, — качает головой Маньоска.
— «Наставление инквизиторам» — поистине мудрая книга! — вдруг восклицает иезуит. — Бернар Ги написал ее два столетия назад, но своей ценности она не утратит никогда.
Маньоска скребет подбородок, удивленный столь неожиданным переходом — вот они, иезуитские экивоки!
— Ваше преосвященство, — продолжает Эрнандес, — я недавно перечитал «Наставление» и понял: его автор поддержал бы меня, поскольку утверждает, что инквизитору ни в коем случае нельзя терять самообладание и поддаваться гневу. Разумеется, этот обвиняемый способен вывести из себя кого угодно, но только не трибунал. Также Бернар Ги пишет, что инквизитор должен проявлять гибкость, взвешивать все «за» и «против», обсуждать и анализировать каждую мелочь и, если обстоятельства того требуют, может даже отсрочить или облегчать наказание.
— Мне кажется, мы обсудили всё и даже больше.
Эрнандес уходит ни с чем. Однако инквизитора беспокоят сомнения: тюремный смотритель обивает порог кабинета, чуть ли не каждый день передавая просьбы Мальдонадо да Сильвы, так может, все-таки стоит прислушаться? Воспользовавшись тем, что Гайтан и Кастро дель Кастильо отбыли в Куско, Маньоска вызывает Эрнандеса и двух других монахов Общества Иисуса и устраивает очередной диспут. Смотритель крайне удивлен тем, что докучливого иудея снова велено отвести в зал суда.
— Да я вижу, сам черт на вашей стороне, — уважительно качает он головой, замыкая кандалы на тощих запястьях заключенного.
— На моей стороне Бог, — отвечает Франсиско.
Маньоска восседает в кресле с высокой спинкой, разглядывая обвиняемого: упрямец просто на ладан дышит. В конце концов, он обычный смертный. Возможно, тяготы многолетнего заточения все-таки возьмут свое. Инквизитор говорит, что Франсиско может поделиться сомнениями с советниками, они готовы его выслушать. Иезуиты подаются вперед и изображают на лицах благожелательные учительские улыбки. Ученик упирается руками в колени и пытается встать, но это стоит ему такого труда, что Эрнандес просит у судьи позволить обвиняемому говорить сидя. Маньоска кивает.
И тут происходит нечто невероятное.
Тихим голосом, едва шевеля губами, Франсиско читает прекрасное стихотворение, написанное на латыни. Инквизитор и советники слушают его, онемев от изумления. В душной темноте подземной камеры родилось произведение удивительной красы, яркое, как одежды, которые Иаков подарил сыну своему Иосифу. И подобно Иосифу, Франсиско не может не вызывать зависти. Иезуиты, особенно Андрес Эрнандес, знали, что перед ними необычный человек, но такого полета не ожидали. Франсиско замолкает, и в зале суда на несколько минут повисает звенящая тишина, никто не отваживается разрушить волшебные чары. Присутствующие не верят своим глазам: облик жалкого страдальца никак не вяжется с великолепием звучных строк. Тощему, мертвенно-бледному, заросшему неопрятной бородой узнику удалось растрогать своих мучителей.
Первым приходит в себя Маньоска и злобно рычит:
— Посмотрим, многоуважаемые советники, что вы противопоставите этим измышлениям!
Иезуиты по очереди разнимают на части текст дивного стихотворения и, стараясь не отстать от узника, дают пространные комментарии на латыни — разумеется, в прозе. На каждый довод находится возражение, на каждый вопрос — ответ; дождем сыплются выдержки из Писания и из трудов Отцов Церкви.
Франсиско то слушает, то думает о своем. Большая часть цитат и идей для него всего лишь повторение пройденного. Через три часа инквизитор устало вздыхает, решив, что подобные речи способны пронять даже безмысленную скотину. Он благодарит многомудрых ученых за их труд и обращается к подсудимому. Франсиско, с превеликим трудом разогнув колени, встает, смотрит судье прямо в глаза и с вызывающим спокойствием отвечает:
— Это не то, что я ожидал услышать.
Шесть лет бьется инквизиция, пытаясь сломить волю непреклонного узника. И вот наконец, 26 января 1633 года после очередного диспута[90], который длился пять дней и, конечно же, ни к чему не привел, судьи собираются, чтобы вынести окончательное решение по делу Мальдонадо да Сильвы. Гайтан, Маньоска и Кастро дель Кастильо выслушивают мнение четверых советников[91], хотя прекрасно знают, что ничего нового те не скажут. Все многажды переговорено и давно доказано. Злостное неповиновение обвиняемого — вот единственное, что получили они в награду за ангельское терпение и потраченное время.
Перед заключительным заседанием судьи исповедуются, причащаются и вспоминают правила, которых следует придерживаться в такой важный момент. «Наставление инквизиторам» Бернара Ги гласит: «Любовь к истине и благочестие, наполняющие сердце судьи, должны светиться и в его взгляде, дабы все видели, что решение не продиктовано ожесточенностью или предвзятостью».
Один из советников спрашивает, не пойти ли еще раз навстречу заключенному и не устроить ли очередное слушание. Гайтан сцепляет костлявые пальцы и отвечает, что никаких слушаний больше не будет, поскольку просьбы о них — не более чем коварные уловки, попытки затянуть процесс. На этот раз инквизиторы единодушны и на уступки идти не собираются. Секретарь зачитывает решение, и все трое ставят под ним размашистые подписи.
Суровый приговор гласит: «Бакалавр Франсиско Мальдонадо да Сильва приговаривается к передаче в руки светских властей и полной конфискации имущества». Иными словами, будет ограблен и убит.
Однако это еще далеко не конец истории. Застенки инквизиции — огромные термитники, где царят драконовские порядки, где время будто бы остановилось. Но несмотря на это, узники, точно ящерки, запертые в давящих недрах мрачной скалы, нет-нет да и ухитряются найти отдушины. Тюремная почта работает исправно, по ночам передавая из камеры в камеру имена, мысли, слова утешения. Общение здесь важнее воздуха.
Франсиско узнал, что некий заключенный, томящийся в такой же подземной камере, ценой невероятных усилий проковырял черепком небольшое отверстие в стене и просунул в него руку. Прикосновение к грязным пальцам товарища по несчастью было подобно касанию ангельского крыла. Два человека смогли поговорить наедине, без судей, секретарей и прочих мучителей. Отвести душу, облегчить одиночество.
Обнаружив это возмутительное нарушение, смотритель взялся за плетку, а палачи пустили в ход дыбу и раздули угли в жаровне. Слуги заделали дыру, а ослушника упрятали в такое глухое подземелье, откуда путь только на костер.
Через несколько дней попадается с поличным вооруженный негр: он собирался вынести из тюрьмы какие-то бумажки. «Но на них же ничего не написано!» — рыдая, оправдывается охранник. Внимательно осмотрев листки, Маньоска подносит их к лампе, и на белой поверхности проступают строки, нацарапанные лимонным соком. Проклятый идиот… Переломать ему кости левой руки, чтобы другим неповадно было! Инквизитор приказывает ужесточить тюремный режим, и тут вскрывается нечто невероятное — возможно, прискорбные события произошли при тайном попустительстве смотрителя. Какой кошмар! Темница содрогается, инквизиторы хватаются за голову. Прерывистая дробь зашифрованных посланий разносит новость из камеры в камеру.
На допросе смотритель плачет, как малое дитя. Еще бы: раз в тюрьме дырявят стены и пишут невидимыми чернилами, значит, он кругом виноват. Не говоря уже о недавнем побеге! Перст разъяренного судьи, уставленный несчастному прямо в лоб, похож на грозное дуло аркебузы. Смотритель, трясясь крупной дрожью, падает на колени и начинает оправдываться: сам заключенного упустил, сам же и изловил, обратно в камеру доставил! А слухи о том, что он воспользовался положением и вступил в плотскую связь с заключенной, что подстрекал к бегству опасного свидетеля, — так это все наветы злопыхателей! Гайтан подливает масла в огонь, упрекая нерадивого тюремщика в мздоимстве, иначе откуда скромный служащий инквизиции взял средства на покупку роскошной усадьбы? Под ногами у смотрителя растекается лужа. Смилуйтесь! Дома жена и семеро детей, а здоровье подорвано десятилетиями беспорочного труда на благо инквизиции…[92]
Новый смотритель, человек долговязый и угрюмый рьяно борется за дело, стремясь разгадать и пресечь любые ухищрения заключенных, и надо же: обнаруживает в котомке собственного слуги грязный лоскут. Выражение ужаса на лице незадачливого посыльного красноречивее любых слов. Стуча зубами, он признается, что получил тряпку от одного умирающего узника, который просил бросить ее на улице Меркадерес.
— Придурок, да это же тайное послание! Кому ты должен был его передать?
— На улице Меркадерес, — тупо повторяет слуга.
Смотритель разворачивает лоскут. На нем копотью выведены какие-то каракули. Остолопа ждет порка, а кусок ткани отправляется прямиком к инквизиторам. Маньоска и Кастро дель Кастильо приходят к выводу, что это надпись на иврите. Прочесть ее — задача не из легких: буквы пишутся справа налево, а гласных и вовсе нет. Но судьи все-таки разбирают имя заключенного, которого недавно допрашивали с пристрастием. Видимо, он хотел сообщить своим, это пока держится. А значит, на свободе разгуливают другие иудействующие, и теперь к ним потянется ниточка: негодника заставят выдать имена. Инквизиция схватит их, конфискует имущество, пополнит казну, упрочит свою репутацию.
Тюремная почта доносит до Франсиско слухи о том, что творится за стенами его камеры. Иудей, пытавшийся послать весточку родным, копотью написав свое имя на лоскуте рубахи, молчит. Через несколько дней заключенные узнают, что он скончался. В застенках инквизиции не скорбят по покойным. Умер — значит, отмучился; лучше уж смерть, чем пытка.
Лежа на жесткой койке, Франсиско неотрывно глядит на гвоздь в дверном косяке, неплотно вбитый под самой притолокой. «Что он мне напоминает? — думает узник. — Может быть, папины самодельные вешалки там, в Кальяо? И как-то неправильно вколочен, привлекает к себе внимание. Надо встать, посмотреть: ну да, шляпка чуть торчит над брусом». Индеец, наверное, решил бы, что это такой железный дух-уака, стал бы разговаривать с ним, ждать пока он сам высвободится из деревянного плена и упадет к его ногам. Франсиско тянет за толстую шляпку, пробует раскачать, но вскоре оставляет попытки. Однако черный гвоздь с молчаливой настойчивостью напоминает о себе. А если подцепить черепком? В пустоте тюремных будней любая мелочь приобретает особое значение, становится той точкой опоры, с помощью которой Архимед обещал перевернуть Землю. Выковырять гвоздь почти так же важно, как победить Голиафа. Справившись наконец с задачей, Франсиско испытывает огромное облегчение. Такую ценную вещь охранникам показывать никак нельзя, надо спрятать трофей в тюфяке.
На следующий день узник начинает затачивать его о камень. В голове крутятся отрывки текстов из любимых книг, слагаются строфы, а гвоздь мало-помалу превращается в маленькое лезвие с острым концом. Теперь Франсиско вооружен.
«Как странно, — удивляется он, — тесная камера больше не давит на меня, голова не кружится. Наверное, я стал амфибией, жителем глубин, который выживает там, где другие гибнут. В сердце пробуждается надежда, грудь дышит свободно».
Новый смотритель пока не обращает на Франсиско внимания и это прекрасно. Выловив из варева куриную кисть, изобретательный арестант с аккуратностью ювелира принимается вырезать из нее перо. Ну вот, готово! Где бы раздобыть чернил и бумаги, чтобы начать писать? Да вон же на стенах сколько сажи! Соскрести ее, развести водой — получатся чернила. Вместо хлеба заключенным дают муку в бумажных кульках. Поистине драгоценный дар. Каждый кулек Франсиско бережно разворачивает, листки прячет. Изголодавшаяся душа жаждет созидания: только ему под силу пошатнуть стены инквизиторской темницы.
Бумаги мало, так что слова надо подбирать как можно точнее. Писать короткими фразами. У Франсиско созрел безумный план: связаться с иудеями Рима, передав письмо с узниками, которые скоро выйдут на свободу, чтобы отбывать наказание в монастырях. Он слышал, что в Риме еще со времен Посольства Маккавеев[93] существует многочисленная еврейская диаспора, открыто исповедующая веру, пользуясь папским благоволением.
Послание написано на латыни в нескольких экземплярах. Франсиско уговорил Пабло и Симона выступить в роли рассыльных, рассказав им потрясающую историю Луиса, сына деревенского колдуна, — как его изловили, точно дикое животное, в лесах родной Анголы, как истязали в пути, как в Потоси покалечили ногу при попытке к бегству. Луис умел извлекать зажигательные мелодии даже из челюсти мула и был настоящим героем: выдержал зверскую порку, а где спрятаны хирургические инструменты хозяина, не выдал. Тут Пабло и Симон зашмыгали носами, вспомнив свое собственное печальное прошлое. Франсиско очень удивился, когда однажды вечером охранники принесли ему палочку, выструганную из ветки оливы, и челюсть мула. Он взял их, зажал в пальцах, как это делал Луис, и вскоре в сыром подземелье раздались ритмичные звуки. Чернокожие охранники слушали со слезами на глазах.
Письмо адресовано Sinagogae fratrum Iudeorum qui Romae sunt[94].
Себя Франсиско называет так: «Эли Назорей, иудей, сын Диего Нуньеса да Сильвы, врач, хирург, заточенный в тюрьме инквизиции Лимы» — и, обращаясь к единоверцам, пишет: «Благодать вам и мир от Бога Израиля, сотворившего небо и землю». Он говорит, что еще в юности узнал от отца о Законе, полученном Моисеем от Господа, но, опасаясь гонений, скрывал свою веру. «Признаю, что в этом, как и во многом другом, я согрешил, ибо только Бога надо бояться и искать Его правды без страха перед людьми». Франсиско рассказывает, как изучал Священное Писание, как выучил наизусть некоторые книги Пророков, все Псалмы без исключения, Притчи Соломона, Премудрости Иисуса, сына Сирахова, и большую часть Пятикнижия, а сидя «во рву со львами», сочинил много молитв по-испански и на латыни.
Да, узник знает, какая судьба его ждет, но не отречется: «С той самой минуты, как меня схватили, я верен своему решению беззаветно противостоять врагам Закона, пока не буду возведен на алтарь огненный. Здесь всякого, кто открыто исповедует веру Израиля, сжигают, а имущество его отбирают, не имея жалости даже к детям казненного, но оставляя их на вечное поругание. Отречение не спасает несчастного, ибо скитается он нищим и поверх одежды носит какое-то время, а то и до самой смерти стыдный нараменник под названием санбенито, и клеймо позора лежит на потомках его из рода в род».
Далее пленник рассказывает, что находится в заточении уже шесть лет. За это время ни один из многочисленных диспутов не дал результата. «Пахал я землю каменистую, которая никогда ничего не родит. Привел более двухсот аргументов своим гонителям, но, несмотря на все мои старания, так и не получил должного ответа. И, видимо, уже не получу».
Предвидя неизбежную гибель, Франсиско обращается к единоверцам с проникновенными словами: «Молитесь за меня Господу, возлюбленные братья, чтобы Он дал мне силы перенести лютую казнь. Смерть моя близка, и только на Всевышнего я могу уповать. Да дарует Он мне жизнь вечную, а нашему многострадальному народу спасение».
Тем не менее послание узника дышит любовью к жизни: «А вы живите, дорогие братья», — говорит он и напоминает, что соблюдающие Завет не должны терять надежды на избавление даже тогда, когда зло и кривда торжествуют. «Слушайтесь гласа Его. чтобы Творец дал нам вернуться в землю, которой владели наши отцы, облагодетельствовал и размножил нас, как написано в тридцатой главе Второзакония». Франсиско просит единоверцев поддерживать друг друга («Освобождайте ведомых на казнь»), хранить традиции знания («Наставляйте тех, кто ступил на путь погибели и разрушения») и традиции любви («Будьте великодушны и справедливы, помогайте бедным и любите всем сердцем Господа»).
Франсиско аккуратно складывает исписанные листки и сначала передает рассыльным одну копию. Когда тюремная почта сообщит, что послание получено, он передаст следующую, потом еще. Хоть одно письмо да покинет стены узилища, пересечет океан, и тогда люди узнают о его страстном пути и смерти. Жертва не будет напрасной, но вольется в череду трагических и непостижимых деяний праведников мира сего[95].
Инквизиторы совещаются и приходят к общему мнению: пора устраивать аутодафе. Приговоренных достаточно, так зачем держать их в тюрьме и тратить деньги на прокорм? К тому же аутодафе — событие поучительное и полезное: грешники получают заслуженное наказание и возможность пожалеть о совершенных злодеяниях, а власти, как светские, так и церковные, лишний раз убеждаются, что инквизиция не дремлет, неустанно трудится и если уж карает, то по всей строгости.
С другой стороны, аутодафе — затея дорогостоящая, а денег в казне инквизиции едва хватает на жалованье и текущие расходы. От имущества, конфискованного у обвиняемых, проку немного. Видимо, и тут не без козней лукавого: вместо того чтобы искушать людей состоятельных, с которых борцам за истинную веру было бы что взять, он заманивает в сети сплошную голь — жалких монахов-греховодников, негритянок и мулаток, промышляющих ворожбой, аскетичных лютеран да еврейских лекаришек. Занялся бы лучше богатыми торговцами и землевладельцами, чьи карманы набиты золотом.
На грядущем аутодафе перед честным народом предстанет немало осужденных, которые отделались сравнительно легкими приговорами: публичная порка, несколько лет на галерах, перевоспитание в монастырях, ношение санбенито, ссылка. Судьи, конечно, помалкивают, но про себя думают, что это все мелочи, ничего существенного — так, отшлепали и отпустили. По-настоящему потрясти толпу может только запах горелого мяса. В ярком пламени плавятся доспехи зла. Корчи одной-единственной твари помогают наставить на путь истинный все вице-королевство.
В землю вбивают столб и обкладывают его дровами, на них будет медленно поджариваться нечестивец. Каменистое место, где это происходит, называют кто Педрегаль, а кто Кемадеро. Находится оно за рекой Римак, между кварталом прокаженных и высоким холмом. Люди его боятся, стараются обходить стороной. Черный дым поднимается к небу, как перст указующий, вопли казнимого терзают слух и добрых христиан, и тайных отступников. Инквизиторы помнят, что огонь есть один из четырех элементов космологии Аристотеля, который жил до рождества Христова, а потому ничего не знал об очистительных свойствах пламени. Так что аутодафе без костра — все равно что процессия без фигуры святого.
В тюрьме Города Королей есть один пленник, по которому костер давно плачет: тот сумасшедший иудей. Инквизиторы всеми правдами и неправдами пытались привести его к спасению, но тщетно. Он мог последовать примеру своего отца, примириться с церковью и выйти на волю в санбенито — относительно мягкое наказание, если учесть тяжесть его прегрешений. Мог обмануть суд — опять же как отец, — изобразить раскаяние, а потом взяться за старое. Однако безумец с ослиным упрямством отверг все эти возможности и засыпал нелепыми вопросами лучших богословов Лимы. Ему отвечали, его увещевали, а он только издевался и все твердил: имею, мол, право верить во что хочу, требую свободы мысли. Слыханное ли это дело! Да если каждый примется искажать истину, как ему заблагорассудится, мир потонет в мерзости и покатится в тартарары. Для чего тогда Иисус вверил свою Церковь Петру? Для чего вообще создал ее? Зачем нужно апостольское преемство? Тот, кто сходит с прямого пути, увлеченный обманчивой свободой выбора, не только сам падает в гибельную пропасть, но и других за собой тянет. Позволь одному — захотят и соседи, потом соседи соседей и так далее. Храм Христов пошатнется, и распахнутся врата ада.
— Франсиско Мальдонадо да Сильва — опасный враг, — грозит пальцем Гайтан. — Его следует уничтожить как можно скорее.
— Не зря же мы вынесли приговор, — напоминает Кастро дель Кастильо.
— Сперва он повредился рассудком, а теперь помешался окончательно. — Маньоска протягивает коллегам листок с текстом на латыни, написанным чернилами весьма дурного качества.
Не веря своим глазам, инквизиторы читают послание иудеям Рима. Передают друг другу мятую бумажку. Какая немыслимая, дерзкая провокация! Гайтан охотно удушил бы нечестивца собственными руками. Но сперва надо допросить его, пусть сознается.
Франсиско совсем истаял и понимает, что одной ногой стоит в могиле, но с потрясающей невозмутимостью отвечает: да, письмо написал я.
Инквизиторы ошеломленно переглядываются. Низость греха никак не сопрягается с подобным мужеством. Что-то тут не так. Наверняка несчастный одержим дьяволом и собой не владеет.
Маньоска молча кивает: ну конечно, перед нами помешанный. Гайтан кусает узкие бескровные губы и изрекает: «Больше аутодафе откладывать нельзя. Безумцы тоже являются оружием сатаны».
За крохотным оконцем забрезжил слабый свет. Глубокой ночью в темнице совсем тихо, даже заключенные не перестукиваются — забылись сном. Франсиско внезапно пробуждается и неотрывно смотрит на бледное свечение, вспоминая ту ночь в доминиканском монастыре, когда дюжий индеец избивал брата Мартина. Ни ударов, ни стонов страдальца-мулата не слышно, зато по коридору шелестят чьи-то легкие шаги. Они все ближе, ближе. Напряжение незнакомца передается узнику даже сквозь толстые стены, свет за окном как будто становится ярче, Франсиско широко открывает глаза и прислушивается. У двери камеры шаги смолкают. Кому это взбрело в голову навестить его в столь неурочное время? Засов медленно отодвигается, осторожно поворачивается ключ в замочной скважине. Заключенный садится на жестком ложе и сначала видит трепещущий огонек свечи, а потом различает в полумраке знакомую фигуру. Гость закрывает за собой дверь, ставит подсвечник на стол, пододвигает к койке стул, опускается на него и с жалостью смотрит на Франсиско.
Иезуит Андрес Эрнандес расправляет складки черного облачения и начинает говорить — тихо, почти шепотом. Видя изумление заключенного, он спешит объяснить, что получил разрешение Антонио Кастро дель Кастильо побеседовать с ним наедине. И не просто получил, а добился, поскольку суровость этого судьи известна всем. Добросердечный Эрнандес все еще надеется вразумить Франсиско.
— Будь вы недалеким, — вздыхает он, — безрассудным, необразованным… Но вы умны и не можете не понимать, в каком отчаянном положении находитесь. Сопротивление не приведет ровным счетом ни к чему. Неужели ответы богословов не произвели на вас ни малейшего впечатления? Ведь мы готовились, продумывали каждое слово.
Эрнандес потирает горло: он устал шептать, но сохранить доверительный тон нужно во что бы то ни стало.
Франсиско внимательно слушает монаха. Этот человек явно желает ему добра, не побоялся прийти прямо в камеру, да еще ночью. Вкрадчивые речи — бальзам для измученной души. Иезуит всеми силами старается достучаться до собеседника, однако из своей кожи не выскочишь. Если не способен встать на место того, кого хочешь убедить, все проникновенные взгляды, все задушевные разговоры бесполезны. За теплотой и состраданием кроется одно: нетерпимость. Желание заставить его, Франсиско, перестать быть собой.
— Не ослепляет ли вас гордыня? — осторожно осведомляется иезуит.
— Гордыня… — повторяет узник. — Я думаю, дело не в ней. То, что меня поддерживает, называется чувством собственного достоинства.
— Нет, — возражает Эрнандес, — чувство собственного достоинства не может породить такую жестокость по отношению к себе и к близким. Злостное упрямство — дитя именно гордыни.
Франсиско этому аргументу ничуть не удивлен, но раз уж монах заговорил о близких, решается еще раз спросить, нет ли вестей о жене и детях. Потупившись, Эрнандес напоминает, что сообщать заключенным какие бы то ни было сведения строжайше запрещено.
— Так о чем же мы говорили? — усмехается Франсиско. — Ах да, о жестокости…
Ничем его не проймешь! Иезуит почти отчаялся, но повторяет, что надежда на спасение еще есть.
— На спасение души, — уточняет узник. — Только души, не тела.
— Если не покаетесь, вас сожгут живьем. Но если успеете до оглашения приговора, сначала умертвят, а потом сожгут.
— То есть убьют в любом случае.
— Пути Господни неисповедимы…
Два человека сидят в полутьме, не сводя друг с друга блестящих глаз. Эрнандес уклончиво намекает, что казни каким-то чудом можно избежать. Предлагает сделку: совесть в обмен на жизнь. И Франсиско вдруг понимает, что доброму квалификатору инквизиции на самом деле нужно только одно — заставить его отречься. А для этого все средства хороши.
В тесной камере повисает напряженная тишина. Сырой холод пробирает до костей. Эрнандес оборачивает капюшон облачения вокруг шеи, потом берет одеяло, скомканное в изножье койки, и укутывает плечи Франсиско. Этот заботливый отеческий жест, продиктованный искренним сочувствием, трогает узника до дрожи Но слов благодарности он не находит, просто смягчает тон:
— Поверьте, требовать от верующего отречения — тоже насилие, хоть и не физическое. Одни люди выше, другие ниже, одни умнее, другие глупее, одни чувствительнее, другие равнодушнее. Но всех нас объединяет неотъемлемое право на свободу мысли. Если мои убеждения противны Господу. Ему меня и судить. А инквизиция узурпировала власть Всевышнего и творит нечеловеческие зверства Его именем. Пытаясь утвердить свою власть, основанную на страхе, она готова склонить человека ко лжи. заставить изобразить покаяние. — Немного помолчав. Франсиско произносит с болью: — Не заповедал ли Иисус возлюбить врагов? Так-то меня любят…
Эрнандес молитвенно складывает руки.
— Ради всего святого! Развейте морок! Очнитесь! Вас любит Христос, вернитесь в его объятья! Прошу…
— Христос не имеет к инквизиции никакого отношения. Если уж на то пошло, я куда ближе к нему, чем вы, святой отец.
Иезуит не может одержать слез:
— Как вы можете такое говорить, если отвергаете Спасителя?
— Как человек Иисус трогает сердце: он страдалец, агнец, воплощение любви и красоты. А вот как Бог Иисус и для меня, и для других гонимых — всего лишь символ людоедской власти, которая заставляет наговаривать на братьев, отрекаться от родных, предавать отцов, сжигать собственные идеи. Человек по имени Иисус пал жертвой таких же изуверов, как те, что скоро прикончат и меня во славу Бога Иисуса,
Иезуит в ужасе крестится и молит Всевышнего простить эти немыслимые богохульства: «Отче, отпусти ему; ибо не ведает, что говорит», — бормочет он, перефразируя слова Евангелия. А Франсиско просит позволения добавить еще кое-что. Эрнандес выпрямляется и поднимает руку, словно готовясь защититься от удара.
— Не объясняется ли стремление уничтожить меня, — спрашивает заключенный, — тем, что католики не слишком-то полагаются на силу христианских истин?
— Это безумие… Ради всего святого… Ради Бога… — молит иезуит. — Впустите свет в свою душу!
Франсиско сохраняет поразительное спокойствие и терпеливо втолковывает монаху, что ни в коем случае не собирается воевать с церковью, повторяет, что благодарен христианству, ведь оно способствовало распространению Священного Писания и приблизило миллионы людей к Создателю. Нет, он сражается за себя, за право придерживаться веры своих предков и не виноват, что право это воспринимается другими как святотатство.
Андрес Эрнандес вытирает мокрые щеки и судорожно хватается за наперсный крест.
— Я не хочу, чтобы вас отправляли на костер! Вы мой брат! — восклицает он. — Я слышал, как прочувствованно вы читали наизусть Заповеди блаженства — такое под силу лишь истинному католику. Лукавый наслал на вас слепоту, но вы настоящий герой. Такой человек не должен умирать.
Франсиско протягивает горячие руки в шрамах от кандалов и сжимает ладони священника.
— Не сам же я посылаю себя на смерть, — печально говорит он.
— Вас губит собственное упрямство!
— Нет, падре, не упрямство. Инквизиция, и только она! Причем делает это именем креста и церкви, именем Бога. Так-то вот. Однако и тут ухитряется переложить ответственность на гражданские власти, лицемерно умывает руки, как Понтий Пилат.
Эрнандес опускается на колени, берет узника за плечи, встряхивает.
— Видите, я стою перед вами на коленях! Что еще вам надо? Вернитесь в лоно церкви! Проснитесь же!
Франсиско закрывает глаза, силясь сдержать слезы. Как объяснить, что разум его не спал никогда, бодрствует и сейчас? Наконец рыдание прорывает плотину неловкости. Оба старались как могли, но все впустую. Сердца их переполняют любовь и взаимное восхищение. На прощание монах-иезуит и осужденный на казнь протягивают друг к другу руки — почти обнимаются. Мутное свечение за оконцем камеры становится ярче, озаряя эту невероятную сцену.
Моргая опухшими веками, Эрнандес является в судейский кабинет и сообщает, что потерпел полное поражение, но просит инквизиторов проявить хоть какое-то снисхождение к столь необычному заключенному. «Необычному? — качает головой Маньоска. — Да он просто безумец!» Дела это, впрочем, не меняет: Франсиско Мальдонадо да Сильва будет сожжен заживо на следующем аутодафе.
И тут начинается гонка между молохом инквизиции и его жертвой. Дабы сорвать спектакль, где ему уготована главная роль, Франсиско решает прибегнуть к крайнему средству. А что еще остается истерзанному, одинокому человеку? Негры Пабло и Симон куда-то пропали, новый смотритель даже не заглядывает: зачем уделять внимание ходячему куску мяса, которое скоро будет шипеть на костре в назидание честному народу? Нужно только изредка выносить поганое ведро да время от времени подкармливать, чтобы дотянул до положенного часа, вот и все.
— Вы даже не представляете, какой сюрприз вас ожидает, — бормочет Франсиско. — Сколько времени уйдет на подготовку к аутодафе? Три месяца, четыре, пять? Я успею.
Из той еды, что ему приносят, узник оставляет только муку и воду. Делает из них вязкую массу, которой склеивает листы, нарезанные из бумажных кульков. Скоро он начнет писать, а вот есть перестанет и одержит небольшую, но все же победу. Грозные инквизиторы поймут, что не всесильны. Обреченный расстанется с жизнью по собственной воле, но не даст им себя уничтожить.
Знала ли история примеры таких суровых постов? Едва ли. Франсиско облегчит Господу задачу, поможет отделить свою душу от бренной плоти раньше, чем палачи разожгут костер. Не доставит им удовольствия ни мнимым раскаянием, вырванным силой, ни предсмертными воплями. Обхитрит мучителей. Сердце бешено стучит: только бы успеть! Дата аутодафе неизвестна, так что нельзя давать себе никаких послаблений. В первое время его еще донимают неприятные ощущения, знакомые по прежнему опыту абсолютного воздержания от пищи: головокружения, спазмы, колотье в желудке. Но потом голод исчезает, стихает бурчание в животе, прекращаются боли. Наступает восхитительное ощущение легкости, почти невесомости.
Целыми днями Франсиско не выпускает из рук ножичек, сделанный из гвоздя, и перо, вырезанное из куриной косточки. Он то клеит маленькие книжицы, то пишет. А закончив работу, все тщательно прячет.
Узник, и без того истощенный, тает на глазах. Все труднее вставать, работать приходится все меньше: мысли путаются. Мягкой лапой придавливает слабость. Плоть быстро сдает, но дух по-прежнему бодр. Каждый день — это шаг к победе. Когда палачи явятся, чтобы зачитать приговор, напялить на жертву позорный санбенито и поволочь на огненный жертвенник, они найдут в камере лишь хладный труп.
Смотритель спохватывается довольно поздно и тут же бежит к судьям каяться. Он в ужасе, и это понятно: подобные оплошности чреваты примерными наказаниями. «Заключенный всегда брал все, что ему приносили, и просьбами не докучал, вот мы и успокоились! — оправдывается тюремщик. — Мог ли я разгадать его коварный план? Пост — удел праведников, но чтобы какой-то иудей… Вхожу в камеру и вижу: лежит на тюфяке скелет, обтянутый кожей. И не шевелится. Я давай звать, давай кричать — он не слышит. Приложил руку к его груди, а она тихонько поднимается. Слава Богу, дышит! Думаю, надо перевернуть. Так у Мальдонадо у этого вся спина в язвах».
Судьи мрачно выслушивают сбивчивую речь и спрашивают, сколько примерно могла длиться голодовка. Смотритель морщит лоб, загибает пальцы, считает, сбивается, пересчитывает и наконец неуверенно отвечает:
— Дней эдак восемьдесят…[96]
— Быть того не может! Вон отсюда!
Франсиско пребывает в полузабытьи и лишь слабо качает головой в ответ на просьбы съесть хоть что-нибудь. Цель близка, он уверен в победе. Чего только ни приносят упрямцу: и фрукты, и пирожные, и тушеное мясо, и горячий шоколад. Врач велел осторожно переворачивать его на бок и на живот, чтобы зарубцевались пролежни. Иезуита Андреса Эрнандеса и францисканца Алонсо Брисеньо срочно вызвали в надежде, что они убедят узника прервать пост, который спутал инквизиторам все карты.
Но тут случается событие, повлиявшее и на жизнь Франсиско, и на историю инквизиции Лимы. Истощение притупило слух заключенного, однако он еще в состоянии разобрать тайные послания тюремной почты: «великий заговор», «хватают всех подряд», «их обнаружили». За дверью топают сапоги, звенят цепи, раздаются сдавленные рыдания. А за стенами громоздятся кучи кирпичей: там строят дополнительные камеры, роют новые ямы. Один-единственный донос помог выявить тайную иудейскую общину, и у инквизиторов загорелись глаза. Им изрядно наскучили вялые судебные процессы над горсткой бедолаг, и тут надо же: в сети попались люди именитые и, что самое главное, состоятельные.
Гайтан сжигает очередное прошение об отставке. Неожиданная удача взбодрила его. Теперь, когда в руки плывет такая пожива, лучше остаться в Лиме. Работы невпроворот: в тюрьму нескончаемой вереницей потянулись новые арестанты. Аутодафе, торжественное оглашение приговоров, вынесенных монахам-греховодникам, глупым ворожеям, паре-тройке примиренных с церковью вероотступников и тому злостному иудею, откладывается на неопределенное время, чтобы превратиться в грандиозное зрелище, которое потрясет мир.
Так что же все-таки произошло? А вот что: молодой человек по имени Антонио Кордеро, приказчик некоего богатого торговца, прибывший в Город Королей из Севильи, начал похваляться, что по субботам и воскресеньям больше не торгует, а свинины в рот не берет. Эти речи донесли до ушей какого-то фамильяра, и трибунал, почуяв добычу, решил изменить своим обычаям: не привлекая лишнего внимания, велел похитить болтуна, но собственность его описывать пока не стал, чтобы не спугнуть остальных. В камере пыток фанфарон, разумеется, струсил и навлек страшную беду на собратьев, выдав и хозяина, и двоих его друзей. Их немедленно поглотила тюрьма, но другие члены общины не заподозрили неладного, поскольку за исчезновением людей не последовало процедуры конфискации имущества. А 11 августа 1635 года учинили облаву, десятки несчастных поволокли в темницу, многие уважаемые семьи погрузились в траур, волна преследований прокатилась по всему вице-королевству.
Инквизиторы в служебном раже шлют в Испанию письмо за письмом, не скупясь на преувеличения: «Оказывается, иудеев у нас не меньше, чем негров или индейцев». И далее в том же духе: «Тюрьма забита до отказа», «Люди не верят друг другу и только разводят руками, теряя друзей и знакомых, которых они так уважали», «В камерах не хватает места, пришлось нанять здания, прилегающие к нашему дворцу». Инквизиция ликует: «Это небывалый подвиг, совершенный во имя короны и церкви». К тому же евреи опасны, «этот проклятый народ расплодился вовсю и, подобно сорной траве, скоро задушит истинную веру», «дьявольская секта ведет к безбожию». Да, и вот еще: «Нашим комиссарам дано распоряжение, в кратчайшие сроки и соблюдая строжайшую тайну, выявить всех португальцев, проживающих на подведомственных территориях. Некоторые уже взялись за дело».
Среди арестованных три женщины. Судьи уверены, что эти слабые создания сообщат им немало полезного. Но прежде чем начинать расследование, надо изловить как можно больше преступников: одни успели попрятаться в горах и в непроходимой сельве, другие пытаются тайно проникнуть на корабли, отплывающие из Кальяо.
Тюремная почта передает женское имя: «Менсия де Луна». «Менсия де Луна-молодая-еврейка-пытали», — разносится из камеры в камеру горестная весть. Теперь все знают, что пленница не вернулась с допроса. Франсиско напрягает слух, считает удары, пытается разобрать слова, стряхнуть сонную одурь. Здесь, совсем рядом, растерзали юную женщину. Он машинально протягивает руку к кружке, делает глоток молока. Потом съедает оливку. Сквозь туман полузабытья пробивается мысль: число жертв множится, им нужна поддержка. Как быть? Узник выплевывает на ладонь оливковую косточку и изумленно на нее смотрит. Он сам не заметил, как прервал голодовку, изменил решение, казавшееся бесповоротным! Почему? Франсиско трет виски и широко открывает глаза, точно надеясь прочесть ответ на неровной стене. Должно же быть какое-то объяснение… Испугался близкой кончины? Нет, конечно. Поддался на уговоры Эрнандеса и Брисеньо? Тоже нет. Все дело в несчастье, которое обрушилось на его единоверцев. Не надо стремиться к смерти, она и так скоро восторжествует повсюду. Надо сражаться за жизнь, не сдаваться, сопротивляться до последнего.
Франсиско крошит хлеб, медленно жует. Во рту все болит. Но ему необходимо окрепнуть, чтобы осуществить задуманное. Скорее всего, трибунал отложит аутодафе до тех пор, пока не закончится следствие по делу каждого из арестованных. Пора начинать действовать.
До чего же приятно чувствовать, как возвращаются силы! Однако новая ситуация требует и новой стратегии. Следует продумать каждый шаг, предварительно выяснив, что же все-таки стряслось и чего следует ожидать. Голодовкой Франсиско почти вогнал себя в могилу, но, раз братья оказались в беде, придется воскресать. Получится ли? Пока ему трудно даже руку поднять, да и слух притупился. Стены рокочут: «Молодая-еврейка-пытали». Нескоро он узнает, в чем дело…
Тем временем в пыточной камере нотариус Хуан Бенавидес смотрит на недвижное тело Менсии де Луна и составляет протокол, который, наряду с другими документами, сохранит для потомков славные деяния святой инквизиции. Судьи действовали согласно правилам: обвиняемая отказалась выдать имена сообщников-иудеев, так что трибуналу пришлось приступить к исполнению сурового долга, предварительно предупредив, что если в ходе дознания подследственная умрет, лишится конечностей или истечет кровью, то виновата будет она сама, а не инквизиторы. От Менсии надеялись получить самые подробные показания, и потому под мрачными сводами собрались все, кроме Андреса Хуана Гайтана, не выносившего вида женского тела.
В девять утра несчастной велели назвать имена, но она молчала. Ее раздели догола и повторили приказ. Менсия ответила, что против веры не грешила. Восемь мужчин, четверо из которых были священниками, смотрели на хрупкую, беззащитную, но такую упрямую женщину, тщетно пытавшуюся прикрыть срамные части и даже в наготе своей похожую на Пречистую деву — увы, с поганой кровью в жилах. Ее привязали к дыбе, веревку укрепили на рычаге и приготовились начать истязание. Бедняжка забилась, как ягненок под ножом мясника, и крикнула, что если заговорит под пыткой, то все сказанное будет неправдой. Палач повернул рычаг, послышался хруст костей, и мышцы под нежно-розовой кожей, освещенной факелами, стали рваться. Нотариус, поеживаясь, старательно заносил все увиденное и услышанное в протокол: «Она повторяла: я иудейка, я иудейка!»
Маньоска велел палачу прервать процедуру, а сам спросил: «Почему иудейка? Кто вас научил?» Менсия ответила: «Мать и сестра». Маньоска задал следующий вопрос: «Как их зовут?» Но женщина закричала: «Господи Иисусе, я умираю! Смотрите, сколько крови выходит!» Вены ее полопались, вокруг суставов расплылись огромные синяки, из разрывов потекли алые струйки. Кастро дель Кастильо потребовал: «Назови имена! Не то повернем еще раз». С нежных губ непременно должны были сорваться признания. Но лицо женщины перекосилось, она не отвечала и, казалось, ничего не слышала. Палач приналег на рычаг, нотариус продолжал записывать: «Подследственная стонала „ай, ай!“, а потом замолчала и около десяти часов утра потеряла сознание. Ей плеснули в лицо водой, но она не очнулась, и тогда господа инквизиторы велели пытку прервать и возобновить, когда они прикажут. Означенные господа вышли из камеры, а я, нижеподписавшийся нотариус, остался возле подследственной, и со мной тюремный смотритель, палач и помощник-негр».
Далее в протоколе сказано, что Менсию де Луна отвязали и бросили на койку возле дыбы, чтобы продолжить, когда будет возможность. Однако женщина по-прежнему не двигалась, и судьи приказали нотариусу никуда не уходить, а как только очнется, известить их. Пробило одиннадцать, «но она так и лежала, пульса не прощупывалось, глаза потускнели, губы посинели, лицо и ноги стали холодными».
Нотариус присовокупил некоторые подробности: «Хотя я трижды прикладывал ко рту подследственной зеркало, оно не мутнело, из чего следовало одно: вышеозначенная особа умерла своей смертью, чему я свидетель. Тело ее окоченело, сердце не билось. Все это произошло у меня на глазах. Подпись: Хуан Бенавидес, нотариус».
Рассыпается по стенам неумолчный стук, тюремная почта передает имя жертвы. Франсиско, а с ним и все заключенные молятся о душе усопшей.
Каждого нового узника пытками и угрозами заставляют давать показания, и каждый португалец — да и любой человек, когда-либо живший в Португалии, — считается потенциальным преступником. Волна арестов захлестывает вице-королевство. Священный трибунал решает увеличить количество тюрем и, окрыленный успехом, шлет королю письма с жалобами на ненавистное соглашение 1610 года. «У нас связаны руки, — сетуют инквизиторы. — Мы не можем удерживать тех, кто хочет покинуть эти земли, и не имеем права в обязательном порядке требовать с них разрешение на выезд. Однако времена таковы, что инквизиция вынуждена идти на крайние меры и не выпускать людей, у которых данное разрешение отсутствует». Ничтоже сумняшеся они настаивают: «Ваше величество, велите министрам это соглашение пересмотреть, а то и вовсе переписать». Инквизиторы горды собой: «Иудеи расплодились сверх всякой меры, их необходимо переловить. Мы трудимся не зная устали. В тюрьмах яблоку негде упасть». Желание избежать преследований воспринимается как лицемерие: «Вероотступники прикидываются добрыми христианами. Кого ни схватишь, все обвешаны четками, ладанками, образками, подвязаны поясом блаженного Августина, шнурком святого Франциска, на многих надеты власяницы, а в руках плетки. Негодники знают назубок катехизис и молятся по четкам, а как раскусишь такого и спросишь, зачем иудею молитвы, он отвечает, мол, чтобы прикрыться ими, если попадешь в беду, вот как сейчас». Инквизиторы неоднократно упоминают в посланиях нового вице-короля, который, в отличие от своих злонравных предшественников, «охотно идет навстречу во всем, что ни попроси. Так не угодно ли Вашему Величеству передать Его Высочеству нашу благодарность, особенно за то, что приказал пехотинцам и кавалеристам нести по ночам дозор вокруг кварталов инквизиции»[97].
Среди тех, кого схватили во время первой облавы, была одна важная персона, пользовавшаяся в Городе Королей огромным уважением. Инквизиторы нанесли удар днем, в половине первого, когда на улицах царило обычное столпотворение. Офицеры расставили свои экипажи на всех углах, за какой-то час завершили операцию и потом рассказывали, что горожане онемели от изумления. Теперь глава еврейской общины Лимы дон Мануэль Баутиста Перес сидит прикованный к стене каменного мешка.
Франсиско слышал о нем еще в университете. И священнослужители, и миряне восхищались этим образованным и щедрым человеком, неустанно благодарили за пожертвования, а университет Сан-Маркос однажды даже устроил в его честь торжество, на котором присутствовали и преподаватели, и студенты. Мануэль Баутиста Перес много сделал для Лимы, снискав тем самым благорасположение вице-короля и городского совета, славился порядочностью и всегда вел себя как ревностный католик: исправно ходил к мессе, помогал устраивать праздник Тела Христова, причащался и исповедовался.
Тем не менее трибунал собрал показания тридцати сообщников, данные, разумеется, под пыткой, и обвиняемый во всем сознался. Да, он втайне иудействовал и возглавлял «преступную общину», члены которой считали его «оракулом еврейского народа» и называли кто старым капитаном, кто раввином. Мануэль Баутиста Перес проводил богослужения на верхнем этаже своего дома и обучал людей мертвому закону Моисея, но для прикрытия всегда держал на видном месте сочинения Отцов Церкви. Его хорошо знали, любили и уважали все единоверцы, в том числе и покойная Менсия де Луна.
Тюремная почта передает из камеры в камеру имя старого капитана. То, что он попал в когти инквизиции, — страшный удар, крушение всех надежд.
Франсиско срочно зовет охранников и сообщает, что решил прервать голодовку, а потому нуждается в пище. Иезуит Андрес Эрнандес и францисканец Алонсо Брисеньо радуются, считая это своей заслугой, и спешат доложить судьям, что неподдающийся наконец-то встал на путь исправления. Но инквизиторы по горло сыты выкрутасами Мальдонадо да Сильвы. До него ли сейчас, когда в сети угодила такая крупная дичь!
Раввина ведут в пыточную камеру, надеясь сломить волю старика. Пленный ступает так величаво, что тюремный смотритель не отваживается дергать за цепь. Палач, встретив горделивый взгляд Мануэля Баутисты Переса, опускает глаза и делает вид, будто рассматривает кандалы на его руках и ногах. Не дав жертве опомниться, ее волокут на дыбу и рвут суставы, но истязаемый теряет сознание, и пытку прекращают: губить столь ценный экземпляр нельзя ни в коем случае. Старого капитана относят в камеру и препоручают заботам врача.
Через несколько дней Франсиско узнает, что с раввином стряслась беда, но какая именно, тюремная почта не сообщает. А случилось вот что: Мануэль Баутиста Перес каким-то чудом ухитрился спрятать в чулке нож и, едва оправившись, попытался совершить самоубийство — нанес себе шесть ударов в живот и два в пах.
Смерть старого капитана удалось предотвратить, но другой узник, сорокалетний житель Лимы Мануэль Пас, не выдержав истязаний и тягот заточения, все-таки наложил на себя руки. В докладе, отправленном в Супрему, нотариус сообщает: «Заключенный удавился на оконной решетке уму непостижимым способом». И тюремный смотритель, и инквизиторы терялись в догадках, как несчастному удалось привести свой замысел в исполнение: «Видно, ему подсобил нечистый, ибо человек без посторонней помощи такого сделать не может». Ну что же, решил Гайтан, значит, на грядущем аутодафе сожгут изображение и останки самоубийцы, а имущество его конфискуют полностью, до последней плошки. И судьи, и советники единодушно поддержали это предложение.
Франсиско просит, чтобы вместо хлеба ему давали кукурузу. В последнее время тюремное начальство буквально сбивается с ног, и бдительность его удивительным образом притупилась: приносят не только початки, но даже котелок и жаровню. Узник рад, что на него махнули рукой. За дверью, заложенной тяжелым засовом, закипает работа. Листья узник обрывает и прячет под койкой, рыльца оставляет на виду, а зерна варит. Аппетит пробуждается, сил прибавляется, тело вновь становится послушным, позвоночник — гибким. Затягиваются и пролежни. Правда, часто клонит в сон и слух пока не восстановился. Но Франсиско потихоньку выздоравливает, точно раненая птица, забытая охотником в поле.
Тем временем раввин с помощью знакомого слуги ухитряется послать записку своему шурину Себастьяну Дуарте, который тоже попал в тюрьму. «Все пропало, — пишет старый капитан. — Лучше покаяться, чтобы избежать пытки. Сопротивление бесполезно, оно только умножит страдания пленных». Зная независимый характер Переса, Себастьян Дуарте поначалу сомневается в подлинности письма, но потом все-таки решает последовать совету и покориться инквизиторам. «Разинули на нас пасть свою все враги наши. Ужас и яма, опустошение и разорение — доля наша», — вспоминает он слова из «Плача Иеремии».
Франсиско, отнюдь не огорченный отсутствием внимания, связывает узлами кукурузные листья и плетет из них веревку. В камеру никто не заглядывает, только изредка приносят немного еды, иногда протухшей. Ночью он подвигает шаткий столик к стене, ставит на него скамеечку и осторожно взбирается на эту конструкцию. Левой рукой держится за потолочную балку, а в правой сжимает свой крохотный ножичек и принимается ковырять саманное подоконье вокруг одного из прутьев решетки. Сил хватает ненадолго, и работу приходится прервать. Франсиско спускается, стараясь не шуметь, расставляет мебель по местам, хотя маловероятно, что кто-то заявится к нему так поздно. Немного вздремнув, узник снова берется за дело. Его оконце смотрит во внутренний дворик, туда же выходят и окна других камер. Над крышей тюрьмы темнеет высокая внешняя стена.
Мало-помалу толстый прут начинает поддаваться. Франсиско трясет его, толкает, крутит, расшатывает и наконец вытаскивает. Смотрит на железяку, как на поверженного врага, и засовывает в щель за балкой.
Теперь надо проверить, выдержит ли веревка. Да, все узлы затянуты на совесть. Узник привязывает ее к одному из оставшихся прутьев решетки и высовывает голову наружу. Душистый ночной воздух, воздух свободы, пьянит. С трудом протиснувшись в узкую лазейку, Франсиско начинает медленно спускаться. Странное дело: казалось, камера находится глубоко под землей, так что сползти на твердую почву двора будет нетрудно. Но нет: под ногами зияет пропасть. Лабиринты инквизиции полны необъяснимых сюрпризов. Наконец, преодолев вертикаль, он опускается на четвереньки у стены, чтобы отдышаться. Настороженно оглядывается, втягивает ноздрями запах речной сырости — неподалеку протекает Римак. Удивительно: кругом никого — ни слуг, ни стражи, ни собак.
За многие годы, проведенные в тюрьме, Франсиско успел изучить ее как свои пять пальцев и знает, что кругом полно ловушек: ложные двери, тупики, ямы, прикрытые хлипкими досками и готовые в любой момент поглотить беглеца. Поэтому двигается он осторожно, старается обходить неровности и темные кусты. Вот и огород, квадратный участок, который возделывают слуги инквизиции. Не ведая о людских страданиях там, за решетками, овощи спокойно наливаются соком, их аромат кружит голову. Не удержавшись, Франсиско срывает помидор, легонько сжимает в руке, представляет, как круглятся красные бока под ярким солнышком, и с наслаждением вонзает зубы в сочную мякоть. Сколько же лет не прикасался он к живым растениям, не держал в пальцах теплые гладкие плоды? Узник крадется к боковому крылу. Нарисованный в уме план тюремных помещений не подвел: вот дверца, через которую негры ходят на огород. За ней кишка ненавистного коридора, освещенная красноватым светом факела. Слева — арка, ведущая к недавно построенным камерам. Где-то неподалеку слышатся шаги, и Франсиско вжимается в стену. Надо спешить, времени в обрез.
Все камеры похожи друг на друга, какую бы выбрать? Да хоть вот эту. Он осторожно отодвигает засов, входит, бесшумно закрывает дверь и жестами пытается успокоить двух перепуганных арестантов, которые вскакивают при виде незнакомца. Франсиско прижимает палец к губам, прислушивается: нет, все спокойно. Только кваканье лягушек нарушает густую, давящую тишину. Он достает огниво, зажигает вторую свечу и шепотом приветствует товарищей по несчастью. Но те не верят своим глазам: что за странное явление? Наверняка очередная уловка инквизиторов, спектакль, разыгранный, чтобы заставить их сознаться. И они сознаются. Один двоеженец, а другой — монах, тайно вступивший в брак. Франсиско разочарован. Не греховодники ему нужны, а люди, которые вскоре примут мученическую смерть за веру. Благословив обоих во имя Господа Всемогущего, он выскальзывает в мрачный коридор.
Пройдя несколько шагов в обратную сторону, узник открывает еще одну камеру. Там тоже сидят двое, и они тоже пугаются. Гость представляется, говорит, что зовут его Эли Назорей, в прежней жизни Франсиско Мальдонадо да Сильва. Эли, или Элияѓу, — имя пророка, посрамившего жрецов Ваала, означает «Бог мой», а «Назорей» или «Назир» переводится как «посвятивший себя Господу».
— Я недостойный раб Бога Израиля! — с положенным смирением произносит Франсиско.
Арестанты с сомнением переглядываются. Кто же не слышал о шпионах и провокаторах, которых инквизиторы засылают в темницы, чтобы вывести обвиняемых на чистую воду! На речи полагаться нельзя, подлецы специально учат слова на иврите, знают еврейские традиции и сочиняют трогательные истории. Франсиско говорит, что провел в этой тюрьме много лет. Его вид внушает священный трепет: высокий, тощий, борода с проседью закрывает грудь, длинные спутанные волосы ниспадают на плечи. Тонкий костистый нос и проницательные глаза дополняют внушительный облик. Так, наверное, выглядел бы Иисус, доживи он до старости. Вдруг один из заключенных говорит, что фамилия ему знакома.
— Знакома?
Узник, глубокий старик, сморщенный, как изюмина, кивает и, отодвинув смятое одеяло, приглашает Франсиско сесть рядом с ним на койку.
— Я Томе́ Куаресма, — представляется он.
— Томе́ Куаресма! — Франсиско сжимает сухие холодные руки старца. — Мой отец…
— Да, твой отец… — пленник прикрывает глаза, полные скорби. — Мы были хорошо знакомы. Не удивительно, что ты слышал обо мне.
Итак, в новом крыле инквизиторской темницы глухой ночью наконец встречаются два человека, которых многое связывает. Томе́ Куаресма — один из самых известных врачей Лимы, но в молодости Франсиско не довелось познакомиться с ним лично, хотя дон Диего не уставал восхищаться искусством своего коллеги, лечившего не только столичную знать, но и тайных иудеев.
Старик рассказывает, что его схватили на улице, у дверей дома одного из пациентов. Скрутили, точно разбойника, связали руки и запихали в экипаж. Тюремный смотритель незамедлительно учинил ему допрос, а потом запер в камере вместе с другим несчастным — похоже, держать пленников поодиночке нынче слишком большая роскошь.
Второй заключенный также называет свое имя.
— А я Себастьян Дуарте.
— Шурин раввина Мануэля Баутисты Переса, — уточняет Куаресма.
— Мануэля Баутисты Переса? — удивляется Франсиско. — Вот с кем мне непременно надо поговорить.
— Он велел мне покаяться, — Себастьян Дуарте смиренно разводит руками, — и молить о снисхождении.
Франсиско недоверчиво качает головой и хмурится.
— Сколько ни кайся, инквизиторам все мало. Им подавай имена, адреса, доказательства — еще и еще. Раввин заблуждается: тот, кто молит о снисхождении, себя не спасает, только льет воду на мельницу инквизиции и навлекает беду на единоверцев.
Узники растерянно молчат.
— Неужели Перес так прямо и написал? — не унимается Франсиско. — Не мог раввин быть столь наивным. Наверняка его заставили силой… Не верьте ни единому слову.
— Он пытался наложить на себя руки, — оправдывается Себастьян Дуарте.
— Мой отец просил о снисхождении. Покаялся и примирился с церковью. Но на него все равно напялили санбенито, а семью пустили по миру. Поймите, покаянием и вины не смоешь, и свободы не купишь. Туг только одно из двух: или позволить инквизиции раздавить себя, или стоять до конца, а там уж как Бог даст. Пусть мы в темнице, но дух наш свободен. Это единственная свобода, которую еще можно отстоять.
Томе́ Куаресма и Себастьян Дуарте недоверчиво качают головами: чудной человек, и речи ведет несообразные! Франсиско жмет им руки, произносит молитву Шма Исраэль, цитирует псалмы. Уговаривает узников не сдаваться. Напоминает, как Самсон покарал филистимлян.
— Если уж смерти не миновать, так продадим свою жизнь задорого.
Франсиско благословляет единоверцев, гасит свечу, выскальзывает в коридор и пробирается в следующую камеру. Там все повторяется: ночной гость успокаивает испуганных заключенных, один из которых даже валится на колени, приняв его за Христа.
— Нет, я не Иисус, — улыбается Франсиско и помогает несчастному подняться. — Я твой брат. Иудей. Эли Назорей, раб Бога Израиля.
И снова произносит свою проповедь, убеждает не опускать рук, говорит, что в каждом человеке горит искра Божья, загасить которую не могут даже всесильные инквизиторы.
— Они люди, и мы люди, можем потягаться.
Франсиско возвращается в коридор, где догорает факел, и выскальзывает во внутренний дворик. На сегодня хватит. Он доволен вылазкой и решает вознаградить себя еще одним помидором. Затем крадется вдоль стены туда, где из оконца свисает веревка, и взбирается по ней, упираясь в каменную кладку босыми ногами, как учил его в детстве Лоренсо Вальдес. Прежде чем нырнуть в ненавистную нору, узник делает глубокий вдох, пытаясь напоследок вобрать в легкие как можно больше душистого ночного воздуха, Теперь осталось только достать из-за балки железный прут и водворить его на место: чтобы удалась следующая эскапада, необходимо скрыть следы предыдущей.
Документы, подтверждающие встречу Франсиско со старым капитаном Мануэлем Баутистой Пересом, в архивах инквизиции отсутствуют. Но вот примечательный факт: раввин посылает единоверцам вторую записку, которая резко отличается от первой: теперь он призывает их отказаться от показаний, данных под пыткой. Получив зашифрованное послание из рук подкупленного слуги, Себастьян Дуарте не может прийти в себя от изумления. Мануэль Баутиста Перес повторяет слова, произнесенные загадочным гостем по имени Эли Назорей: «Не каяться и не молить о снисхождении. Стоять до конца за нашу веру».
Эли Назорей является в камеры, точно пророк Элияѓу к пасхальному столу — вездесущий, но укрытый от глаз стражников волшебным облаком. Даже если бы Франсиско Мальдонадо да Сильва долгие годы не бился в одиночку с инквизиторами, не спорил бы и не писал, он все равно вошел бы в историю благодаря великому подвигу солидарности. Своими поступками сын подтвердил слова отца о том, что каждый человек — это священный храм, и в бездне несчастий сумел возжечь свет благородства.
Судьи скрипят зубами от злости: обвиняемые один за другим отказываются от показаний, вырванных силой. Приходится устраивать новые заседания, искать свидетелей, вынюхивать и выспрашивать, рассылая по городу шпионов.
Однажды ночью какой-то слуга замечает Франсиско, крадущегося через двор, набрасывается на него и зовет на помощь.
— Хватай его! Сюда! Ко мне! — вопит он, одной рукой удерживая беглеца, а второй вцепившись ему в горло.
Франсиско падает. Хлопают двери, по коридорам топочут ноги стражников. Сделав нечеловеческое усилие, узник изворачивается, дергает противника за щиколотки, тот теряет равновесие, рычит, наносит удар, но промахивается. Воспользовавшись этой оплошностью, Франсиско кидается в кусты, а набежавшие стражники бестолково мечутся в темноте, сталкиваясь друг с другом.
— Да где он, черт его дери?
— Туда вроде шмыгнул.
Франсиско швыряет черепок в дальний угол двора, чтобы сбить их с толку.
— Ага, попался! — кричат они и спешат на шум.
Повторив обманный маневр, пленник, задыхаясь, бежит к стене и хватается за веревку. Сердце бешено колотится, подступает отчаяние.
— Надо успеть! — приказывает он себе, из последних сил упираясь ступнями в шершавую поверхность и подтягиваясь. Стражники пока не поняли, кто взбаламутил всю тюрьму.
Но тут один из них мертвой хваткой вцепляется в ноги беглеца.
— Есть! Поймал!
Франсиско разжимает пальцы и валится на преследователя.
Гайтан, стиснув кулаки, велит готовить дыбу, чтобы вырвать у негодника признание, а желательно и запытать до смерти. Но нужды в этом нет: на допросе Франсиско с вызывающим спокойствием во всем признается. Отпираться бессмысленно, некоторые заключенные уже описали таинственного гостя, да и тюремный смотритель нашел прут от решетки. Секретарь строчит протокол, боязливо поеживаясь: как-никак радом буйнопомешанный. Впоследствии эти записи в сокращенном варианте будут включены в отчет и отправлены в Супрему[98].
Смотритель велит освободить глухую камеру в одном из тюремных подвалов, где обычно содержат самых злостных преступников. В ней нет места ни для стола, ни для табуретки, с трудом помещаются только койка с грязным тюфяком да сундучок, в который едва можно впихнуть жалкие пожитки заключенного. Вместо окошка в стене проделаны три отверстия, но в них не пролезет и кот. Дверь запирается на двойной засов, в коридоре круглосуточно дежурят помощники смотрителя. Раз в неделю узника исправно посещает монах-доминиканец, делает строгие внушения, следит, чтобы подопечный не отказывался от пищи, не нарушал порядка и не совершал новых преступлений против веры.
Хотя обоняние Франсиско давно притупилось, его мучает запах затхлости и нечистот, низкий свод давит, угнетает постоянное наблюдение.
А в нескольких кварталах от тюрьмы держит оборону архиепископ Фернандо Ариас де Угарте, отказываясь передать трибуналу инквизиции своего викария и по совместительству мажордома, заподозренного в дружеских связях с арестованными иудеями. Несколько лет назад, еще в Ла-Плате, архиепископ познакомился с этим спокойным и надежным человеком, который овдовев, занялся изучением богословия и, доказав искреннюю приверженность христианской вере, был рукоположен в сан. Родился он в Португалии, но, перебравшись на новый континент, живал и в Буэнос-Айресе, и в Кордове, сколотил солидное состояние и теперь остаток жизни хочет посвятить церкви. Зовут его Диего Лопес де Лисбоа. Это с ним молодой Франсиско ехал в одном караване до самой Сальты. Уже тогда Диего Лопес решил навсегда порвать с прошлым. Когда по Лиме прокатилась волна арестов, на паперти собора собралась группа смутьянов, громко требуя «выдать властям этого еврея». Перепуганный, старик укрылся в доме епископа. Вскоре под окнами столпился народ и раздались крики: «Ваше преосвященство, гоните еврея вон!» Прелат взял викария под свою защиту. Однажды местный шут Бургильос увидел, как помощник несет своему покровителю подризник, и завопил: «Сколько за подол ни держись, а инквизиция до тебя доберется!» Горожане дружно подхватывают эти слова и передают их из уст в уста. Однако же архиепископ, рискуя жизнью и честью, не бросает викария в беде. Он знает, что все четверо сыновей Диего Лопеса отреклись от отца и предпочитают подписываться фамилией Леон Пинело. Зачем же снова предавать того, кого и так предали?[99]
Тем временем трибунал выносит приговор за приговором. Аутодафе, которому суждено потрясти вице-королевство, назначено на январь 1639 года.
За несколько месяцев до этих событий в Лиму приезжает Исабель Отаньес. Женщина собралась с духом и, заручившись рекомендательными письмами, все-таки решилась изложить достопочтенным судьям свою просьбу. Робкими шагами вступает она на свой крестный путь: просит настоятельницу женского монастыря предоставить ей кров, беседует с двумя фамильярами и наконец, дрожа, замирает на площади перед дворцом инквизиции. Мрачное здание дышит могильным холодом. Исабель нерешительно входит, обращается к стражникам, показывает рекомендательные письма и говорит о своей беде. После многочасового ожидания ей велят прийти на следующий день. А потом на следующий, и опять на следующий, и опять… Но что такое дни, когда несчастная ждала годы! Гнетет не ожидание, а страх, что вся эта затея ничем хорошим не кончится. Сначала среди ночи увели любимого мужа, затем забрали все деньги и те немногие оставшиеся украшения, что имелись, а под конец вынесли и большую часть мебели. И осталась Исабель в пустом доме с маленькой Альбой Эленой на руках. Живот рос, а рядом, кроме верной одноглазой Каталины, не было никого. Родители отвернулись от нее — то ли разгневались, то ли испугались, сейчас уже не спросишь. В самом деле, разве можно общаться с бывшей дочерью, которая связала себя узами брака с еретиком и находится на подозрении у инквизиции! Напрасно Исабель писала им слезные письма, напрасно ездила на перекладных в Сантьяго: ее даже не впустили в дом. Пришлось несчастной женщине возвращаться в Консепсьон, трясясь от страха перед свирепыми арауканами, рыскавшими поблизости.
Старший альгвасил Хуан Минайя, арестовавший Франсиско, наведывался еще не раз и всегда что-то уносил: мебель, сундуки с книгами, хирургические инструменты и серебряную посуду.
Когда на свет появился сын, священники напомнили Исабель, что ей строго-настрого запрещено общаться с мужем, пусть даже не пытается передать ему весть о событии. Всеми покинутая, она влачила жалкое существование на юге Чили и от отчаяния мечтала, чтобы на город напали индейцы, перерезали всех жителей, а заодно положили бы конец и ее страданиям.
О Франсиско Исабель ничего не знала, да и знать не могла. Местный комиссар инквизиции объяснил ей, что всякие надежды следует оставить, смиренно принять удар судьбы и научиться выживать в одиночку, как выживает в пустыне кактус, палимый нещадным солнцем. Муж едва ли выйдет на свободу, а если такое чудо все-таки случится, увидеться они смогут очень и очень нескоро. Со временем комиссар вошел в положение измученной женщины. Он внимательно перечитал брачный договор и обнаружил, что бывший губернатор Кристобаль де ла Серда проявил дальновидность и постарался подстелить падчерице соломки: деньги, оставленные родителями ей в приданое, а также сумма, внесенная женихом, конфискации не подлежали. Если их удастся истребовать, Исабель сможет вздохнуть с облегчением, спокойно растить детей и ждать, когда вернется муж, что, впрочем, весьма маловероятно. Комиссар решил сделать доброе дело и помог ей подготовить прощение, которое потом следовало отвезти не куда-нибудь, а прямо в столицу вице-королевства. Разумеется, наскрести денег на такое далекое путешествие было непросто, да и детей Исабель боялась надолго оставлять, но благодетель все же уговорил.
И вот в июле 1638 года просительница вступает на улицы Лимы, где в тайных застенках инквизиции томится ее Франсиско. Она проделала тот же полный тягот путь по воде и по суше, что проделал супруг почти двенадцать лет назад. Наверное, он где-то здесь, рядом, если, конечно, еще жив.
Исабель вспоминает, как счастливы они были с того самого момента, как встретились их удивленные и восхищенные взгляды. Удастся ли ей увидеть любимого, посмотреть в сияющие глаза, поговорить с ним, обнять? Да что там обнять! Хоть бы голос услышать из-за запертой двери, хоть бы весточку получить — клочок бумаги, исписанный знакомым бисерным почерком. В первые, самые горькие месяцы разлуки она без конца возвращалась мыслями к той страшной ночи. Однако потом начали всплывать и радостные воспоминания, приправленные едкой солью тоски. Денно и нощно Исабель терзалась вопросом: могла ли она помочь мужу? Ответом было единственное слово — «нет», иглой засевшее в сердце. Того же мнения придерживались и немногие соседи, не переставшие общаться с зачумленной, и добрый священник, ее духовник. Инквизиция — заоблачная вершина, недостижимая для чаяний и надежд простых смертных. Франсиско не спасти, но обратиться со смиренной просьбой вернуть то, что принадлежит ей по закону, все-таки надо попробовать. А потом помолиться и уповать на чудо.
Но разве не чудо быть здесь, в Лиме, в одном городе с родным человеком?
В конце концов рекомендательные письма ложатся на стол Хуана де Маньоски. Судья не торопится дать ответ, но однажды после мессы все-таки решает принять челобитчицу.
Женщину сопровождает вооруженный стражник. Красота Исабель давно поблекла, однако, несмотря на седые пряди и ранние морщины, можно поверить, что когда-то на нее засматривались мужчины. В голове у бедняжки крутятся обрывки фраз, заготовленных еще в порту Вальпараисо, перед отплытием. Неужели это не сон? Ведь столько лет ей никто и руки не подавал, а тут надо же: важный гвардеец ведет ее лично к судьям, перед которыми трепещет все вице-королевство! Переступив порог величественного зала, Исабель сразу падает на колени, ибо не знает, как держать себя перед властителями людских судеб. Альгвасил жестом приглашает просительницу сесть, инквизитор холодно кивает, и супруга Франсиско дрожащим голосом зачитывает письмо, тщательно составленное от ее имени комиссаром инквизиции города Консепсьон.
В послании говорится, что законная супруга врача Франсиско Мальдонадо да Сильвы нижайше просит вернуть ей стоимость имущества, являвшегося ее приданым, а потому не подлежавшего конфискации (список прилагается). И далее: «Молю Вашу милость оказать мне снисхождение, ибо я терплю крайнюю нужду, не имея иных средств к существованию, кроме тех, что принадлежат мне по праву».
Маньоска рыгает в кулак. У отрыжки вкус только что выпитого шоколада. Желая поскорее скинуть нудное разбирательство с плеч долой, он диктует секретарю распоряжение: рассмотрение дела о возврате имущества поручить Мануэлю Монтеалегре. Исабель так тронута, так благодарна, что не может сдержать слез — ее выслушали, ей готовы помочь!
Ответ приходит на удивление скоро: «Отказать». Мануэль Монтеалегре обосновывает это решение отсутствием доказательств того, что приданое супруги арестованного действительно поступило в казну инквизиции. И потом, процесс над Мальдонадо да Сильвой еще не завершен и требует дополнительных издержек. И кто, позвольте спросить, будет их оплачивать? Маньоска с ухмылкой кладет бумагу на стол: Монтеалегре — прекрасный служащий, всегда найдет нужную формулировку. Хотя на самом деле Мальдонадо да Сильве уже пять лет как вынесен смертный приговор, да и деньги не только получены, но и давно оприходованы. Сейчас инквизиция больше чем когда бы то ни было нуждается в средствах, и разбазаривать их, идя навстречу всяким сомнительным особам, решительно ни к чему.
Весть о том, что Маньоска поручил Монтеалегре рассмотреть прошение жены Мальдонадо да Сильвы, этого дьявольского отродья, приводит Гайтана в бешенство. При первой же возможности инквизитор делает коллеге строгое внушение. Маньоска невозмутимо отвечает, что просто счел необходимым выполнить христианский долг милосердия. Но милосердие может разоружить Христова воина, напоминает суровый судья. Маньоска возражает, что по-прежнему находится во всеоружии, однако намерен назначить Исабель Отаньес еще одну аудиенцию, дабы разрешить ее вопрос «строго в соответствии с законом». «Некоторые законы только вредят церкви!» — визжит Гайтан.
Таким образом, благодаря взаимной неприязни между инквизиторами хрупкую Исабель снова сопровождают в кабинет Маньоски. Он не говорит, что ей собирались отказать, а велит прийти через два месяца. Сам же убеждает Кастро дель Кастильо поступить следующим образом: продать с молотка в Консепсьоне часть собственности, изъятой у доньи Исабель Отаньес, и передать ей двести песо на пропитание и воспитание детей, а также позволить семье проживать в конфискованном доме. Судьи договариваются стоять на своем, даже если Гайтан станет обзывать их предателями истинной веры.
На заключительной аудиенции Исабель снова стоит на коленях, склонив голову перед инквизиторами, сидящими на высоком помосте. Долгие хлопоты принесли ничтожный результат. Она получит гораздо меньше, чем ей причиталось согласно сложным подсчетам, которые делал там, в Консепсьоне, добрый комиссар. И потом, о самом главном несчастная так и не спросила. Маньоска и Кастро дель Кастильо удаляются прежде, чем она отваживается раскрыть рот. Секретарь собирает бумаги, брезгливо поглядывая на просительницу, и говорит, что в Лиме ей больше делать нечего, пусть возвращается в Чили. Исабель поднимает глаза, кусает губы. В мозгу бьется вопрос, который она столько лет мечтала задать. Только здесь, где вершатся людские судьбы, на него могут ответить. Если не сейчас, то уже никогда. Молитвенно сложив руки и заливаясь слезами, женщина наконец решается: просит, как просят Господа и святых угодников, сказать хоть словечко, только одно словечко о судьбе супруга.
На лицо секретаря ложится холодная тень. Медленно, как мельничный жернов, он поворачивает голову к альгвасилу, делает неуловимый знак и исчезает, точно по волшебству. Оставшись одна, Исабель растерянно оглядывается. И вдруг какая-то сила подхватывает ее, словно негодную ветошь, и волочет вон. Ступни почти не касаются пола, руки беспомощно трепыхаются — ни дать ни взять крылья пойманной птицы. Под ногами мелькают плитки пола, а в ушах звучат слова благодетеля-комиссара, строго-настрого запретившего ей огорчать достопочтенных инквизиторов вопросами о подсудимом. Она нарушила запрет и теперь может потерять даже то немногое, чего удалось добиться. Каменные плитки все убегают назад и вдруг — о чудо, о ужас — начинают гудеть, говорить. Рассказывают, что по ним ходил Франсиско, на них стоял, произнося свои дерзновенные речи. Исабель понимает, чувствует: муж там, внизу, в тесной камере. Постаревший, измученный, но не сломленный узник собирает все силы, готовясь к последней битве. Он жив и исполнен решимости.
Исабель приходит в себя только на площади перед дворцом. Прохожие сторонятся ее: на того, кто в слезах покидает владения инквизиции, опасно даже смотреть. Ноги несут несчастную, раздавленную горем женщину на площадь Пласа-де-Армас. Свет ослепляет, оглушает шум. Кругом толкутся торговцы, идальго, слуги, возчики, и все сердятся: не видите, что ли, сеньора, куда идете? Исабель останавливается. Сама того не ведая, она смотрит прямо на то место, где вскоре будут сооружены трибуны для великого аутодафе.
Из-за утла выезжает отряд конногвардейцев во главе с Лоренсо Вальдесом. Он несколько раздобрел, но верхом на стройном скакуне в блестящей сбруе смотрится великолепно. Заинтересованный взгляд всадника обращается на фигуру в черном, застывшую посреди площади. Траурная накидка оттеняет красоту печального лица. Кабы не заплаканные глаза, капитан гвардии непременно поинтересовался бы, кто она такая и где живет. Лоренсо натягивает вожжи, придерживает коня, и отряд торжественным шагом следует мимо, точно чествует незнакомку. Исабель растерянно озирается.
Трибунал назначает дату аутодафе. Никогда еще Город Королей не видел столь грандиозного и поучительного зрелища. Молва о нем прогремит по всему вице-королевству Перу. Приговоры вынесены, осталось только вырвать покаяние у некоторых осужденных. Их все равно потом сожгут, но истинная вера от этого только выиграет. И потом, отправив иудеев на костер, инквизиция надеется — путем устрашения, разумеется, — положить конец финансовому переполоху, который самым неожиданным образом произвели в Лиме массовые аресты.
Судьи сообщили в Супрему, что «чем больше задержаний, тем больше исков о взыскании долгов»: кредиторы арестованных подняли невообразимый шум. Конфискация имущества у обвиняемых в «великом иудейском заговоре» привела к упадку хозяйственной деятельности в столице и ее окрестностях. «Дела здесь и так обстояли скверно, — пишут инквизиторы, — а теперь, когда состоятельные и пользовавшиеся всеобщим доверием лица лишились собственности, настал чуть ли не конец света». Заимодавцы понимают, что время работает против них: должники перемрут в тюрьме, и денежки втихую уплывут в казну инквизиции. «И хотя наше дело — защита веры, — подчеркивают Христовы воины, — мы вынуждены отвлекаться от него, идти на уступки и рассматривать жалобы с трех пополудни и до поздней ночи. Трибунал выплачивал и продолжает выплачивать долги осужденных, поскольку иначе негоции будет нанесен непоправимый ущерб». Королевская аудиенсия придерживается того же мнения, но выражает его в более категоричной форме[100].
Инквизиторы надеются, что суровое наказание, понесенное обвиняемыми, поумерит алчность кредиторов. Глядя на муки должников, они будут радоваться, но одновременно и опасаться, как бы самим не угодить на костер.
Приготовления к аутодафе сложны и хлопотны. В первую очередь, согласно протоколу, следует известить вице-короля Перу, графа де Чинчона. Эту почетную обязанность поручают прокурору инквизиции, который спешит во дворец и торжественно объявляет, что церемония состоится 23 января 1639 года на площади Пласа-де-Армас «во славу истинной католической веры и ради искоренения ересей». Вице-король в свою очередь направляет трибуналу благодарность и выражает «глубокое удовлетворение по поводу долгожданного завершения столь важного дела». Затем надо уведомить городской и церковный советы, университет Сан-Маркос, Торговый суд и прочие учреждения. Прежде чем оповестить об аутодафе горожан, инквизиторы сажают под замок всех негров, находящихся у них на службе, чтобы они не сообщили заключенным о предстоящем событии и тем самым не вызвали беспорядков[101].
Однако же возникает досадная заминка, причем по совершенно нелепой причине: дверь внутренней часовни дворца инквизиции решили украсить бронзовыми гвоздями. Стук молотков разносится по тюремным лабиринтам, предвещая недоброе. Из камеры в камеру летит тревожная весть: где-то поблизости строят эшафот. Среди узников начинается паника, одни срочно отказываются от своих показаний, другие в отчаянии спешат оклеветать исконных христиан, надеясь, что судьи не справятся с новым потоком подозреваемых и отпустят всех. Но трибунал настроен решительно: дату аутодафе не переносить и воздать по заслугам каждому. Инквизиторы трудятся не покладая рук.
Зажимая нос рукавом облачения, монах входит в зловонную камеру Франсиско, чтобы очередной раз попытаться уговорить осужденного покаяться. Пробыв там какое-то время, он возвращается и сообщает, что Мальдонадо да Сильва снова просит созвать заседание с участием квалификаторов из Общества Иисуса. Похоже, предчувствуя неминуемый конец, злостный упрямец все-таки решил сдаться.
— Неужели обещает отречься? — спрашивает Кастро дель Кастильо.
Доминиканец говорит, что узника терзают сомнения, и, если их удастся разрешить, он, возможно, вернется к истинной вере.
— Знакомая песенка, — качает головой Гайтан. — Хитрец просто хочет добиться отсрочки.
Инквизиторы отвечают отказом, однако через несколько дней монах опять передает им настойчивую просьбу заключенного. Кастро дель Кастильо листает дело и говорит, что, пойди судьи навстречу Мальдонадо да Сильве, следующий диспут стал бы тринадцатым по счету, а это уже слишком даже для долготерпеливого трибунала.
— Ну да, — вымученно улыбается усталый доминиканец, — подходящее число для благих перемен.
Судьи берут несколько дней на раздумье, а затем двумя голосами против одного все-таки решают призвать советников-иезуитов во главе с Андресом Эрнандесом. Тюремный смотритель и пара стражников вводят заключенного в торжественный зал с потолком, набранным из тридцати трех тысяч плашек, под которым еще недавно стояла Исабель Отаньес, подавленная и растерянная. Тощие запястья и щиколотки узника, как и положено, скованы кандалами. Он похож на Иисуса, снятого с креста: нос заострился, губы побелели, глаза потускнели, волосы блеклыми прядями струятся на плечи. От былой надменности, казалось бы, не осталось и следа.
Ему позволяют сесть, но затем снова велят подняться. Известное дело, сначала надо произнести клятву. Судьи и секретарь замирают в ожидании. Увы, Франсиско глубоко разочаровывает их и по своему обыкновению клянется Богом Всемогущим. Гайтан бросает испепеляющий взгляд на коллег, поддавшихся на очередную уловку. Маньоска раздраженно приказывает заключенному изложить свои сомнения. Иезуиты напряженно вытягивают шеи.
Узник делает глубокий вдох, силясь придать голосу звучность, и смиренным, почти заискивающим тоном начинает говорить возмутительные дерзости:
— Не кажется ли вам, достопочтенные судьи, что высокомерное стремление навязать всему миру одну и ту же истину лишено смысла?
Вконец истощенный и с виду кроткий узник произносит речь, от которой содрогаются даже стены.
— Возможно, великая истина, превосходящая человеческое разумение, дробится на множество истин, хоть с трудом, но все же доступных пониманию простых смертных. Абсолютная истина так бездонна, так загадочна, что мы способны воспринять ее лишь частично, и восприятие это обусловлено нашим происхождением и нашими верованиями. А они у разных людей разные. Почему, для чего? Не для того ли, чтобы мы были скромнее и ощущали, что нам не по силам объять необъятное? И может статься. наши точки зрения лишь кажутся непримиримыми, а на самом деле отражают отдельные грани Великого сущего, неподвластного разуму. Какой же вклад в постижение великой истины делаете вы, подменяя частью целое, возводя в абсолют свои убеждения — пусть привычные, пусть любимые?
Судьи и ученые не знают, как быть: считать услышанное очередной ересью или же бредовым мудрствованием осужденного?
А Франсиско меж тем спокойно продолжает:
— Искра Божья горит в сердце каждого человека. Не люди ее зажгли, не им и гасить. Моя вера столь же драгоценна для меня, как ваша — для вас.
Инквизиторы с трудом сдерживают возмущение. Разные истины? Безумие, софизм! Нет, такие речи не от Бога, а от лукавого.
— Вы жаждете обратить меня в христианскую веру. Но неужели это по-христиански — мучить и унижать ближнего, разрушать семьи, понуждать к клевете на родственников и друзей? И Христа мучили, и Христа оклеветали. Разве, заставляя других повторять крестный путь Иисуса, вы не обессмысливаете его страдания? Он отдал себя на поругание за все человечество, но люди продолжают пытать и убивать себе подобных. Значит ли это, что ничего не изменилось, что зло не побеждено, а только множится и, следовательно, жертва была напрасной?
Гайтан нервно барабанит пальцами по подлокотникам: надо срочно прерывать заседание. Эта жуткая тварь, по которой давно костер плачет, еще смеет осквернять грязными речами священное место, дворец инквизиции! Теперь даже Кастро де Кастильо разделяет мнение своего противника. А узник, подняв руки, истертые кандалами, презрительно изрекает:
— Все за антихристом гоняетесь? Так вот же он, здесь! — Глаза Франсиско, обведенные черными кругами, сверкают, на губах блуждает странная улыбка. — Видите эти цепи? Видите? Или меня в них Иисус заковал?
«Несчастный окончательно свихнулся», — бормочет Маньоска. А Франсиско обращается к иезуиту Эрнандесу:
— Являются ли разум и воля прирожденными свойствами человека? Является ли забота о здоровье собственного тела его естественным правом?
Богослов кивает.
— И тем не менее… — узник на секунду замолкает, точно теряя нить рассуждений. — И тем не менее тело мое истерзано и скоро обратится в пепел. Разве святой католической церкви не следовало бы уважать плоть — даже больше, чем нам, иудеям? Ведь чем стало Слово? Именно плотью. Для верующих во Христа тайна воплощения особенно важна. В этом смысле христианство — самая человечная из религий. Но почему-то католики вместо того, чтобы боготворить оболочку души, ненавидят ее и стремятся уничтожить. Я не верю в Воплощение, но верую в присутствие Всевышнего в наших жизнях. «Разрушить творение значит нанести оскорбление Творцу», — повторяет Франсиско слова своего отца.
— Хватит! Изложите свои сомнения, и довольно! — кричит Гайтан, побелев от гнева.
Однако инквизиторов ждет сюрприз. Франсиско сует руку в складки грязного балахона и извлекает оттуда две книги. Судьи, советники и секретарь смотрят на него, вытаращив глаза. Исхитрился и украл где-то книги?! Нет, не украл, а написал сам — там, в тесной камере. Секретарь протягивает дрожащую руку и опасливо, точно ядовитых гадов, порождение Вельзевула, берет книжицы, листы которых склеены из кусочков грубой бумаги и исписаны мелким аккуратнейшим почерком. Кладет их перед судьями, возвращается на место и хватается за перо: «Осужденный достал из кармана две книги собственного сочинения, написанные чернилами из сажи на листах, склеенных с такой тщательностью, что и не отличишь от покупных». Бедняга отирает пот со лба и продолжает: «В одной было сто три листа, да и в другой больше ста. Обе подписаны именем „Эли Назорей, недостойный раб Бога Израиля, известный людям под фамилией Сильва“».
Опасные сочинения переходят из рук в руки,
— Вот они, мои сомнения, — говорит Франсиско. — И мои скромные суждения. lie только в вас горит искра Божья, но и в том, кто их записал,
— Дьявольский пламень в тебе горит, нечестивец! — дерзость узника окончательно выводит из себя Кастро дель Кастильо.
Инквизиторы передают слово советникам, но те сначала только вздыхают и мнутся. Наконец, собравшись с духом, иезуиты принимаются разглагольствовать и увещевать. Заседание суда, которого еще не видали стены торжественного зала, длится более трех часов. Богословы пытаются опровергнуть измышления узника и, по мнению судей, умело доказывают, что к свету ведет лишь один путь. Только человек зломудрый и пакостливый мог предположить, будто истина, единственно возможная истина, на что-то там дробится.
Маньоска обращается к Франсиско: если он все-таки готов покаяться, пусть сперва поклянется на распятии.
Заключенный поднимается, хрустя одеревеневшими суставами, и говорит такое, что и судьи, и советники со стонами хватаются за голову.
— Поклясться на распятии? А почему не на дыбе, не на ошейнике с шипами, не на жаровне? Сойдет любое орудие пыток… Ведь и крест, достопочтенные судьи, изначально являлся орудием мучительной казни. Или я ошибаюсь? На кресте язычники распяли Иисуса и многих его последователей-евреев. А потом христиане начали охоту на иудеев, потрясая крестом, точно клинком окровавленным. Заметьте, ни один инквизитор не принял крестной муки, ни один архиепископ — только мы, евреи. Понимаю, что это горько слышать, но молчать не могу для нас, гонимых, крест всегда был не столько символом любви и защиты, сколько воплощением ненависти и изуверства. Веками иудеев топтали и убивали именем креста, так что поклониться ему — все равно что поклониться виселице, гарроте или костру. Вы, добрые католики, боготворите крест и имеете на то полное право, но несем-то его мы, ваши жертвы. И для нас крест не источник спасения, а причина неисчислимых бед. унижений и погибели! — Франсиско поднимает правую руку, и тяжелая цепь на секунду вспыхивает звездной филигранью. — Клянусь Богом Всемогущим, Творцом неба и земли, что говорю правду. Свою правду.
В среду, первого декабря, глашатаи объявляют о предстоящем аутодафе, и в Лиме воцаряется праздничная атмосфера. А как же иначе: казни и страданиям грешников положено радоваться. По камерам разносится зловонное дыхание смерти, но вольные горожане предвкушают грандиозное зрелище. В мрачных застенках слышен плач и скрежет зубовный, а на улицах — ликующий гомон. Глухие подземелья затопляет отчаяние, на площадях же бурлит веселье Скоро, скоро настанет день, когда горе и радость обнимутся, сольются в танце. Разум переоденется в шутовской наряд безумия, безумие напялит на себя тогу разума.
Из ворот дворца инквизиции, ощетинившись пиками, выезжают грозной вереницей фамильяры на скакунах в наборных сбруях. Надрываются трубы, рокочут барабаны. Всадники делают круг по площади и торжественным шагом направляются на центральные улицы. За ними в строго установленном порядке следуют важные чины: нунций, прокурор, конфискатор, казначей, главный пристав, похожий на мумию секретарь и старший альгвасил. Лима закипает: сколько звуков, сколько ярких красок! Ремесленники и торговцы бросают свои дела, женщины выглядывают из-за занавесок, идальго, слуги и мальчишки высыпают из дверей. Такое не каждый день увидишь!
Барабанная дробь умолкает, и наступает черед глашатая.
— Трибунал инквизиции, — торжественно объявляет он, — извещает правоверных христиан Города Королей и его окрестностей, что 23 января, в день святого Ильдефонса, на центральной площади состоится грандиозное аутодафе во славу католической веры. Присутствовать на нем — святой долг каждого. Всякий, кто явится, получит папскую индульгенцию!
Инквизиторы обходят улицу за улицей, гордо поглядывая по сторонам. Позднее секретарь запишет следующее: «Народу сбежалось без счета, и все благодарили Бога и инквизицию за устройство столь великого и поучительного зрелища». Завершив свою миссию, процессия под немолчный гул и грохот возвращаются в свою цитадель — в том же порядке, в каком ее покинула. На следующий день начинается строительство помостов. Армия плотников, гвоздарей и столяров таскает доски, вбивает сваи, возводит широкие трибуны с надежными перилами. Ведь народу соберется тьма, и не только из Лимы, но и из окрестных селений. Даже по воскресеньям и праздничным дням работа кипит с утра до вечера. За ее ходом поручено присматривать инквизитору Антонио Кастро дель Кастильо. Он понимает, что никакие даже самые прочные настилы не выдержат натиска толпы, а потому велит глашатаям объявить: никому, кроме родовитых дворян, советников и прочих представителей власти, на трибуны соваться не дозволено.
Во избежание давки специально нанятым кабальеро даны указания: направлять зрителей черными жезлами, на которых изображены крест и меч. Чтобы затенить главный помост, привозят двадцать два столба высотой примерно по двадцать четыре кастильские вары[102] каждый, а между ними закрепляют и туго натягивают паруса.
За два дня до аутодафе трибунал собирает во внутренней часовне всех своих служителей. Хуан де Маньоска обращается к ним с высокопарной речью, призывая каждого радеть об исполнении священных обязанностей. По случаю великого торжества для инквизиторов и их сподвижников сшили дорогие одежды. Секретарь пишет об этом так: «Народ, собравшийся на улицах и площадях еще накануне, встретил криками восторга судей, комиссаров, фамильяров и советников, дивясь их нарядам».
Тюремщики стерегут узников, не смыкая глаз. Монахи ходят из камеры в камеру, настойчиво призывая осужденных спасти свои души, пока не поздно. Завтра все будет кончено. С утра и до поздней ночи в мрачных застенках звучат проповеди и молитвы.
А Лима кипит ликованием: начинается шествие Зеленого Креста, к которому примыкают монахи всех орденов, миссионеры, светские и церковные власти, а также знатные горожане. Торговцы, ремесленники, бакалавры, студенты, женщины заполняют улицы, балконы и даже крыши. Музыканты исполняют торжественные гимны. Секретарь старательно фиксирует происходящее: «Столь значимое событие, — пишет он, — пробуждает в людях благоговение перед святой инквизицией». Шествие движется к площади Пласа-де-Армас и огибает трибуны — к началу аутодафе они заполнятся до отказа. Хор затягивает Hoc signum Crucis[103]; у помоста, где будут стоять осужденные, зажигают фонари.
Франсиско снова начинает голодовку, однако теперь время работает против него. Несколько дней узник не берет в рот ни крошки, становится слабым и сонным — но и только. Монах и тюремные слуги так ласково уговаривают упрямца съесть хоть кусочек, словно он не жалкий вероотступник, а какой-нибудь вельможа. За годы, проведенные в заточении, слух его изрядно притупился, и это к лучшему — Франсиско делает вид, что не слышит слезных просьб доминиканца, и лишь однажды не выдерживает и с досадой бросает: «Я же не заставляю вас отказываться от христианской веры, так, пожалуйста, дайте мне умереть иудеем! Не утруждайте себя, не мучайтесь понапрасну, хватит слов!»
Монах не может одержать слез. Как же, как пробить эту броню?! Мальдонадо да Сильва превратился в ходячий труп, а гордости по-прежнему хоть отбавляй. И откуда что берется! Щеки запали, глаза провалились в черные глазницы, седые волосы обрамляют блестящий купол лба, белая борода ниспадает на грудь. Бескровные тонкие губы постоянно шевелятся, точно шепчут молитвы. Жаль только, что слова продиктованы мертвым законом Моисеевым, ведущим к погибели. Встряхнуть бы несчастного, как корзину, высыпать мусор, наполнить золотом истинной веры! Но нет — в сердце грешника угнездился дьявол. Доминиканец боится признаться самому себе, что привязался к заключенному и не хочет отдавать его на съедение пламени. Они провели вместе долгие часы, беседуя на разные темы, и осужденный проявил себя человеком в высшей степени образованным и разумным. Мальдонадо да Сильва рассказывал о своей семье с большой нежностью. Видимо, в некоторые уголки этой смятенной души лукавый не пробрался, и у монаха вновь появлялась слабая надежда вернуть блудного сына в лоно церкви. Однако едва речь заходила о его распроклятых предках, Мальдонадо да Сильва упирался, будто одичалый осел, и с тонких губ срывались дерзкие, бьющие наотмашь слова.
А Франсиско боится одного: дрогнуть в последний момент. В их семье инквизиция сломила всех — отца и брата пытками, мать и сестер непосильными скорбями. Разумеется, и его не оставят в покое до самого конца. Пока палач не подожжет солому, обложенную дровами, инквизиторы будут кричать: «Покайся!», «Спасай свою душу!», ведь они не привыкли проигрывать.
Кто-то трясет его за плечо. Неужели задремал? Огонь факелов лижет низкий потолок, разгоняет темноту. Франсиско, простертому на койке, кажется, будто вокруг собралась толпа. Он с трудом приподнимается, растерянно моргает. И правда, в крошечную камеру набились солдаты с алебардами, священники с крестами. В углу жмется знакомый монах-доминиканец — бедняга выглядит совершенно измотанным. Внезапно все они расступаются и, тесня друг друга, пропускают кого-то. Франсиско протирает гноящиеся глаза, а когда отнимает руки от лица, видит прямо перед собой неумолимого судью Андреса Хуана Гайтана. Узник отодвигается к стене и поджимает ноги. Надо бы встать, но сил нет, да и места тоже.
Инквизитор, стараясь не смотреть на осужденного, разворачивает какой-то свиток и торжествующе, с расстановкой зачитывает приговор. Франсиско сидит не шелохнувшись. Молчит, не перебивает, не просит о пощаде, только хочет поймать взгляд Гайтана, однако тот не отрывает глаз от текста. А закончив, тут же разворачивается и проталкивается к выходу, не удостоив жертву ни единым взором. Но у двери останавливается и что-то тихо говорит на ухо доминиканцу.
Следом за инквизитором выходят и остальные, снова воцаряется тишина. Франсиско шепчет:
— Господи, Боже мой! Началось.
Не видать ему больше, как брезжит утренний свет в узких отверстиях под потолком: наверняка всех поведут на аутодафе еще до зари. Он гладит засаленный тюфяк, почти тринадцать лет покрывавший его арестантское ложе, и в который раз спрашивает себя, сможет ли выдержать это последнее, самое страшное испытание. Пока есть время немного полежать. Свет огарка, оставленного на полу, кажется таким теплым, таким красивым. По стенам колышутся неровные тени, трещины образуют загадочные узоры. Вот в щели блеснули крысиные глазки. Неужели грызун пришел попрощаться? Да нет, просто ждет, когда его владения наконец-то освободятся. И тут на Франсиско наплывают воспоминания: крысы в доминиканском монастыре в Лиме, крысы в обители Кордовы, духовный наставник Сантьяго де ла Крус, катехизис, жития святых, конфирмация, огромная Библия в монастырской часовне, первое бичевание, потная грудь, припавшая к его груди, верный Луис с котомкой, в которой позвякивают хирургические инструменты отца и испанский ключ… Да, испанский ключ! Где-то он теперь?
Скрипит дверь, и порог камеры переступают стражники-негры, неся тяжелый поднос.
— Ваш завтрак.
Какой еще завтрак среди ночи! За неграми входит доминиканец. «Пожалуйста, поешьте и помолитесь вместе со мной», — просит он. Ах, ну да. Перед тем как сжечь осужденного заживо, инквизиторы по доброте душевной обычно потчуют его всевозможными яствами. Это лицемерное благодеяние куда красноречивее, чем обычай ходить по камерам и зачитывать приговор лично каждому. Поистине королевское угощение, запоздалая и бессмысленная любезность. Монах старается говорить как можно громче, чтобы почти оглохший узник расслышал каждое слово. Или, как знать, надеется докричаться и до его упрямого сердца? Он сообщает, что инквизиция втайне поручила специально нанятому кондитеру напоследок приготовить для Мальдонадо да Сильвы особые лакомства.
— Втайне… — бормочет Франсиско. — Все-то вы делаете втайне. А тайный произвол ненаказуем.
Он встает и с трудом делает несколько шагов по камере. Монах почтительно сторонится, хочет поддержать узника под локоть, указывает на поднос.
— Прошу вас, угощайтесь, — кивает ему Франсиско.
— Боже мой, Боже мой! — восклицает доминиканец. — Да неужели вы не понимаете, что вас сожгут заживо, по ногам поползут огненные языки, и тело и лицо обуглятся, рассыплются пеплом! Неужели вы не понимаете, что угодили в дьявольскую ловушку, и душа ваша, отлетев в клубах дыма, попадет прямо в ад, на муки вечные!
Монах валится на колени и умоляет:
— Спасите же ее, спасите!
Франсиско старается не слушать, замыкается в себе. Ищет поддержку в Псалмах. Нельзя поддаваться страху, во что бы то ни стало надо сохранять твердость духа — особенно сейчас. Идут минуты, любимые строки вселяют надежду, но какой-то мерзкий голос внутри нашептывает: «Сдайся!» Никогда еще узник не чувствовал себя таким сильным и одновременно таким слабым. Помнится, отец сказал: «Не повторяй моего пути». А что же он — повторил? Думается, нет. Отец предал своих товарищей, валялся в ногах у судей, изображал раскаяние. Утратил достоинство, но не обрел свободы, не стал ни настоящим христианином, ни истинным иудеем. Превратился в жалкий обломок и до конца жизни терзался стыдом. Отдал святая святых на поругание палачам, умножил своим позором славу инквизиции. Позволил себя запугать, подчинить, унизить.
Франсиско зажмуривает глаза, не позволяя слезам вырваться наружу. Образ отца, сломленного и растоптанного, причиняет невыносимые страдания. Но его сгорбленная, печальная тень тает в мощном свете Псалмов. «Нет, я не стану повторять твоего пути», — качает головой осужденный. Он стоит одной ногой в могиле, однако никого не предал, не склонился перед судьями, не лгал и не фальшивил, не позволил мучителям насладиться слабостью жертвы.
А монах старается вовсю, уговаривает, подсовывает угощения, шепчет самые действенные молитвы.
В пять утра два пехотных полка в парадных мундирах строятся — один на Пласа-де-Армас, другой перед дворцом инквизиции. Высокие двери открываются, и внутрь вплывают четыре огромных креста в траурных вуалях — их несут из кафедрального собора священники и пономари, облаченные в стихари. «Добропорядочные мужи» из числа горожан, которым поручено сопровождать осужденных на аутодафе, по пути убеждая их покаяться, расходятся по темнице и встают возле камер. В лабиринте галерей грохочут засовы, скрипят дверные петли, слышатся крики. Отчаяние заключенных разбивается о холодную непреклонность монахов, солдат и стражников.
По коридорам, освещенным факелами, узников ведут к Часовне приговоренных, чтобы заботливо подготовить к экзекуции.
Франсиско заставляют встать, подхватывают под локти и выволакивают вон так стремительно, что он не успевает бросить прощальный взгляд на свое последнее земное пристанище. Тащат по гулким коридорам, с лестницы на лестницу, из двери в дверь. Доминиканец семенит рядом, встревоженно бормочет, увещевает, теребит за рукав. Конвоиры-кабальеро шагают, гордо вскинув головы: вести человека на смерть — большая честь. Вот пленника обступает толпа, и на плечи ему опускается какая-то тряпка. Франсиско оглядывает себя и понимает, что это санбенито мерзкого желтого цвета и прямого покроя, дайной почти до колен. На груди алеет косой крест — такими метят только самых злостных вероотступников. На подоле нарисовано пламя языками вверх: значит, сожгут живьем, без предварительного удушения. Кто-то напяливает на голову осужденного коросу, высокий бумажный колпак, размалеванный кривыми фигурками чертей и клыкастыми рожами, с верхушки которого свисают пеньковые косицы, похожие на змей. Франсиско машинально заносит руку, чтобы сбросить нелепый убор, однако со всех сторон тянутся лапищи, бьют, дергают, не дают шевельнуться. Он чувствует себя посмешищем. Не хватает еще, чтобы у подножья костра солдаты бросали жребий о позорном наряде казнимого, подобно стражникам, спорившим о багрянице тысячу шестьсот лет назад. Пленника толкают к скорбной веренице других обреченных и выводят на площадь перед дворцом инквизиции.
Покачиваются кресты, колышутся черные вуали над головами священников. За клириками, понурившись, плетутся осужденные за менее тяжкие преступления: гадалки, двоеженцы, богохульники, падре-греховодники, соблазнявшие прихожанок в исповедальне. Каждого окружают гвардейцы, чтобы не смел ни с кем говорить. За ними бредут иудействующие, основное блюдо на предстоящем пиру правосудия. На всех позорные санбенито. Их несколько дюжин, и делятся они на две категории: те, что покаялись и отреклись сразу, идут впереди с толстыми веревками на шее, а те, что упорствовали и будут отпущены, то есть казнены, следуют позади с зелеными крестами в руках.
Факелы и свечи плывут в рассветном полумраке, освещают площадь, забитую народом, отражаются в щитах гвардейцев. На востоке рваной раной алеет заря.
Франсиско вдруг осознает, что тяготы заточения остались позади: никогда больше не запрут его в четырех стенах. Утренний ветерок ласково гладит щеки. Он столько раз рисовал себе в воображении этот страшный миг, что теперь все кажется знакомым, уже пережитым. Чуть поодаль еле переставляет ноги старенький доктор Томе́ Куаресма, словно придавленный санбенито и коросой, расписанной чертями, драконами и змеями. В руки Франсиско суют крест, однако узник отказывается его брать.
— Но так положено! — звучит властный голос.
Франсиско качает головой.
Монах пытается разжать худые пальцы, настаивает. Франсиско обжигает его взглядом и отвечает:
— Нет.
— Вы же умрете без покаяния! — пугается доминиканец. — Ради собственного блага, возьмите!
Но все уговоры тщетны:
— Я его уроню, — заявляет Франсиско[104].
Доминиканец забирает крест и целует зеленую перекладину. За процессией едет верхом привратник[105], везет серебряный ларец, в котором лежат приговоры. Рядом покачивается в седле секретарь — на его коне зеленая бархатная попона. Замыкают шествие старший альгвасил и прочие важные чиновники. День потихоньку разгорается, всеобщее возбуждение растет. В дверях, на балконах и на террасах сгрудились зеваки. Людской поток, сопровождающий грешников, медленно змеится по улицам и наконец вползает в прямоугольное пространство Пласа-де-Армас, главной площади, окруженной домами, — туда, где вот-вот состоится судилище. Над толпой плывут кресты, там и сям мигают огоньки свечей.
Монахи и конвойные-кабальеро одного за другим заставляют приговоренных подняться на особый помост. Зрители встречают каждого дружным гомоном, а уж когда на возвышение ступают коронованные бумажными колпаками иудеи в желтых санбенито, и вовсе заходятся криком. На самого последнего, длинноволосого человека, который отказался нести крест, обрушивается целый шквал воплей и свиста.
Распорядители размахивают черными жезлами с изображениями креста и меча, лупят направо и налево по плечам, затылкам и спинам, заставляя чернь соблюдать порядок во время великого аутодафе. На центральной трибуне уже расселись инквизиторы и вице-король со свитой. Кастро дель Кастильо с довольной улыбкой смотрит на парчовый балдахин с золотистой бахромой, которым он в последний момент велел украсить подмостки. На ярком фоне сияет белый голубь. Это означает, что «Дух Господень направляет руку инквизиции». Вице-король восседает на шелковой подушке янтарного цвета, две другие подложены под ноги его высочества. Есть подушки и у инквизиторов, но только по одной на каждого, и не из шелка, а из бархата. Балкон, где под широким желтым балдахином расположилась вице-королева, пестреет хоругвями, штандартами и коврами — тоже Кастро дель Кастильо постарался. А кругом, насколько хватает глаза, гудит и волнуется людское море. По свидетельствам многих современников, Лима еще не видала столь грандиозного действа.
Франсиско ищет спасения в Псалмах, воспевающих свободу, красоту и достоинство, однако омерзительное зрелище, бурлящее кругом, завораживает его. Одни люди, ликуя, празднуют страдания и смерть других.
Начинается поклонение кресту, установленному на богато украшенном алтаре рядом со статуей святого Доминика, окруженной серебряными подсвечниками, цветами и золотыми курильницами. Франсиско прикрывает глаза и погружается в дрему. Сколько еще ждать? До его притупившегося слуха долетает неразборчивая трескотня проповедей — голоса разные, а слова одни и те же: слава, истина, вера. Кто-то зачитывает по-испански буллу папы Пия V, предоставившую инквизиции исключительные полномочия во имя борьбы с кознями еретиков. Спустя некоторое время он приподнимает тяжелые веки и видит, что вице-король, судьи, городские советники и бесчисленные зрители стоят с отрешенными лицами, подняв правую руку. По площади волной прокатывается возглас: «Аминь!»
Хуан де Маньоска оглашает решение трибунала. Толпа отвечает злорадным гулом. Наконец-то началась главная часть кровожадного представления. Тот, кто успеет покаяться прежде, чем прозвучат заключительные слова, получит снисхождение — об этом без устали твердит судья. Тысячи ушей жадно ловят стоны, плач, исступленные мольбы. Тысячи глаз прикованы к несчастным, стоящим на эшафоте в ожидании заслуженной кары.
Тюремный смотритель берет угольно-черный жезл и молча, с ненавистью, точно шелудивого пса, толкает им первого осужденного на короткие мостки, видные отовсюду. Там одинокий, беззащитный, раздавленный стыдом человек выслушивает свой приговор. Затем следует второй тычок: под хихиканье благочестивого скопища бедолагу возвращают на место.
Жезл поднимается снова и снова, от толпы осужденных отделяется второй, третий, седьмой, восемнадцатый страдалец… А инквизиторы по очереди, с упоением, точно участники поэтических состязаний, зачитывают приговор за приговором.
Немилосердное солнце заливает площадь горячим светом. Публика устала от слов и жаждет событий. Понятно, что греховодники и ворожеи получат свое: кого выпорют, кого посадят в тюрьму, кого отправят на галеры. Но осталось самое интересное: те, кого «отпустят», то есть, осудив на смерть, передадут в руки светской власти.
Смотритель выталкивает вперед еврея Антонио Эспиносу. Тут уж приходится постараться: несчастный совсем потерял себя, он бьется, в отчаянии воздевает руки, молит о пощаде. Толпа поднимает такой крик, что зрители, успевшие задремать, просыпаются. Затем вопли сменяются задорным свистом, поскольку следующий осужденный, Диего Лопес Фонсека, отказывается подчиняться яростным тычкам черного жезла. Его втаскивают на мостки на руках, тянут за волосы, заставляя поднять голову и выслушать приговор. Подходит очередь Хуана Родригеса — этот во время следствия коварно симулировал помешательство, кривлялся и пытался сбить судей с толку, однако позже во всем признался и теперь, заливаясь слезами, валится на колени.
Старенького доктора Томе́ Куаресму знают почти все собравшиеся на площади. Когда жезл впивается ему в ребра, у многих перехватывает горло. Седой, сгорбленный человек цепляется за перила, а услышав, что его ждет костер, начинает трястись и плакать. Протягивает руки, хочет что-то сказать, но не может. И тут происходит нечто, глубоко растрогавшее толпу: инквизитор Кастро дель Кастильо встает, подходит к дрожащему старику, окидывает его взглядом и тычет в нос свой наперсный крест со словами: «Моли о пощаде!» Доктор в полуобморочном состоянии бормочет: «Смилуйтесь, смилуйтесь…» Людское скопище заходится торжествующим ревом. Судья с улыбкой возвращается на свое место рядом с вице-королем, и церемония продолжается. Истинная вера победила, но осужденного, конечно, все равно казнят.
Остаются последние, совсем пропащие.
Тюремный смотритель толкает жезлом Себастьяна Дуарте, шурина раввина Мануэля Баутисты Переса. Воспользовавшись недосмотром стражников, он успевает обнять на прощание своего родственника[106]. Зрители возмущенно кричат гвардейцам, чтоб не зевали по сторонам.
Франсиско провожает каждую жертву глазами, гладит взглядом бледные лица, мысленно пытается поддержать, поделиться теплом и спокойствием, утешить, сказать, что страдания не вечны. Только сейчас он осознал, до чего хрупка человеческая жизнь. Скоро и его тело обратится в прах, все амбиции, заблуждения и прочий вздор развеются дымом. Как всегда, от отчаяния спасает только одно — любовь: к Богу, к родным, к прошлому еврейского народа, к дорогим сердцу воззрениям. Да еще воспоминания о светлом доме с дивными синими изразцами — там, в далеком Ибатине.
Наступает черед раввина, «старого капитана». «Оракулом еврейского народа» называет осужденного инквизитор, оглашающий приговор, — издевается. Мануэль Баутиста Перес выслушивает решение суда невозмутимо, не опуская головы, смотрит куда-то вдаль и видит не оголтелую толпу, а нескончаемую вереницу мучеников за веру, к которой суждено присоединиться и ему.
Судьи делают короткий перерыв.
Остается последний, самый отъявленный негодяй. Безумец, оскорбивший священное аутодафе отказом нести крест. Настоящее чудовище: знает, что пойдет на костер за свои богомерзкие идеи, и все-таки упорствует. Зрители, затаив дыхание, встают на цыпочки — вот уж невидаль так невидаль!
Да он и с виду страшен как смертный грех: тощий, седой, косматый, заросший бородой. Приговоренный не ждет, когда тюремный смотритель пихнет его жезлом в бок, точно строптивого осла. С видимым усилием поднимается и сам выходит вперед, стараясь шагать настолько твердо, насколько позволяет изнуренное годами заточения тело. Ничего нового инквизиторы ему не скажут. Нелепый бумажный колпак соскальзывает с головы, и весь облик обреченного начинает излучать какое-то непостижимое благородство. Люди смотрят, разинув рты: вокруг одинокой фигуры, стоящей на мостках, расплывается матовый ореол, будто белесое облако. В первый раз за этот безумный, жаркий день на площади воцаряется безмолвие.
Народ жаждет услышать перечень гнусных преступлений, совершенных идущим на казнь. Инквизитор начинает читать, однако почему-то все время запинается, голос звучит неуверенно, хрипло. Люди напрягают слух, тянут шеи, но легкий ветерок относит слова, а потом подхватывает пряди убеленных сединой волос и взвивает их, точно крылья. Позорный санбенито надувается легким желтым парусом. Видится в этом человеке нечто загадочное. Там, за рекой, на каменистой пустоши под названием Педрегаль, его ждет костер, а он стоит, гордо выпрямившись, и похож скорее на великого праведника, чем на жалкого грешника.
Сидящий на трибуне Фернандо Монтесинос, автор множества трактатов, привстает, чтобы лучше видеть происходящее. Инквизиция возложила на него нелегкую задачу во всех подробностях описать грандиозное аутодафе1. Уважаемый хронист неоднократно беседовал с Франсиско в камере, посвятил узнику немало страниц, рассказывая о его характере, путешествиях, учебе, душевных метаниях и необычайной стойкости. С первых минут судилища Монтесинос старательно запоминал каждую деталь. Украшения, регламент, чтение приговоров, поведение осужденных — важно все, а уж тем более необычные явления. Легкий бриз, который трепал седые волосы заключенного, вдруг превращается в сильный ветер. Холодные порывы вспарывают удушливый зной. С моря, со стороны Кальяо, наползает черная туча, в которой хищно сверкают молнии. Хронист настолько увлекся действом, что не заметил ее и теперь смотрит во все глаза: об этом непременно надо будет упомянуть в докладе.
Внезапно по толпе проносится многоголосый вопль: ураган безжалостной рукой срывает полог, натянутый над центральным помостом. Монтесинос напряженно прислушивается, приложив руку к уху. А Франсиско Мальдонадо да Сильва стоит, освещенный косыми солнечными лучами, и смотрит вверх. Бескровные губы шевелятся. Хронист уловил и записал его последние слова:
— Так повелел Господь, Бог Израиля, чтобы с небес взглянуть мне в лицо!
Солдаты выстраиваются живым коридором, чтобы оградить ведомых на казнь от плевков и ударов разгоряченной толпы. Осужденных сопровождают монахи всех орденов: может, хоть кого-нибудь в последний момент удастся уговорить отречься от ереси. Лица гвардейцев невозмутимы, и только один, капитан Лоренсо Вальдес, почему-то выглядит подавленным.
Томе́ Куаресма отказывается от слов, произнесенных на аутодафе, и отправляется на костер без покаяния. Мануэль Баутиста Перес с презрением смотрит на палача и велит ему делать свою работу на совесть.
Франсиско Мальдонадо да Сильва молчит, не плачет и не стонет. На шею ему повесили книги, с превеликим трудом написанные в темнице[107]. Свидетели замечают нечто удивительное: когда пламя охватывает страницы, с них вихрем срываются синие завитки, видом напоминающие буквы, и сапфировым нимбом окружают голову погибающего.
Представители власти — старший альгвасил, нотариус и секретарь инквизиции — стоически переносят запах горелой плоти и, лишь удостоверившись, что все тела обратились в пепел, покидают место расправы.
Хронист Фернандо де Монтесинос, прижимая к носу надушенный платок, наблюдает за происходящим, чтобы представить инквизиторам самое подробное описание великого аутодафе. Он не ведает, что память о мучениках будет увековечена именно благодаря его усилиям.
Совет по делам Индий не скрывает своей озабоченности размахом судилища, признанного величайшим в истории Нового Света, и приказывает каждому из трех инквизиторов лично отчитаться о мотивах, которые побудили их вынести столь суровые приговоры.
Гайтан отвечает, что «считает свои решения оправданными». Кастро дель Кастильо пишет, что всякий раз перед заседанием суда служил мессу и «смиренно просил вразумления у Господа». Маньоска отмалчивается и вскоре теряет должность в Священном трибунале Лимы.
Аутодафе 1639 года потрясает еврейские общины Европы, из уст в уста передаются имена жертв страшной расправы. В 1650 году раввин Менаше бен-Израиль публикует трактат «Надежда Израиля» и посвящает прочувствованные строки Франсиско Мальдонадо да Сильве, мученику за веру. Исаак Кардосо, испанский врач, поселившийся в Венеции, рассказывает об ужасном событии в книге «Достоинства евреев и клевета на них» и с восхищением говорит о подвиге Эли Назорея. Поэт-сефард Мигель де Барриос пишет в Амстердаме сонет о герое, отдавшем жизнь за свободу вероисповедания.
В 1813 году инквизиция Лимы упраздняется. Народ разоряет ее дворец, чтобы уничтожить списки и прочие документы, державшие в страхе сотни семей. Два года спустя город охватывает паника: Священный трибунал восстановлен[108]. Однако в 1820 году последний вице-король своим указом все же ставит точку в его существовании.
В 1822 году монстра добивают окончательно: Хосе де Сан-Мартин, провозгласив независимость Перу, приказывает передать всю собственность инквизиции Национальной библиотеке, которой, по его словам, надлежит стать хранилищем мыслей, «ненавистных тиранам и драгоценных для поборников свободы».