Алан Ислер Живое свидетельство Роман

Посвящается Джилл Колридж и Дэну Франклину — и, как всегда, Эллен

1

«Профессор получил пулю в порнопритоне!» Такой вот броский заголовок в «Ивнинг пост», черные буквы вопят, разметавшись по первой полосе. Стэн Копс — совсем уж неожиданно — стал нью-йоркской сенсацией. Для этого понадобилось получить пулю в грудь, но имя Копса стало, пусть и мимолетно, известно — чего прежде его биографы добиться не могли. «Поди прикинь», как некогда говаривали в его родном Бруклине.

Нынче слово «гений» используют без разбора, могут так назвать не только какого-нибудь Леонардо или, скажем, Шекспира, Витген- или Эйнштейна, но и модного шеф-повара или комика. Термин обесценился, потерял блеск, уподобился, по памятному сравнению Фаулера, некогда блестящей монетке, прошедшей через множество рук и побывавшей во множестве карманов. Но при всем при этом меня так и тянет назвать Стэна Копса именно так. Вот человек, который, на мой взгляд, и есть гений, гений посредственности, великан среди карликов в этой густонаселенной области.

Возможно, отец Тристрама Шенди все-таки был прав: существует некое «магическое влияние», которое имя оказывает на характер ребенка, определяя его нрав и поведение. Копса назвали Стэном, это имя стоит на титулах его книг, им подписаны его научные и журналистские статьи. То есть Стэн — это не уменьшительное имя для близкого круга, не сокращенная форма от некогда аристократического «Стэнтон», по-джойсовски экстравагантного «Станислаус»[1] или даже вполне ожидаемого «Стэнли». Мне приходит на память единственный Стэн — один из пары Лорел Харди[2], но и насчет него я не очень уверен. Стэн — имя, навевающее жуткую скуку, на эти плечи так и хочется накинуть плащ, который Скука в «Дунсиаде»[3] Поупа скидывает лишь однажды.

С Копсом я познакомился три с лишним десятка лет назад. Его тогда назначили старшим преподавателем английской кафедры колледжа Мошолу, в те времена самого престижного заведения в составе Городского университета Нью-Йорка. А я был приглашенным писателем, с контрактом на два года. Мой первый роман «Залечь на дно» был напечатан за год до этого в Англии, прессу получил хорошую, но продавался плохо. Один из членов комиссии Мошолу по персоналу и бюджету, читавший если не сам роман, то литературное приложение к «Таймс», предложил мою кандидатуру, поскольку с творческими личностями в колледже было слабовато. Декан английской кафедры послал мне — через моих издателей — письмо, где спрашивал, заинтересован ли я и считаю ли себя достаточно квалифицированным, чтобы преподавать «на университетском уровне». В моем послужном списке были степени бакалавра и магистра, полученные в Лидсе, штук пять рассказов в журналах, уже почивших в бозе, и рецензия на роман Кингсли Эмиса в «Ревьюерз ревью», демонстрировавшая мое умение писать резко и язвительно. Признаю, негусто, но Мошолу получил меня почти задаром. А для меня это был шанс повидать Америку. Да и работу получить было кстати.

Эти два года обстоятельства сводили нас вместе. Мы оба были новичками в кампусе, оба присматривались. Впрочем, Копс, в отличие от меня, рассчитывал сделать там карьеру — естественно, до того, как получит приглашения от более солидных заведений — из Гарварда, Принстона или, скажем, Йеля. Он намеревался как можно быстрее «стать более заметным на академическом горизонте». Поэтому ему следовало торопиться, вот он и торопился, чем сразу же заслужил неодобрение коллег. Со старшими сотрудниками кафедры и с руководством колледжа он общался не без подобострастия, с раболепием, которое указывало на смирение, однако предполагало и гордыню. На заседаниях кафедры он вел себя так, словно это были семинары в магистратуре: демонстрировал энтузиазм, интеллект и — что из скромности лишь подразумевалось — превосходство в научной сфере. Пожизненной должности он еще не получил, но кичился собранием своих статеек, выступлениями на научных конференциях и первым из опубликованных им научных опусов в книге «Долина теней. Охота на призраков у Теккерея и Холмана Ханта»[4] перед такими же еще не получившими пожизненной должности, но менее плодовитыми коллегами. Там шла настоящая война, и Копс — боец по натуре — готов был штурмовать крепость. Сам я с ним вполне ладил. Я, видите ли, не представлял для него угрозы и ни в каком смысле соперником ему не был. Контракт на два года, затем я исчезну.

Собственно, я считаю, что главной его проблемой был его облик — манера держаться и внешность, а с ними он, бедолага, ничего не мог поделать. Поразительно, насколько неверное они могут производить впечатление. «Вот как обманчив внешний вид людей!»[5] У одного моего знакомого, помимо его воли, на губах блуждает улыбка, глаза добродушно прищурены, даже если он чем-то расстроен. И пусть он говорит что-то скорбное, выглядит он всегда жизнерадостно. Такие люди к себе располагают. В их обществе у всех поднимается настроение. Но у Стэна мышцы лица устроены так, что он кажется хитрым пронырой, из тех, кто всюду пролезет без мыла. Что производит такое впечатление, сказать трудно. Он невысокого роста, косматый, с бородой. Из-за густой черной шевелюры и бороды он в те годы походил на миниатюрного, пусть и отлично вышколенного, но неандертальца или сатира. Губы у него пухлые, когда приоткрыты, видны крупные квадратные зубы, и парочка передних выпирает. Когда он с тобой разговаривает, его глаза за толстыми стеклами очков щурятся, что придает ему заговорщицкий вид. К тому же, быть может, пытаясь избавиться от разномастного языкового наследия паренька из Бруклина, он облекает самые обычные высказывания в «академическую» форму и разговаривает на совершенно искусственном витиеватом арго, который так приветствуется многими учеными журналами — во всяком случае, в те времена он пользовался им на всех публичных мероприятиях, но в беседах с глазу на глаз не всегда. Фигура у него подтянутая, чего он добивается, как мне довелось узнать, фанатично соблюдая строжайшую, чуть ли не до голодовок, диету. Хуже всего то, что он подходит слишком близко, вторгается в пространство собеседника. Короче, хоть его собственной вины в этом нет, его довольно просто невзлюбить.

Стэн знал, что его невзлюбили, не понимал только почему. Как-то днем он поделился со мной своими опасениями в кофейне «У Космо», где в те времена собирались все интеллектуалы и эксцентрики Верхнего Вест-Сайда, и посему туда ходили других посмотреть и себя показать. Там в темных уголках сидели те, кто продвигал и опровергал все веяния американской мысли: авторы «Партизан ревью», философы-марксисты, сионисты из Старого Света, стареющие профессора Колумбийского университета и их обворожительные поклонницы из Барнарда[6], даже пара-тройка поэтов, например Макс из Морнингсайда, местный сердитый битник, — время от времени он, возвысив голос, читал фальцетом свои вирши посетителям «Космо». Стэн ходил туда со времен магистратуры.

По четвергам мы с ним заканчивали в одно время, а поскольку жили мы оба в Верхнем Вест-Сайде, Стэн частенько подбрасывал меня до Манхэттена. Однажды он предложил зайти выпить кофе и познакомил меня с «Космо».

— Здесь бывает Диана Триллинг, — сказал он, показывая на пустовавший столик. — А еще Филип Рав, Ханна Арендт[7], Норман Ривкин. Посмотри, в том углу обычно сидит Сало Барон, историк, и ребята из ТСО. — Заметив, что я озадачен, он пояснил: — Из Теологической семинарии объединения[8].

— Ты действительно видел здесь кого-нибудь из этих людей? — спросил я.

— Ну, нет. Не совсем. Один раз я входил, а Норман Ривкин выходил. Но они сюда ходят, это все знают.

Кофе в «Космо» был по тем давнишним временам вполне приличный. Разумеется, никаких вариантов, разве что с молоком или со сливками. Ни тебе без кофеина, ни эспрессо, ни латте, ни каппучино и так далее — ничего из того смехотворного разнообразия, к которому нас приучили заведения вроде «Старбакса». Но по сравнению с тем, что обычно подавали в нью-йоркских кофейнях, кофе в «Космо» был особый: густой, с крепким запахом, почти венский — последним он напоминал самого Космо, благодушного беженца из Австрии, кудрявого толстяка с вечно озадаченным лицом, почти двойника С. 3. «Обнимашки» Сакалла — кто постарше, его может помнить, он сыграл множество эпизодических ролей в голливудских фильмах сороковых.

Стэн сидел в задумчивости над своим кофе, все помешивал его и помешивал. А потом вдруг вскинул голову, взглянул на меня — глаза за толстыми стеклами очков хитро прищурились.

— Боб, ты ходишь к аналитику?

— Меня зовут Робин, — поправил его я ледяным тоном. — Не Боб, не Бобби, не Робби, а Робин.

Думаю, именно тогда я и вступил во все ширящиеся ряды тех, кто невзлюбил Стэна.

Я часто замечаю, что какая-нибудь с виду незначительная деталь может навсегда изменить отношение к человеку. Однажды, на склонах Давоса, я увидел, что нос моей тогдашней возлюбленной покраснел, а на его кончике висит прозрачная капля, и тут налетевший ветер сдул ее, она упала — шмяк! — мне на перчатку, я невозмутимо отвернулся и другой рукой показал — якобы восхищаясь — на лыжника у подножья склона. Мне хотелось избавить нас обоих от неловкости и дать ей время достать носовой платок. Антония была молода, несомненно умна и красива. Мы, полагаю, были влюблены. Собственно говоря, я намеревался в конце этого короткого зимнего отпуска сделать ей предложение, а она, по всей видимости, этого ждала. Но я ничего не предложил, мы вернулись в Лондон, и все вроде бы было хорошо. Однако после того дурацкого швейцарского эпизода наши отношения становились все натянутее. Мы все больше отдалялись друг от друга и наконец расстались. Но только после того, как она — на ее нижних веках дрожали капли, как тогда, в Давосе, — спросила меня, что у нас пошло не так. («Мы были так счастливы, Робин!») Ну разве мог я все ей рассказать?


(«Однажды, на склонах Давоса…» До чего напыщенно! Создает совершенно ложное впечатление. Я в ту пору был не то чтобы без гроша, но точно уж не мог — в смысле финансов — вести тот образ жизни, который подразумевает эта фраза. Мы с Антонией оказались в Давосе не потому, что стояли на той ступеньке социальной лестницы, где находятся люди, выезжающие «на короткие зимние каникулы» в такие модные места, а потому, что она каким-то чудесным образом заняла первое место в конкурсе для рекламы зимней спортивной экипировки. Анкета выпала из женского журнала: она читала его в салоне красоты, ожидая, когда Дорис сотворит чудеса над ее волосами. Антония всегда была суеверна и внезапное появление анкеты сочла знаком — как карту Таро, что открывается не по воле случая, а исключительно силой предупреждающей судьбы.

Даже то, как я упомянул, почти вскользь, имя Антонии, может ввести в заблуждение. Что вы себе представили? Быть может, девушку из аристократической семьи? Фамилия ее Форчайлд, ее отец, Бэзил Вощило, в годы войны находился в Великобритании, был сержантом Польских вооруженных сил в изгнании, в 1945 году решил здесь поселиться и переделал свою фамилию на английский манер, дослужился после войны до начальника цеха на лакокрасочной фабрике, и они с женой, урожденной Энид Госсен, произвели на свет семерых детей, старшей была Антония.)


— У ты какой обидчивый! — сказал Стэн. — Я что, нарушил какое-то нам, простым смертным, неизвестное английское табу? Ну ты уж прости, лады? Так как? Я про психоаналитика. Слушай, я не хочу тебя пытать. Просто скажи, да или нет.

— Да я же только с банановоза. Не было времени обзавестись приличным нью-йоркским неврозом.

— Я уже много лет хожу.

— И что, стал лучше?

— Главное — почему я хожу.

Стэн отхлебнул кофе и умоляюще посмотрел на меня поверх чашки.

Я наживку не заглотил.

— Робин, люди меня не любят. Впервые я это заметил в старших классах. Может, и раньше так было. Но ты наверняка видел это в колледже, особенно на заседаниях кафедры. Ведь я прав? Что бы я ни говорил, я чувствую враждебность, молчаливую насмешку, а еще эти понимающие улыбочки: мол, глянь, вот он опять. Робин, ну почему так? Я даже думал, может, завидуют?

Я продолжал молча сидеть, уткнувшись в чашку с кофе.

— Родители меня тоже недолюбливали. Им куда больше нравился мой братик, Джером, чтоб ему пусто было, он важная шишка — адвокат, при деньгах.

Я по-прежнему предпочитал хранить молчание.

— Робин, а тебе про меня что-нибудь рассказывали?

— Бога ради, я тебя умоляю!

— Так, может, ты с ними заодно, а, Робин? Ты уже на их стороне? Я что, с врагом разговариваю?

Я как мог уверил его в обратном, смущаясь при том куда сильнее, чем мне свойственно, и за свою доброту получил приглашение на ужин в субботу.

— Увы, у меня на субботу билеты в «Метрополитен».

— А что дают? — недоверчиво прищурился Стэн.

Cosi fan tutte[9]. — Ответ у меня был наготове. К счастью, все вышло вполне правдоподобно: я пытался, хоть и безуспешно, раздобыть билеты именно на этот спектакль.

— А-а-а, ну понятно. Ну, тогда через субботу. Хоуп мечтает с тобой познакомиться.

Я был обречен.


Многое из того, что я рассказал о Стэне (во всяком случае, тон моего изложения), возможно, окрашено стародавней завистью. Разумеется, я рассказал вам правду — ту, какой она мне тогда виделась. Но будет справедливо признать, что я не беспристрастен. Саския досталась ему, а не мне. Но до Саскии еще дело не дошло. Тогда у него была только Хоуп.

* * *

Броский заголовок на всю первую полосу «Ивнинг пост», привлекший мое внимание, относился не только к короткому экстренному сообщению. Внутри было продолжение, правда, только на шесть строк — больше истекавший кровью и пребывавший в шоке Стэн не успел сообщить первому полицейскому, который прибыл на место происшествия. «Стэн Копс, заслуженный профессор кафедры английского магистратуры искусства и науки Городского университета Нью-Йорка, получил ранение в грудь. Выстрел, возможно случайный, был сделан неизвестным на пороге книжного магазина и массажного салона для взрослых „Усталый путник“ на Десятой авеню, между 45-й и 46-й улицами. Его срочно доставили в больницу Рузвельта, есть надежда, что рана не смертельна».

Я был в Нью-Йорке, где начинался мой тур с новой книгой — по семи городам, с конечным пунктом в Лос-Анджелесе. Мой роман «Свежий ветер» только что вышел в Америке, и отзывы здешних критиков во многом совпали с отзывами их английских коллег. После поездки я собирался провести пару недель со старыми друзьями в Малибу. Короче, времени между встречей с читателями в Нью-Йорке и отлетом в Чикаго было в обрез, и я не успел подробнее разузнать о состоянии Стэна. Однако я позвонил Майрону Тейтельбауму, специалисту по англосаксонской литературе, с которым был знаком еще по Мошолу, и, что смог, выяснил. В ту пору Майрон еще не получил постоянной должности, а теперь дослужился до декана английской кафедры. Мы обменялись любезностями, и я спросил его, какие есть новости про Стэна.

— Про какого Стэна?

— Про Стэна Копса. Ты что, не видел «Ивнинг пост»?

— Если ты про то, читал ли я «Ивнинг пост», то с гордостью сообщаю: не читал. Стэн, что, статью им написал? — Он хохотнул. — Чего рано или поздно следовало ожидать.

Я рассказал ему, что в Стэна стреляли.

— Ты серьезно? Ого! И кто? Студент?

Я рассказал все, что знал.

— В «порнопритоне»? Ты меня разыгрываешь, да? Нет, правда, ты шутишь? Так, милый, дай дух перевести! Ой-ей-ей! — Тейтельбаум быстро взял себя в руки. — Ужас какой, кошмар! Никому такого не пожелаешь. Но он выкарабкается?

— В «Пост» написали, что должен выжить.

— Слава богу! Его в Рузвельта отвезли?

— Судя по «Пост», да.

— Ты знаешь, что Энтуисл заказал ему свою биографию?

— Знаю.

— Одному богу известно, почему. А может, и ему неизвестно.

— Слушай, я позвоню тебе через пару дней. К тому времени, надеюсь, ты что-нибудь выяснишь. Договорились?

— Конечно, конечно, дорогой! В секс-шопе? Вот это да! Ой-ей-ей!

* * *

В те далекие времена у Стэна была квартира на Западной 84-й, к востоку от Бродвея. Я был пунктуален — уже понял, что в Америке пунктуальность, особенно если речь об ужине, почитается за добродетель. Дверь в квартиру словно чудом оказалась открыта, передо мной был длинный коридор, ведший, по-видимому, в ярко освещенную гостиную. До меня донеслась бодрая мелодия концерта для флейты Хоффмайстера[10]. Где-то на уровне моего бедра раздался голос:

— Привет, я Джейк.

Я опустил глаза и увидел мальчика в наглаженных брючках и футболке с надписью «Воспитание или питание?».

— Привет, Джейк!

— А вы?… — спросил он настороженно.

— Я Робин, друг твоего папы.

— Тогда понятно, проходите. — Он неуклюже повел рукой — так, наверное, его учили в театральном кружке. — Мама приводит себя в порядок, а папа пошел купить еще газировки, но тетя Филлис уже вас ждет. Папа сказал, она будет на сегодня вашей парой.

— Джейк, что ты такое говоришь! — Тощая дамочка с землистым лицом и ярко накрашенными губами хмуро и очевидно нехотя встала, отложив кроссворд и карандаш, с кресла. Наряд у нее был экзотический — оранжевая бархатная юбка в пол и мохнатая пестрая кофточка — в нем она походила на тропическую птицу. — Здравствуйте, я — Филлис Рот, сестра Хоуп. Не слушайте Джейка.

Мы оба явно не понравились друг другу с первого взгляда.

— Очень приятно. Я — Робин Синклер. — Она взглянула на протянутую мной руку со смесью удивления и подозрения, но все-таки решилась ее пожать. — Кажется, я пришел слишком рано.

— Нет-нет, вы вовремя. Стэн объяснил, что англичане опаздывают на полчаса, не меньше, поэтому вам он сказал приходить в семь тридцать, а остальным — от восьми до половины девятого. Похоже, он просчитался, — выдавив из себя усмешку, обратилась она к моему подбородку. — Выпьете что-нибудь? — Она показала на буфет со всем, что положено.

— Виски, пожалуйста.

— Со льдом?

— Нет, чистый.

— Вы уж тогда лучше сам себе наливайте. Я всегда теряюсь, когда безо льда. То много налью, то мало.

Я плеснул себе неразбавленного.

— А вы что будете?

— Я пойду посмотрю, что там Хоуп копается.

И она выскочила из комнаты, словно спасаясь от погони.

— И что вы преподаете, Робин?

Мальчишка снова возник передо мной. По-видимому, он ходил и на другие развивающие занятия — по умению вести светскую беседу.

— Литературное мастерство.

— Но разве можно, — с серьезным видом спросил он, — научить литературному мастерству?

— Джейк, сколько тебе лет?

— Восемь, скоро будет девять.

— Что ж, ты достаточно взрослый, чтобы знать правду, — ответил я, — но пусть это останется нашей тайной. — Я наклонился и шепнул ему на ухо: — Нет, литературному мастерству научить нельзя. Я мошенник. Но ты не бери это в голову. Если сохранишь мою тайну, об этом никто не узнает.

Наша беседа прервалась, поскольку появилась хозяйка — возбужденная, запыхавшаяся, каждое ее движение предварялось позвякиванием бесчисленных серебряных браслетов на пухлом запястье. Насколько сестра ее выглядела тощей, настолько она — толстой, или даже еще толще, но определить это было трудно, так как на ней был балахон, возможно, ее же производства, поскольку он был того же материала и тех же расцветок — полосы лилового и сизо-голубого с проблесками золотой нити, — что и покрывало в квартире, которую я снимал на 87-й улице. Несмотря на двойной подбородок, она была хорошенькая, ножками в домашних туфельках перебирала весьма изящно.

— О, профессор Синклер! Можно, я буду звать вас Робином? Как же обидно, что я не успела вас встретить! Ну что я могу сказать? Простите-извините. Я читала вашу книгу. Боже, это что-то! Джейк за вами поухаживал? Господи, а где же Филлис прячется? Не волнуйтесь, она вот-вот появится. Вы с ней наверняка поладите, я это чувствую. Куда же Стэн запропастился? Он мне столько о вас рассказывал, Робин! Знаете, я просто обожаю Англию. Мы со Стэном провели там медовый месяц. А, слышу ключ в замке. Стэн! Стэн! Боженьки, где ж ты был? Робин уже здесь.

Появился Стэн, сияющий, вспотевший, в джинсах и клетчатой фланелевой рубашке — то есть одетый еще не для гостей. Одной рукой он прижимал к груди бумажный пакет, в другой был пакет со льдом.

— Робин, привет! Через пару минут я к вам присоединюсь.

И он вышел — видимо, направился сначала на кухню.

Тишину прервал звонок домофона.

— Джейк! — крикнула Хоуп. — Умница моя, ты будешь открывать всем дверь.

Вскоре Джейк привел Майрона Тейтельбаума — он тогда еще был молод и не получил постоянную должность — и его жену Роду. В те времена у Майрона еще были пшеничные волосы копной, на манер Харпо Маркса[11], и пышные усы. Он уже был почти готов пуститься в исследование собственной сексуальности — я имею в виду его скандальное заигрывание с гомосексуальностью, завершившееся его «выходом из шкафа», в котором он, сам того не подозревая, все это время просидел. Выход получился столь экстравагантным, что его прозвали Повелителем Мух. Впрочем, в тот период данью эпохе, в которой мы жили, у него были лишь ярко-желтый шарф на шее и хипповские бусы, на которых болтался crux ansata[12]. Рода была худая, тусклая и нервная. Их роман начался еще в университете, для обоих это был первый сексуальный опыт, и они сочли брак единственно возможным следствием столь дерзкого поступка.

— Что-нибудь выпьете? — рьяно взялась за роль хозяйки Хоуп. — Майрон!

— Мне «Кровавую Мэри», пожалуйста.

— Отлично. Джейк знает, что это такое. Рода, а ты?

— Я? Да, конечно! Милый, а что я пью?

Майрон возвел глаза к потолку.

— Боже ты мой, чего ты только не пьешь. Да все, что предлагают.

— Лапа, прекрати! Джейки, мне капелюшечку джина с тоником.

Тут внезапно возник Стэн, бодрый, одетый в академическом, еще не утратившем актуальности стиле — серый твидовый пиджак «в елочку», серые брюки, белая рубашка, полосатый галстук. Уже легче. На руке у него висела Филлис, заглядывавшая ему в глаза.

Некоторое время мы болтали, жевали, прихлебывали. Филлис старательно поворачивалась ко мне спиной. Рода — она, чтобы удобнее было подливать, держалась поближе к столику с напитками, — вдруг воскликнула, взмахнув рукой со стаканом так, что плеснула немного на паркет:

— Какая чудесная квартира! Говорила я Майрону, надо было снимать на Манхэттене. К чертям Нью-Джерси!

— Ужин подан, — поспешила сообщить Хоуп.

На столе были расставлены карточки с написанными от руки именами. Мы расселись по своим местам. Перед каждым стояла тарелка, где на подушке из салата возвышалась небольшая горка рубленой печенки.

Джейк наклонился к матери и громко шепнул ей на ухо:

— У меня в комнате, в шкафу, мужчина. Вдруг он опасен?

— Милый, не говори ерунды. Ой, Джейк, ты посмотри, который час! Пора пожелать всем спокойной ночи. Можешь почитать полчаса перед сном.

Хоуп встала.

Мы все от души пожелали Джейку спокойной ночи. Хотелось добавить «наконец-то». Я всегда терпеть не мог детей, которые общаются со взрослыми как с равными.

Хоуп извинилась и пошла проверить что-то на кухне.

— А вы, пожалуйста, ешьте! Я на минуточку.

Но отсутствовала она куда дольше. Мы уже давно доели печенку, когда она вернулась. К тому времени Рода единолично расправилась с половиной бутылки поданного к столу дешевого вина. Разговор тянулся вяло. Сидевшая справа от меня Филлис устало спросила, как я обживаюсь в Америке, но едва я приступил к своему обычному ответу, она обратилась к сидевшему напротив Майрону и спросила, видел ли он новую выставку в МоМА[13]. Видимо, она считала, что беседовать — значит задавать вопросы.

Хоуп, которая первую перемену блюд пропустила, принялась собирать тарелки.

— Ой, боже мой, Стэн! Вот уж рассеянный профессор! Ты же забыл зажечь свечи!

Свечи были воткнуты в оплетенные соломой бутылки из-под кьянти. Стэн наклонился, чтобы их зажечь.

— Господи! — буркнула Рода и икнула, прикрыв рот. — Только не надо религиозных церемоний и ритуалов! Я ими сыта по горло.

— Рода, это же шабат, — раздраженно одернул ее супруг. — Господи Иисусе, имей хоть каплю уважения. Ты в еврейском доме. Не все мы забыли свои корни.

— Да это вообще ни при чем, — сказал Стэн. — Шабат начался на закате. Впрочем, для нас это неважно. Религию я оставил на долю родственникам, благослови их Господь. — Он со значением усмехнулся. Чтобы дать нам понять: парадокс не случайный, а намеренный, образчик игры его ума. — Свечи исключительно для украшения. Хоуп считает, что так романтичнее.

— Я за это выпью! — сказала Рода и повернулась ко мне. — Плесните-ка мне еще, дружок!

Подали куриный бульон, в каждой тарелке плавало по гигантской клецке из мацы. Это блюдо Рода проигнорировала — она сосредоточилась на стоявшей перед ней очередной бутылке кислятины. Ее муж, пытаясь отломить кусок клецки, забрызгал ей платье, и она, пошатываясь, ринулась в ванную, чтобы жирные капли окончательно не испортили ее лучший наряд.

— Мы со Стэном обожаем Лондон, — обратилась ко мне через стол Хоуп. Она оглядела присутствующих, давая понять, что делится этим сообщением со всеми.

— Понятное дело, кто его не любит? — весело подхватил Майрон. — Мы же с английской кафедры.

— Мы там провели медовый месяц, — продолжала Хоуп. — Никогда не угадаете, где мы останавливались. Стэн такой романтик!

— Кому-нибудь добавить супа? — спросил Стэн. — Хоуп, милая, никому не интересно, где мы останавливались. Пора подавать следующее блюдо. Родная, давай сосредоточимся на этом.

— Мы жили в отеле «Стэнхоуп» на Стэнхоуп-клоуз. — Она обвела глазами стол, словно призывая это оспорить. — Стэн-Хоуп, понятно? Там было изумительно. Мы бы мечтали туда вернуться. Робин, вы знаете «Стэнхоуп»?

К своему стыду, я его знал. Одна из тех захудалых гостиниц, которые организуют, объединив несколько дешевых домов, в каких обычно живут небогатые клерки. Я там останавливался примерно в то же время, что и молодожены Копсы. Я тогда только что получил мало на что годный диплом магистра и переехал из Лидса в Лондон, намереваясь засесть за роман. Стэнхоуп-клоуз находится в Килберне, к западу от Эджвэр-роуд. Ничего приличнее «Стэнхоупа» я не мог себе позволить. Сейчас его захватили арабские террористы, наркоманы и проститутки. Полиция об этом знает и, полагаю, благоразумно обходит его стороной.

От необходимости отвечать меня избавило появление Джейка в пижаме.

— Мамочка, мамочка, там в ванной какую-то даму тошнит. Она меня разбудила.

— Что за глупости, Джейк! Тебе просто плохой сон приснился, — сказала Хоуп. — Давай, я отведу тебя в кровать.

— Наверное, это Рода, — приподнялся со своего места Тейтельбаум. — Пожалуй, схожу посмотрю.

— Я сама схожу, — ответила Хоуп. — Мне все равно туда.

Она вышла вместе с Джейком, и из глубин квартиры донесся приглушенный разговор. Наконец она вернулась, сияя улыбкой.

— Бедняжке Роде, увы, нехорошо. Она прилегла у нас в спальне.

Тем временем Стэн взял беседу в свои руки, сыпал историей за историей, делился результатами своих исследований, посвященных прерафаэлитам.

— Когда белый козел умер от теплового удара, и во всей Святой земле не нашлось другого такого же окраса, во всяком случае так сообщили ему плуты-слуги, Холман Хант велел выкрасить в белый обычного козла и, как истинный англичанин, продолжил свой труд.

Стэн вещал так, пока мы ели основное блюдо — говяжью грудинку с печеной картошкой и цимесом, жуткой бурдой из моркови с медом и тростниковым сахаром. Глаза у нас уже туманились. Похоже, рассказы его интересовали одну Филлис. Она в нужных местах охала, ахала, хихикала или восторженно вздыхала. В одном месте она даже схватила его за локоть, словно ища у него защиты. Хоуп улыбалась, но в глазах ее стояли слезы.

Нашим спасителем выступил Майрон.

Hwæt![14] — возопил он. И тотчас наступила тишина.

— Истинно, о викингах слыхали мы! — вступил я.

— Отлично, Робин, — ответил Майрон. — Но я хотел обратить внимание на свою супругу.

Он указал на Роду, которая стояла, держась за дверной косяк. Ее и без того бледное лицо приобрело зеленоватый оттенок.

— Отвези меня домой, Майрон, — проскулила она. — Я хочу домой, мне очень плохо.

Я заметил, как в глазах Стэна, устремленных на обмякшую Роду, мелькнула искра убийственной ненависти.

— Увы, нам придется откланяться, — сказал Майрон, — раз уж Роде так нехорошо. — Он взглянул на часы. — О, уже поздно!

— Действительно поздно, — сказал я. — Вечер был незабываемый, однако и мне пора восвояси.

— Но у нас даже не было десерта с кофе, — запричитала Хоуп. — Я сделала «Павлову».

— А можно будет талоном на десерт воспользоваться в следующий раз? — спросил Майрон.

— Договорились, — стиснув зубы, буркнул Стэн.

— Я останусь, помогу убрать со стола, — сказала Филлис.

— Мамочка! — В дверях снова возник безутешный Джейк в пижаме. — Этот страшный человек опять у меня в шкафу. У него томми-гав.

— Томагавк, запомни ты наконец! — одернул его Стэн. — То-ма-гавк, а не томми-гав. Что с тобой такое?

Джейк расплакался.

— Ой, Джеки, — натужно рассмеялась Хоуп. — Тебе просто приснился плохой сон. Иди ко мне, глупышка, я отведу тебя в кровать. — Она обвела гостей ошалелым взглядом. Мы смущенно переминались с ноги на ногу. — Стэн вас проводит. Давайте в ближайшее время все повторим, хорошо? Сами понимаете, с детьми такое бывает. Здорово было с вами повидаться!

И, стараясь сдержать рыдания, Хоуп отвернулась, взяла Джейка за руку и, на удивление легко для такой полной женщины, выбежала из комнаты.

— Вот черт! — сказал Стэн.

* * *

Вернувшись с Западного побережья, я пытался связаться со Стэном, но безрезультатно. Он теперь жил в округе Вестчестер, в Скарсдейле, со своей второй женой Саскией Тарнопол. Да, с той самой Саскией, о которой я уже упоминал. У Саскии — собственное литературное агентство, «Безграничные таланты», общество с ограниченной ответственностью, что, вне всякого сомнения, в последние годы Стэну было весьма на руку. Я не мог пробиться дальше автоответчика: «Привет! Мы сейчас не можем подойти к телефону, но если вы назовете свое имя и номер телефона, мы перезвоним при первой возможности». Голос был Саскии, глубокий, прокуренный, незабываемый. Во мне он тут же пробуждал желание.

Мы с Саскией повстречались много лет назад на вечеринке в Лондоне: она, только что получив в Бостоне диплом психолога, решила год провести за границей. Меня к ней потянуло сразу же, я пытался сразить ее отработанным способом — демонстрируя обаяние и остроумие. Но она в то время была страстно влюблена в студента Лондонской школы экономики, высокого чернокожего парня из Ганы, с моноклем и ослепительной улыбкой, и шансов у меня не было. Мне она дежурно улыбалась, а взгляд ее следил за возлюбленным, плавно перемещавшимся от одной группы к другой. Разумеется, все это происходило задолго до того, как Стэн впервые взглянул на нее, его пронзило, и положение Хоуп стало безнадежным. Однако в моей памяти она осталась как воплощение женственности, как Дульсинея, отвечавшая всему донкихотскому во мне, и именно ее образ я воплощал в героинях своих романов.

Я оставил сообщение на автоответчике, подчеркнул, что буду в Нью-Йорке еще только три дня, после чего вернусь в Лондон. Дал телефон своей гостиницы.

Майрон поделился со мной подробностями. Пуля, ранившая Стэна, прошла под нижним левым ребром и вышла в спине, однако жизненно важные органы чудом не задела. Он потерял много крови, но в больнице Рузвельта его не сочли пациентом, требовавшим повышенного внимания.

— Этот тип своего не упустит, — фыркнул Майрон. — На следующий день в «Таймс» появилась статья с библиографией всех его трудов, списком академических заслуг, отрывком из биографии Энтуисла, которую он пишет, была даже упомянута его отважная женушка Саския Тарнопол, «владелица известного литературного агентства». Вот, я тебе зачитаю: «Мой отец — ньюйоркец до мозга костей, — сказал сын ученого Джейкоб Копс, адвокат в известной фирме „Келли, Тимко и Лайонс“ на Уолл-стрит. — Он всю жизнь бродит по этим улицам. Случившееся его не остановит». И неважно, что Стэн при первой же возможности сбегал из города. Неважно, что лето проводил в Тоскане или на Майорке. Нет, этот парень — echt[15] ньюйоркец: пастрами, ржаной хлеб и мугу-гай-пан[16] у него в крови.

— А известно, что он делал в порнозаведении?

— Разумеется. Он заскочил туда, потому что начинался дождь и он боялся промокнуть, хи-хи.

— Полиция выяснила, почему стреляли в него?

— Пишут, что «приняли за другого». А нападавший скрылся. Это значит, что им ничегошеньки не известно.

— Я звонил в Скарсдейл. Там только автоответчик.

— Миленький, нету их там. Стэн восстанавливает здоровье на ферме у брата, в Коннектикуте. Лошади и все такое. Номера в телефонной книге нет. Неплохо для мальчонки из Бруклина, а?

Это напомнило мне, как жестоко сказал Фрейд, узнав, что в Глазго умер Яков Адлер[17]: «Для паренька из местечка умереть в Глазго — это уже успех».

* * *

Порнопритон, где претерпел страдания Стэн, напомнил мне — как не напомнить — о его попытках сочинять порнографические романы: он говорил об этом как о халтуре, способе подзаработать — аренду квартиры на 84-й и плату за школу Джейка повысили одновременно, в один месяц. Он рассказывал мне, что настрочил роман за неделю пасхальных каникул, это был триллер о контрабанде кубинских сигар в Штаты, легкое чтиво в классической манере Эрика Эмблера или Грэма Грина, но с изобилием «разнузданного секса», что привлечет еще больше читателей. «Мерзкая вещица, сэр, но из-под моего пера, — скромно сообщил мне Стэн, водрузив рукопись на мой стол. — К вашим услугам, — добавил он, сияя. — Наслаждайтесь!»

В тот вечер я открыл наугад «Кубинские причуды» и начал читать.


Она лежала на подстилке и смотрела, как он выходит из моря: обнаженный молодой бог, по мускулистому телу которого нежно скользили блестящие капельки воды и падали, словно нехотя отрываясь от него, дальше. Она никогда прежде не видела такого великолепного мужчины, такого идеального торса, таких стройных ног. О его возбуждении свидетельствовало мужское достоинство, как меч, решительно и дерзко устремленное прямиком на нее. «En garde![18]» — подумала она.

Он лег рядом с ней на спину, и теперь орган его возбуждения указывал на сияющие звезды и яркую луну, с любопытством взиравшие сверху.

Страх оставил ее, а вместе с ним испарилась и скромность. Она повернулась к нему, лаская взглядом его мускулистые руки, узкие бедра, крепкие волосатые ляжки. Глаза его были закрыты, он не произнес ни слова, и только едва подрагивал его вздымавшийся член. Она мигом скинула бикини в горошек, отбросила обе детали куда-то в сторону.

— Возьми меня! — вскричала она. — Возьми немедленно!

Он тихонько застонал. Однако так и не пошевелился — лишь воплощение его мужественности продолжало возбужденно покачиваться.

Она протянула руку, пальцы скользнули по члену, замерли на пульсирующей головке. Она не останавливалась. Теперь одна рука была сомкнута у основания, а ноготками другой она осторожно наскребывала его овальные сокровища, упрятанные в кожаный кошель. Кончиком языка она лизнула самое чувствительное место у самой головки и лишь затем приникла к нему губами. Она подумала, что пробует на вкус не просто мужчину, а Мужскую Сущность, исток самой жизни.

Он охнул, словно от боли.

Выпустив предмет своего желания изо рта, она воскликнула:

— Я хочу тебя! Ты нужен мне!

Желание охватило ее полностью, его роскошное тело заставило ее забыть о приличиях, страсть кидала ее к нему, она истекала горячими, вязкими соками.

Он не пододвинулся к ней, только согнул ноги в коленях, представив ее восхищенному взору ягодицы, которые отнюдь не расплющились под его весом, а оставались округлыми, гладкими, без единого волоска.

Не в силах больше себя сдерживать, она взобралась на него, оседлала, судорожно вздохнув, когда его разгоряченное орудие вошло как меч в ее увлажненные ножны. Она скакала на нем все быстрее и быстрее, и радостные крики ее страсти уносились к девственнице-луне, окруженной блестящей свитой, она не раз, не два, а трижды испытала наслаждение в полной мере, и тут его пульсирующий член стал извергать в нее свой восторг, толчок за толчком, переполняя ее до краев. Она наконец приникла в изнеможении к его мощной груди, и курчавые просоленные волоски щекотали ей ноздри.


Несколько страниц этой кошмарной писанины я сохранил — теперь уж и не вспомню, зачем. Прошло ведь тридцать с лишним лет. Может, сохранил я их из-за вопиющей смеси похабщины и жеманства: орган возбуждения, никак иначе. А может, как примеры непреднамеренной демонстрации его истинного «я», в которых раскрываются сексуальные предпочтения самого Стэна, его склонности и комплексы. Так или иначе, но теперь я уверен, что Стэн мог бы зарабатывать на жизнь сочинением порнороманов. И, конечно же, этот образчик его творчества навевает размышления о том, почему он оказался в «порнопритоне».

* * *

Да, Тейтельбаум мелочно завидовал Копсу, десятки лет презирал его, однако удивился он тому, что Сирил Энтуисл подрядил Стэна писать его биографию, не безосновательно. С чего было Энтуислу, Великому старцу английского искусства, вечному бунтарю и ниспровергателю канонов, который в 1963 году в разгар скандала отказался от членства в Королевской академии, а в последующие годы дважды отказывался от звания рыцаря, художнику, чьи выходки много лет привлекали внимание публики, обычно к искусству равнодушной, противоречивой и теперь уже старческой фигуре, человеку, в эпоху телевидения ставшему «говорящей головой» и всегда выражавшему свое возмущение самым возмутительным образом, за что его обожали продюсеры, расисту старой британской закалки, из тех, кто в равной степени демократично и одинаково щедро изливает ненависть на «черномазых» всех оттенков, местных или иностранных, короче, с чего было Энтуислу заказывать свою биографию бруклинскому пареньку? Почему он часами давал ему интервью под диктофон, предоставил доступ ко всем своим бумагам, к сотням картин и рисунков, все еще хранящимся в Дибблетуайте, — ко всему, что бы Стэну ни понадобилось?

Быть может, когда-нибудь Энтуисл расскажет нам об этом. А пока что мы можем только этому удивляться. Я, например, считаю, что Стэна Энтуисл выбрал из-за своего безграничного тщеславия. «Областью специализации», как называют это американские ученые, у Стэна изначально была викторианская литература. Тема его докторской диссертации — «Идолопоклоннические идиллии Теннисона». В своей трактовке литературы он опирался на биографический подход. По воле случая, занимаясь исследованием «Ярмарки тщеславия» Теккерея, он познакомился с жизнью и творчеством художника-прерафаэлита Холмана Ханта, а это в свою очередь привело к статье, о которой я упоминал. Он нашел свое истинное métier[19]. С поразительной быстротой, одна за другой появились биографии Милле, Копли, Сарджента[20], Хогарта и Тернера. Благодаря этим трудам Стэн стал — тут я опять употреблю американское клише — «заметной фигурой на научном горизонте». Разумеется, они и принесли ему звание почетного профессора. Но они же обеспечили и небольшой коммерческий успех. На мой взгляд, Энтуисл хотел видеть себя среди признанных мастеров английского искусства. И судя по списку работ Стэна, заказывать биографию нужно было именно Копсу.

Для Стэна это еще могло обернуться тропой утех, ведущей на неугасимый костер.

* * *

Я познакомился с Сирилом Энтуислом в 1954 году. «Познакомился» — громко сказано. Он вручил мне, шестикласснику, награду за успехи в латинской поэзии в той небольшой (читай: незначительной) частной школе, где мы оба учились, только он лет на пятнадцать раньше. В школе он был «подавалой», так в Кронин-Холле высокомерно называли учившихся бесплатно[21], но к тому времени успел прославиться больше любого другого из «старичков», и его вызвавшая много споров картина «Сусанна и старцы» получила престижную премию «Кристи», 500 фунтов, сумму по тем временам внушительную. Не могу сказать, что он привлек тогда мое внимание, я был слишком поглощен размышлениями о собственном совершенстве, о Фионе, пышногрудой сестре моего школьного приятеля Пирса Уитби, и о сэре Седрике Смит-Дермотте (я звал его Дерьмом), моем тогдашнем отчиме — и он, и моя мать были среди публики. Но я запомнил типа, одетого неподходяще к случаю — в твидовом костюме, без галстука, бледного, с соломенными волосами, который сказал мне sotto voce[22], вручая грамоту: «Имели мы их всех!»

Этому утверждению — касательно прекрасного пола — Энтуисл всю жизнь стремился соответствовать. На празднике в саду, последовавшем за церемонией награждения, я, стоя в шатре и старательно смотря поверх головы Фионы, чтобы никто не заподозрил, будто я пялюсь на ее грудь, увидел, как Энтуисл тащит мою маму за павильон в дальнем конце крикетного поля. Досада, которую могло подобное зрелище во мне пробудить, тут же рассеялась, уступив место удовольствию, полученному мной при виде лица Дерьма. Он в тот момент беседовал с изящной женой директора школы и вдруг, посреди фразы, покосившись в сторону павильона, побагровел и так разволновался, что его чашка слетела с блюдца, упала на траву, и брызги полетели не только на его безукоризненно наглаженные фланелевые брюки, но и на белые открытые босоножки жены директора.

* * *

Герберт Синклер, мой праведник-отец, женился на моей матери, которой едва исполнилось девятнадцать, Нэнси Стаффинс за неделю до своего пятидесятилетия. О чем только думали ее родители? Возможно, о том, что Герберт был директором Харрогейтской публичной библиотеки и, следовательно, имел не только постоянный доход, но и определенное положение в обществе, в то время как ее отец, мой дед, держал на Стейшн-роуд закусочную, где продавали жареную рыбу с картошкой. Почему Нэнси согласилась на этот союз? Частично потому, что ненавидела стоять за прилавком, ненавидела запах жареной рыбы, заполонивший не только закусочную, но и квартиру над ней, где жила семья. А еще она хотела подняться по социальной лестнице. Она повстречала отца на thé dansant[23] в Королевских банях. Они кружились в фокстроте и вальсе. Он угостил ее чаем с булочками и пирожным, которое она сама выбрала. На Нэнси это произвело впечатление. Он спросил, не согласится ли она встретиться еще, может быть, сходить еще раз на thé dansant или в кино, или даже на ланч в модный тогда «Империал». Может быть, ответила она, внутренне хихикая. Он так смешно выглядел: приземистый, почти лысый, в целлулоидном воротничке, черном сюртуке и серых полосатых брюках. Однако это была возможность вырваться из закусочной. На одной из сохранившихся у меня фотографий отец в котелке, и это выглядит уморительно.

Довольно скоро, поскольку намерения у него были благородные, он попросил разрешения познакомиться с ее родителями: он «желал просить ее руки». Расположения Сисси и Билла Стаффинсов, своих ровесников и моих будущих бабушки с дедушкой, он добился легко. Нэнси, послушная дочь, у которой имелись и свои планы, с готовностью прислушалась к родительскому совету. Герберт был вполне милый старикан. Он уж о ней позаботится. Почему бы и нет? Так что она сказала «да», и они поженились. Через три года, удовлетворяя без возражений и без интереса его нечастые сексуальные требования, она забеременела, вследствие чего родился я. А еще через два года он умер от аневризмы. Нэнси стала вдовой, однако, с учетом финансовых потрясений в начале Второй мировой войны, на удивление обеспеченной. Мой отец, директор библиотеки, умел вкладывать деньги с умом. Так что в конце концов он действительно позаботился о матери.

Так мы переходим к отцу номер два, подполковнику авиации Лорансу Пастерну, герою-летчику, который поправлял здоровье в отеле «Мажестик», превращенном в центр реабилитации получивших боевые ранения офицеров. Осколок шрапнели срезал нижнюю часть левого уха подполковника, что привело к частичной глухоте. Ему вскоре предстояло вернуться на свой «ланкастер»[24], но он успел повстречать мою мать, которая внесла лепту в помощь раненым и организовала в «Мджестике» лотерею. Ввиду зыбкости военной жизни они поженились через неделю. Именно подполковник Пастерн научил мою мать радостям секса. Он также научил ее произношению, которое она сочла приятно аристократичным и использовала в тех случаях, когда считала родной йоркширский выговор с его короткими гласными и жестким ритмом неуместным. С того времени она уже никогда не оглядывалась назад. Но, увы, подполковник сгинул где-то в окрестностях Рура в 1944 году, и моя бедная мать снова овдовела.

Что было дальше? Череда почти отцов, никто из которых не мог сравниться в сексуальном мастерстве с подполковником. Однако в 1952 году она повстречала Дерьмо, адвоката Грей-Инн, который должен был вот-вот стать королевским адвокатом и получить звание рыцаря. Он показал себя вполне удовлетворительной заменой подполковника, от которого остались одни воспоминания, и стал супругом номер три. Я его ненавидел, для меня он был как злобный диккенсовский мистер Мердстоун[25]. И мне казалось неслучайным созвучие первых слогов их фамилий: Мердстоун — Дермотт. Я по сю пору вспоминаю его с ненавистью. Но, так или иначе, внезапное вторжение Сирила Энтуисла в жизнь матери привело к разрыву с Дерьмом, а впоследствии — к разводу.

Мамуля — ей нравилось, когда я звал ее так, — была зачарована Энтуислом. Он был на четыре года младше нее, она, говоря жаргоном куда более поздних времен, от него тащилась. У нее буквально земля плыла под ногами. Оставив Дерьмо в Лондоне разгребать последствия, она переехала в Дибблетуайт, откуда он выставил предыдущую возлюбленную. Недолгое, но тревожное время Дерьмо подумывал подать на Энтуисла в суд за раскол семьи, однако вскоре связь с женой директора школы остудила его желание искать защиты в суде. А мамуля тем временем пребывала в экстазе. Дибблетуайт стал для нее землей обетованной. Она даже завела огородик с пряными травами. Но скучная деревенька стала для нее раем не из-за плодородных почв, а из-за неуемного секса. Пока это продолжалось, мамуля была собственно женщиной, das Ding an sich[26], абстракцией, ставшей реальностью. Ее обнаженное тело — на картинах этого периода, крепкая плоть отливает зеленым, голубым, золотистым, она лежит на кровати, на восточном ковре, опираясь на подушки, сидит в высоком кресле, ее ноги всегда слегка раздвинуты, поблескивает выпирающий лобок, лицо непроницаемое, взгляд устремлен на зрителя. Видеть собственную мать, выставленную на публичное обозрение, юноше — как бы выразиться? — довольно неловко. Вы, наверное, помните картину Энтуисла в Национальной портретной галерее — там мамуля лежит на кушетке, опершись на локоть, тело ее развернуто к зрителю, левая нога согнута треугольником, и на переднем плане сам Энтуисл в профиль, в чем мать родила, автопортрет с головы до середины ляжек, с висящим огромным членом. Думаю, это самая известная из его работ. Я упомянул ее потому, что в зеркале над левым плечом мамули смутно видно отражение головы в приоткрытой двери, и эта голова — моя. На обороте холста оригинальное название, данное самим Энтуислом: «Удивляется виноватая штучка».

Вообще-то мы с ним вполне ладили. Он говорил, что ему нравится линия моего рта. Помню, на двери сарая, где он хранил свои работы, он нарисовал белые крикетные воротца, он подавал мне мяч за мячом и радовался, когда выводил меня из игры («Как это? Как это?»)[27]. Энергия у него в те годы была неуемная. И, конечно же, я помню совет, который он мне дал, когда я поступил в университет. «Вся штука в том, чтобы заставить их самих снять трусики — и в буквальном смысле, и в переносном. Подходить к ним надо с напускным равнодушием, изображая всем своим видом, как ты уверен в успехе. „Вот все, что нужно помнить на земле“[28]». Это был не тот практический совет, который мог бы дать мне отец, будь он жив. В Энтуисле было то, что и раздражало, и странным образом притягивало: ему было совершенно наплевать, что о нем подумают другие. Он шел своим путем, уверенный, что одержит верх.

Я иногда встречал его, обычно случайно, иногда намеренно — много лет после того, как он отослал рыдающую мамулю обратно в Лондон, а она годами искала хоть сколько-нибудь подходящую замену, поскольку равных ему не было. В старости она все еще вспоминала годы с «ретивым Сирилом» как кульминацию своей жизни и говорила, поглаживая дрожащую старческую руку своего последнего мужа, того, с собачьими глазами: «Ну, Чарли, ну. Не обращай внимания».

* * *

Стоит ли рассказывать об этом Стэну? Хоть он наверняка знает имена всех натурщиц Энтуисла, с чего ему увязывать леди Нэнси Смит-Дермотт с Робином Синклером, и даже если он разузнал, что когда-то она была Нэнси Синклер, вряд ли ему придет в голову, что она — моя мать. А вот что Энтуисл не упомянул меня среди тех, кого счел достойным рассказать о нем в интервью, удивляет. Впрочем, не сомневаюсь, у старого сволочуги — тот еще хитрован — были на то свои резоны. О скольких еще сюжетных линиях он не поведал Стэну? Насколько подробно разрешил ему изучать свою жизнь?

На самом деле я не уверен, что достоин дать о нем интервью. Да, факты, подтвержденные документально, остаются фактами. Свидетельства о рождении, о браке, о разводе, школьные и университетские ведомости и так далее — все они подтверждают правдивость того, что я здесь рассказал. Например, на обороте картины в Национальной портретной галерее стоит именно то название, о котором я упомянул. Но нечеткое отражение в зеркале — на самом ли деле это я? Трудно сказать. Я всегда так считал, но, честно признаться, я не помню, что когда-нибудь так вот заставал свою мать и Энтуисла en flagrante[29] — случайно или нарочно. Мог ли я стереть это из памяти? Я не знаю, что я знаю. Non nosco ergo sum[30]. Максимум, что я могу предложить Стэну, — ненадежные сплетни. Да и хочу ли я участвовать в этом предприятии? Разве я хочу ему помогать?

* * *

Отбыв свой срок в Мошолу, я вернулся в Лондон, а через три года снова поехал в Нью-Йорк, на этот раз читать лекцию в аспирантуре Городского университета Нью-Йорка. Там устроили конференцию по рождению английского романа. Честно говоря, я был удивлен и слегка польщен приглашением, но поскольку университет оплачивал все расходы и предложил пристойный гонорар, я тотчас согласился. Здание аспирантуры в центре Манхэттена кишело учеными — это был какой-то иностранный десант. Я должен был рассказать о том, как писатель двадцатого века воспринимает роман восемнадцатого, по моему выбору. В университете я прослушал несколько лекций Дж. P. Р. Уоттса, и теперь, перечитав записи по Филдингу, вспомнив «Тома Джонса» (я имею в виду фильм с Альбертом Финни и Сюзанной Йорк) и пролистав замысловатые названия глав романа по старому изданию в бумажной обложке, я кое-как составил выступление на пятьдесят минут. Ученым я себя никогда не считал, к тому же от меня требовался взгляд писателя. Насколько я помню, мои наблюдения были небезынтересны.

Однако меня немного пугало, что среди слушателей будут специалисты, люди, которые не только серьезно изучали роман и писали статьи в научные журналы, но и могли запросто обсуждать его. И больше всего я боялся вопросов в конце выступления.

Оказалось, что страхи мои беспочвенны. Почти никто не пришел меня слушать. Как раз во время моего выступления сам великий Дж. Р. Р. Уоттс читал при полном аншлаге лекцию о «Клариссе», в которой заявил, что написать роман Ричардсона побудили его собственные сексуальные запросы и психологические странности, а эпистолярная форма — прием маскирующий и дистанцирующий автора. На кого пойдут серьезные ученые — на Уоттса или на Синклера? Ежу понятно, как теперь выражаются.

Представил меня Стэн. Справедливости ради скажу, что он постарался, подав мои тогда еще скромные достижения как примеры становления серьезной карьеры, и сообщил: ему самому интересен свежий взгляд писателя, а не ученого, на один из величайших английских романов. Как и положено, его вступительное слово было довольно сдержанным, однако в почти пустой аудитории его речь казалась чересчур напыщенной. В середине первого ряда я заметил Хоуп. Она мне ласково улыбнулась и ободряюще помахала рукой. Помимо нее, впрочем, было еще человек десять-двенадцать, и двое из них что-то шепотом горячо обсуждали. Помнится, начал я с самоуничижительной ремарки «о нас, о горсточке счастливцев, братьев»[31] и за свои старания получил только сдавленный смешок смотрителя, прислонившегося к стене у правого прохода.

Я расстроился и оттарабанил лекцию, едва поднимая глаза от разложенных на кафедре записей и уложившись в тридцать пять минут. Стэн за моей спиной и Хоуп передо мной разразились аплодисментами, глухое эхо разнесло их по залу и тут же сникло. Стэн осведомился, есть ли вопросы, и когда таковых не оказалось, бодро предложил собственный. Он интересовался, не вдохновило ли некоторым образом обращение, с которого начинается книга XIII «Тома Джонса», этнически окрашенный вопрос — «Эй, Муза, ты куда, сестра, свалила?», а им открывается глава 13 моего недавно опубликованного «американского» романа «Времена в квадрате». Разумеется, такого у меня и в мыслях не было, но это был дармовой повод вспомнить о книге, которая только что вышла по эту сторону Атлантики.

— Разумеется, — сказал я. — Секрет выдает число тринадцать, из которого нельзя извлечь целый квадратный корень. Но только очень проницательный и внимательный читатель заметит этот, так сказать, поклон Генри Филдингу. Естественно, есть и другие параллели и аллюзии, они, может, и не столь важны при чтении романа, но все они привносят в структуру что-то свое.

Других вопросов не было, так что Стэн, когда публика уже шла к выходу, милосердно объявил встречу законченной и сердечно поблагодарил меня за вдохновленное выступление. Теперь уже аплодировала одна Хоуп.

Хоуп заказала нам столик в «Ле Бон Тон» на Восточной 54-й, в модном ресторане, который в те времена был нам не по карману. Там официанты разворачивали для нас накрахмаленные салфетки, с хрустом их встряхивали и укладывали нам на колени. Пока мы пили коктейли и изучали меню, нам подали куски хрустящего багета с тапенадой, а неподалеку крутился готовый что-нибудь посоветовать сомелье, и на его груди на цепочке висело главное его орудие.

— Боже правый, Стэн, это совершенно ни к чему, — сказал я.

Когда я только приехал, Стэн по телефону спросил меня, не хочу ли я пригласить кого-нибудь поужинать с нами. Я тут же подумал о Кейт и, совсем немного покопавшись в своих чувствах, после некоторой душевной борьбы попытался с ней связаться. Увы, она — как Ленора Эдгара По — была утрачена мной навсегда.

— Даже не думай об этом — сказал Стэн. — Платит университет.

Я извинился перед ними за свое жалкое выступление.

— Как же вам должно было быть скучно. Хоуп, ты — сама преданность. И все же, Стэн, не стоило меня ставить одновременно с Дж. Р. Р. Уоттсом. Куда мне до него!

Хоуп ответила, что мои наблюдения ей понравились и что я остроумный. А те, кто пошел слушать Дж. Р. Р. Уоттса, многое потеряли.

— Да будет тебе, — сказал Стэн. — Слыхал я лекции и похуже. — Он выглядел совершенно счастливым. — Ты нормально выступил. И вообще, всем плевать. И программу не я составлял. Главное, ты приехал на несколько дней, все расходы оплачены.

Я узнал, что Стэн, видимо, каким-то хитроумным способом пробрался в университетский комитет по подготовке этой ежегодной конференции. Каждый член комитета имел право пригласить кого-то по своему выбору — вне зависимости от того, кто уже комитетом отобран. Большинство этой привилегией не пользовались. Стэн выбрал меня.

— Плыви по течению, — сказал он. — Расслабься! Наслаждайся жизнью.

Между переменами блюд Хоуп удалилась в дамскую комнату.

— Ты — мне, я — тебе, — подмигнул мне Стэн.

— Прости, ты о чем?

— Нам с Хоуп очень хочется съездить в старушку Англию. Если меня туда пригласят, это мне придаст веса на академическом поприще. Знаешь кого-нибудь нужного? Есть кому замолвить за меня словечко? Я буду благодарен.

Я был в шоке.

— Стэн, у меня нет никаких важных знакомых. Я знаю только тех, кто никакого влияния не имеет или же находится под моим влиянием.

Хоуп уже шла обратно к столику.

— Ну, нет так нет. Значит, за тобой должок. При случае вернешь.

— Договорились.


Неужели настал такой случай?

Загрузка...