Книга четвертая ЧИСЛА Чили, утраченная Аркадия

90

От папы я узнал о медицине куда больше, чем от всех надутых профессоров вместе взятых. Мы перечитывали труды классиков и увлеченно изучали индейские снадобья, которые удивительным образом оказывались иногда весьма эффективными. Папа убедил меня в необходимости тщательно обследовать больного и заносить в дневник изменения в его состоянии. Никогда не забуду, как отец сравнивал тело с храмом. Настоящий врач, говорил он, должен с благоговением относиться к человеческому телу, ибо в нем скрыты непостижимые загадки, разгадать которые не под силу ни одному мудрецу на свете. Между механизмом, состоящим из костей, нервов, мышц и гуморов, и душой, в нем обитающей, существует мистическая связь. Неполадки в работе механизма вызывают душевные расстройства и наоборот. Здания храмов строятся из обычных материалов, а наш организм состоит из тех же веществ, что и организмы животных и стебли растений, однако обладает чем-то, чего животные и растения лишены. Нанести вред этому вместилищу великих тайн — значит осквернить его. И люди, и их тела разные, двух одинаковых не бывает. Сходств, конечно, множество, но и отличий не счесть. Хороший врач должен подмечать сходства, но обязан помнить и об уникальности каждого человека. Тот, кто заботится о поддержании здоровья ближних, возносит благодарственную песнь Господу. Тот же, кто разоряет его насилием и пытками, кощунствует подобно безумцам, которые врываются в храм, опрокидывают алтарь, плюют на пол, рушат стены и приводят в святое место скотину, оскорбляя Творца.

От бесед на медицинские темы мы нередко переходили к разговорам об иудейских обычаях. В частности, отец рассказывал, что писали Филон Александрийский и Маймонид о пищевых запретах, соблюдаемых еврейским народом там, где его не подвергают гонениям. Он обучал меня ивриту: выводил буквы на листках бумаги и тут же сжигал их. Знакомил и с праздниками, объясняя их значение.

В пятницу вечером мы начинали радостные приготовления к встрече субботы, тщательно охраняя нашу тайну. Доставали из сундука белую скатерть с застарелым пятном и чистые одежды, для отвода глаз хорошенько их измяв. Готовили жаркое из перепелки, утки или курицы с приправами и гарниром из бобов, лука, оливок и тыквы. На десерт бывали сушеные фрукты или орехи, а то и сладкая бабка. Жилище выглядело как всегда, однако атмосфера в нем царила праздничная. Суббота, не уставал повторять отец, — это царица, которая под звуки арфы приходит в дом каждого иудея, благоухая цветами, вся в шелках и самоцветах. Простые свечи пылают, точно факелы, от них исходит особая сила. Шесть дней в неделю жалкий, всеми гонимый иудей таится и прячется, притворяется, чтобы выжить, но в субботу он превращается в вельможу. Отдыхает и радуется, как сам Господь.

Ворвись в лачугу служитель инквизиции, он не заметил бы ничего особенного: старик и юноша сидят за столом и едят из обычной посуды. На столе лежат открытые книги, но что в этом странного? Однако среди этих будничных декораций происходило торжественное действо, которое начиналось с благословения, произнесенного едва уловимым шепотом, чтобы даже стены, имеющие уши, ничего не слышали. Отец и сын в тихом ликовании наслаждались изысканным пиром и беседовали о заповедях, данных Богом Моисею на горе Синай.

Субботние вечера были исполнены радости — сокровенной, спокойной и светлой. Прежде чем встать из-за стола, папа неизменно напоминал мне, что нельзя забывать кто мы есть. В воскресенье утром мне следовало снова надеть привычную личину. Беречь себя, чтобы храм моего тела не осквернили.

В такие блаженные часы мы рассуждали о том, какое это необычайное преимущество (и какая серьезная обязанность) — внимать непреложному Слову. Его приверженцы, точно властители молнии, пробуждают у людей панический страх и зависть. Евреи усердно изучали Слово с далеких времен книжника Ездры. Чтение Пятикнижия делили на части, по числу недель в году. Однако вызывали к Торе не только священнослужителей, но и простых верующих: подходя к ковчегу, они извлекали священные свитки и нараспев, звучно читали заветные строки.

— Поэтому я и создал ту академию в апельсиновом саду. Учение всегда было страстью нашей семьи.

Мы придумали такую игру: один цитировал наизусть библейский стих, а другой должен был угадать, откуда он. Отец особенно любил Псалмы, а вот мне нравились книги пророков, поскольку в них отражены многие достоинства и слабости человека.

— Только не надо, сынок, повторять мой тяжкий путь, — часто говорил папа.

Он медленно угасал и в последние недели уже не вставал с постели. Болели ноги, но особенно донимала одышка: пытка водой безнадежно повредила легкие. Однажды вечером папа дрожащей рукой погладил парчовый футляр и сказал:

— Этот ключ символизирует надежду на возвращение… А может быть, и нечто большее: просто надежду.

Он поцеловал футляр и вручил его мне. Потом обвел рукой полки, заставленные книгами, на которые уходили его скромные сбережения. Отец разыскивал и покупал сочинения любимых авторов и в конце концов, возместив почти все потери, собрал внушительную библиотеку не хуже той, что разорили после его ареста. Были там труды Гиппократа, Галена, Горация, Плиния, Везалия и Цицерона. Имелись и новые приобретения: «Сокровище истинной хирургии», «Справочник противоядий», «Беседы о лечебных травах и лекарствах Индии», «Десять привилегий беременных женщин»[66], а также медицинский словарь. Рядом стояли трактаты по юриспруденции, истории и христианской теологии, книги о свойствах камней. Особое место занимали литературные произведения, в частности «Комедии» Лопе де Веги.

— Все это твое, — сказал отец.

Затем указал на Scrutinio Scripturarum Пабло де Сантамарии.

— Я купил его для того, чтобы ты мог доставить себе удовольствие и опровергнуть все доводы епископа Бургоса. Только не делай пометок на полях, не то угодишь на костер.

Папе было трудно дышать. Я напоил его с ложечки водой и приподнял, подложив под спину все имевшиеся подушки, но это не помогло: кожа приобрела синюшный оттенок, язык и губы пересохли, даже конъюнктивы помутнели.

Чувствуя неумолимое приближение смерти, он, задыхаясь, сжал мне руку и попытался что-то сказать. Приникнув ухом к бескровным устам, я разобрал имена Диего, Исабель и Фелипы, пообещал разыскать брата и заверил, что у сестер все хорошо, ведь они в Кордове, в монастыре.

На глаза мне навернулись слезы. Чтобы скрыть от умирающего свое отчаяние, я отвернулся и стал помешивать отвар, кипевший в котелке.

Из последних сил папа улыбнулся удивительной, светлой улыбкой. И. делая между словами судорожные вдохи, торжественно проговорил:

Помнишь? Шма, Исроаль… Адоной… Элоэйну… Адонай Эхад!

Он в изнеможении опустился на подушки. Закрыл глаза. Я смочил ему рот, взял полотенце и стал обмахивать, пытаясь облегчить удушье. Началась мучительная агония.

Отец шарил руками по одеялу, нащупал мою руку и ласково погладил.

— Береги себя… сынок.

То были его последние слова. Лицо посинело, веки опухли. Прерывистое дыхание прекратилось. А глаза все продолжали изумленно смотреть на что-то у меня за спиной. Прежде чем закрыть их, я проследил за неподвижным взглядом: на гвозде у двери желтел ненавистный санбенито.

Я убрал лишние подушки. Синюшность исчезла, папа больше походил на спящего, чем на умершего. Теперь можно было дать себе волю, стыдиться некого. И я закричал, завыл, зарыдал, захлебнулся слезами. А выплакавшись, прошептал:

— Отдыхай, папа. Ни ищейкам, ни палачам теперь тебя не достать. Господу ведомо, что ты прожил достойную жизнь. Господу ведомо, что Диего Нуньес да Сильва был верным сыном Израиля.

Умывшись, я в задумчивости стал мерить шагами комнату. Никто не должен знать, что папа умер иудеем. Следовало устроить бдение и похоронить покойного, как того требовала навязанная ему роль. То, что человек отошел в мир иной без исповеди и соборования, многим могло показаться подозрительным. Жизнь оборвалась, но мучительный фарс не закончился.

Я смял одеяло и оставил папино лицо открытым, как будто он просто забылся сном, а потом побежал за священником. К счастью, лицедействовать не пришлось: тот, кто горюет об умершем родственнике, мало отличается от того, кто удручен его недугом. Святой отец всплеснул руками, увидев мое заплаканное лицо. Я сказал, что надо спешить: у отца разболелось сердце. Мы помчались по темным улицам. Падре отдувался и на бегу выкрикивал слова утешения.

Увидев в кровати бездыханное тело, он в растерянности уставился на меня. А я, не таясь, снова заплакал. Дальше все пошло как по писаному, но, разумеется, под бдительным присмотром свидетелей: пары цирюльников, угрюмого больничного аптекаря, расстроенного священника и могильщиков.

♦ ♦ ♦

Младший сержант Херонимо Эспиноса хорошо помнит, какой приказ получил в городе Консепсьон, когда ему передавали арестанта: въехать в Сантьяго де Чили под покровом ночи, дабы появление обвиняемого, человека весьма известного, не вызвало лишних толков.

Значит, надо дождаться, пока совсем стемнеет. Еще час, и непростое поручение можно будет считать выполненный.

Франсиско Мальдонадо да Сильва едет рядом верхом на муле. Какой-то он странный, этот арестант. Так гордо держится в седле, прямо даже неловко становится.

91

Папа часто являлся мне в сновидениях, всегда в своем позорном санбенито. Он с трудом переставлял обожженные ноги, ходил вперевалку то по двору нашего дома в Ибатине, то по улицам Кордовы. Иногда в сны врывались стражники, чтобы его арестовать, брат Бартоломе в сопровождении раскормленного кота бесцеремонно вламывался в дом, а капитан копейщиков сек бесстрашного Луиса.

Единственным человеком, способным разделить мое горе, был Хоакин дель Пилар, который слушал меня с неизменным терпением. Когда со смерти отца минуло несколько недель, он предложил мне лекарство от скорби: помощь людям, чьи страдания поистине безмерны.

— Попробуй облегчить чужую боль, и твоя отступит. И потом, настоящий врач просто обязан посмотреть вблизи на тех, с кем судьба обошлась хуже некуда.

Хоакин рассказал, что много лет назад их семье тоже прислуживали чернокожие муж и жена. Мальчик очень любил обоих, они с ним играли и утешали после безвременной кончины отца. Однажды негритянка стряпала еду и сильно порезалась, но почему-то не почувствовала боли. Неожиданный дар обернулся трагедией: у женщины обнаружилась проказа. Взялись разбираться и выяснили, что муж ее заболел давно, однако тщательно скрывал страшный недуг. Для всех они тут же стали не просто носителями заразы, а ее живым воплощением и были немедленно изгнаны из города: тыча в спину несчастным копьями, стражники выпроводили их в квартал прокаженных Сан-Ласаро, где влачили жалкое существование и находили последний приют такие же отверженные.

Так вот, Хоакину нужен был помощник, чтобы ампутировать изъеденные лепрой конечности и обрабатывать язвы настоем трав, спиртом и нитратом серебра.

— Гиппократ обитает там, — сказал он, — а вовсе не в пыльных книжках.

Я чувствовал себя таким подавленным, что не мог сказать ни да, ни нет. В конце концов товарищ просто взял меня за руку и куда-то повел.

Мы прошли по мосту, украшенному изящными башнями, но свернули не к благоуханному бульвару Аламеда, а на дорогу, ведущую в царство проказы, и еще издали почувствовали тошнотворный запах. Вступив на узенькие улочки, я оторопело глядел по сторонам, но не видел ни одного белого лица: все больные были чернокожими. Они медленно умирали от недуга, который с древнейших времен считался грозным свидетельством Божьего гнева.

— А знаешь, почему лепрой болеют только негры? — спросил Хоакин.

— Много лет назад епископ Трехо-и-Санабрия рассказывал мне, что Ной проклял потомков своего дерзкого сына Хама.

— Смуглый Хам, отец Ханаана… — медленно произнес Хоакин. — «Проклят Ханаан; раб рабов будет он у братьев своих». Эти слова иногда цитируют в проповедях, освящая тем самым рабство[67].

— Да, на радость торговцам живым товаром.

— Так ты, выходит, не согласен?

— В Библии полно всяческих проклятий и благословений, — неуверенно ответил я. — Иногда они противоречат друг другу.

— К тому же люди толкуют Писание сообразно собственной выгоде. Но скажи, разве мало несчастным рабских цепей? Зачем наказывать их еще и проказой? Поверь, я задаю этот вопрос без всякой задней мысли, просто пытаюсь понять.

— Я и сам пытаюсь, но увы… Господь вечен, а наш слабый разум в состоянии охватить лишь небольшой отрезок времени.

— Чувствуешь, как несет? — шумно потянул носом Хоакин. — Настоящий ад. Не боишься?

— Не боюсь, — безразлично проговорил я. — Поработаем, заодно и заразимся.

— Не заразимся. Эти бедолаги ютятся здесь уже полвека, но ни один белый хворь пока не подхватил.

— Подхватит еще.

— Нет. В Лиме все знают, что проказа — болезнь негров. Их единственная прерогатива, так сказать.

Убогие лачуги теснились вдоль узких улочек, по сточным канавам бежала мутная зловонная вода. Стайка ребятишек, с виду совершенно здоровых, бросилась к нам. Еще бы, гости здесь случались нечасто. Из дыр и щелей выползали мужчины и женщины в некогда белых балахонах — их, согласно закону, полагалось носить всем прокаженным. Какой-то мальчонка собрался было уцепиться за мой плащ, но мать вовремя его поймала. На руке, схватившей шалуна за шиворот, недоставало двух пальцев и виднелись белесые пятна. Я изумленно вытаращил глаза, и женщина тут же исчезла. Через дорогу шмыгнул безносый мужчина.

Призрачные фигуры словно вырастали из стен. Кое-где курился дымок: там варили похлебку или пекли хлеб.

Мы направились к местной часовне. Чувство подавленности постепенно рассеивалось и уступало место глубокому смятению. Прокаженные больше походили на обрубки, чем на людей; в язвах копошились черви, плоть разлагалась, обнажая кости. Я толкнул Хоакина, чтобы он не споткнулся о безногого карлика, который ловко передвигался на самодельной тележке. У многих головы были покрыты тряпками, но под ними угадывались пустые глазницы, дыры на месте ушей или щек. У кого-то отсутствовали руки — отвалились сами собой, утратив связь с туловищем.

Но и эти поломанные марионетки заводили семьи, рожали детей, до поры до времени здоровых. И не меньше других нуждались в пище духовной. Однако священники почти не уделяли внимания отверженным. Лишь изредка самые отважные, вооружившись крестами и четками, приходили, чтобы совершить требы в часовне. Их окружали служки, готовые огреть палкой всякого, кто потянется к сутане святого отца.

— Брат Мартин де Поррес тоже бывает здесь, — сообщил Хоакин.

— Да, и другие братья здорово ругают его, боятся, как бы не занес заразу в монастырскую лечебницу.

— Но он не слушает. Не может пройти мимо людской боли.

— Святая душа, — кивнул я.

Чернокожий слуга, который когда-то был Хоакину и другом, и утешителем, сидел на камне у входа в свою лачугу. Страдалец гнил заживо. Нос провалился, кисти рук и ступни давно отпали. Услышав свое имя, он поднял глаза, растянул рот в беззубой улыбке и радостно протянул свои культяпки к Хоакину. Тот внимательно осмотрел левую — на ней желтела огромная язва.

— Надо же, опять загноилась, — досадливо поморщился Хоакин.

Кожа вокруг язвы напоминала сухую, потрескавшуюся древесную кору. Мой товарищ открыл сундучок-укладку и достал баночку с мазью.

Вдруг где-то в конце проулка послышались крики, и прямо на нас, теснимые конными гвардейцами, повалили прокаженные в грязных развевающихся балахонах. Калеки и слепые падали, точно трухлявые деревья. Пыль поднялась столбом, кони топтали всех, кто не успел увернуться, а всадники знай себе хлестали кнутами направо и налево, прокладывая путь сквозь людское месиво.

Мы прижались к покосившейся стене лачуги. И тут из толпы, расшвыривая перепуганных обитателей квартала, вынырнули два молодых сильных негра в обычной одежде. За ними-то гвардейцы и гнались. Завидев нас, беглецы переглянулись. Дальше все происходило стремительно: щеки коснулось горячее дыхание, и лезвие кинжала неприятно щекотнуло горло. Нас взяли в заложники. Всадники, ругаясь на чем свет стоит, придержали лошадей. Гвалт стоял невообразимый. Беглецы и преследователи осыпа́ли друг друга проклятиями. Нож больно врезался мне в кожу.

— А ну бросьте оружие, убийцы проклятые! — приказал гвардеец.

— Убирайтесь, не то мы их прикончим! — задыхаясь, вопили негры.

В одном из офицеров я с изумлением узнал Лоренсо Вальдеса. Позже нам рассказали, что злодеи зарезали на мосту какого-то идальго и решили укрыться среди прокаженных. Жилистые руки, которые удерживали меня, дрожали, я почувствовал, как по шее побежала горячая струйка. Вдруг над ухом просвистело что-то тяжелое, послышался громкий хруст, и бандит ослабил хватку. Я повернул голову и ткнулся носом в пику, пробившую негодяю череп.

Он медленно оседал на землю. По курчавым волосам стекала кровь вперемешку с мозгами. Его товарищ, остолбенев от ужаса, выпустил Хоакина и сдался.

Лоренсо спешился.

— Ну что, жив? — спросил он, стирая у меня с шеи алые капли.

— Жив. Спасибо тебе.

Форма удивительно его красила, даже бордовое пятно на лице стало не так заметно.

— Тебя-то как сюда занесло, Франсиско?

— Я же врач, или ты забыл? — криво усмехнулся я.

Лоренсо дружески похлопал меня по плечу.

— Эти душегубы надеялись затеряться среди прокаженных. — Он жестом подозвал солдата и велел убрать труп.

— Неплохая идея.

— Думали, мы побоимся сюда сунуться…

— Плохо же они тебя знали.

Лоренсо одобрительно хмыкнул и наклонился ко мне:

— Слышал, ты скоро отбываешь в Чили…

— Ого, везде-то у тебя свои люди!

— Благодарение Господу. И моей компанейской натуре, конечно.

— Как думаешь, повезет мне в тех краях?

Он улыбнулся.

— Почему же нет. Только смотри, не связывайся с арауканами. По сравнению с ними кальчаки, от которых вы отбивались в Ибатине, сущие ангелы.

— Но я же собираюсь жить в Сантьяго-де-Чили.

— Говорят, красивый город. И женщины там красивые.

— Спасибо, буду знать.

— Ладно, Франсиско, шутки в сторону. — Лоренсо положил руку мне на плечо. — Ты правильно делаешь, что уезжаешь. Новый вице-король, который велит называть себя князем, отлично поладил с инквизицией. Сам знаешь, что из этого следует…

Он вскочил в седло.

Статный конь завертелся в узком проулке и чуть было не снес ближайшую лачугу.

— Береги себя! — крикнул на прощание Лоренсо и пришпорил скакуна.

♦ ♦ ♦

Франсиско сопровождают в обитель Святого Августина, где его уже ждет келья, приспособленная под камеру. Пленник не сопротивляется. Даже как будто торопится навстречу судьбе и сообщает монаху, который замыкает кандалы у него на щиколотках и запястьях, что готов говорить с монастырским начальством.

Младшего сержанта Херонимо Эспиносу вызывают к квалификатору инквизиции[68] брату Алонсо де Альмейде для передачи собственности, конфискованной у подсудимого. Нотариус скрипит пером и все время зевает — беднягу подняли среди ночи. Впрочем, опись имущества совсем короткая: двести песо, две рубашки, две пары штанов, подушка, матрос, две простыни, думка, мешок для спальных принадлежностей и похожий на рясу балахон без петель и пуговиц, который арестованный будет носить в тюрьме.

Херонимо Эспиноса получает расписку с печатью и облегченно вздыхает: все, теперь можно возвращаться в Консепсьон. А о там, что по дороге он чуть было не проморгал пленника, инквизиторам знать не обязательно.

92

Приехав в Сантьяго-де-Чили, я тут же направился в единственную городскую лечебницу. Все ее оснащение составляли двенадцать кроватей, несколько простыней да пять ночных горшков, которыми пациенты пользовались по очереди. Инструментарий разнообразием не отличался: в наличии имелось три клистира и два ланцета. Я поговорил с больничным цирюльником Хуаном Фламенко Родригесом и получил от него настоятельный совет предложить себя на должность старшего хирурга. Работы невпроворот, сказал он, а дипломированных врачей днем с огнем не сыщешь. Родригес провел меня по темным и грязным коридорам и, дойдя до пустой аптеки, пожаловался: «У нас даже травника нет, не то что аптекаря».

Я отправился в городской совет, предъявил диплом университета Сан-Маркос, рассказал о клиническом опыте, полученном в Кальяо и Лиме, и выразил готовность передать в пользование лечебнице собственные инструменты. Меня встретили с распростертыми объятиями и все повторяли, что мой приезд — просто манна небесная. В самом деле, больницы и в Сантьяго, и на юге, в Консепсьоне открыли давно, а настоящих докторов как не было, так и нет. Поэтому я стану первым дипломированным врачом в Чили. Теплый прием дал мне силы и терпение, чтобы выдержать многие месяцы волокиты, без которой в вице-королевстве не ступить и шагу.

На заседание совет собрался в середине 1618 года и письменно подтвердил: больнице срочно нужен врач, а врачу, разумеется, положено жалование. Поверенному поручили приступить к сбору необходимых для этого средств. Однако «срочное дело» обсуждали еще восемь месяцев, пока я не получил наконец официальное дозволение трудиться совместно с цирюльником Хуаном Фламенко Родригесом. Но проволочки на этом не закончились: требовалась еще подпись губернатора. А губернатор большую часть времени отсутствовал, сражаясь где-то на далеком юге с воинственными арауканами.

Родригес пожал плечами:

— Остается только ждать.

А потом подмигнул:

— Лечить наших больных вы не можете, пока все бумаги не будут в порядке. Но давать мне советы в особо сложных случаях никто не запрещает.

Тем временем я начал пользовать жителей Сантьяго частным образом. Диплом, украшенный подписями и печатями, произвел впечатление на первых пациентов, а остальное сделали местные кумушки, разнеся молву о моем искусстве по всему городу.

У меня хватило ума воздержаться от критики всевозможных знахарей, клистирщиков и прочих шарлатанов, которые вовсю наживались на чужих болезнях, суля чудодейственные средства. Умение держать язык за зубами весьма полезно, особенно для марранов.

В августе 1619 года, то есть больше чем через год после первого заседания совета, губернатор Лопе де Ульоа все-таки поставил подпись под моим назначением.

Свершилось! Неужели можно приступать? Нет, к превеликому удивлению, ответили мне. Сперва бумагу должны доставить в Сантьяго — подписана-то она была в Консепсьоне. Наконец указ прибыл и еще пять долгих месяцев гулял с одного стола на другой, пока канцеляристы готовили акт о моем вступлении в должность врача. Я уже поставил крест и на документе, и на больнице, и на своих несбыточных мечтах.

В середине декабря — о счастье! — мне объявили, что совет начал подготовку к церемонии принесения присяги. К какой еще церемонии? Как это — к какой?! К пышкой и торжественной. К очередному спектаклю, сказал бы Хоакин дель Пилар. Явились судьи, рехидоры и прочие чиновники, все разодетые в пух и прах. В зале развесили королевские штандарты и расставили кресла с высокими спинками, где вышеозначенные лица и разместились. Напыщенный сановник зачитал указ, в котором перечислялись все привилегии, исключительные права, преимущества. льготы и прочая, коими я наделялся отныне и впредь.

Хуан Фламенко Родригес пригладил усы, ехидно ухмыльнулся и сказал, что приберег специально для меня несколько чрезвычайно интересных случаев.

♦ ♦ ♦

Сидя в монастырской камере, Франсиско погружается в воспоминания о чудесных годах, проведенных в Сантьяго, куда он приехал в 1617 году, похоронив отца. После нападения голландцев на Кальяо в Лиме начались преследования португальцев и их потомков, так что пришлось спасаться бегствам. Вспоминает узник и свой первый визит в маленькую больницу, и волокиту, сопровождавшую его назначение, и пышную церемонию присяги, и дружбу с Хуанам Фламенко Родригесом.

Кандалы нещадно трут щиколотки и запястья. Скорее бы уж начались допросы и попытки наставления в вере. Он готов к бою. Но инквизиторам торопиться некуда: чего-чего, а терпения им не занимать.

93

Однажды ночью кто-то громко забарабанил в дверь. Я вскочил с кровати и на ощупь, спотыкаясь в темноте, пошел открывать. На пороге стоял монах, лица под капюшоном было не разглядеть.

— Епископу плохо! — проговорил он, в панике забыв поздороваться.

— Подождите минутку.

Я второпях оделся, взял укладку с инструментами и поспешил за провожатым. Пустынные улицы Сантьяго серебрились в лунном свете. На полпути к дому епископа нас поджидали еще двое.

— Скорее, скорее! — закричали они.

Мы пустились бегом. У ворот толпились люди, махали фонарями. В коридоре, который вел в спальню прелата, через каждые десять метров стояли монахи со свечами в руках.

— Доктор, отворите ему кровь! Быстрее! Он умирает… — взмолился епископский слуга.

Я присел на кровать больного и попросил принести еще свечей. Передо мной лежал грозный слепец, епископ Сантьяго-де-Чили, бывший инквизитор Картахены. Прелат был бледен как бумага, жидкие волосы слиплись от пота, неровный пульс едва прощупывался. Я коснулся лба, покрытого испариной. Под неплотно прикрытыми веками мутнели плотные бельма. А ведь не далее как в воскресенье этот ныне беспомощный, еле живой человек метал с церковной кафедры громы и молнии, наводя ужас на онемевшую паству. Кто бы мог подумать, что всего через пару дней проклятие падет на голову проклинавшего?

— Ни в коем случае. Он и так потерял много крови, видите? — ответил я. указывая на ночной горшок у кровати.

— Какая же это кровь! Это кал.

— Да, черный кал. Епископ ходит кровью, понимаете? Пульс совсем слабый, так что кровопускание делать нельзя.

— А как же быть?

— Дайте ему подогретого молока, чтобы успокоить желудок, на живот холодный компресс, а грудь, руки и ноги укутайте потеплее.

Слуга воззрился на меня с недоверием.

— Что-то вы, доктор, больно осторожничаете, — недовольно проворчал он.

— Возможно. Но будет так, как я сказал.

Уверенный тон возымел должное действие, и слуга убежал исполнять приказания. Епископ нащупал мою руку на одеяле.

— Хорошо, сын мой… Эти строптивцы никак не научатся подчиняться.

— Они боятся за вас, ваше преосвященство.

— Мне изрядно надоели кровопускания… — прелат едва шевелил губами.

— Сейчас эти процедуры могут вам только повредить. У вас открылось желудочное кровотечение.

— С чего вы взяли, что оно… желудочное? — прошептал епископ. Каждое слово давалось ему с трудом.

— Кровь выходит черная как деготь.

— Черная кровь, говорите? Отлично… Значит, я очистился… Черная, дурная кровь…

— Постарайтесь отдохнуть, ваше преосвященство.

— Как тут отдохнешь, когда кругом сплошные идиоты…

У него было лицо человека, всю жизнь превозмогавшего себя. Кустистые брови сходились к переносице, лоб прорезала глубокая вертикальная морщина. Мне доводилось слушать яростные проповеди епископа, клеймившего скупых на пожертвования и заносчивых прихожан. Он призывал на головы нечестивцев мор, засуху и прочие катастрофы, грозил составить список тех, кто отказывается платить церковную десятину, проклясть их всех поименно и, кажется, готов был стереть несчастных в порошок.

На запястье мне заполз клоп и тут же укусил. Я стряхнул насекомое на пол и раздавил. По звукам прелат понял, что происходит.

— Вы только что убили моего друга…

— Просто клопа.

— …бедного, безгрешного друга.

— Простите мою дерзость, ваше преосвященство, но…

— Говорите же!

— На вашей постели много клопов. Это никак не способствует выздоровлению. Вам нужен полный покой.

Мутные глаза моргнули. Тонкие тубы беззвучно зашевелились: больной старался подобрать нужные слова.

— Я не позволю их извести, — сипло произнес он. — Они тоже… Божьи твари… Уязвляют мою плоть, чтобы очистить душу.

— И мешают вам отдыхать.

— Клопы вырывают меня из плена сновидений, понятно? — брюзгливо пояснил епископ.

Нет, непонятно. Я помог ему выпить молока, объяснил слуге, куда следует накладывать холодный компресс, а какие части тела согревать, и почтительно откланялся.

Епископ быстро шел на поправку, кровотечение не возобновлялось. Я регулярно навещал пациента и заметил, что грозный проповедник весьма ценит мое врачебное искусство. Но однажды вечером он преподнес мне сюрприз: спросил, не собираюсь ли я жениться. Какая потрясающая проницательность! С трудом справившись с изумлением, я признался, что чрезвычайно увлечен дочерью губернатора. Невидящий взгляд мутных глаз остановился на моем лице.

— Ваша честность похвальна, доктор, и чаяния ваши мне известны.

— Выходит, вы меня просто испытывали? — смущенно улыбнулся я.

— Испытывает Господь, не люди.

— Разумеется, все зависит от воли отца девицы, — сказал я, не подозревая, какие последствия будут иметь мои слова.

— Губернатор ей не родной отец.

— Значит, от воли отчима.

— Да. Но, полагаю, дело сладится. Более того, губернатор будет рад породниться с вами… Разумеется, если не возникнет препятствий материального толка.

— Я, к сожалению, небогат.

— Не прибедняйтесь! — немедленно вскипел епископ. — Вы превосходный врач и наверняка неплохо зарабатываете. Пожертвования начнете делать сегодня же, — приказал он. — Да будет рука ваша столь же щедра, сколь искусна в лечении больных.

— Приложу все усилия, ваше преосвященство, — смиренно ответил я и прихлопнул очередного клопа.

— Опять убили невинное создание? Как не стыдно! — рассердился епископ.

— Это зловреднейшие букашки!

— Напротив, полезнейшие, ибо прерывают мои сновидения.

— Прошу прощения, ваше преосвященство. Но зачем прерывать сновидения?

Прелат скривил губы, подумал и дал престранный ответ:

— Прерывают мои сновидения, да. Ведь сны — это темная сфера. Попадая туда, наша душа становится игрушкой лукавого и блуждает, не находя опоры. Оттуда не докричишься и не вырвешься, так что сатана может вытворять с нами все что заблагорассудится.

— Но ведь кошмары снятся не так уж и часто.

— Приятные сны еще опаснее! — незрячие зеницы загорелись холодным металлическим блеском.

Я промолчал.

— Гораздо опаснее. Дьявол обманом вводит нас в грех. В царстве сновидений мы беззащитны перед искушениями… И тут на помощь приходят верные друзья. Мои единственные друзья, которым неведома похоть: клопы. Они угрызают плоть, душа вырывается из сонного плена и во всеоружии противостоит врагу.

— Однако бывает и сон без сновидений… — возразил я.

Епископ досадливо поморщился и воскликнул:

— Не бывает! Дьявол пользуется каждой минутой бездействия. Стоит расслабиться, успокоиться, как он тут как тут: хватает нас, волочет в свои тайные чертоги и развращает. А потом заставляет забыть все, что снилось, чтобы, пробудившись, мы не осознавали, что замарали себя грехом, и не могли омыться. Человек по шею вязнет в мерзотах, но, вставая с постели, искренне полагает, будто чист как младенец. Хотя на самом деле он грязнее свиньи.

— Разве стоит винить людей в бессознательных прегрешениях?

Костлявые пальцы теребили простыню. Вертикальная складка на лбу стала еще глубже.

— Стоит, еще как. Мы позволяем искушениям угнездиться в нашей душе, а лукавый этому и рад. Каждый повинен в том, что недостаточно упорно противится соблазнам. Все грешны, сын мой, ибо плоть слаба. — Он крепко сжал мне руку. — Поэтому женитесь, и как можно скорее.

— Благодарю, ваше преосвященство.

— Мы же, священники, должны продолжать свою молчаливую борьбу. Обет безбрачия не только требует физического воздержания, но и запрещает всякие помышления о женщинах.

— Возможно ли это?

— Господь благословил меня, лишив зрения. По крайней мере, наяву я их не вижу. Однако во сне дьявол дразнит меня мучительными видениями… — Он замолчал, болезненно скривился и вновь нашарил мою ладонь. — Доктор, мне гораздо лучше, думаю, хватит валяться в постели.

Я открыл было рот, чтобы ответить, как вдруг епископ выпалил:

— Женщины страшнее еретиков, страшнее иудеев!

Он примолк, закусив губы и ожидая моей реакции.

— То есть без слабого пола мир стал бы лучше, — закончил я его мысль и почувствовал глухое раздражение. Владыка прощупывал меня, исподволь провоцировал. Может, прознал о моем происхождении? Учуял иудействующего? Ни с того ни с сего спросил о женитьбе, вспомнил зачем-то иудеев… Это не могло не настораживать.

94

Впервые я увидел прекрасную Исабель Отаньес в церкви, во время воскресной мессы. Она сидела в первом ряду вместе со своими приемными родителями. Во время причастия девица приняла гостию с благоговейным трепетом. Как только богослужение закончилось, знатные прихожане чинно двинулись к дверям по центральному проходу. Все они имели вид весьма набожный, но в глазах читалась дьявольская гордыня. Я стоял с краю, и, когда Исабель проходила мимо, наши взгляды встретились. У нее были такие же золотисто-карие глаза, как у мамы. Я последовал за ней, не замечая, что, засмотревшись на тонкий стан, случайно затесался в компанию, где мне совершенно не место. Какой-то рехидор локтем оттер меня в сторону. Тогда я поспешил через боковой неф на улицу и увидел ее, самую красивую девушку Чили, в окружении родни и надменных вельмож. Точно пчела, почуявшая сладостный запах нектара, я забыл обо всем на свете и устремился следом, приглаживая на ходу волосы и бородку, поправляя плащ, воротник рубашки и шляпу и мечтая лишь об одном: еще раз заглянуть в эти нежные очи. Нарядные дамы, блестя кружевами и каменьями, то и дело заслоняли от меня стройную фигурку. Я настолько увлекся, что чуть не ударился лбом о шлем стражника с алебардой, стоявшего у ворот губернаторского дворца. Прохожие, а среди них и Исабель, обернулись на шум. О счастье, она снова взглянула на меня, и между нами точно искра проскочила. Исполнившись совершенно несбыточных надежд, я зашагал прочь.

Через две недели в больницу явился вооруженный гонец и принес записку от дона Кристобаля де ла Серда-и-Сотомайора, временного губернатора Чили, который некоторое время назад стал моим пациентом. Однако на этот раз меня желали видеть на званом вечере, а не у постели больного. Ошибки быть не могло: приглашение, скрепленное тяжелой сургучной печатью, действительно было адресовано мне и, вероятно, сулило не разговоры о недугах, а возможную встречу с прекрасной Исабель. Я не верил своему счастью.

Новый губернатор, потомок легендарных завоевателей Новой Испании, вступил в должность несколько месяцев назад, а до этого лет десять служил прокурором. Звание доктора права он получил в университете Саламанки. Скудный городской бюджет не помешал дону Кристобалю построить новые здания городского совета и суда, тюрьму и широкую каменную дамбу на реке Мапочо.

День клонился к вечеру, когда я явился в губернаторскую резиденцию, предъявил страже приглашение и был препровожден во внутренние покои. На память пришли мои далекие предки, которые вот так же, с замиранием сердца, переступали порог дворца короля или халифа. Они, презренные иудеи, смогли подняться до небывалых высот, оказать сильным мира сего неоценимые услуги, проявить честность, образованность и талант. Правда, не всем из них повезло: некоторых сгубила людская зависть.

Приглашенные уже собрались в гостиной. Когда глаза привыкли к полумраку, я разглядел в дальнем ее конце группу женщин.

Хозяин встретил меня с подчеркнутым радушием, однако с кресла не встал, что было естественно для человека его положения и возраста. Он сидел, подложив под правую ногу атласную подушку, и мягко, точно спелые персики, поглаживал пальцами шары на концах подлокотников. На свежевыбритом лице темнели аккуратные усики и треугольная бородка. Губернатор впился в меня острым взглядом, осмотрел с ног до головы, оценивая по одежде достаток, а по жестам темперамент, и лишь потом обратил внимание на то, что я говорил. Видно, правы были те, кто превозносили его ум и проницательность.

Дон Кристобаль представил меня гостям: беззубому богослову, капитану пехотинцев, косоглазому математику, заплывшему жиром нотариусу и молодому торговцу, который показался мне до странности знакомым. Губернатор заметил, что такие вечера помогают ему питать разум беседами с самыми выдающимися жителями города. У противоположной стены расположилась женская компания: супруга хозяина, несколько дам и неотразимая Исабель. Я весь обратился в зрение, ловя каждое ее движение, каждый взор.

Губернатор попросил меня рассказать об учебе в университете Сан-Маркос. Стараясь не смотреть на молодого купца, я заговорил. Слуга поставил на стол поднос с чашками, полными густого шоколада, и сладостями. Но к ним никто не притронулся: все уставились на меня. Окинув взглядом довольно комичных персонажей, сидевших напротив, я глотнул горячего напитка, чтобы собраться с мыслями.

— Все обучение в университете Сан-Маркос подчинено царице наук, — кивнул я похожему на жабу богослову. — Остальные же предметы сообразуются с учением о Всевышнем, вытекая из него, точно реки из общего истока.

Богослов пошевелил языком в беззубом рту, надул дряблые щеки, а затем произнес несколько фраз на латыни, отчаянно путая падежи и произнося слова как бог на душу положит, но с чрезвычайно важным видом. Пусть знают, что и он человек ученый.

Потом я заговорил о точных науках. Математик заметно оживился и спросил, чему у нас отдавалось предпочтение: алгебре или тригонометрии. Он, оказывается, учился в университете Алькала-де-Энарес.

— Надеюсь, вы не обойдете внимание и нотариат. Сегодня среди приглашенных присутствует выдающийся представитель этой профессии, — губернатор почтительно указал на важного господина, который, почувствовав внимание, растянул губы в улыбке и гордо поднял голову.

— Увы, тут мне сказать нечего.

Воцарилось неловкое молчание. Дон Кристобаль беспомощно развел руками. Из противоположного конца залы послышался приглушенный женский смех. Нотариус заерзал, отодвинул скамеечку для ног и, похоже, от возмущения готов был вскочить со стула.

— На что это вы намекаете, доктор?

— Да собственно, ни на что. Нас не обучали нотариату, вот и все.

Женщины снова захихикали, а я поспешил добавить:

— Мы проходили теологию, математику, анатомию, медицинскую астрологию, химию, грамматику, логику, травоведение. Но вашей специальности, к превеликому сожалению, даже не касались.

— Мы здесь, в Сантьяго, отстали от жизни, — проговорил губернатор, чтобы сменить тему. — У нас и библиотеки-то нет.

— Я привез с собой много книг, — вырвалось у меня.

На лицах гостей отразилось изумление.

— Надеюсь, среди них нет сочинений, запрещенных инквизицией? — понизив голос, заговорщически осведомился богослов.

— Что вы, как можно! — громко возмутился я. — Все они приобретены в Лиме.

О том, что большая часть досталась мне от отца, уважаемым господам лучше было не знать.

— Много — это сколько? — поинтересовался математик, еще сильнее скосив глаза.

— Два сундука. Почти двести томов.

— Они оформлены должным образом? — выпятил губу нотариус.

— Что вы имеете в виду? — надо признаться, вопрос меня озадачил.

— Таможенные процедуры, разумеется.

— Вся принадлежащая мне собственность прошла таможенный досмотр.

— Иначе и быть не может! — губернатор хлопнул себя по ляжке. — Безмерно рад, что в нашем городе хоть у кого-то имеется библиотека. Я, видите ли, большой почитатель просвещения.

— С позволения вашего превосходительства, — кашлянул нотариус, — хотел бы заметить, что и у меня найдется несколько книг. Есть они и в монастырях: у доминиканцев, францисканцев и иезуитов.

— И у меня наберется штук сорок, — вставил богослов.

— У нас дома на полке ровно двадцать пять штук, — сообщил математик.

— Замечательно! — воскликнул хозяин. — Я, увы, могу похвастаться лишь десятью-пятнадцатью. Но все мы обладатели, как бы точнее выразиться… частных собраний. Настоящая библиотека, друзья мои, это два сундука книг, никак не меньше, — он подмигнул мне.

От похвал губернатора я совершенно смешался. Ведь мы знакомы не так давно, да и завистники мне ни к чему. Книги — близкие друзья, а не предмет хвастовства.

Капитана звали Педро де Вальдивия.

— О, вы тезка отца-основателя Чили, знаменитого конкистадора!

— Нет, не тезка. Сын.

Я посмотрел на него с уважением. В преклонные годы Лоренсо Вальдес будет выглядеть так же. Но что представляет из себя этот торговец? Кажется, где-то я его видел… Наконец и он заговорил:

— А нам с вами придется частенько встречаться.

— По какому поводу?

— Я поставщик больничной аптеки.

— О, раз так, то гораздо чаще, чем вы думаете! — с облегчением воскликнул я. — В аптеке просто шаром покати.

Губернатор захлопал в ладоши:

— Вот это дело! Нашелся-таки человек, способный хоть в чем-то навести порядок!

— Да я ведь обычный поставщик и за состояние аптеки не отвечаю… — прижав руку к груди, принялся оправдываться торговец.

— Знаю, знаю… — успокоил его дон Кристобаль. — Но начинания доктора Мальдонадо да Сильвы достойны самой высокой оценки.

— Благодарю, ваше превосходительство, — ответил я и покосился туда, где сидели женщины. Слышала ли Исабель слова отчима?

— Только приехал — и тут же взял быка за рога! Энергичные люди нам очень нужны.

— Ваше превосходительство, вы и сами человек решительный и отважный, а потому цените эти качества в других, — заметил капитан Педро де Вальдивия. — С первых дней вашего пребывания у власти у нас точно второе дыхание открылось.

— Однако не все придерживаются схожего мнения, друг мой.

— Их скудоумие достойно жалости.

— Верно сказано! — вступил в разговор богослов и разразился длинным монологом, шамкая запавшим ртом и щедро пересыпая речь латынью. — Ваш указ, избавляющий индейцев от тяжкого бремени[69], — проявление Божеской справедливости, — в заключение изрек он.

— Позвольте не согласиться, — возразил нотариус. — Я глубоко уважаю его превосходительство, но власть губернатора не от Бога, а от людей.

— Нет, от Бога! — завопил беззубый старик. — И год принятия этого указа поистине юбилейный!

— Извольте объясниться, — вмешался математик. — Какое отношение имеет Бог к указу его превосходительства? И при чем тут юбилейный год, что-то я в толк не возьму.

Тут меня будто кто за язык дернул:

— Юбилейный год — это год восстановления изначального миропорядка. Вспомним, что написано в книге Левит: «И насчитай себе семь субботних лет, семь раз по семи лет, чтоб было у тебя в семи субботних годах сорок девять лет; и освятите пятидесятый год и объявите свободу на земле всем жителям ее: да будет это у вас юбилей; и возвратитесь каждый во владение свое, и каждый возвратитесь в свое племя».

— Какая великолепная память! — изумился дон Кристобаль.

Богослов, сидевший разинув рот, подскочил и радостно вскричал:

— Вот видите, я прав! Для индейцев наступил юбилейный год.

Мне же от собственного красноречия сделалось не по себе. Носить всю Библию в голове — сомнительная добродетель. Чрезмерная любовь к Писанию вызывает подозрения, ибо добрым католикам она совершенно ни к чему. Отец не зря призывал меня к осторожности.

— Мой указ против принуждения индейцев к труду едва ли можно сравнить с наступлением юбилейного года. Я просто избавил их от так называемой персональной службы, неоднократно осуждавшейся и королем, и церковью. Но позвольте быть с вами откровенным: из этой затеи вряд ли что-нибудь выйдет. Как опытный законник, я прекрасно понимаю, что между словом и делом лежит пропасть.

— Чем объясняется подобный пессимизм?

— А тем, что тут, в Западных Индиях, законы принято посылать в задницу… Прошу прощения у милых дам.

Богослов попытался сгладить неловкость, процитировав (снова неточно) чье-то изречение, критикующее софизмы Зенона. Я же всей душой стремился к прекрасной Исабель Отаньес, которая, отвлекаясь от вышивания, то и дело украдкой поглядывала на меня. Так хотелось броситься к ней, опуститься на колени, поцеловать нежную руку. К счастью, Господь удержал меня от этой безумной выходки.

Когда гости поднялись и потянулись к выходу, молодой торговец подошел ко мне и прошептал на ухо свое имя. Я оторопело уставился на его суровое лицо, такое знакомое и одновременно совсем чужое. Мы виделись почти двадцать лет назад.

— Я Маркос Брисуэла, из Кордовы, — сказал он мне.

♦ ♦ ♦

Узник засыпает, несмотря на тяжелые кандалы на щиколотках и запястьях, но внезапный шум будит его. Гремит засов, со скрежетом поворачивается ключ в замочной скважине, скрипит дверь. В камеру входит квалификатор инквизиции Алонсо де Альмейда, держа в руках канделябр с тремя свечами. Франсиско знаком с этим энергичным и умным человеком лет сорока.

Вот-вот начнется долгожданная битва.

95

Еще не совсем стемнело, когда мы вышли на просторную площадь Пласа-де-Армас. Напротив возвышался величественный трехнефный собор, Гребень холма Санта-Лусия упирался в багровые облака. Мимо проскользнули две монахини, торопясь вернуться в обитель. В угрюмом молодом человеке, шагавшем рядом, было почти невозможно узнать веселого товарища моих детских игр. Говоря о тех далеких годах, Маркос равнодушно, вскользь спросил про тайный грот, который показал мне перед отъездом. Я стал увлеченно вспоминать, как полз по узкому лазу под толстыми корнями деревьев, как сидел в прохладном полумраке, отдыхая и сочиняя волшебные истории, и от всей души поблагодарил его за дивный подарок. В ответ — ни слова. Воспоминания причиняли ему боль. Или он за что-то сердился на меня?

— Мы могли бы и раньше встретиться, — посетовал я. — Сантьяго — город маленький.

— Мне было известно про твой приезд, — сухо ответил Маркос. — Я ведь рехидор городского совета.

— Быть избранным в совет — большая честь.

Он холодно взглянул на меня из-под широких полей пияпы:

— Меня не избирали, я купил эту должность.

— Это лучше, чем бороться за голоса горожан?

— Не лучше и не хуже. Раз купил, значит, есть деньги. А раз есть деньги, значит, тебя уважают.

— А чем ты торгуешь, Маркос?

— Всем понемногу.

— То есть?

— Продуктами, мебелью, скотиной, рабами, побрякушками. Чем попало.

— И как идут дела?

— Да не жалуюсь.

Площадь осталась позади. В детстве мы отлично поладили, но теперь между нами точно черная кошка пробежала. Маркос держался так, словно затаил на меня обиду. Но за что? Дойдя до перекрестка, я стал прощаться: предстояло еще сделать вечерний обход пациентов.

— А я, между прочим, голосовал в совете за увеличение выплат на больничные нужды. — В голосе его прозвучал упрек, или мне послышалось?

— Спасибо. Нам туго приходится. То одного не хватает, то другого.

— Да, и заодно прижал поверенного, который занимался сбором денег на твое жалование.

— О чем это ты?

— Врача содержат горожане. Представляешь, что сделал этот плут? Составил два счета: один, расписанный подробнейшим образом, для совета, а второй, тайный, для себя. И собирался прикарманить две трети собранных денег.

— Вот жулик!

— Да нет, обычный чиновник.

— И что он сказал, когда ты его разоблачил?

— Что сказал? Предложил мне половину.

Впереди показалась облупленная больничная дверь, над которой уже зажгли фонарь. Настало время прощаться. В угольно-сером вечернем сумраке, окутавшем наши фигуры, разливался колокольный звон.

— Хорошо бы снова встретиться, — проговорил я. — Нам есть что вспомнить.

Маркос не ответил, только стиснул зубы.

— Кто же знал, что мы теперь, считай, соседи!

— Я знал. Но честно говоря, Франсиско, намеренно избегал тебя.

Меня так и подмывало спросить почему, однако я удержался: в душу закралось жуткое подозрение, горло перехватило. Я повернулся и зашагал к больнице, однако внутрь не вошел: неожиданная встреча оставила тягостное впечатление, надо было прогуляться и обдумать услышанное. Вот и церковь Святого Доминика, за ней храм Святой Марии Милосердной и коллегия иезуитов. Но я не смотрел по сторонам, перед глазами стоял тенистый грот, наша с Маркосом тайна.

В лечебницу я вернулся через полчаса, уставший и в омерзительном настроении. Вместе с Хуаном Фламенко Родригесом мы осмотрели больных, лежавших в одной-единственной палате, тесноватой для двадцати пяти человек. Кроватей хватило только двенадцати пациентам, остальных пришлось разместить прямо на полу, на циновках. После обхода цирюльник пригласил меня отужинать. Я неохотно согласился.

96

Мы сели за стол. Жена Хуана Фламенко укладывала спать их младшего сына, двухлетнего мальчугана. Служанка поставила перед нами блюдо с сыром, хлебом, редиской, оливками. Принесла изюм и вино.

— Выходит, губернатор включил тебя в кружок избранных? — спросил Родригес, проводя ногтем по лезвию ножа. — Благодарный пациент. Но будь осторожен.

— Почему?

— Амбиции, друг мой, амбиции. Для него все средства хороши, лишь бы пробиться к власти.

— Так он уже пробился.

— Подумаешь, временный губернатор. Просто «губернатор» звучит куда привлекательнее. А там и до вице-короля недалеко.

— Дон Кристобаль прекрасно образован и любит общаться с культурными людьми. — Я взял с блюда ломтик сыра. — Он производит впечатление человека открытого, как говорится, душа нараспашку. Так что, думаю, ты ошибаешься.

— Вот как? Нараспашку, значит… — Цирюльник разлил по кружкам вино.

— Ну да. Рассказал нам о своем новом указе и вполне искренне предрек ему провал.

— Это ни для кого не секрет. Но держу пари, что о делишках иного толка этот скопидом не обмолвился ни словом.

— Скопидом?

— Еще какой! Городской-то казны ему не жалко: построил огромную дамбу и множество зданий, на которых сам же и наживается. А из собственного кармана не даст ни гроша. Даже епископ не может вытрясти из него церковную десятину. На кого его преосвященство намекал, когда говорил о «грешниках, управляющих нами»? На губернатора, разумеется.

— А дон Кристобаль как отреагировал?

— Сделал вид, что это не имеет к нему никакого отношения. Только на богослужения с некоторых пор начал опаздывать. Назло, конечно, но всегда под благовидными предлогами. Хотя епископа не так раздражает губернаторская скупость, как его талант взяточника. Деньги гребет пригоршнями, а с церковью не делится.

— Надо же, никогда бы не подумал.

— О, тут дон Кристобаль не знает себе равных. Набил руку, еще когда служил в суде. Люди ему подношения, а он им за это услуги.

— Не может быть! Ведь губернатор сам выступал за суровые наказания для тех, кто пытается подкупить власть имущих.

— И в этом он весь. Одно на языке, другое на уме. Задаром и пальцем не шевельнет, вот и приходится людям раскошеливаться.

— А что еще о нем говорят?

— Что, когда дону Кристобалю приносят взятку, он и ухом не ведет. Делает вид, будто совершенно ни при чем. Но денежки падают в его бездонный карман и, если подношение достаточно щедрое, дело как бы само собой сдвигается с мертвой точки.

— Да, досадно.

— Ты разочарован? — Родригес подлил в кружки вина.

— Разумеется.

— Да ладно тебе, Франсиско. В Лиме небось и того хуже.

— Может быть. Но там я в высоких кругах не вращался.

— Понятно. Здесь правит без пяти минут губернатор, а в столице — вице-король. Все равно своя рука владыка. Неподкупность нынче почитается за глупость. В нашем развращенном обществе честный человек — не предмет для подражания, а докучливая собака на сене: и сам не ам, и другим не дам.

— Да, нет в мире совершенства…

— Давай-ка поговорим о чем-нибудь более приятном. Удалось повидать губернаторскую дочку?

— Так, издали.

— Издали! Жениться тебе надо, вот что. Чаще будешь улыбаться.

— До всего-то тебе есть дело, сплетник ты эдакий! — Я легонько щелкнул его по носу. — Неизвестно, захочет ли она за меня пойти.

— Еще как захочет! — Цирюльник сдержанно рыгнул. — А если заартачится, так папаша заставит.

— С какой это стати?

— Сам посуди. — Он подвинул к себе подсвечник. — Во-первых, Исабель Отаньес не родная дочь дону Кристобалю, что, с одной стороны, хорошо, а с другой — плохо. Хорошо потому, что скупость отчима красотка явно не унаследовала. А плохо потому, что и денег она тоже не получит. И женишься ты на бесприданнице.

— Это не имеет ровным счетом никакого значения.

— Непростительное легкомыслие! Но дону Кристобалю оно на руку. Как раз такой зять ему и нужен. Почему? Во-первых, сэкономит на лечении. А во-вторых, хороший врач как член семьи может принести и пользу иного рода.

— Какую же?

— Будь я на твоем месте, — цирюльник ухмыльнулся, — непременно передавал бы тестю все городские толки и пересуды. Через меня губернатор бы намекал, как лучше ему потрафить, чтобы дельце выгорело, и косвенно влиял бы и на королевских чинуш, и на церковников.

— Знаешь, это уже не смешно. Это просто нелепо.

— И помяни мое слово: когда речь зайдет о приданом, он непременно постарается обвести тебя вокруг пальца.

— Да что там приданое! Сначала надо руки попросить.

— Считай, что уже не только попросил, но и получил.

♦ ♦ ♦

Алонсо де Альмейда, квалификатор инквизиции, задумчиво смотрит на обвиняемого. В грязном, заросшем космами человеке трудно узнать врача, который когда-то пользовался уважением в знатных семействах. Франсиско Мальдонадо да Сильву ценили за учтивость и широкую образованность. Но, видимо, избыток знаний и особенно чтение крамольных еретических произведений помутили его рассудок. Пока не поздно, надо открыть несчастному глаза, показать, как глубоко он заблуждается.

Опыта инквизитору не занимать. Дабы вразумить грешника, следует сразу взять самый суровый тон, начать с укоров и обличений. Алонсо де Альмейда готовится обрушить на арестанта беспощадную отповедь. Он велит закрыть дверь камеры, устремляет на Франсиско пристальный взгляд и произносит первую фразу.

97

Поскольку дона Кристобаля иногда беспокоила боль в груди, я регулярно его осматривал. Однажды после очередного осмотра он пригласил меня отведать вина, присланного неким энкомендеро. Мы уселись в кресла напротив друг друга. Чернокожая служанка поставила на стол из орехового дерева тяжелый керамический кувшин и два бокала из толстого стекла.

— Доктор, меня предали, — без всяких предисловий сказал губернатор.

Я изумленно посмотрел на него.

— Не будете ли вы добры наполнить бокалы? — попросил хозяин. — Ужасный удар заставляет искать утешения в вине.

Я откупорил изящный кувшин, и по комнате разнесся восхитительный аромат.

— Иезуиты подговорили вице-короля назначить губернатором какого-то восьмидесятилетнего старикашку, настоящее посмешище.

— Как же так! Ведь в Сантьяго все активно поддерживали именно вашу кандидатуру.

— Да. — Дон Кристобаль принял из моих рук бокал, посмотрел на свет, с наслаждением вдохнул терпкий запах. — За меня горой стояли городские советы Сантьяго, Консепсьона и Чильяна, военные, настоятели францисканцев, мерседариев, доминиканцев и августинцев, даже наш вспыльчивый епископ. Но все напрасно.

— Невероятно… В чем же причина?

— А причина, друг мой, очевидна: Луис де Вальдивия[70] и его Общество Иисуса сильнее самых достойных мужей, его воля сильнее голоса разума.

Мы отпили вина. Оно действительно было выше всяких похвал.

— Отличный подарок сделал мне этот энкомендеро, — улыбнулся дон Кристобаль. — Надо же, каков хитрец: теперь потребует от меня ответных услуг.

Мой пристальный взгляд заставил его сменить тему.

— Знаете, чего хочет вице-король? — спросил дон Кристобаль и почесал нос. — Продолжать оборонительную войну против индейцев. Зачем, спросите вы, ведь она совершенно бессмысленна! А затем, что дешевле обходится. Я пытался открыть ему глаза и допустил роковую ошибку. Политическое чутье подвело. Правда сейчас никого не интересует, главное — сэкономить. Его высочество, видите ли, не желает тратить средства и переходить в решительное наступление, чтобы окончательно приструнить арауканов. И потом, всем известно, что у Луиса де Вальдивии имеются надежные покровители в Мадриде.

— Неужели на ваше место заступит какой-то дряхлый старец?

— Именно так. В свое время маркиз де Монтескларос очень неодобрительно отзывался об этом несносном старикашке, который полвека просиживал штаны в Лиме. Но поскольку он тоже поддерживает идею оборонительной кампании, нынешний вице-король, человек совершенно безответственный, решил доверить наши окаянные земли ему.

— А что будете делать вы, дон Кристобаль?

— Вернусь к юридической практике. И от души посмеюсь над новым губернатором. Посмотрим, к чему приведет эта его оборонительная стратегия. И пусть съездит на юг, поглядит на разоренные индейцами форты, поговорит с многострадальными жителями Консепсьона, Сьюдад-Империаль, Вильярики. Да он от страха дара речи лишится. Арауканы понимают только язык силы. Иезуиты, конечно, проповедуют на их наречии, но удержать своих подопечных в поселениях-редукциях не смогут. Это вам не парагвайские гуарани.

— Однако же действия иезуитов кажутся мне в высшей степени похвальными, — заметил я.

Губернатор изумленно поднял брови.

— Индейцы сплошь и рядом становились жертвами немыслимых злоупотреблений. Стоит ли удивляться, что они озлоблены. Но если проповедь христианства не будет сопровождаться ни отчуждением земель, ни порабощением, есть надежда, что отношение коренного народа к испанцам изменится, — пояснил я.

— Странно слышать подобные слова из ваших уст.

— Почему?

— Вы человек образованный, не какой-то простец. Индейцы — дикари, и мы, захватчики, им даром не нужны. Они презирают новые порядки и предпочитают коснеть в собственных мерзостях.

— Однако сами индейцы свои обычаи мерзостью не считают, это исключительно наше мнение.

— Наше… Значит, и ваше тоже?

— В любом случае, не их. Речь идет о двух разных точках зрения.

— Точек зрения может быть сколько угодно. Но истина-то одна, не так ли?

— Может, и не одна… — проговорил я и тут же спохватился: —Дикари, по крайней мере, чужой истины не приемлют.

— Ага! — губернатор задумчиво поскреб подбородок. — Но рано или поздно им придется это сделать.

— Вот я и говорю: иезуиты, проповедуя на местных наречиях, не облагая местных жителей трудовыми повинностями и избегая кровопролития, возможно, сумеют изменить их отношение к Испании, заставят понять, что король хочет мира, и в конце концов признать его господство. Ведь до сих пор индейцы от нас ничего, кроме жестокости, не видели.

— Вы рассуждаете как отец Вальдивия. Звучит, конечно, привлекательно, но неубедительно. Эти заигрывания продолжаются почти десять лет. Всякое бывало: и парламентеров засылали, и пленными обменивались, и мирные соглашения заключали, и с занятых позиций отступали. И что мы имеем в результате? Разрушенные поселения да сожженные форты. Мир коварным дикарям не нужен, они хотят только одного: изгнать нас раз и навсегда, извести всех до единого, как инквизиция извела иудеев.

— Неужели нельзя достичь согласия, найти хоть какую-то точку соприкосновения?

— Нельзя. Война идет не на жизнь, а на смерть.

— Но индейцам нас не одолеть.

— Разумеется. Вот они и пытаются взять чужаков измором. Обескровить. Да этих бестий следует усмирять без всякой жалости, как диких лошадей.

— То есть обращать в христианство, не прибегая к насилию, невозможно?

— Послушайте, Франсиско, люди тонкого душевного склада вроде вас склонны заблуждаться. Чем скорее мы разделаемся с арауканами, тем лучше для всех. — Губернатор жестом попросил подлить ему вина. — Знаете, как поступают некоторые энкомендеро с беглыми? Ловят, связывают, зажимают ногу в колодку и одним ударом топора обрубают на ней все пальцы.

— Какое варварство!

— А чтобы остановить кровотечение, культю прижигают раскаленным железом. Сами знаете, это отличный способ: раз — и все. Но к подобным мерам не было бы нужды прибегать, если бы дикари наконец сдались на милость победителей.

Я опустил глаза. Дон Кристобаль похлопал меня по коленке.

— Занимайтесь себе медициной и даже не пытайтесь пробиться в губернаторы.

— Поверьте, у меня такого и в мыслях нет!

Хозяин встал, давая понять, что визит подошел к концу.

— Да, и вот еще что, — как будто спохватился он. — Сдается мне, вы не прочь перемолвиться словечком с моей падчерицей.

Этот резкий переход совершенно меня обескуражил. Отнекиваться смысла не было. Я набрал в грудь побольше воздуха:

— Да, ваше превосходительство. Мне бы очень хотелось побеседовать с Исабель.

— Ну что ж, — снисходительно улыбнулся дон Кристобаль, — я не возражаю. В конце концов, вы ведь мой врач, не так ли?

♦ ♦ ♦

Ошеломленный, Франсиско слушает квалификатора инквизиции. Алонсо де Альмейда старается вовсю, бьет словами наотмашь. Упреки сыплются, точно розги на спину нерадивого ученика. Слыханное ли это дело — отплатить за великие милости такой черной неблагодарностью! Спаситель, Богородица, святые и католическая церковь осенили его своей благодатью, а он втоптал ее в грязь. Покайся, недостойный грешник, отринь гордыню, плачь и трепещи!

98

Исабель Отаньес согласилась прогуляться со мной, но только днем, как и подобает девице из приличной семьи. На некотором расстоянии за нами неотступно следовали две бдительные чернокожие служанки. Стараясь не подходить друг к другу слишком близко, мы бродили по склонам холма Санта-Люсия. Козьи тропки, терявшиеся в зелени кустарников, вели в тенистые альковы, прибежище тайных объятий и запретных страстей, о которых приличные жители Сантьяго, города весьма строгих нравов, даже говорить боялись. Пышные ветви служили надежной завесой для тел, пылающих жаром любви. Святые отцы яростно клеймили с амвона разврат, угнездившийся в этих кущах.

Исабель поведала мне свою историю: она родилась в Севилье, в семь лет осиротела и была взята на воспитание доном Кристобалем и доньей Себастьяной, которые баловали ее как родную, заслужив тем самым безмерную благодарность. Потом прекрасное личико омрачилось, девушка заговорила об ужасном приключении, пережитом их семьей: во время плавания по Карибскому морю они подверглись жестокому нападению английских пиратов. От одной мысли об этом бедняжку охватывал трепет, но испуг только добавлял ей очарования.

Я в свою очередь рассказал Исабель о детстве в Ибатине, об отрочестве, проведенном в Кордове, об учебе в Лиме. Наши жизни походили на две реки, готовые слиться воедино. Истоки ее рода лежали в Испании, путь моего был куда более извилистым: он начался несколько столетий назад на юге Кастилии, проходил через Португалию и Бразилию. Оба потока преодолели немыслимые расстояния, чтобы соединиться здесь, в этом городе.

За первой встречей последовали другие, все более частые. Личико Исабель сияло чистотой, точно тончайший фарфор, а спокойные глаза в минуты веселья вспыхивали как звездочки. Я не мог прожить без нее ни дня и, хотя старался не быть навязчивым, постоянно находил предлоги, чтобы заглянуть к губернатору и пригласить его падчерицу на прогулку. Иногда мы доходили до берега реки Мапочо, которая брала начало на заснеженных вершинах. В половодье старые деревянные заграждения не могли сдерживать напор воды, вот почему дон Кристобаль приказал построить дорогостоящую каменную дамбу. От главного русла отходили каналы для орошения окрестных полей, засеянных кукурузой.

Случалось нам также забредать в уютную долину, где францисканцы возвели большой монастырь. Кругом зеленели фруктовые деревья и кипарисы, луга пестрели ирисами и лилиями, на грядках краснела земляника. Если мы возвращались не слишком поздно, Исабель приглашала меня в гостиную — выпить шоколада в обществе ее мачехи, а иногда и дона Кристобаля. Постепенно общение с этой прелестной девушкой стало неотъемлемой частью моей жизни и дарило несказанное счастье.

99

В больницу вбежал запыхавшийся слуга и передал мне записку — несколько торопливых строк за подписью Маркоса Брисуэлы: «Приходи немедленно, у моей матери удар».

Две негритянки поджидали меня на крыльце и, точно конвойные, повели в дом. Из комнаты вышла испуганная женщина с ребенком на руках — видимо, жена Маркоса. Она робко кивнула и указала на дверь в спальню. Там, в полумраке, стояла кровать, возле нее сидел сын больной. Заслышав шаги, он обернулся, встал и шагнул мне навстречу.

— Маме внезапно стало хуже, — хрипло проговорил Маркос. — Может быть, ты сумеешь чем-то помочь.

Я взял подсвечник, поставил его у изголовья, а сам сел на стул. На постели лежала иссохшая старуха. Глаза глубоко запали, пергаментная кожа обтягивала скулы, грудь поднималась тяжело и неровно. Я измерил ей пульс, оттянул темные веки и определил состояние как терминальное. Правая рука была скрючена застарелым параличом, я мягко попытался распрямить ее, но не смог. Обвис и правый угол рта, откуда со свистом вырывалось дыхание. Несомненно, удар, причем далеко не первый.

— Так что же случилось? — мне хотелось собрать анамнез.

Маркос застыл у меня за спиной, рядом стояла его верная супруга.

— Много лет назад у нее парализовало всю правую сторону и почти отнялась речь, — тихо сказал он.

— Много — это сколько?

Маркос ничего не ответил, только глубоко вздохнул и принялся мерить шагами комнату.

— Восемнадцать, — вступила в разговор жена.

Подсчитав в уме, я пришел к выводу, что несчастье произошло незадолго до переезда их семьи в Чили, и спросил у Маркоса, так ли это. Он остановился и опять вздохнул.

— Нет, вскоре после.

Я сделал вторую безуспешную попытку разогнуть скрюченную руку. Потом, не переставая размышлять, продолжил осмотр. Потер виски, прощупал сонную артерию, осторожно повернул больной голову, попытался определить, нет ли жара.

Маркос тем временем расхаживал у меня за спиной, точно тигр в клетке. Затылок неприятно защекотало: вот так походит-походит, а потом как бросится… Болезнь матери отчего-то вызывала у него не только печаль, но и гнев. И зачем было звать именно меня? Мог ведь обратиться к Хуану Фламенко Родригесу или к какому-нибудь врачу без диплома… Словно в ответ на мои мысли сзади прозвучал злобный, сдавленный голос:

— Я хотел, чтобы ты увидел, во что она превратилась.

Не вставая, я обернулся. Маркос подошел вплотную, стиснул мне плечи и навалился всем весом. В мозгу всплыло воспоминание: пума терзает осла. Казалось, еще чуть-чуть — и ключицы хрустнут.

— Вот что с ней стало, когда арестовали отца.

Я попытался подняться, но не смог: Маркос был гораздо крупнее, а ярость удваивала его силы.

— Вот что… — процедил он сквозь зубы. — Смотри же, смотри!

— Да, ее разбил удар… — Правой рукой я попытался разжать пальцы, вцепившиеся в плечо.

— А знаешь из-за кого? Из-за твоего отца, подлого предателя! — Он отпустил меня и отошел в сторону.

— Маркос! — воскликнула жена.

Какое ужасное обвинение! Перед глазами у меня все поплыло, в голове билась только одна мысль: «Не может быть!», а сердце тоскливо сжималось: «Может».

— Отца арестовали, а у нее случился удар. В мозгу лопнул сосуд. Апоплексия, или как там врачи это называют. Любите вы всякие звучные слова. Слова, все слова… — он замахал руками, точно отгоняя от себя назойливых мух. — Неделю она пролежала без памяти, пришла в себя только после нескольких кровопусканий. Но осталась парализованной немой калекой. Восемнадцать лет! Со временем она научилась передвигаться с посторонней помощью и лопотать, как двухлетнее дитя. Только представь себе: отец сидит в тюрьме там, в Лиме, а мы, дети, остались в Чили одни с больной матерью, — Маркос схватился рукой за горло и замолчал.

Жена хотела было обнять его, но он отстранился.

— Поверь, Маркос, мне искренне жаль… — проговорил я, с трудом ворочая пересохшим языком. — Моя мать тоже не перенесла трагедии. Нет, ее не разбил паралич, она просто исчахла с горя через три года после того, как забрали отца.

Маркос поднял подсвечник и пристально посмотрел на меня. Глаза его налились кровью, по лицу скользили то золотистые блики, то черные тени.

— Я проклял тебя, Франсиско! — прошипел он, оскалившись. — И тебя, и твоего отца-доносчика. Мы приняли вас как родных, уступили свой дом… А чем отплатил нам этот мерзавец…

— Маркос! — вскричал я, ломая руки. — Наши отцы были жертвами инквизиции! Они оба!

— Да, только твой предал моего.

— По его словам, все было совсем иначе… — Чуть не плача, я сжал запястья своего бывшего друга, а сам подумал: «А может, и нет! Но тогда я не стал выяснять…»

— Еще бы негодяй сказал тебе правду! Факты говорят сами за себя: почти сразу после того, как его доставили в Лиму, пришли и к нам. Кто еще мог назвать инквизиторам папино имя?!

— Моего отца уже нет в живых. Он так и не оправился после перенесенных пыток.

— Отпусти меня! — Маркос вырвался и отошел в дальний угол спальни. — И попытайся сделать хоть что-нибудь дня мамы.

Я попросил его жену помочь мне повернуть больную на бок: в таком положении пациентам, находящимся в бессознательном состоянии, легче дышать. Потом отер влажной тряпицей губы. На душе было тяжело и тоскливо.

Маркос позвал слугу, который относил в больницу записку, и вручил ему свернутое в трубочку письмо.

— Ступай в монастырь мерседариев и передай это визитатору по фамилии Урета. Запомни хорошенько: брат Хуан Баутиста Урета. Скажи ему, пусть поторопится, маму надо соборовать.

Я тем временем вскрыл больной вену на лодыжке и выпустил немного темной крови. Потом перевязал разрез, вымыл ланцет и канюлю. Закрыл укладку. Снова отер несчастной женщине губы. Дыхание ее стало несколько ровнее.

Некоторое время спустя Маркос уже встречал во внутреннем дворике брата Урету, человека мощного телосложения, бледного, с темными кругами под глазами. Хозяин поблагодарил святого отца за то, что тот явился без промедления. Следом в спальню вошло несколько соседей. Хуан Баутиста поставил у кровати маленький чемоданчик и наклонился к больной. Потом выпрямился, окинул глазами комнату и остановил вопросительный взгляд на мне. Пришлось объяснить:

— Я врач.

— Она, несомненно, жива. Но в сознании ли? — шепотом спросил монах.

И Маркос, и его жена потупились. Недовольство святого отца было понятно: они допустили непростительную оплошность, послав сперва за доктором и только потом за священником. Умирающая не исповедалась и не причастилась, то есть не подготовилась к переходу в мир иной. Что же теперь будет с ее душой? Пришлось срочно спасать положение.

— Больная сомлела во время кровопускания. Когда слуга побежал в монастырь, она еще разговаривала.

— Разговаривала?

Я понял, что ляпнул глупость.

— Бормотала что-то, как все последние годы, падре. Но была в сознании.

Брат Урета достал святые дары и опустился на стул возле кровати. Надел столу, открыл требник и стал читать отходную, а все присутствовавшие ему вторили. В полумраке спальни звучали торжественные слова молитвы.

— Отпускаю тебе грехи… — монах обмакнул большой палец в елей и начертил на бледном лбу крест, — во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.

— Аминь, — эхом откликнулись мы.

Брат Урета собрал свои принадлежности, закрыл сундучок и посмотрел на меня с нескрываемым любопытством.

— Так вы и есть тот самый врач Франсиско Мальдонадо да Сильва?

— Да, святой отец.

Его лицо оживилось.

— Вы меня знаете? — удивился я.

— Был наслышан… Рад познакомиться лично.

Мне стало не по себе. Наслышан? От кого? Маркос проводил брата Хуана Баутисту и соседей до дверей, вернулся и тихо сказал мне:

— Спасибо.

— Не за что. По своему опыту знаю, как это тяжело.

— Сколько ты берешь за визит?

— Не будем сейчас об этом.

— Как хочешь. — Закусив губу, он опустился на стул у кровати. — Как мы можем помочь ей?

Я покачал головой.

— Просто побыть рядом.

— Да, понимаю. Спасибо еще раз. — Он закрыл лицо руками. — Бедная мама, так настрадалась!

Я подошел и положил руку ему на плечо. Маркос весь сжался, потом отстранился.

— Ступай. Ты свое дело сделал.

Я взял стул и сел рядом. Маркос удивился, но возражать не стал. Слуги переменили свечи. Молча входили и выходили соседи. Когда совсем стемнело, нам принесли жаркого в глиняных мисках. Мы переговаривались, только если дело касалось умирающей: повернуть ее, снова отереть губы или положить на лоб прохладный компресс. Потихоньку всех сморила дрема. Вдруг меня разбудил громкий хрип: женщина перевалилась на спину и начала задыхаться, а потом вовсе перестала дышать. Я вскочил, повернул ей голову, с силой надавил на грудь и уложил на бок. Дыхание восстановилось. Слуги опять переменили свечи. Я сам не заметил, как заснул, однако вскоре пробудился оттого, что кто-то тряс меня за плечо. Спросонья все плыло перед глазами, но, увидев Маркоса, я тут же вспомнил, что происходит, и бросился к кровати, на которой неподвижно вытянулась его мать. Я пощупал ей пульс, приподнял веки, осторожно распрямил левую, не пораженную параличом руку. Отмучилась. Маркос растерянно стоял рядом. Наши губы дрогнули, мы оба нерешительно шагнули навстречу друг другу и обнялись.

Только тогда Маркос заплакал.

♦ ♦ ♦

— Однако священный трибунал, — заканчивает Алонсо де Альмейда свою пламенную речь, — строг, но справедлив. Достаточно искреннего покаяния, и он смилуется над грешником.

Квалификатор отирает пену, выступившую на губах, и сверлит глазами узника, который неподвижно сидит на своей узкой койке, привалившись спиной к стене. Должно быть, горькие упреки поразили его в самое сердце. Франсиско сглатывает слюну и моргает. Теперь слово за ним.

100

Обвинения Маркоса потрясли меня до глубины души. Но стоит ли удивляться, что отец не выдержал истязаний и назвал-таки имена некоторых единомышленников. Инквизиторы — мастера своего дела. Прискорбно, что злая участь постигла его друга, Хуана Хосе Брисуэлу, хотя и Гаспара Чавеса, и Диего Лопеса де Лисбоа, и Хуана Хосе Игнасио Севилью, да и многих других папа ценой невероятных усилий сумел уберечь. Он был не святым мучеником, а просто честным человеком и, что самое главное, самоотверженным наставником.

Отцу я обязан тем, что обрел веру предков и понял ее неоценимую важность.

Особенно полюбилась мне суббота. Наверное, отчасти потому, что отмечать ее строго воспрещалось. Нарушая запрет, я оказывал подспудное сопротивление гонителям. Испокон веков суббота утверждает право на покой и отдых, которое имеют и люди, и домашние животные, и сама земля. Суббота сообщает ритм ходу жизни. Папа рассказывал, что на иврите дни недели просто обозначаются порядковым числительным и не имеют специальных названий: воскресенье — первый день, понедельник — второй, и так далее. Но после дня шестого череда прерывается и наступает особое время, шабат. За фазой напряжения следует фаза расслабления, за сжатием — растяжение. Все живое следует этому принципу: вдох-выдох, систола-диастола.

Дабы сполна насладиться контрастом между буднями и праздником, я совершал длительные прогулки по окрестностям Сантьяго. Надевал чистую одежду, предварительно как следует ее измяв, чтобы обмануть недреманное око инквизиции, и брал с собой укладку, в которой оставлял только самые необходимые инструменты. Маршрут приходилось постоянно менять: не ровен час кто-нибудь донесет, что по субботам доктор шатается без дела. За это ведь и в тюрьму можно угодить, а то и на костер.

Иногда я шел на восток и, глядя на могучие горные вершины в белоснежных шапках, тихонько бормотал псалмы, воспевающие величие Творения. Иногда направлялся на север, переходил вброд холодную реку Мапоче, углублялся в заросли ореховых деревьев, садился на бревно и углублялся в чтение Писания. В другие дни выбирал западный тракт, тянувшийся до самого побережья, или южный — тот, что вел в беспокойные земли, где арауканы по-прежнему сражались с завоевателями. Прекрасная возможность, чтобы припомнить все войны, которые вел Израиль за право жить по своим законам.

Правда, я не всегда уходил так далеко: могло показаться подозрительным, что врач каждую неделю бродит где-то, не жалея ног. Как-то раз мне пришло в голову исследовать холм Санта-Люсия. Место ему было, конечно, не в Сантьяго, а, например, в Древней Греции: Пан, окруженный распаленными страстью сатирами, мог бы сколько угодно гоняться здесь за нимфами. Воздух под сенью раскидистых деревьев буквально дышал жаждой запретных ласк, густые заросли заботливо хранили тайну поцелуев и жарких признаний. Встреть меня кто-нибудь, он не стал бы об этом распространяться, поскольку без грешных умыслов сюда не ходили. В зеленые чертоги холма наведывались только с одной целью: предаться любовным утехам. Но лучше прослыть развратником, чем вероотступником.

Я медленно поднимался по склону. Крутом ни души. Можно подумать, место зачаровано и его сладострастные обитатели при появлении незнакомца становятся невидимыми. По извилистой тропке, истоптанной козьими копытцами, я добрался до вершины. Передо мной, как на ладони, лежал Сантьяго в обрамлении полей. Дышалось легко, душу наполнял покой. Вон там главная площадь, вон здание городского совета, вон каменный собор. Я нашел глазами все церкви, все монастыри, иезуитскую коллегию, больницу, где мне в данный момент полагалось бы трудиться, дома Маркоса Брисуэлы и капитана Педро Вальдивии, а также роскошное жилище Исабель. Весь город простирался у ног, уходить не хотелось. Преисполнившись надежды, я возблагодарил Господа и попросил Его сделать мой жизненный путь менее извилистым.

Наши с Исабель отношения становились все более теплыми. Я любил эту девушку всем сердцем, да и она начала выказывать привязанность ко мне. Теперь, переступая порог их дома, я слышал не только учащенный стук собственного сердца, но и ее радостный смех, видел, как загораются глаза-звездочки и вспархивают ладошки.

Кроме того, мне удалось осуществить давнюю мечту, восстановить связь с сестрами. Когда-то давно я написал им в Кордову, и вот наконец они отозвались. Потрясения, пережитые в юности, посеяли в их душах такой страх, что одни уже письма мои пугали их и заставляли бежать к духовнику. А духовник думал несколько лет, прежде чем дать разрешение на переписку. Я узнал, что Фелипа, строптивая и решительная, как наш отец, вступила в женскую конгрегацию Общества Иисуса. Исабель же, которая унаследовала многие мамины черты, оставила монастырь и вышла замуж за капитана Фабиана дель Эспино, немолодого, но состоятельного энкомендеро и члена городского совета. У них родилась дочка по имени Ана. Однако вскоре Исабель овдовела и теперь корила себя за то, что не сумела должным образом позаботиться о хрупком здоровье супруга. Сестры чувствовали себя одинокими и незащищенными. И вот что я заметил: обе подписывали свои послания старохристианской фамилией Мальдонадо. Вторую часть, да Сильва, они отрезали, а вместе с ней постарались отрезать и память об отце, о предках-иудеях и о легендарном полемисте ѓа-Сефере. Было очевидно, что проклятие, павшее когда-то на нашу семью, тяготеет над ними до сих пор. В последнем письме я звал сестер в Сантьяго, так как никогда не забывал о клятве, данной самому себе в тот прощальный вечер, во дворике женской обители. Спрашивал я и о судьбе наших чернокожих слуг, Луиса и Каталины, умолял узнать имя их нынешнего владельца и сумму, за которую обоих можно выкупить.

Вволю надышавшись сладостным воздухом субботы, я отправился домой, лелея надежду, что скоро, совсем скоро смогу создать собственную семью. Впереди еще целый вечер, можно будет немного почитать. У подножья холма Санта-Люсия, этого прибежища порока, я остановился и, притаившись за деревом, внимательно осмотрелся. Кругом не было ни души, если не считать двух негров, которые толкали перед собой тележку. Надо поскорее подойти к ним — глядишь, издали сойду за хозяина. Однако замысел не удался: прямо мне наперерез двинулся высокий человек в монашеской рясе — бледный, с черными подглазьями. Ну да, разумеется: брат Урета.

— Добрый день, святой отец, — поздоровался я самым что ни на есть беспечным тоном.

Монах ответил на приветствие не сразу. Ладно, беспокоиться не о чем: укромные кущи на склонах холма скорее наводят на мысль о плотских утехах, чем о религиозных обычаях. Теперь он вообразит, что я тайком кувыркался с какой-нибудь красоткой. Ну и пусть. Любовные похождения простят, а вот иудейство с рук не сойдет. Увы, мои предположения не оправдались.

101

Мощную фигуру Хуана Баутисты Уреты я снова увидел уже на следующий день у входа в собор, но сперва объяснил это простым совпадением. Каково же было мое удивление, когда монах, лавируя между прихожанами, которые остановились поболтать после богослужения, направился прямиком ко мне. По спине пробежал неприятный холодок.

— Мне надо побеседовать с вами, — сухо сказал брат Урета.

Я расправил плечи, весь подобрался, готовясь отразить возможные нападки, и холодно произнес:

— Когда вам будет угодно.

— Может быть, прямо сейчас?

— С удовольствием.

— Тогда прогуляемся. Но, возможно, сперва вам нужно откланяться? — он кивнул в сторону семейства Исабель.

— Да, пойду попрощаюсь с доном Кристобалем, — ответил я, понимая, что чрезмерная торопливость с моей стороны может вызвать подозрения. — Извольте подождать.

Я засвидетельствовал почтение донье Себастьяне, ее супругу и очаровательной Исабель, извинился и сказал, что брат Урета срочно хочет поговорить со мной. Донья Себастьяна пригласила меня зайти к ним вечером, чтобы отведать сладости, приготовленные из фруктов, доставленных с юга. Исабель же заметила мою нервозность. Улыбка сбежала с ее лица, но от расспросов девушка воздержалась. Именно в этот неприятный момент я понял, что между нами возникла незримая связь, и с благодарностью подумал: «Вот она, женщина моей жизни».

Хуан Баутиста Урета был прекрасно осведомлен и о судебном процессе над моим папой, и о том, как безупречно я зарекомендовал себя в доминиканских монастырях Кордовы и Лимы. Иначе говоря, слышал обо мне и хорошее, и плохое.

— Инквизиция допустила вашего отца к примирению с церковью, — заявил монах без всяких предисловий. — Можно сказать, легко отделался: пожизненное ношение санбенито с половиной косого креста. Не так уж и страшно[71].

Я не понимал, куда клонит мерседарий, однако начало беседы не сулило ничего хорошего. Под ложечкой у меня засосало.

— Ваш родитель навсегда очистился от греха иудейства, — продолжал брат Урета, не сводя с моего лица глаз, словно обведенных сажей.

Я заметил, что мы как-то незаметно сворачиваем к холму Санта-Люсия, туда, где встретились накануне.

— Отзывы осведомленных лиц позволяют надеяться, что вы, как и ваш покойный отец в последние годы жизни, не отступали от истинной веры.

— Спасибо. Но почему же только надеяться?

Монах кашлянул.

— А в тот раз, у постели матушки Маркоса Брисуэлы… Помните?

— Что именно? — я недоуменно склонил голову набок.

— Когда вы выпустили из нее кровь (он так и сказал: «Выпустили кровь»), неужели вам не пришло в голову сначала позаботиться не о теле, а о душе несчастной?

— Вы меня в чем-то обвиняете?

— Да. В том, что сделанное вами кровопускание привело несчастную в бессознательное состояние и лишило возможности исповедаться.

Услышав столь серьезное обвинение, я хотел было начать оправдываться, но вовремя сдержался: надо отвечать вдумчиво, не запутаться самому и не подвести Маркоса с женой, ведь это они послали сперва за врачом, а потом уже за священником. Пришлось слукавить:

— Я и подумать не мог, что мое вмешательство приведет к подобным последствиям.

— Нет предела мудрости святой католической церкви! — воскликнул мой собеседник. — Ecclesia abhorret a sanguine. Священнослужителям неоднократно запрещалось заниматься врачебной практикой, дабы ни один из нас не совершил ужасной ошибки, подобной вашей.

— Да, — смиренно кивнул я, — врачам не позавидуешь. Любая оплошность заставляет нас терзаться чувством вины. Но прошу вас, не судите медиков слишком строго, ведь им приходится работать с таким сложным устройством, как человеческое тело.

— Вот именно, тело! Вы, врачи, лишь о нем и печетесь. Даже копаетесь в трупах, чтобы выведать тайны плоти. Грязная профессия, не зря ее обожают мавры и иудеи. До души вам нет никакого дела, вы и думать забыли, что болезни посылаются людям в наказание за грехи. Недуги, видите ли, происходят от нарушения в работе органов! Как будто человек — это механизм, и только.

— Я не склонен к подобным упрощениям.

— Но тем не менее именно вы виновны в том, что мать Брисуэлы умерла без исповеди. — Монах обличительно ткнул в меня пальцем. — Признаете ли вы свою ужасающую ошибку?

— Повторяю, злого умысла в этом не было.

Тут брат Урета вдруг остановился, резко повернулся ко мне, схватил ручищей полу плаща и сложил ее втрое.

— Сколько тут складок?

Я совершенно растерялся. Что за ребяческие выходки!

— Ну, три.

— Теперь расправьте.

Пожав плечами, я выполнил просьбу.

— И что вы видите?

— Просто плащ. Без всяких складок.

— Какой из этого следует вывод?

— Святой отец, я вас не понимаю.

— Не понимаете, значит! — Он снова двинулся вперед. — Несколько лет назад в Консепсьоне арестовали офицера по имени Хуан де Бальмаседа. Как, вы ничего не знаете? Так я расскажу. Однажды, сидя в таверне, он выпил лишнего и в присутствии нескольких солдат заявил, что у Бога, дескать, не может быть никакого Сына. Ужасная, неслыханная ересь! Солдаты, разумеется, возмутились. Один из них загнул полу своего плаща, вот как я сейчас, собрал на ней три складки и наглядно объяснил, что есть Пресвятая Троица: Бог один, как и плащ, но в нем три ипостаси, как три складки. Тогда офицер толкнул солдата, расправил ткань и расхохотался: «Раз — и складок нет. А плащ есть».

Я шел понурившись и судорожно соображал, что бы ответить, как выбраться из силков, которые расставил коварный монах. Однако он не дал мне опомниться и перескочил на другую тему, стараясь окончательно сбить с толку.

— Вы, кажется, собираетесь жениться на Исабель Отаньес, — беспардонность, видимо, была частью его стратегии.

Голова у меня шла кругом.

— Сначала надо попросить руки девицы, а потом уж говорить о браке, — ответил я и обратился за помощью к Екклесиасту. — «Время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное».

Он слабо улыбнулся и добавил:

— «Время молчать, и время говорить». Да вы знаете Библию не хуже богослова.

— Я начал изучать ее еще в отрочестве, живя в доминиканском монастыре Кордовы.

— Вернемся к теме вашей женитьбы.

— О женитьбе нечего пока и рассуждать. Сперва следует испросить согласия у отца Исабель.

— И обсудить тему приданого.

Я промолчал.

— Тему приданого, да, — не унимался брат Урета. — Одного согласия мало.

Его бесцеремонность приводила меня в бешенство, но приходилось держать себя в руках.

— Вам наверняка известно, что нас с доном Кристобалем связывает давняя дружба. Она зародилась еще в университете Саламанки и значительно укрепилась благодаря тому, что я неустанно хлопотал перед главами всех монашеских орденов, убеждая их поддержать его кандидатуру на пост губернатора. Впрочем, будущий тесть наверняка рассказывал вам об этом.

— Весьма сожалею, но дон Кристобаль ни разу не упоминал вашего имени.

— Подобная скромность делает ему честь!

Тут брат Урета понизил голос и доверительно сообщил:

— Помимо всего прочего, нас объединяет критическое отношение к оборонительной войне.

— О, это деликатный вопрос.

— Ее не одобряет никто: ни епископ, ни настоятели, ни военачальники.

— А Общество Иисуса, напротив, поддерживает.

— Разве что Общество Иисуса. Даже комиссар инквизиции не скрывает своего возмущения. Да и новый губернатор, человек очень и очень немолодой, уже признал бессмысленность этой стратегии. Вот увидите: события еще подтвердят правоту дона Кристобаля.

— Будем надеяться.

— Я всей душой на его стороне. Удивительный человек, прославивший себя великими делами. И знаете, какое из них самое главное?

Я терялся в догадках, перебирая в уме все новые постройки, декреты и начинания. Брат Урета не дал мне ответить.

— Борьба со взяточничеством. — Я уставился на него в недоумении. Куда клонит этот хитрец?

— Или вы не согласны? — прошипел монах.

— М-м-м… да, разумеется! — промямлил я. Это что, насмешка? Или очередная ловушка?

— Едва заняв губернаторское кресло, дон Кристобаль во всеуслышание заявил, что намерен строго наказывать всякого, кто посмеет подкупать его слуг или родню. Раньше так не поступал никто.

На душе было муторно. Докучливый мерседарий совершенно заморочил мне голову.

— О моем друге распускают грязные сплетни, — продолжал он. — Вам известно, кто этим занимается? Крохоборы, которые стремятся выгадать на всем, даже на податях. Сочиняют всякие небылицы, лишь бы поменьше платить. Здесь, в Индиях, полно таких людишек: одной рукой загребают, другой утаивают, скупятся и на милостыню, и на пожертвования. Разве не их обличает в проповедях наш епископ?

Мы почти дошли до холма Санта-Люсия. Вот уже и тропинка показалась. Приличные люди предпочитали держаться от этого места подальше, как будто холм мог выпустить щупальца и затащить их в царство разврата.

— Подозреваю, что с приданым у вас возникнут сложности, — снова полез не в свое дело брат Урета.

Я сделал вид, будто не расслышал его слов.

— Дона Кристобаля, — продолжал мой спутник, — ограбили английские пираты, забрали почти всё. Он и рад бы дать за любимой падчерицей как можно больше, но не может. И на брак ваш не согласится, поскольку вы, доктор, не в состоянии прокормить семью.

— Вот тут вы ошибаетесь, святой отец. Я получаю жалование и гонорары от частных пациентов.

— Неужели?

— Вы что же, сомневаетесь в моих словах?

— В словах не сомневаюсь. А вот в делах — да: на пожертвования вы не слишком щедры.

— Я плачу сколько полагается.

— Это ваше личное мнение. Сведения, которыми располагаю я, свидетельствуют об обратном. Дон Кристобаль не отдаст свою падчерицу человеку, который только и умеет, что говорить. Ему нужны конкретные доказательства.

— Я не любитель пускать пыль в глаза.

— Скажем, мне как визитатору ордена мерседариев необходима некоторая сумма, — неожиданно выпалил он. — Ни обитель, ни епископат лишними средствами не располагают. Заметьте, я не требую у вас того, что церкви и так полагается по праву. Просто прошу взаймы.

Я закусил губу.

— Обещаю подумать над вашей просьбой.

— Вот и прекрасно.

Мы вернулись в центр города. Странное дело: брат Урета не корил меня за блудодеяние и ни разу не вспомнил, где мы встретились накануне. Но зачем тогда было идти к подножью холма Санта-Люсия? По дороге к церкви Святой Марии Милосердной он расспрашивал о епископе Трехо-и-Санабрии, о Франсиско Солано, об университете Сан-Маркос. Уважительно кивал. И вдруг остановился, погладил подбородок, поднял глаза к небу и как бы невзначай осведомился:

— Вчера ведь была суббота, не так ли?

♦ ♦ ♦

Франсиско прекрасно знает, что раскаянием милости инквизиторов не купишь. Мало того: покаялся — значит, покорился. Стоило ли ступать на этот трудный путь, чтобы в самом его начале просто взять и капитулировать? Нет, война объявлена, отступать некуда. Он умеет быть красноречивым, но умеет и выдерживать паузы.

Возможно, квалификатор инквизиции говорил искренне. Его гневные слова были полны горечи и желания спасти вероотступника. Но от чего спасти, вот вопрос. Этот достойный человек уверен, что сумел произвести на обвиняемого глубокое впечатление, а значит, еще не все потеряно. Придется его разочаровать.

102

В календаре праздников, о которых столько рассказывал мне папа, сентябрьский пост занимает особое место. Иудейский новый год празднуется осенью, а через десять дней после него наступает Йом Кипур, День Искупления, когда воздержание от пищи очищает и тело, и душу. Подвергая себя лишениям, мы укрепляем волю, доказываем Богу и самим себе, что способны выдержать испытания, а также каемся. Марранам покаяние особенно необходимо, дабы облегчить сердце, отягощенное вынужденным враньем. Да, мы обманываем и Всевышнего, и ближних, но пророк Иеремия перед лицом страшных бед, постигших еврейский народ, сказал: «Подклоните выю свою под ярмо царя Вавилонского, и служите ему и народу его, и будете живы». С точки зрения инстинкта самосохранения это оправдано: все средства хороши, лишь бы дыхание не пресеклось. Однако в сознании происходит надлом, так как каждый день, да что там, каждая минута полнится ложью. Тяготы поста приносят успокоение. Хоакин дель Пилар рассказывал мне, что в Йом Кипур некоторые столичные марраны в послеобеденный час прогуливаются по Аламеде и демонстративно ковыряют в зубах, чтобы сбить с толку бдительных ищеек инквизиции.

К Маркосу Брисуэле я нарочно отправился в День Искупления. Мы оба продолжали таиться друг от друга, поскольку евреям приходится соблюдать осторожность во всем. Как знать, искренне ли религиозное обращение моего товарища, окончательно ли он отпал от веры предков. Священный трибунал судил наших отцов в Лиме, примирил с церковью, приговорив к ношению позорного санбенито, но сломал им жизнь и погубил. Маркос осел в Сантьяго, завел успешную торговлю, женился на Долорес Сеговии[72], родил двоих детей и даже купил место рехидора в городском совете. Есть ли у такого человека основания рисковать своим благополучием ради верности корням? Сохранилось ли желание поддерживать связь с гонимым народом, соблюдая его традиции, читая его молитвы и изучая священные тексты?

Я попытался найти ответ на этот вопрос в том, как он провожал свою мать. Правила гигиены, предписанные нам Законом, которые инквизиция называет «мерзкими ритуалами», касаются и умерших. Их тела обмывают теплой водой и по возможности заворачивают в льняной саван. После похорон все омывают руки и едят яйца, сваренные вкрутую, но не посыпанные солью, ибо яйцо — это символ жизни. Многолюдные поминки позволяют выразить уважение к покойному и поддержку его семье; боль постепенно утихает, а любовь остается. Близкие родственники ушедшего семь дней не садятся на стулья, только на пол, молятся, беседуют, не едят мясного. Мудрые, человечные обычаи. Но в доме Маркоса я ничего подобного не заметил. Хотя, возможно, это свидетельствовало лишь об умелой конспирации, а вовсе не об отступничестве. Итак, я наведался к нему в Йом Кипур, не зная толком, что значит для него этот день. То, что мой приятель сидел дома и не работал, решительно ни о чем не говорило: есть товар — купец торгует, нет — отдыхает.

— Работа — сущее наказание, Франсиско, — развел руками Маркос. — Одно из первых проклятий, посланных роду человеческому. Книга Бытия не оставляет на этот счет никаких сомнений.

— И заметь, глагол «работать» произошел от слова «раб».

— Тогда чему удивляться!

— Однако хочешь не хочешь, а мы с тобой принадлежим к сословию пахарей.

— Да какой же из меня землепашец!

— Под словом «пахари» подразумеваются труженики вообще, — пояснил я. — Торговцы и врачи в том числе. В конце концов, у нас гораздо больше общего с плотниками, золотых дел мастерами и прочими ремесленниками, чем со священниками и воинами[73].

— Тут уж ничего не поделаешь.

— Ну почему же? Захотели бы, могли бы стать священниками. На святом отце лежит высокая миссия посредничества между Христом и людьми. — Тут я пристально посмотрел Маркосу в глаза.

— Я человек необразованный, в священники не гожусь. Не то что ты, без пяти минут монах, — он намекал на годы, проведенные мною в доминиканской обители.

— Дело не в образовании, а в призвании. Да, призвания к служению у тебя нет.

— А к посредничеству — есть! Что торговец, что священник — оба посредники, — хохотнул Маркос.

— Торговое посредничество пользуется меньшим уважением, чем религиозное.

— Что верно, то верно, — по-прежнему улыбаясь, кивнул Маркос. — Я ведь осуществляю связь не между Спасителем и человеком, а между людьми. И получаю за это неплохие барыши.

— Никто бесплатно не трудится, — заметил я.

— Священники жалования не получают, они живут на пожертвования.

— А как же десятина? К тому же, если пожертвования недостаточно щедры, святые отцы начинают угрожать и требовать.

— Точь-в-точь как мы, торговцы!

— Ш-ш-ш! — я приложил палец к губам. — Не злословь.

Маркос подвинул свое кресло к моему и прошептал:

— Эх, мне бы красноречие нашего епископа! Все должники мигом бы расплатились.

— Говорю тебе, не злословь.

— Разве это злословие! Вот местные каноники, например, направили вице-королю и архиепископу Лимы послание с просьбой учредить отдельную судебную палату для жалоб и защитить их от произвола нашего владыки. Ты что, не знал?

— Да, епископ — человек горячий.

— И слепой вдобавок. Гнев ослепил его.

— Грешно смеяться над чужой немощью, — с трудом сдерживая улыбку, проговорил я. — Но, знаешь, между нами: сдается мне, не так он и слеп. Морочит людям голову, а все, что нужно, прекрасно видит.

В коридоре послышались шаги, и мы замолчали.

Вошла чернокожая служанка с подносом, на котором были разложены сладости, кусок пирога и стояла бронзовая кружка с горячим шоколадом.

— Спасибо, не надо, — отказался я.

Женщина все же попыталась поступить как подобает: поставить лакомство перед гостем. Однако я лишь покачал головой. Маркос не сводил с нас глаз. Он испытывал меня, ведь в Йом Кипур полагалось поститься! Когда служанка удалилась, я подмигнул товарищу, мол, не обижайся. И добавил:

— В такую минуту как не вспомнить четвертый псалом.

— Так ты и его знаешь? — удивился Маркос.

— «Ты наполнил мое сердце радостью большей, чем у тех, у кого хлеб и вино в изобилии».

Дом точно светом озарился.

— «Спокойно ложусь я и сплю, ибо Ты, Господи, один даешь мне жить в безопасности», — подхватил мой друг.

Мы переглянулись.

— Четвертый псалом, — кивнул я. — Прекраснейшая из молитв для людей, окруженных сетями нечестивых.

— То есть для нас?

Ни Маркос, ни я не завершили чтение малым славословием Gloria patri, как сделали бы католики, и эта деталь стала лучшим подтверждением наших надежд. Мы все поняли и сияющими глазами посмотрели друг на друга, словно встретились после долгого и полного опасностей путешествия.

♦ ♦ ♦

— Вы только что сказали, — произнес Франсиско, тщательно взвешивая каждое слово, — что мы должны убояться дьявола и его тенет, ибо они ведут к погибели. Что должны страшиться еретиков и гнусных иудейских обычаев. Да, именно так, я не ослышался. Однако можете мне поверить, брат Алонсо, что из-за вас и ваших соратников нам, евреям, угрожает опасность куда более явная и ощутимая, чем дьявол: вы, христиане.

103

— «Лобзай меня лобзанием уст твоих! От благовония мастей твоих имя твое — как разлитое миро. Ибо ласки твои лучше вина».

— О, Франсиско, как красиво! Ты настоящий поэт.

— Любимая, Песнь песней сочинил не я, а царь Соломон.

— Она прекрасна! Всё бы слушала и слушала?

— «Прекрасны ланиты твои под подвесками, шея твоя в ожерельях», — я нежно коснулся ее щеки.

— Ах, а мне и ответить нечего…

— Ответь: «Мирровый пучок — возлюбленный мой у меня, у грудей моих пребывает».

— Франсиско…

— Тебе не понравилось? Послушай тогда вот это: «Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами».

— Скажи что-нибудь, что я смогу повторить для тебя.

— «Что яблоня между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами».

— Как красиво! Что яблоня между лесными деревьями, то мой возлюбленный Франсиско между юношами, — улыбнулась Исабель.

— Можешь добавить: «Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня».

— Я люблю тебя.

— Скажи: «Франсиско, супруг мой!»

— Франсиско, супруг мой!

— «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими; волосы твои — как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; как лента алая губы твои, и уста твои любезны; как половинки гранатового яблока ланиты твои под кудрями твоими; шея твоя — как столп Давидов, сооруженный для оружий».

— Как восхитительно! Я вся дрожу!

— «Два сосца твои — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями».

— О, любимый!

— «Как ты прекрасна, как привлекательна, возлюбленная, твоею миловидностью! Этот стан твой похож на пальму, и груди твои — на виноградные кисти».

Исабель гладила мой лоб, подбородок, шею. Мы стояли обнявшись, овеянные магией Песни песней. Цветущая ветвь лавра колыхалась на ветру, приветствуя ночь любви.

Перед женитьбой я постарался сделать наше будущее жилище удобнее и просторнее. Расширил прихожую, побелил стены в спальне, добавил пару пристроек для прислуги. Купил стулья, два ковра и широкие полки. Повесил в столовой солидную люстру и всюду расставил подсвечники: пусть в доме будет больше света. Во дворе громоздились штабеля кирпича-сырца и груды камней — можно еще строить и строить, материала хватит.

Заручиться согласием дона Кристобаля было не слишком сложно, поскольку он тут же расставил точки над i: при всем уважении ко мне следовало сделать так, чтобы его любимая падчерица после замужества ни в чем не нуждалась. И свадьба состоится только в том случае, если я гарантирую, что на свои доходы и сейчас, и впредь смогу обеспечить семье безбедную жизнь. Незримая тень брата Хуана Баутисты Уреты стервятником реяла над нами. Под влиянием монастырского визитатора дон Кристобаль тянул с ответом, хотя прекрасно знал, что и жалование у меня вполне приличное — сто пятьдесят песо, и частные пациенты на гонорары не скупятся. Впрочем, возможно, он просто не был уверен, следует ли отдавать Исабель за нового христианина. Но в конце концов мы все-таки ударили по рукам и заключили договор, для подписания которого прибыли нотариус и трое свидетелей: капитан Педро де Вальдивия, брат Урета и капитан Хуан Авенданьо, родственник доньи Себастьяны.

Нотариус составил предлинный документ и прочел свой опус вслух; мы одобрительно переглянулись и поставили под ним подписи одним и тем же пером, которое по очереди торжественно вручал нам надутый чиновник. Текст начинался такими словами: «Я, врач Франсиско Мальдонадо да Сильва, проживающий в городе Сантьяго-де-Чили, перед всемилостивым Господом нашим Иисусом Христом и Пресвятой Богородицей обязуюсь взять в жены девицу Исабель Отаньес». И далее: «Доля, вносимая в приданое сеньором Кристобалем де ла Серда-и-Сотомайором, доктором права, судьей Королевской аудиенсии, равняется пятистам шестидесяти шести серебряным песо». Из них наличными невесте причиталось только двести пятьдесят песо, на остальную же сумму были приобретены предметы одежды и туалета, тщательно перечисленные въедливым крючкотвором: «Верхнее женское платье общей стоимостью сорок пять серебряных песо, шесть вышитых женских рубашек стоимостью сорок пять серебряных песо, нижние юбки из руанского узорчатого полотна стоимостью восемь серебряных песо, четыре новых простыни из руанского полотна стоимостью двадцать четыре песо, льняная нижняя юбка поношенная стоимостью восемь песо, четыре полотенца стоимостью один песо». И так далее в том же духе. Дон Кристобаль в убытке не остался. Договор гласил, что жених, то есть я, вносит триста песо единовременно и обязуется впоследствии увеличить свою долю до тысячи восьмисот песо. Если Исабель Отаньес овдовеет или брак по каким-то причинам будет прекращен, вышеозначенная сумма достанется ей. И наконец: «Подтверждаю свое полное согласие на передачу данных средств моей супруге. Дата и подпись».

Дома, после свадьбы, я вновь услаждал слух Исабель стихами из Песни песней, а потом долго любовался в полумраке лицом своей ненаглядной. Она спала, пышные волосы рассыпались по плечам, грудь тихо поднималась и опускалась. Ее близость наполняла душу радостью и верой в завтрашний день. Наконец-то мечта стала явью. Думая о грядущем счастье, я без устали обустраивал дом, перечитывал книги Руфи, Юдифи и Эсфири и мечтал: «Наша с Исабель семья будет мне наградой за все страдания. У нас родятся дети, и заживем мы в любви и согласии».

Церемония бракосочетания прошла скромно, как того требовали обстоятельства. Исабель была ревностной католичкой, и я уважал чувства супруги. Она, разумеется, ничего не знала о моей истинной вере. Ни в коем случае не следовало взваливать на ее хрупкие плечи груз этой тайны. Двуличие неизбежное, но увы, не слишком-то похвальное.

Однако, как говорил Маркос, иного выхода пока не предвиделось. Стремясь сохранить свободу, я, по злой иронии, должен был постоянно наступать себе на горло: любезничать с доном Кристобалем, осторожничать с братом Уретой и скрытничать перед собственной женой. Иными словами, пошел по стопам отца, хотя почему-то не сомневался, что сумею перехитрить судьбу. Ничего не скажешь, смелый вызов. А точнее, безрассудный.

104

Я получил еще одно письмо от Фелипы и Исабель. Сестры обдумали мое предложение, посовещались и решили перебраться в Чили. Они поздравляли меня с женитьбой, передавали приветы супруге и даже позволили себе неслыханное проявление чувств, написав, что скучают по мне.

Из следующего послания я узнал, что сестры начали готовиться к отъезду. Исабель осталось еще собрать деньги с должников и продать кое-какую собственность, унаследованную от покойного мужа. Малышка Ана прыгала от радости и мечтала о том, как поедет через высокие-превысокие горы, чтобы познакомиться со своим дядюшкой Франсиско.

Под конец сестры сообщали, что выкупили негритянку Каталину, которая еще видит здоровым глазом и по-прежнему прекрасно стряпает и стирает. Она поедет с ними в Чили. А вот Луис погиб: пытался бежать, был схвачен, обвинен в колдовстве и приговорен к двумстам ударам плетьми. Несчастный не перенес экзекуции — истек кровью и умер.

Я уронил письмо на стол и закрыл лицо руками. Благородный и свободолюбивый негр так и не смирился с участью невольника. Я горько оплакивал эту яркую, жестоко растоптанную личность, вспоминал его утиную походку, белозубую улыбку, его мужество перед лицом страданий. И такого замечательного человека, сына африканского целителя, забили до смерти, точно шелудивого пса. Палачи искренне полагали, будто карают опасного преступника именем закона, хотя на самом деле творили беззаконие. Общество, которое так кичится своими добродетелями, погрязло в пороках. Смерть Луиса, о которой сестры рассказывали между делом, как о чем-то малозначительном, глубоко потрясла меня, вызвала острое чувство протеста. Но против кого? Против чего?

Я прочел кадиш[74] по Луису. Звучные слова гудели, точно ветер в верхушках деревьев, среди которых прошло его детство. Нет, мой верный слуга не был ни христианином, ни иудеем. Он верил в богов, которых не прогневит молитва на арамейском языке, и до самой смерти хранил верность своим корням.

♦ ♦ ♦

— Придержите язык! — ужасается Алонсо де Альмеда. — Вы хоть понимаете, что говорите с квалификатором инквизиции? Вот имя Господа всемогущего и Пресвятой Богородицы! Ведь я обязан передавать судьям ваши речи слово в слово. Очнитесь же от дьявольского наваждения! Исцелитесь от безумия ради собственного блага!

— Уверяю вас, я в здравом уме.

— Послушайте, — брат Алонсо смягчает тон, — смиренное покаяние — вот единственное, чего ждет Священный трибунал, представитель Бога на земле. Судьи помилуют вас, я уверен.

— Представитель Бога? — Франсиско запрокидывает голову. — Бог един и, разумеется, милостив, но разве где-то сказано, что он назначил себе представителей? Вот оно, настоящее безумие!

105

Маркос Брисуэла зашел в больницу, чтобы узнать, как чувствует себя его знакомый, серебряных дел мастер, которого покалечили в драке. Пока мы шли в палату, приятель рассказывал мне об этом метисе: «Потрясающего таланта человек, делает на заказ вещи удивительной красоты. Если останется калекой, город потеряет замечательного умельца». Увидев нас, пациент растрогался до слез: подумать только, какая честь! Маркос пришел не с пустыми руками.

— Вот тебе на еду и лекарства, — сказал он, вручая ювелиру увесистый кошель.

— Спасибо, сеньор, огромное спасибо!

Мы двинулись к выходу.

— Швы заживают хорошо, не воспаляются, — успокоил я Маркоса.

— Ну и отлично. Он добрый малый, а уж искусник каких поискать.

— Хотелось бы посмотреть на его работы.

Приятель отвел меня в сторонку и, озираясь, зашептал:

— Увидишь их послезавтра, поздно ночью, Франсиско. Собственно говоря, я здесь, чтобы тебя пригласить.

— Послезавтра?

— Да. Приходи один, без жены. И не забывай поглядывать по сторонам.

— Это что, какое-то особое серебро?

— Не серебро особое, а ночь.

Я вопросительно посмотрел на него.

— Ночь Песаха[75].

— Песах… — прошептал я.

Мы взялись за руки и стояли, как братья, охваченные общей радостью.

Вечером я внимательно перечитал книгу Исхода. Здесь, в южном полушарии, была осень, а не весна, как на севере. В окно струилась тихая прохлада, пахло душистыми спелыми фруктами.

На следующую ночь я облачился во все чистое и достал из сундука черный плащ. Мять одежду не понадобилось — эту предосторожность приходилось предпринимать только по субботам. Исабель я сказал, что ухожу по делам и вернусь поздно, поцеловал ее в розовые щеки и коралловые губы. Как бы мне хотелось разделить с женою древний праздник Песаха, и поныне не утративший своей живой силы!

На улице было пусто, сухая листва шуршала под ногами. Я поплотнее завернулся в плащ, на всякий случай немного попетлял по городу и подошел к дому Маркоса по противоположной стороне улицы. Убедившись, что кругом ни души, я пересек мостовую и постучался в ворота, но не дверной колотушкой, а костяшками пальцев. Одна створка приоткрылась. За ней стоял тот самый чернокожий слуга, что носил в больницу записку.

— Взлом, — произнес я условленный пароль.

Негр отворил, тут же заложил засов и повел меня в дом. Во дворе было темно, лишь между колоннами галереи висел тусклый фонарь. Гостиная, выложенная керамической плиткой, тоже тонула в густом полумраке: три свечи в канделябре давали достаточно света, чтобы не натыкаться на мебель, но и только. Казалось, все обитатели дома крепко спят. Слуга подвинул мне стул и молча удалился. Я сгорал от нетерпения. Снаружи доносилось пение цикад. Тускло поблескивали ящички бюро, инкрустированные перламутром. Рядом помещалась конторка, на ней лежала открытая книга, привезенная, по всей видимости, из какого-то испанского монастыря. Я вытянул ноги и стал ждать.

Через некоторое время открылась дверь в столовую, и на пороге показался Маркос. В темноте можно было разглядеть только его лицо и руку, державшую канделябр. Я поднялся и вслед за ним вошел в просторную комнату, где едва виднелся стал, окруженный стульями с высокими спинками. Другая дверь, двустворчатая, вела в следующую комнату, по меньше. Что это, спальня его покойной матушки? Я утратил всякое представление о том, где мы находимся.

Тут Маркос посветил на пол, носком туфли поддел угол черного шерстяного ковра и потянул за шнур, пришитый к его изнанке. Из щели в дощатом полу показалось железное кольцо. Маркос передал мне канделябр, а сам с силой дернул за кольцо, и в полу открылся люк. Узкая каменная лестница вела куда-то вниз, в темноту. Я стал осторожно спускаться, Маркос за мной. Опустив крышку, он снова потянул за шнур, и ковер там, наверху, расправился. Мы оказались в погребе: язычки свечей отражались в многочисленных бутылях и бутылках. Уютное, прохладное место, пропитанное густым ароматом вина. Хозяин опять велел мне подержать канделябр, а сам надавил правой рукой на одну из полок, а левой потянул ее в сторону. Стеллаж отъехал вбок, и в глаза ударил яркий свет. Я изумленно застыл на месте.

На столе, покрытом скатертью, красовался тяжелый бронзовый подсвечник. Вокруг собралось несколько человек, среди них я сразу узнал Долорес, супругу Маркоса, а потом начал разглядывать остальных.

Сердце бешено забилось. Рядом с Долорес стоял косоглазый математик, тот самый, что приходил тогда к дону Кристобалю. Он беседовал с незнакомым мне седобородым старцем, похожим на отшельника: в руке тяжелый посох, белый хитон перехвачен серым поясом. Так, а это кто? Я не верил собственным глазам. Из угла на меня с мягкой улыбкой смотрел высоченный здоровяк: церковный визитатор Хуан Баутиста Урета. Неужто он тоже иудей?!

Маркос закрыл потайную дверь. Отшельник повел рукой, приглашая нас занять свои места в креслах с пышными подушками, а сам уселся во главе стола, на который хозяин дома бросил колоду карт, сказав:

— Можно начинать.

— Карты должны оставаться здесь всю ночь, — произнес бородатый гость. — Если уж попадемся, так на азартных играх, а не на том, что справляем Праздник Опресноков.

— Не попадемся, — успокоил его брат Урета. — Это идеальное убежище.

Долорес наклонилась и извлекла откуда-то тяжелое серебряное блюдо. Подняла его на вытянутых руках, а потом бережно поставила на скатерть. На блюде лежали пластины мацы, кусочек жареной баранины с костью, пучки трав, сельдерей, яйцо, сваренное вкрутую, и стояла маленькая мисочка с кашицей цвета корицы.

Маркос раздал нам глиняные чаши.

— Только вчера привезли, — сообщил он. — Новенькие, как и полагается.

— К следующей Пасхе все побьются, — засмеялась Долорес[76].

— Вот так… — тихо проговорил гость, раскладывая опресноки в особом порядке.

Маркос оперся на край стола и обратился к нам с торжественной речью:

— Мы собрались здесь, чтобы провести седер Песах[77]. «Рукою крепкой вывел нас Господь из земли Египетской, из дома рабства». Много пришлось выстрадать еврейскому народу, но Бог дал ему Завет и землю обетованную. А сейчас, — он выдержал паузу, — над нами тяготеет рука нового фараона — инквизиции. Иго ее тяжелее камней, из которых строились пирамиды, оно полно презрения и ненависти. Наших пращуров понукали и наказывали, но позволяли оставаться собой. Нам же приходится таиться и прятаться. Однако раввин Гонсало де Ривас все же смог почтить нас своим присутствием. Он, великий знаток Писания, совершил паломничество в Святую Землю, а теперь посещает тех, кто живет в рассеянии. Добро пожаловать в наш город и в наш дом, равви! Видеть вас здесь — огромная радость.

Я то и дело поглядывал на брата Хуана Баутисту Урету. Странно, очень странно смотрелся человек в рясе мерседария на иудейском празднике. Раввин погладил волнистую бороду и обвел нас влажными глазами.

— Ко всякому торжеству следует готовиться, — произнес он. — Маркос раздобыл новую глиняную посуду, а Долорес испекла мацу[78], зажгла свечи и произнесла над ними благословения. Каждый из вас завершил все дела, чтобы прийти сюда, а я специально приурочил к седеру свое пребывание в Сантьяго.

Раввин откупорил кувшин и разлил вино по чашам.

— Ну вот, теперь все готово. — Он поднял на нас ласковый взгляд и, словно догадавшись, что мы нуждаемся в дополнительных объяснениях, снова погладил бороду. — Братья, шли века, одни праздники исчезали, другие появлялись, но этот, самый древний из всех, не прейдет никогда, а ведь ему уже три тысячи лет. С ним связана мечта заветная и труднодостижимая — мечта о свободе. О прекрасной, желанной свободе. Нет, не далекие предки наши, чьи кости давно истлели, находились в рабстве там, в неведомой стране под названием Египет. Это мы сами, живущие сейчас, стонали под бичами, а потом вырвались на волю. Великий Исход не остался в прошлом, он вечно длится, вечно повторяется. Притеснители рядятся в другие одежды, но мы продолжаем стремиться к освобождению. Те грандиозные события придают нам силу, вселяют веру в то, что даже из самой отчаянной ситуации непременно найдется выход.

Он указал на блюдо.

— Вот перед нами пасхальные символы: маца есть пресный хлеб, испеченный на раскаленных камнях. Кусочек баранины с костью служит напоминанием о годовалом ягненке, чьей кровью евреи помазали дверные притолоки, чтобы спасти своих первенцев от гибели. Горькие травы — это горечь египетского рабства. Смесь из фруктов и молотых орехов означает глину, которую месили еврейские невольники. И наконец, — раввин поднял указательный палец, — крутое яйцо. Это символ жизни, а также символ упорства нашего народа, ведь чем дольше его кипятят, тем тверже оно становится. Кроме того, яйцо является традиционным символом печали и траура, его положено есть тем, кто потерял близких. Теперь же мы делаем это в память о египтянах, утонувших в Красном море во время Исхода, и таким образом показываем, что даже своих врагов не следует ненавидеть, ибо все люди сотворены по образу и подобию Божию[79].

Затем Гонсало де Ривас указал на кубок в центре стола, до краев наполненный вином.

— Из этого кубка будет пить пророк Элияѓу, наш гость. На огненной колеснице вознесся он на небеса, а в эту ночь, окруженный облаком, входит в пещеры и подземелья, где мы, евреи, справляем Песах.

Раввин опустился на подушку, лежавшую на кресле.

— Воссядем же, как вельможи. В эту ночь всякий еврей досыта вкушает свободу. — Он простер к нам руки. — Стол, накрытый белой скатертью, подобен алтарю. Выпьем вина и разделим опресноки, а потом будем наслаждаться трапезой, которую приготовила Долорес.

Гонсало де Ривас встал, и мы вслед за ним. Он поднял чашу, благословил вино, отпил немного, а потом пустил по кругу. Каждый осторожно брал сосуд двумя руками и делал глоток. Затем раввин взял нарезанные овощи, обмакнул их в соленую воду и раздал нам. Разломил пластину мацы, одну часть опустил на блюдо, другую спрятал между подушками.

— Обычай оставлять часть мацы на потом должен напоминать нам о скудной пище угнетенных, всегда приберегавших что-то на черный день, а также о том, что хлебом положено делиться с ближним[80].

Он поднял пасхальное блюдо со всем, что было на нем разложено, и звучным голосом произнес:

— Вот хлеб бедности, который ели отцы наши! Каждый, кто голоден, пусть придет и ест. Каждый, кто должен праздновать Песах, пусть придет и празднует с нами. В этом году — здесь, в будущем году — в Иерусалиме. В этом году — рабы, в будущем году — свободные люди.

Раввин поставил блюдо на стол и обратился к Долорес и Маркосу, не сводившим с него глаз:

— Я знаю, что дети не могут быть с нами. Это опасно. Но в Риме и в Амстердаме, где евреи не так бесправны, дети — главные участники торжества. Самые маленькие задают вопросы, предваряющие чтение Агады[81]. Сегодня их может задать Долорес. Начинай, дочь моя.

Долорес залилась краской и стала читать:

— Послушаем же, чем отличается эта ночь от всех остальных ночей. Почему нет квасного на столе? И зачем тут горькая зелень? И почему мы один раз макаем овощи в соленую воду, а второй раз — горькие травы в смесь из фруктов и орехов? И почему мы сидим в креслах облокотившись?

— Эти наивные вопросы, — улыбнулся раввин, — звучат из уст того, кто видит праздник детскими глазами, а потому на них следует давать понятные ответы. Так мы освежаем в памяти великие события, которыми отмечена история нашего народа, не даем им отойти в прошлое. Тогда евреи были рабами, но освободились. Сейчас стонут под гнетом, но обязательно обретут свободу. Вот уже три тысячи лет в ночь Песаха мы вновь переживаем то великое чудо.

Он открыл Библию.

— Агады у нас нет, почитаем вместо нее книгу Исхода.

Его звучный голос наполнил наше тайное убежище, оживил незабываемые дни. Мы сидели не дыша, мы словно наяву видели и жестокосердного фараона, и страшные казни египетские, и ягнят, принесенных в жертву евреями, и, наконец, толпы людей, покидающих свои дома.

Раввин отпил вина и снова пустил чашу по кругу. Затем взял вторую пластину опреснока, разломил ее на мелкие кусочки и раздал нам. Торжественная часть празднества подошла к концу.

— Вот, мы разделили хлеб и вино, — проговорил он. — Так делали наши предки, и так в эту ночь поступают иудеи всего мира. Иисус и его ученики справляли Песах, как справляем его мы с вами. Тайная вечеря была их последним седером. Иисус тоже сидел во главе стола, накрытого особым образом, разламывал опресноки и отпивал вино из чаши. Но об этом нынешним фараонам говорить ни в коем случае нельзя.

Он поднялся.

— Мясо барашка мы будем есть стоя, как ели его наши предки в далекой стране.

— Ну, иногда им все-таки удавалось ненадолго присесть, — пошутил Хуан Баутиста Урета.

— И хлеб на дрожжах тоже, случалось, пекли, — ответил Гонсало де Ривас. — Но сегодня такая ночь, когда мы воссоздаем самые важные моменты из жизни еврейского народа.

— Простите меня, рабби, — извинился Урета.

— Ничего, ничего. Юмор не чужд иудеям. Более того, дерзость у нас в крови.

Атмосфера происходящего была именно такой, какой рисовал ее когда-то мой отец. Никакой помпезности, никаких ярких красок, оглушительных звуков и густых запахов. Просто домашний уют, человеческое тепло, беседа, общая трапеза. И вел торжество не грозный проповедник, готовый испепелить паству с высоты церковного амвона, а сердечный пожилой человек, больше похожий на старшего брата, который охотно делился с нами мудростью. Прелесть этого праздника заключалась именно в его безыскусности.

— Вот уж не думал, что вы тоже иудей, — обратился я к Урете, жуя мясо. — Вам удалось изрядно меня напугать.

— Личина докучливого монаха — надежное прикрытие. И потом, можно читать Библию, не вызывая подозрений.

— Наверное, трудно исповедовать иудейство, живя в обители?

— Напротив, гораздо проще, чем в миру.

— Но… вы же вынуждены служить чуждой религии.

— Уверяю вас, я не один такой. Другим тоже приходится постоянно притворяться. Некоторые иудеи ухитрились затесаться даже среди доминиканцев, а это, как известно, без пяти минут инквизиторы. И не просто затесаться, а стать епископами.

Тут подошел Маркос, положил руку мне на плечо и вступил в разговор.

— Что, удивил я тебя? Прости, пожалуйста!

— Еще как удивил!

— Сам понимаешь, осторожность никогда не повредит. Вызывая тебя к маме, я еще не знал, кто ты: примерный католик или все-таки иудей под маской католика. А брата Урету, строгого монастырского визитатора, я пригласил потому что любой другой заподозрил бы неладное, узнав, что мы сперва послали за врачом, а потом уже за священником. К тому же надо было показать соседям, что матушку соборовали честь по чести. Через некоторое время Хуан Баутиста решил испытать тебя и, признаться, несколько увлекся, но зато убедился в твоей преданности вере отцов. Когда ты навестил меня в День Искупления, отказался от угощений и, прочтя псалом, не закончил его славословием Gloria patri, все прояснилось. Я бы и раньше позвал тебя в этот подвал — мы иногда собираемся здесь и изучаем Тору, а карты кладем на стол для отвода глаз. Однако привычка остерегаться взяла верх. Инквизиция частенько пользуется услугами тайных помощников, донести может кто угодно. И только сейчас, выждав несколько месяцев, я с открытым сердцем приглашаю тебя присоединиться к нашей маленькой общине.

— Мимо такого сурового монастырского визитатора, как брат Урета, и мышь не проскочит, — усмехнулся я. — Но, похоже, он немного перегнул палку!

— У меня, монаха-мерседария, имеется богатый опыт, — сказал Урета. — Наш орден был создан для того, чтобы всеми правдами и неправдами вызволять пленников, попавших в лапы к сарацинам. Однако война с мусульманами выиграна, и церковь повернула копья против еретиков. Здесь, в Индиях, мы вроде как лишние и не знаем, каким образом себя проявить. Конечно, я как визитатор не даю своим братьям совсем уж скиснуть и побуждаю к активному миссионерству. А заодно и евреям помогаю.

— Удивительно.

Раввин Гонсало де Ривас погрозил нам посохом:

— Так и быть, колотить вас я не стану, но не забывайте, что после трапезы полагается читать псалмы и петь. Ведь сегодня праздник!

Мы снова расселись по местам. Долорес принесла орехи и изюм. Маркос убрал огарки, поставил новые свечи и стал прихлопывать в ладоши.

♦ ♦ ♦

Алонсо де Альмейда совершенно выбился из сил. Да этот заключенный — просто кремень. Укоры его не смутили, мольбы не растрогали. Квалификатор понимает, что потерпел полный провал. Облизывая пересохшие губы, он смотрит на узника с жалостью и досадой: видимо, очистить душу вероотступника могут только продолжительные страдания.

Монах колотит в дверь, просит открыть. И мрачно плетется исполнять свой долг. Надо слово в слово передать инквизиторам возмутительную чушь, которую ему пришлось выслушать за этот невыносимо долгий час.

106

Наступила Страстная неделя. Я ходил в церковь вместе с Исабель и старался вести себя, как подобает истинному христианину, поскольку и с галерей, и из боковых нефов, и с апсиды за молящимися непрестанно наблюдали. Мы, те немногие марраны, что жили в городе, посещали богослужения неукоснительно, это было самое мучительное испытание, которому подвергала нас двойная жизнь. Притворство кислотой разъедало душу: приходилось активно участвовать в фарсе, изображать священный трепет, выслушивать проклятия в адрес евреев-христоубийц[82].

Как только речь заходила о страстях и смерти Сына Божия, сердце мое начинало бешено колотиться.

Пальмовое воскресенье — праздник, посвященный дню, когда жители Иерусалима с любовью и радостью встречали Иисуса, бросая ему под ноги лавровые, оливковые и пальмовые ветви. Но кем были все они? Я ждал, что священник скажет: «Иудеями!» Мужчины, женщины и дети одной крови, одного племени с Христом ликовали, приветствуя его. Однако ожидания мои не оправдались. Ну разумеется, разве можно ждать добрых дел от иудеев!

В Страстной четверг мне хотелось услышать слова о доброте Иисуса. Я вспоминал проникновенные проповеди Сантьяго де ла Круса, духовного наставника доминиканского монастыря, и призыв «Да любите друг друга». Но наше духовенство куда больше вдохновляли муки Христа, чем его человеколюбие. В самом деле, ведь доброта так скучна!

Священник, конечно же, даже не обмолвился о том, что на самом деле Иисус с апостолами справляли Песах, зато без конца возвращался к моменту, когда Он пустил по кругу чашу с вином, сказав: «Сие есть Кровь Моя», а потом со словами «Сие есть Тело Мое» преломил хлеб. Вот так и раввин Гонсало протянул нам чашу и раздал кусочки хлеба, а точнее мацы. А уж как смаковали в проповедях Страстного четверга вероломство Иуды Искариота, просто не передать! Склоняли коварного ученика на все лады, называли гнусным выродком и представляли не просто как человека, продавшего Учителя за тридцать сребреников, но как истинного сына своего народа — иудеев. Подлого, как все иудеи. Алчного и лицемерного, как и все они. Любой иудей — Иуда. Вот и слова похожи, разница разве что в окончании. Каждый раз, когда с амвона раздавались проклятия в адрес христопродавца, я стискивал зубы: не только о нем идет речь — обо всех нас.

Однако самым невыносимым днем была Страстная пятница. Проповедники стремились превзойти друг друга: «проклятая раса», «предводители убийц», и прочая, и прочая. Людям вбивали в сердца эту ненависть, точно гвозди, век за веком, поколение за поколением. Иудеи — губители, мучители, клеветники, палачи. Народ, не знающий справедливости, чуждый свету и милосердию. Жадный до крови и денег. Невероятно жестокий. Выбравший разбойника Варраву и предавший на распятие Иисуса, чтобы потешить себя страданиями праведника. И если римляне истязали Спасителя, если изъязвили терновым венцом его чело, то только потому, что этого потребовали евреи: «Иудеи убили Христа!» Но как же Вероника, три Марии, юный Иоанн, добрый разбойник, великодушный Иосиф Аримафейский? Кто вспомнит, что и они были иудеями? Ни Тихая суббота, ни Светлое воскресенье облегчения не приносили. Почти после каждой проповеди создавалось ощущение, что Иисус принес Себя в жертву не ради спасения рода человеческого, а ради обличения еврейских шакалов. И что смертью своей Он попрал не смерть, а все тех же евреев. Проклинающий это змеиное племя славит Господа.

А ведь Иисус был таким же иудеем, как я. Да что там, куда большим! Сыном матери-иудейки, наследником многих поколений людей, соблюдавших Закон, обрезанных и образованных. Он жил среди них, им проповедовал, из них и только из них выбрал себе учеников. Даже на кресте Его нарекли Царем Иудейским — это ли не высшая честь! До чего же слепы люди перед лицом очевидности.

107

Наконец-то мои сестры прибыли в Сантьяго. Исабель — с дочуркой Аной, а Фелипа — в монашеском облачении Общества Иисуса. Приехала и негритянка Каталина. Ее курчавые волосы стали совсем седыми.

Мы решили, что жить они будут с нами. Бедняжки очень устали. Вещей у них было довольно мало. Видимо, Исабель продала все, что досталось ей от супруга, и взяла с собой только деньги.

Из саманного кирпича и камней, сваленных на заднем дворе, я соорудил пристройку. Какие-то несколько недель — и у сестер появилась своя собственная комната, обставленная как подобает: кровати, ковры, сундуки, стулья, даже бюро. Жена с удовольствием мне помогала, разделяя мою радость. Она осиротела в детстве и теперь была счастлива снова обрести большую семью. Фелипа сильно изменилась, превратилась в степенную монахиню. Юношеская дерзость исчезла без следа, смирённая черным облачением. Она рассказала, что в день пострижения обитель почтил своим присутствием духовный наставник доминиканцев брат Сантьяго де ла Крус. Церемония прошла замечательно: музыка, цветы, торжественная процессия. Было много гостей, поскольку иезуиты приобрели в вице-королевстве Перу огромное влияние и множество сторонников. Пришли и капитан копейщиков Торибио Вальдес, и член городского совета Диего Лопес де Лисбоа, чрезвычайно щедрый сеньор португальского происхождения.

Я слушал Фелипу молча. Нельзя рассказывать правду тому, кто едва ли умеет хранить секреты. Даже у меня сердце екнуло при упоминании имени Лопеса де Лисбоа, а уж ее-то и вовсе хватил бы удар, знай она хоть сотую долю того, что известно мне.

Вторая сестра, Исабель, с возрастом помягчела. Материнство и раннее вдовство сделали ее похожей и на нашу маму, и на мою избранницу: такие же бархатные глаза, такой же ласковый взгляд. Малышка Ана не отходила от нее ни на шаг.

— Я, пожалуй, поселюсь при коллегии Общества Иисуса, — заявила Фелипа. — Так-то оно лучше будет.

— Что ты, оставайся у нас! — воскликнула жена.

— Спасибо за гостеприимство. Но мое место там.

Супруга понимающе кивнула.

Беседу прервал страшный грохот, донесшийся с кухни. Что случилось? Оказывается, туда пробрались два кота, вскарабкались на бочку, с нее на плиту, обожглись, прыгнули на стол, заметались, опрокинули латунные кувшины и перебили керамические тарелки.

Мало того, непрошеные гости перевернули солонку и рассыпали по полу всю соль, что особенно расстроило мою жену.

— Ох, быть беде! — всплеснула руками сестра, устремив на нас испуганный взгляд своих больших карих глаз.

♦ ♦ ♦

Суду вполне достаточно свидетельств, собранных против заключенного и в Сантьяго, и в Консепсьоне. Но неповоротливые колеса инквизиторского правосудия движутся медленно: все должно идти своим чередом, от инстанции к инстанции. А потому улики, имущество, конфискованное у обвиняемого, и его самого должно переправить в Лиму, где трибунал инквизиции вынесет окончательное решение.

Альмейда выслушивает указания и отправляется их выполнять.

108

Громкий стук тревожным набатом ворвался в мои сны. Жена принялась трясти меня за плечо.

— Франсиско, Франсиско, вставай!

— Да, да, слышу… — Я вылез из кровати и накинул на плечи плащ, висевший на спинке стула. Стук становился все громче и настойчивее.

— Уже иду!

Я взял огниво, нащупал свечу, зажег ее и поплелся в прихожую.

— Скорее… — робко взмолился голос за дверью. Видимо, ночному гонцу было неловко поднимать меня в столь поздний час.

Я открыл и увидел монаха в надвинутом на глаза капюшоне.

— Епископ… — начал он.

— Что, опять кровотечение? — спросил я, осветив его осунувшееся лицо.

Он заморгал и схватил меня за рукав:

— Ради Бога, скорее. Его преосвященство умирает.

Я поспешно оделся.

— Что случилось? — встревожилась жена.

— У епископа снова открылось кровотечение.

Наша дочурка Альба Элена громко заплакала.

— Бедняжка, мы ее напугали, — Исабель взяла ребенка на руки и принялась укачивать.

Я поцеловал малышку, погладил жену по щеке, выскочил на улицу и на бегу спросил:

— Когда это началось?

— Ах, только что. Но он с вечера жаловался на боль в желудке.

— Так что же вы медлили?

Монах не ответил, мешала одышка.

— Почему сразу не послали за мной?

— Его преосвященство запретил.

— Не надо было слушать! Зачем бежать за водой, если дом уже сгорел?

Мы завернули за угол. Впереди показался дом епископа. У облупленных ворот качались два фонаря.

Я стремглав бросился по знакомым галереям. В спальне горела свечка. Удушливая вонь перебивала запах целебных трав, кипевших в котелке.

— Посветите мне! — приказал я и пододвинул к кровати стул.

Прелат слабо стонал и тер ладонью живот.

— Здравствуйте!

Больной не слышал.

— Здравствуйте, — повторил я.

Он вздрогнул:

— А, это вы…

Я измерил пульс и понял, что епископ потерял много крови. Тут подоспели слуги с подсвечниками, и стало видно, какое бледное у него лицо.

— Небо посылает мне искупительные страдания. — Тонкие губы растянулись в горькой улыбке.

— Принесите теплого молока, — велел я.

— Молока?! — епископ скривился. — Какая гадость. Ни за что не стану пить. Меня, грешного, призывает Господь, так что очищения ради придется помучиться. Это куда важнее всяких ваших спринцовок. — Он засмеялся недобрым смехом, но потом снова схватился обеими руками за живот:

— Ай!

— Холодный компресс принесет вам облегчение.

— Оставьте меня в покое, — прохрипел епископ.

Явился слуга, держа в руках небольшой медный поднос с чашкой молока.

— Вот, выпейте.

— Тьфу! — он болезненно сморщился.

Мы помогли ему сесть. Епископ с отвращением сделал два глотка, но больше не смог, выплюнул молоко мне на сапоги и в изнеможении откинулся на подушку.

— Зовите священника, пусть опять соборует.

Слуга зарыдал.

— Скорее… — пробормотал владыка.

Он коснулся моего колена. Я взял его за руку.

— А вы останьтесь… Не всякому выпадает честь наблюдать, как отходит в мир иной грешник, ненавидевший грех.

— Довольно печальная привилегия.

— Печальная? Смерти боятся только безбожники. Люди добродетельные встречают ее с улыбкой… Я достаточно пожил и рад, что ухожу.

В зыбком красноватом свете вертикальная складка на его лбу казалась еще глубже. Совсем недавно этот человек обрушивал на головы паствы гневные проповеди и даже теперь, на одре болезни, внушал трепет. Интересно, каким же он был, когда исполнял обязанности главного инквизитора трибунала Картахены? Вслух я ничего такого, разумеется, не сказал, только выразил восхищение его мужеством. Но епископ таинственным образом прочитал мои мысли и пустился в воспоминания, леденящие душу.

— Чем страшнее грехи, тем тяжелее страдания… Как же они верещали, эти марраны из Картахены!

Я не верил своим ушам. Какая дьявольская жестокость!

— Ай! — простонал он и принялся тереть живот. — Верещали, проклятые, вопили…

— И скольких же вы отправили на костер? — вырвалось у меня против воли, хотя непонятно, зачем было бередить собственные раны и задавать столь рискованный вопрос.

Он открыл глаза и медленно покачал головой.

— Не помню… Вроде нескольких…

Я снова измерил больному пульс — совсем слабый, нитевидный.

Вдруг епископ схватил меня за руку.

— А правда, скольких? — тревожно переспросил он и вздрогнул.

— Успокойтесь, ваше преосвященство.

— Имелась у меня слабость к иудеям. И в этом я грешен. Слабость, да…

— Вы хотите сказать, что были излишне снисходительны к ним?

Он затряс головой.

— Снисходительность нередко ведет к предательству святой веры. Помню, как заходился криком один еврей. Отрекись, говорю я ему. Но несчастный так вопил, что даже отречься не мог…

На лбу у меня выступил пот.

— Плохим я был инквизитором. Недостаточно смертных приговоров вынес. Ай!

Слуга привел духовника. Я встал, но больной вцепился в мою руку:

— Нет, останьтесь!

— Хорошо, — ответил я и отошел к стене просторной комнаты.

Священник поцеловал кресты, вышитые на сто́ле, и накинул ее себе на плечи. Потом опустился на колени перед владыкой, коснулся губами тяжелого перстня и пробормотал молитву. Несколько минут до моего слуха доносился только невнятный шепот, в котором чудилось шипение нечисти. Этот сломленный болезнью человек сетовал, что так и не сумел стать ни хорошим инквизитором, ни настоящим духовным наставником, и просил прощения у Господа, как воин просит прощения у капитана. Но каялся не в отсутствии любви к ближнему, а в недостаточной жестокости. Печальный конец гордеца, выбравшего неверный путь: хотел быть сокрушителем мавров и победителем индейцев, а сделался заурядным душителем иудеев.

Священник обмакнул большой палец в елей, начертил на лбу умирающего крест и удалился.

В комнате воцарилась гробовая тишина. Я подошел и сел возле кровати. Пациент лежал с закрытыми глазами и часто дышал, видимо, ему не хватало воздуха.

— Ну как он, доктор? — шепотом спросил епископский помощник.

Я обернулся и прошептал в ответ:

— Плохо.

Монах закрыл лицо руками и побежал сообщать новость собратьям. Вскоре из коридора послышались свист плеток и стоны бичующихся.

Больной очнулся.

— А, вы все еще здесь…

— Да.

— Небо посылает мне новые страдания… Ай! — он скрючился и поджал колени.

— Выпейте немного молока.

— Нет, — ответил епископ и откинулся на подушку. Лицо его было белее простыней. — Оставим молоко детям, мне оно ни к чему. И потом, телесные муки очищают душу

Мне захотелось подбодрить несчастного.

— После соборования вы совершенно чисты, — сказал я и встал, собираясь позвать слугу.

Однако епископ ухватил меня за полу:

— Не уходите… Пожалуйста.

Пришлось снова сесть.

— Вы, врачи, только и думаете, что о теле, — сердито проворчал он и немного взбодрился.

Удивительный человек: цепляется за меня, точно малый ребенок, и тут же атакует, как гладиатор.

— Ну почему же, не только о теле.

— А вот евреи…

Опять евреи! Да епископ просто помешан на них. Я закусил губу, почувствовал, как к горлу подкатывает горечь, и спросил:

— Чем же вам так досадили евреи?

На мертвенно-бледном лице отразилось крайнее изумление:

— Сын мой! Вы бы еще спросили, чем же мне досадил сатана.

— Выходит, для вас они — воплощение зла? — Я понимал, что рискую, но сдержаться не мог.

Епископ молча кивнул, по-прежнему прижимая руки к животу.

— Но ведь среди евреев тоже встречаются достойные люди, — возразил я, чувствуя, что сердце готово выскочить из груди.

Он вскрикнул — не то от боли, не то от возмущения.

— Что вы такое несете! Ай!.. Достойные? — Слепец поднял голову, вперив в меня мертвый взгляд затянутых бельмами глаз. — Убийцы Христа не могут быть достойными! — Он без сил откинулся на подушку.

— Не волнуйтесь так, ваше преосвященство. — Я погладил его по плечу. — Бывают, конечно, плохие евреи. Но бывают и очень даже хорошие.

— Отравители нашей веры? Хорошие?!

Пот струился у меня по щекам. Я оглянулся: к счастью, в спальне больше никого не было.

— Вы же сами свою веру и отравляете, — проговорил я вне себя от ярости. — Мы, евреи, просто хотим, чтобы нас оставили в покое.

Епископ злобно ощерился, но потом лицо его обмякло. Уже теряя сознание, едва шевеля посиневшими губами, он прошипел:

— Выродок! Обрезанный!

— Нет, необрезанный, — ответил я и шепотом добавил: — Пока что…

— Изыди, сатана, — просипел он, силясь поднять голову. — Изыди…

Отерев лоб, я подумал, что в припадке безумия только что подписал себе смертный приговор: открылся самому епископу Сантьяго. Я взял его за запястье: пульс становился все слабее. Отовсюду — из коридора, с галереи, из соседних келий — доносились молитвы и шарканье множества ног.

Тут в спальню вбежали монахи во главе с помощником епископа. Сейчас все эти люди станут свидетелями моей погибели.

— Оботрите его преосвященство, — велел я. — У него было сильное внутреннее кровотечение.

— Как он себя чувствует? — спросил помощник, не желая понимать смысла моих слов.

Я обернулся в последний раз. Очнется ли епископ? Если очнется, то мне конец.

♦ ♦ ♦

Франсиско вталкивают в трюм галеона. Запах сырых просоленных досок напоминает ему о путешествии из Кальяо в Чили, совершенном десять лет назад. Тогда он бежал от гонений на выходцев из Португалии и их потомков, вез с собой два сундука с книгами и диплом университета Сан Маркос. Сердце радостно билось, предвкушая свободу. Теперь предстоит проделать этот путь в обратном направлении: на руках и ногах кандалы, багажа, собственно говоря, нет — только имущество, конфискованное при аресте. А сердце нетерпеливо бьется в ожидании битвы.

109

Наступил шабат. Я шагал в чистой одежде по дороге, ведущей на восток, любовался горами, которые синели вдали, и то читал про себя псалмы, то просто размышлял. Епископа похоронили со всеми возможными почестями, но вот вопрос: пришел ли он в себя перед смертью? Как знать, вдруг инквизиторская закалка в последний момент дала ему силы очнуться и изобличить меня?

На душе давно уже было муторно. Я находился в разладе не только с окружающим миром, но и с самим собой. Теперь, когда многое окончательно прояснилось, предстояло принять несколько важных решений. Туман неопределенности развеялся, и правда жгла, точно горячее солнце. Кто я на самом деле? Солдат, избегающий битвы, не желающий облачаться в латы и брать в руки меч? Что это, нерешительность? Или просто недостаточное осознание собственного предназначения? Истинный христианин проходит конфирмацию и тем самым подтверждает осмысленную приверженность к вере. Но и иудей должен сделать то же самое. Вечно носить шкуру маррана означает идти по пути саморазрушения. Сколько можно держаться одного и не отнимать руки от другого? И как долго мы, марраны, будем мириться с тем, что нас считают свиньями? Сомнения были проявлением моей уязвимости, а уязвимость — наказанием за нежелание защищать свои убеждения с открытым забралом. Нельзя без конца топтаться на месте, так и себя потерять недолго.

И тогда мысли мои обратились к тому, что казалось опасным и почти невозможным. О Завете между Господом и еврейским народом свидетельствует некая интимная часть тела, сокровенный орган, к которому мужчины всегда относились трепетно.

Я сел на камень. Кругом расстилались поля, там и сям темнели кроны кипарисов. Вдали курчавились оливы. Напоенный ароматами воздух привел на память величественные строки псалмов, восхвалявших красоту Творения. В конце концов, подумалось мне, если кровотечение будет слишком сильным, можно наложить тугую повязку. Авраам, например, обрезал себя сам в весьма преклонном возрасте, а потом традиция передавалась из рода в род, и все оставались живы-здоровы. Хватит ли у меня смелости последовать примеру праотца?

Я продумал все до мелочей, словно речь шла о ком-то другом. Рассчитал, сколько времени уйдет на то, чтобы отделить крайнюю плоть, надрезать уздечку и освободить головку. И снова спросил себя: а в здравом ли я уме? Марраны избегают обрезания по понятным причинам. Хотя говорят, что в тайных застенках инквизиции бывали узники, прошедшие брит мила[83]. Видимо, в тюрьме Картахены епископу попадались и такие, раз он вложил столько ненависти и презрения в слово «обрезанный». Однако я воспринял это не как оскорбление — скорее, напротив: как указание на то, что мой завет с Господом еще не заключен, а потому иудеем я могу считать себя только наполовину. Сам того не желая, владыка дал мне понять, в чем мой главный изъян.

Итак, сделав обрезание, я тем самым отмечу себя особым знаком, после чего все колебания отпадут сами собой. Не останется никаких сомнений в принадлежности к религии пращуров, ибо тело мое будет точно таким же, каким были тела Авраама. Исаака, Иакова, Иосифа и Иисуса. Я стану продолжением славного рода, одним из них, а не просто человеком, желающим уподобиться предкам.

♦ ♦ ♦

Плавание из порта Вальпараисо в Кальяо длится меньше, чем в обратном направлении, поскольку холодное течение, берущее начало в южных водах Тихого океана, несет корабль к северу, как сильный попутный ветер.

Через месяц будем на месте, говорят матросы. Но Франсиско держат в кандалах и не позволяют выходить на палубу. Боятся, что пленник сбежит? Бросится в волны и, подобно пророку Ионе, укроется во чреве морского чудовища?

110

Наша разросшаяся семья подарила мне ни с чем не сравнимое блаженство, только вот надолго ли? Став матерью, Исабель необычайно похорошела. Именно о такой женщине я мечтал всю жизнь и не уставал благодарить судьбу за столь щедрый подарок. Можно было бесконечно смотреть, как она нянчится с малышкой Альбой Эленой, как щекочет ее личико носом. Малютка теребила меня за бороду, норовила засунуть пальчики мне в рот, щурила черные глазки, складывала губки сердечком. Каталина ставила на стол поднос, и дочка делала из моего стакана свои первые глотки ежевичной воды, жевала крохотными зубками кусочки свежего, еще теплого хлеба. Тетушки Исабель и Фелипа, кузина Ана — все любили поиграть с ней, а когда девочка встала на ножки, мы без конца пускали ее ковылять по комнате, пока бедняжка не выбивалась из сил. Имя Альба Элена[84] выбрал я: в нем были свет нового дня, чистота, надежда. Словом, все шло лучше некуда: супруга радовала красотой и умом, в городе меня уважали, сестры и племянница перебрались к нам из далекой Кордовы. Удалось вернуть даже старую Каталину, эту живую семейную реликвию. Однако счастье, увы, не вечно.

Я смотрел на свою сестру Исабель и видел маму: такая же нежная, заботливая, она стала мне роднее, чем когда-либо. Общаться с нею было легче, чем с Фелипой, облаченной в монашескую рясу, точно в панцирь. Мы виделись ежедневно, вместе обедали, вместе играли с девочками — Аной и Альбой Эленой. Как-то раз я задумался и загляделся на нее. Исабель удивилась:

— Что с тобой, Франсиско?

— Так, ничего. Просто думаю.

Исабель улыбнулась:

— О ком? Обо мне? Признавайся!

Я хлопнул ладонями по подлокотникам кресла.

— Да нет, не о тебе. О том, как мы жили в Ибатине и в Кордове.

Исабель опустила глаза. Эти воспоминания причиняли ей невыносимую боль. Вот почему сестра ни разу не спросила ни об отце, ни о судьбе нашего брата Диего. Она знала лишь то немногое, что я буквально заставил ее выслушать.

— Франсиско, — наконец проговорила она, — ведь у нас все хорошо. Ты так добр, мы снова вместе, люди тебя уважают. Зачем вспоминать те ужасные времена?

Я стиснул зубы и подумал о Маркосе Брисуэле и его супруге: у них тоже счастливая семья, но ее скрепляет еще и общая правда. Мне же это было заказано. Никогда, никогда не позволю я себе смущать христианскую душу своей супруги. Вот сестры — другое дело. Они тоже дочери маррана, наш отец, наши деды и прадеды жили и умерли иудеями. У меня сохранилась связь с прошлым, должна сохраниться и у них.

♦ ♦ ♦

Вдруг налетает буря. Стонут шпангоуты и бимсы, скрипят мачты, ветер нещадно треплет паруса. Франсиско пытается встать на ноги, но падает в воду, которая собралась на полу трюма. Матросы мечутся как угорелые. Шторм швыряет галеон, точно щепку. Пенные горы обрушиваются на палубу, грозя сорвать с нее весь такелаж. «Может быть, Господу неугодно, чтобы я добрался до Лимы», — думает Франсиско и снова вспоминает, как труден был путь пророка Ионы в Ниневию.

О пленнике на несколько часов забыли. Куда он денется, в кандалах-то?

111

Дон Кристобаль де ла Серда решил съездить в Вальпараисо, чтобы встретить там бриг, на борту которого плыли чиновники из Лимы, а заодно провести несколько недель в этом прекрасном портовом городе, наслаждаясь заслуженным отдыхом. С собой он собирался взять супругу и целый штат прислуги. Можно будет вволю полакомиться дарами моря и полюбоваться дивными пейзажами, забыв о докучных просителях и горах бумаг. Бывший губернатор скопил достаточно денег, чтобы завоевать благорасположение столичных гостей.

В порыве отеческих чувств он вдруг предложил:

— Исабель, а хочешь поехать с нами?

— А на кого же я оставлю дочку?

— Возьмешь с собой.

— А Франсиско?

— Пусть сам решает.

— Я не могу бросить пациентов так надолго. Спасибо, дон Кристобаль.

— Но ты ведь отпустишь Исабель?

— Разумеется! Ей не мешает развеяться, а Альбе Элене будет интересно увидеть море.

— Всего-то несколько недель, — махнул рукой дон Кристобаль.

То было наша первая разлука. Прелюдия к другой, куда более горькой.

Бывший губернатор, а теперь многоуважаемый судья поручил знакомому идальго подыскать в Вальпараисо просторный дом. И немедля отправил туда обоз, груженный коврами, кроватями, одеялами, столами, стульями, подушками, посудой, канделябрами и мешками с мукой, кукурузой, картофелем, сахаром и солью, чтобы уж совсем ни в чем себе не отказывать и достойно принять чиновников, измученных тяжелым плаванием.

Наконец семейство отправилось на запад, к океанскому побережью.

Дом опустел, по комнатам гуляло тоскливое эхо, напомнившее мне о далекой ночи нашего бегства из Ибатина. Мебель осталась на своих местах, но в комнатах поселилось одиночество. У одиночества тоже есть собственный голос: оно дышит, нагоняет страх. Расставание с Исабель и Альбой Эленой оживило в памяти другие расставания, всегда болезненные, рвущие душу. Я проводил долгие часы в спальне, пытался читать. Однако думы не давали сосредоточиться, неодолимо влекли меня вперед, подталкивали к судьбоносному решению: изменить свое тело, чтобы наконец обрести гармонию души, рассечь плоть, дабы укрепить дух. Придется раздвоиться, как раздваивался брат Мартин, когда подвергал себя бичеванию. Я буду сам себе и врачом, и пациентом. Стисну зубы и постараюсь, чтобы рука, держащая скальпель, не дрогнула. Возможно, пациент во мне начнет терять сознание, но врач сумеет довести операцию до конца. Обрезание называют варварским, кровожадным обычаем: дескать, евреи и себя-то не щадят, не пощадят и других. Как говорил один священник, обрезание пробуждает жестокость, вот почему христиане, проповедуя любовь к ближнему, его не делают. Ну конечно, подумалось мне, видимо, из любви к ближнему они нас преследуют, возводят хулу и жгут заживо — наказывают за жестокость. Однако подобные злые мысли я старался от себя гнать, чтобы не уподобляться ненавидящим нас. Не это сейчас главное, главное — в полной мере восстановить связь с поколениями предков.

«Что же мешает мне сделать этот шаг?» — спрашивал я себя. И отвечал: сомнения. В Книге Царств говорится, что иудеи хотели отказаться от брит мила задолго до Христа и пророки строго осуждали тех, кто нарушал Завет. В Первой Маккавейской книге есть история тирана Антиоха Епифана, который запретил обрезать младенцев, но был сметен волной народного гнева. Несколько веков спустя запрет пытался ввести император Адриан, и это привело к восстанию под предводительством Бар-Кохбы. В шестом столетии его примеру последовал другой император, Юстиниан, однако еврейские общины ответили неповиновением. Разные времена, разные властители, но цель одна, хоть и скрытая: лишить иудеев своеобычия. И дело тут не в отвращении к пролитию крови — армии тиранов буквально топили в ней земли. Дело в глубокой неприязни к еврейскому народу.

Но почему же век за веком еврейские мальчики все равно рождаются с крайней плотью? Неужели Господь не мог вознаградить патриархов за самоотверженность и сделать так, чтобы их потомки появлялись на свет обрезанными? Я упорно искал ответ на этот вопрос и, кажется, нашел: а кто сказал, что знак избрания и союз, заключенный со Всевышним, — дармовая привилегия? За все, что хочешь получить честным путем, надо платить. Бог избрал народ Израиля, а народ Израиля готов идти на жертвы во имя Бога. Обе стороны берут на себя обязательства — это и есть договор. Во время пасхального седера я осознал: каждое новое поколение иудеев должно в точности следовать обычаям предков, быть как они, повторять их великую эпопею, говорить их устами: «Мы — рабы в Египте, мы свободны, мы переходим Красное море, мы получаем Закон». Начало Завету положил Авраам, а его потомки из рода в род этот Завет обновляют и подтверждают. Мое обрезание не менее важно, чем обрезание Исаака, Соломона или Исайи.

Я развязал пояс и взял в руку свой тайный уд. Оттянул крайнюю плоть, с которой предстояло расстаться во имя исполнения обязательства по Завету. Оценил чувствительность и продумал каждое действие: надо сесть на подстилку и зажать между ног плотную складку, чтобы крови было куда впитываться; инструменты, бинт, заживляющая присыпка и нитки для лигатуры должны лежать рядом. Все свершится этой ночью!

Я тщательно подготовился, зажег новые свечи, налил в кувшин ежевичной воды и проглотил рюмочку писко. Закрыл дверь и с грохотом задвинул засов: пусть домашние знают, что беспокоить меня нельзя. Потом разложил инструменты на столе, разделся и постелил на стул плотное покрывало. Пододвинул подсвечник поближе. Ну, пора начинать.

— Господь Бог мой, Бог Авраама, Исаака и Иакова, — прошептал я, — да укрепится этим знаком мой союз с Тобой и с Твоим народом.

Я провел ногтем по лезвию скальпеля: оно было гладким, без зазубрин, как того требовали правила, содержащиеся в книге Левит. Левой рукой оттянул крайнюю плоть, большим пальцем нащупал упругий край головки. Приставил скальпель к коже и аккуратно, точно опытный писарь, который проводит на листе ровную линию, начал делать надрез, стараясь вести лезвие вплотную к большому пальцу, чтобы случайно не задеть головку. Боль была невыносимой, но я сумел полностью сосредоточиться на работе. Крайняя плоть отделилась, я положил ее на блюдце и промокнул капли крови тряпицей, пропитанной теплой водой. Накладывать лигатуру не понадобилось, кровотечение не усиливалось. Я сжал член, но высвободить головку не удалось — мешали остатки прозрачной кожицы и уздечка. Чтобы довершить операцию, нужны заостренные ножницы.

Раздвоение личности было абсолютным: обычно стоны пациента не волнуют врача, а лишь вдохновляют. Конечно, больно, но ничего не поделаешь: если хочешь исцелиться, надо терпеть. Оттянув пинцетом оболочку, я отделил и ее, снова приложил мокрую тряпицу. Рана кровила на удивление слабо. Теперь надо присыпать заживляющим порошком и забинтовать.

— Господь Бог мой, Бог Авраама, Исаака и Иакова, я прошел брит мила и теперь полностью принадлежу к народу Израиля. Прими же меня и защити.

Я сделал еще глоток писко.

Спалось мне неважно. Донимала боль, но не покидало и чувство духовного обновления.

♦ ♦ ♦

Буря улеглась. Корабль выстоял, все остались живы. Дальше плавание проходило спокойно: ни штормов, ни пиратов.

Двадцать второго июля 1627 года Франсиско сходит на берег в Кальяо. Смотрит по сторонам, замирая при виде знакомых пейзажей. На нем грязный балахон из грубой ткани, и выглядит арестант не лучше облепленного мухами нищего, которого он принял за отца, когда много лет назад впервые ступил на портовые улицы.

Капитан галеона подписывает бумаги и сдает пленника офицерам: они доставят его в Лиму. Сколько раз Франсиско проделывал этот путь в студенческие годы!

112

Утром я смог нормально помочиться. Остались только небольшой отек да слабый зуд. Кровотечение прекратилось. Я сменил повязку, позавтракал и отправился в больницу, однако к полудню почувствовал усталость и вернулся домой вздремнуть.

Во дворе послышался голос сестры, и в голову мне пришла одна мысль. В тот же вечер, вполне оправившись после операции, я предложил Исабель съездить со мной в купальни, которые находились лигах в шести от Сантьяго. Мы оба нуждались в отдыхе. Сестра удивилась и в который раз стала восхищаться моей добротой.

Я сказал, что ни к чему уподобляться дону Кристобалю и тащить с собой обоз добра. Обойдемся малым. Отдохнем, побудем вместе, как брат и сестра. Эти купальни не были похожи на те, что находились в Чукисаке посреди высокого плоскогорья. Они располагались в зеленой долине, вдали голубели горы. Из-под земли бил термальный источник, и испанская чета, жившая поблизости, сдавала гостям комнаты в своей скромной усадьбе. Немногочисленные слуги следили за чистотой бассейнов, убирали комнаты и стряпали.

Я прихватил с собой несколько книг, бумагу и чернила. В душе окончательно созрело решение поговорить с Исабель начистоту. В конце концов, наши отношения не должны держаться на тонких ниточках недомолвок. Обрезание, как и следовало предвидеть, заставило меня забыть об осторожности. Я чувствовал себя уверенным и сильным, точно истинный католик после конфирмации. Надо только найти правильный подход. Однажды вечером, когда мы гуляли в тенистом саду, окружавшем усадьбу, я собрался с духом и заговорил о том, что составляло смысл моей жизни. О вопросе жгучем, точно раскаленный уголь.

— Исабель, наш отец…

Сестра сделала вид, что не расслышала.

— Ты меня слушаешь? Отец…

Она коснулась моей руки.

— Я ничего не хочу о нем знать. Не надо, Франсиско.

— Но ты должна!

Исабель отчаянно замотала головой, однако я не унимался:

— В Лиме мы проводили много времени вместе и говорили об очень важных вещах.

Сестра устремила на меня взгляд, полный боли, и стала невероятно похожа на маму в последние месяцы жизни.

— Отец сказал тебе, что выдал Хуана Хосе Брисуэлу? — презрительно бросила она.

— Выходит, ты тоже знаешь?

— Да кто же не знает!

— Но его пытали, живьем поджаривали. Искалечили ноги, он едва ходил.

— По грехам и наказание.

— Не говори так, ты же не инквизитор.

— Из-за него мы остались одни, из-за него потеряли старшего брата! — Исабель расплакалась. — Из-за него умерла мама.

— Папа ни в чем не виноват. Он столько вынес…

— А кто же, по-твоему, виноват? — Губы ее задрожали, лицо побледнело. — Мы, что ли?

— Главное не в том, кто виноват. — Я протянул сестре платок. — Позволь мне объяснить.

Она громко высморкалась и снова замотала головой.

— Ничего не желаю слушать!

— Мне нужна твоя помощь! — моими устами вдруг заговорил ребенок, жаждущий материнской ласки. — Исабель, от тебя зависит мое будущее. Я так одинок…

Сестра подняла глаза, в которых стояли слезы, погладила меня по плечу и растерянно спросила:

— Одинок? Не может быть! Ты что, поссорился с женой?

— Конечно же нет. Я счастливейший муж и отец, а теперь, когда вы приехали, сбылись все мечты. Но что-то все-таки не дает покоя, жжет огнем… Что-то, что важнее семьи…

Кажется, Исабель начала догадываться и зажала мне рот ладонью. Слезы покатились по щекам.

— Молчи! Господь был милостив к нам. И ты хочешь все пустить прахом теперь, когда жизнь наладилась?

Я поцеловал ей руку.

— Нет, сестренка, не наладилась.

— Почему? Ты заболел? — Она гнала от себя прочь страшную догадку.

Я нахмурился.

— Нет, не заболел…

Мы шли по извилистой тропинке. Тяжелое молчание окутывало нас грозовым облаком. Я должен был заставить сестру очнуться, отринуть страх, принять правду о нашем происхождении. Разорвать паутину предрассудков, опутавших ее душу Однако она ничего не хотела слышать.

— Отца примирили с церковью, но…

— Опять ты за свое! Прекрати!

— …но он не предал своей истинной веры и достоин восхищения.

— Замолчи, ради Бога, замолчи! — Она вскинула руки, словно защищаясь от удара.

— Он жил и умер иудеем!

Исабель заткнула уши.

Я обнял ее.

— Исабель, родная, не отталкивай меня…

Она вся сжалась.

— Чего ты боишься? — Я прижал ее к груди, стал гладить по голове. — Ты же сама все понимаешь.

— Нет! — Она содрогнулась от страха.

— Наш отец был честным человеком. Изуверы сломали ему жизнь.

Исабель посмотрела на меня с упреком.

— Зачем ты мне это рассказываешь? Мне, своей сестре!

Настала моя очередь изумляться.

— В ад меня хочешь за собой уволочь?! — Она отшатнулась от меня, как от злейшего врага.

— Да что ты такое говоришь!

— Франсиско, ты одержим дьяволом. — Казалось, сестра вот-вот бросится бежать.

Я схватил ее за запястье.

— Послушай же! Инквизиторы — вот настоящие дьяволы. Я верую в Бога, и наш отец хранил свою веру до последнего.

— Отпусти меня! Безумец!

— Нет, я не безумец. Я иудей!

Исабель приглушенно вскрикнула, попыталась вырваться, зажать уши.

Я встряхнул ее за плечи:

— Мне нужно было открыться тебе, мы же не чужие!

— Ради всего святого, отпусти! — Сестру душили рыдания.

Я снова обнял ее.

— Не бойся. Господь все видит и не оставит нас.

— Какой ужас! — проговорила Исабель, заикаясь. — Инквизиция преследует иудеев… Отнимает все имущество. Сжигает на кострах! — Она стала бить меня кулачками в грудь. — Ты не думаешь о нас, о собственной жене, о дочери!

— Нет, жена ни в коем случае не должна ничего знать.

— А я, значит, должна!

— Да, потому что ты тоже дочь Израиля. В твоих жилах течет кровь Деворы, Юдифи, Эсфири, Марии.

— Нет, нет!

— Я много раз прочел Библию от корки до корки. Пожалуйста, послушай. Там совершенно ясно говорится, что поклоняться изображениям нельзя, это оскорбляет Господа.

— Не может быть!

— И еще в Библии написано, что Бог един, а церковь утверждает, будто их три.

— Так учит Евангелие. В Евангелии каждое слово — правда.

— Нет в Евангелии ничего подобного! Да и не соблюдают они евангельских заповедей!

Исабель вырвалась и, цепляясь юбкой за кусты, бросилась к усадьбе. Я быстро нагнал ее и продолжал, задыхаясь:

— Разве кроткие наследуют землю? Разве утешаются здесь плачущие? Разве насыщаются алчущие и жаждущие правды? Разве милостивых милуют? Или пребывают в блаженстве миротворцы и изгнанные за правду, как наш отец? Да церковники самого Христа давно забыли! — Я воздел руки к небу. — Ведь Иисус сказал: «Не думайте, что Я пришел отменить Закон или Пророков. Не отменить Я пришел, а исполнить». А они говорят, будто Закон мертв.

Исабель внезапно остановилась. Ее лицо, распухшее от слез, налилось гневом.

— С пути меня сбить стараешься… — Она тяжело дышала. — Тебя бес попутал. Я ничего, слышишь, ничего не хочу знать о мертвом законе Моисея.

— Ты имеешь в виду Закон Господа? По-твоему, он тоже мертв?

— Я верую в Закон Иисуса Христа!

— Или в то, что они называют законом Христа? И его именем пытают, заставляют предавать друзей, сжигают заживо? Ты что, не понимаешь, что инквизиторы хуже язычников?

Сестра снова бросилась прочь. Я не отставал, продолжал рассказывать, цитировал Писание, сравнивал пророчества с реальностью. Слова сыпались на несчастную, как удары хлыста. А она захлебывалась слезами, отмахивалась, спотыкалась, втягивала голову в плечи. И все бежала, бежала, точно испуганный ребенок, застигнутый градом, пока не укрылась в своей комнате.

Я постоял на пороге, сердце бешено колотилось. Послушал, как рыдает сестра. Хотел дождаться, когда она успокоится, и постучать, но передумал и вышел в сад: пусть выплачется. И зачем было так надсаживаться! Исабель — натура трепетная, боязливая, свято верящая всему, что ей вбили в голову. Годы монастырского воспитания не просто стерли из ее души любовь к отцу, но превратили эту любовь в ненависть. Мои страстные речи не попали в цель. Следовало действовать тоньше, терпеливее, дать ей время привыкнуть, а не вываливать все разом.

Я мрачно брел по тропинке. На землю опустилась ночь, звездный свет разбудил мириады светлячков, они зазывно мигали в темноте. Вдруг, как в детстве, подумалось: а что, если это тайные письмена? Я изловчился и поймал живую звездочку, залюбовался на тихий свет, сочившийся меж пальцев, почувствовал, как крошечные лапки отчаянно щекочут ладонь. И отпустил: пусть возвращается в родную стихию, в свою многотысячную семью. Что за дело козявке до наших терзаний!

На следующий день Исабель старательно избегала меня, даже не поздоровалась. Ее лицо осунулось и пожелтело. Днем под дверью моей комнаты обнаружилась короткая записка: «Я хочу вернуться в Сантьяго».

♦ ♦ ♦

В Лиму узника доставляют поздно ночью, когда все горожане спят. Даже в темноте Франсиско узнает знакомые улицы. Вот и грозный дворец инквизиции, над входом надпись: Domine Exurge et Judica Causa Tuam.

Узника ведут вдоль мрачной стены и останавливаются у крыльца с колоннами, между которых застыли часовые. Это жилище тюремного смотрителя. Все знают, что его подвалы сообщаются с тайными застенками. Пленнику велят спешиться и вталкивают в дверь.

113

Я глубоко заблуждался, полагая, что в душе Исабель всколыхнутся какие-то дремлющие чувства. Между нами выросла стена, и не было на свете слов, способных ее пробить. Внезапные откровения сокрушили сестру, напугали до полусмерти. Она так и не оправилась от удара, перенесенного в юности; все несчастья, павшие на нашу семью, считала карой за грехи отца и не желала быть наказанной снова. Иудействующий состоит в сговоре с сатаной, поэтому устами моими глаголило само зло, а душа находилась в плену темных сил. Ужасно! С того вечера она смотрела меня как на чужого, перестала разговаривать, а встретившись глазами, испуганно отводила взгляд.

Мы вернулись в Сантьяго. На следующий день на полу своей спальни я увидел письмо. Поднял его, узнал аккуратный почерк и воспрянул духом: неужели Исабель начала прозревать и готова вернуться к разговору? Я схватил стул, сел и принялся читать. Увы, надежды не оправдались. Сестра молила меня одуматься, ради всего святого избавиться от заблуждений, помрачивших мой разум, и навсегда забыть опасные бредни.

Но может быть, еще не все потеряно? А вдруг эта страстная отповедь говорит о тайной борьбе, начавшейся в ее сердце? Исабель — женщина ранимая, любящая. Она пережила тяжелые потрясения, она напугана. Гневная реакция вполне естественна, но возможно, со временем сквозь гнев и отчаяние проклюнутся ростки понимания, а там и согласия. Если бы мои речи не затронули какие-то струны в ее душе, никакого ответа бы не последовало. Видимо, некий сдвиг все-таки произошел. То, что я наговорил тогда в купальнях, должно подействовать, как иерихонские трубы: дунь еще раз, и стены падут.

Я обмакнул перо в чернила и принялся за дело. Нужно спокойно и подробно все объяснить, пролить свет на каждую деталь. Доказать, что нечистому служат не гонимые, а гонители, душители, а не их жертвы — люди образованные и думающие. Вспомнить историю, рассказать о мучениках, о мудрецах, о великих деяниях. О том, как важно вернуться к истокам. Я писал, что стараюсь быть последовательным: пощусь, соблюдаю субботу, обращаюсь с молитвами к Господу. Что уже год как не исповедуюсь у иезуитов (хоть они куда умнее других священников), а напрямую рассказываю о прегрешениях Всевышнему.

Я перечел свое письмо на пяти страницах, исправил кое-какие неточности и аккуратно его сложил. Хорошо получилось. Похоже на послание влюбленного, изливающего на бумаге страстные чувства. Теперь надо найти сестру. Она была во дворе.

— Вот, держи, — сказал я. — И прочти внимательно.

Исабель подняла на меня покрасневшие от слез глаза, но письмо брать не стала.

— Поверь, в нем взвешено каждое слово, — я старался говорить как можно спокойнее.

Пришлось взять ее за руку, разжать стиснутые пальцы и вложить в них листы.

— Пожалуйста, обдумай все, прежде чем ответить. Поговорим через три дня.

Взгляд сестры был полон страха и безмерной муки. Она вся как-то съежилась, ссутулилась и молча пошла прочь. До чего же ей тяжело! Страдание сделало Исабель похожей на маму, раздавленную бедами. Я шагнул следом, чтобы обнять и утешить ее, но она бросилась бежать и закрылась в своей комнате.

Господи, поддержи ее, дай силы прочесть, вникнуть и понять, молил я. Дай смелости продолжить разговор!

Пустые мечты. Исабель была не в состоянии рассуждать спокойно. Одна только мысль о том, чтобы усомниться в догмах, за многие годы накрепко вбитых ей в голову, приводила ее в ужас. Любой намек на протест против сил, которые разрушили нашу семью, вызывал панику. Потом, когда было уже слишком поздно, я узнал, что, оставшись одна, Исабель безутешно разрыдалась. Всхлипывая и сморкаясь, развернула письмо, пробежала глазами первые строчки и поспешно скомкала. Какое кошмарное богохульство! Она проплакала до обеда. Потом умылась, кое-как привела себя в порядок и прошлась по саду. Заглянула на кухню, послала служанок за овощами, опасливо оглядевшись, достала из кармана ненавистные бумажки и, не читая, бросила в огонь. Они почернели, стали корчиться в пламени, точно живые, покрылись кроваво-красными прожилками. На какое-то мгновение Исабель почудилось, будто в печи сгорает лапа Вельзевула.

Однако легче почему-то не стало. На сердце лежал камень. Я сказал сестре, что от нее зависит мое будущее. То были не просто слова: теперь в руках этой слабой женщины находилась судьба родного человека. И о чем я только думал, зачем сделал этот непоправимый шаг? Сложный вопрос… А зачем Иисус, не таясь, пришел в Иерусалим, где Его поджидали римские палачи? Почему не удержал Иуду, когда он покинул пасхальную трапезу и отправился звать стражников? Не завел ли и я разговор с сестрой, подспудно желая попасть в застенки инквизиции? Не сам ли заставил несчастную стать моим Иудой, чтобы приблизить решающую битву? Чтобы предстать наконец перед нынешними иродами, каиафами и пилатами и доказать, что загнанный иудей куда ближе к Спасителю, чем все инквизиторы, вместе взятые.

Исабель маялась и молилась. Страшная тайна жгла ее раскаленным железом. Хоть бы поделиться с кем-нибудь, облегчить душу! Конечно, сестра помнила предостережение: «От тебя зависит мое будущее». Но брат уже ступил на путь, ведущий к погибели, и мог утащить за собой других. Она бросилась к Фелипе, однако на полдороге остановилась, постояла, ломая руки, тяжело вздохнула и повернула назад. Но до дома не дошла: нет сил одной нести этот крест. Так Исабель металась взад и вперед, пока окончательно не выбилась из сил. Несколько часов спустя сестры сидели обнявшись и горько плакали. Беда снова обрушилась на нашу Богом проклятую семью.

— Что же нам делать?! — в отчаянии воскликнула Исабель.

Фелипа некоторое время прохаживалась по келье, нервно теребя четки, а потом проговорила голосом, охрипшим от рыданий:

— Поступить по совести.

Исабель, дрожа, посмотрела на нее, а Фелипа продолжала:

— Я обо всем расскажу своему исповеднику.

♦ ♦ ♦

Франсиско бросает последний взгляд на темные улицы Городи Королей, царства мнимой свободы. Гордо вскинув голову, переступает порог и нисходит в ад.

Загрузка...