5

— Я слышал, вы со Стэном немного повздорили. Как приятно узнать, что вы двое снова — команда.

Демонстрация вежливого участия, скрывающая откровенную фальшь.

— Что ты такое несешь?

— Ходят слухи, что Стэн был с тобой грубоват. Синяк вот, после которого вы ненадолго разъехались. Слухи, знаешь ли.

— Слухи ложные. — Саския взяла бокал и одним жадным глотком выпила сто граммов великолепного «Пуанкаре-Каде» 1999 года. А затем уставилась на меня, вертя в пальцах бокал.

Мы сидели за ланчем в ресторане «Адмиралти» в Сомерсет-хаусе. Они со Стэном приехали в Англию, чтобы кое-где свести концы с концами в его биографии Энтуисла. Стэн в тот день отправился в Йоркшир, полный решимости получить от Сирила правдивые ответы на кое-какие вопросы; Саския пригласила меня, рассчитывая выдоить информацию о годах, которые провела с Великим Человеком мамуля.

— Ходят и другие слухи, — осторожно продолжил я. — По ним выходит, что над супругом издеваешься ты. Ты его бьешь и выгоняешь из дома, а он попадает в заботливые руки аспирантки.

Она в очевидном изумлении широко открыла рот, а затем нахально усмехнулась.

— Вот такие слухи мне нравятся, разве что кроме пассажа про аспирантку. Я его бью! Вот это да!

— Надеюсь, и без слов понятно, что я ничему этому не верю. Но я счел своим долгом рассказать, что о вас говорят.

— Да-да, конечно.

— Поначалу я подозревал, что издатели Стэна, здешние или американские, подкидывают эти истории перед выходом книги в свет. Однако мои шпионы уверяют, что это не так. Но дым пусть не от огня, но откуда-то идет. Так как было дело?

Она отставила бокал и наблюдала за официантом, который с нежностью наполнил его вновь.

— Попробуй пить маленькими глотками, — сказал я. — Смотри, вот так. — Я отпил немножко из своего бокала, покатал вино по языку и только потом проглотил. — Великолепно.

— Все-таки ты говно, Робин. Не просто говно, а напыщенное говно, настоящий засранец.

— Смешанную метафору опускаем, но вино все-таки попробуй глоточками.

— Пошел ты!

— Так что на самом деле произошло у вас со Стэном?

Мой интерес, само собой, не был праздным. Я надеялся отвоевать ее.

— Ты что, правда думаешь, я тебе расскажу? Мы пара со Стэном, пара. Ты хоть догадываешься, что это такое? Зачем мне выкладывать подробности нашей личной жизни тебе? Это называется предательство.

У меня хватило такта не напоминать ей, как она предала Стэна двадцать с лишним лет назад, как минимум с обворожительным дипломатом из Ганы и, как я мог лично засвидетельствовать, со мной. Память, говори, как сказал Набоков.

— Однако ты рассчитываешь, что я «предам» свою мать. Ты хочешь, чтобы я рассказал gratis[161], исключительно ради Стэна, об интимных подробностях самой страстной и самой важной любовной истории в жизни моей матери.

Саския поковырялась в своем Salade Niçoise à Amiral[162]. Я попал в точку. А может, работа Стэна важнее, чем брезгливость в вопросах супружеской верности.

— Дай мне подумать, хорошо?

Она думала весь ланч, в том числе и за финальной частью, для которой она выбрала Clafoutis aus Figues[163].

Саския в позднем (можно сказать, очень позднем) среднем возрасте стала набирать вес, особенно в области бедер. Теперь она сидела, судя по всему, весьма удобно, на очень широкой заднице.

— Ну ладно, — сказала она. — Quid pro quo?[164]

— Сначала ты.


Она шла на дневной спектакль в Национальный театр. Мы быстро прошли Стрэнд, завернули за угол и по мосту Ватерлоо перешли на Южный берег. День был ясный, почти безоблачный, но на мосту ветер дул так, что у нас глаза заслезились. Саския запыхалась и хотела остановиться — якобы чтобы полюбоваться видом. Бурные воды Темзы казались оливково-зелеными, чайки метались то вниз, то вверх, преследуя катера и туристические пароходики. На той стороне реки, за нами, за Вестминстерским мостом отливало золотом псевдоготическое здание парламента, перед нами сиял на солнце купол собора Святого Павла, белоснежный, серый по краям, как будто с черными подтеками. Новый мост Миллениум серебряным ножом резал воду.

— Здесь было бы чудесно жить, если бы не британцы, — сказала Саския.

— Расскажи наконец, что случилось.

— Случилось вот что: Стэн застал меня и Джерома при, как выразились бы юристы, «компрометирующих обстоятельствах».

Мне вспомнилась ночь в Коннектикуте, когда нос мой учуял аромат духов Саскии, донесшийся, когда закрывалась дверь в спальню Джерома. И я почувствовал знакомый укол ревности.

— Ты должен понять. Пуля, прошедшая насквозь, покалечила не только тело Стэна, его либидо тоже потерпело урон. Не то что у него не встает, ему совершенно все равно, встал или нет. Секс его больше не интересует. А мои желания, это ему как жужжание комара в ухо — раздражает и мешает спать. У нас с Джеромом одинаковые потребности — физические, не эмоциональные. Мы просто их удовлетворяли.

— И Стэн застукал вас?

— Как ты удивительно владеешь словом, Робин. Впрочем, ты же как-никак писатель.

Я пропустил ее сарказм мимо ушей. Мы спустились по ступеням с моста и пошли по набережной.

— И что было?

— Стэн был первым выступающим на панельной дискуссии в Университете Хьюстона — биографы собрались обсудить трудности своей профессии. Из Хьюстона он должен был уехать в четверг утром, а уехал в среду днем. «Я дома», — сообщил он, войдя в спальню с букетом цветов. Джером был сверху. Даже не думала, что член может настолько быстро опасть. Господи, я хотела только одного: чтобы он закончил то, что начал, пусть и при Стэне. Поверь, мне оставалось совсем чуть-чуть.

— Мой источник сообщил, что от Джерома толку никакого. То есть в этом аспекте.

— Какой источник?

— Между нами: Сирил говорил, что так ему рассказывала Полли.

— Полная ерунда! Не хочу говорить плохо о Полли. Поскольку она умерла. Ты же сам знаешь, Сирилу верить не стоит. Я тебе говорю: у Джерома он в два раза больше, чем у Стэна. Мало того, уж если встал, то стоит. И возраст не помеха.

— Но Стэн, видно, помеха. Ну, продолжай: Стэн входит…

— «Я дома». Опа! Я его сразу увидела. Гляжу ему в лицо и думаю: пусть хоть провалится, пока я не кончу. Господи, мне оставалось совсем чуточку! И тут у Джерома все опало. Стэна услышал, наверное, поэтому. Он нырнул под простыню, не мог смотреть на брата, так расстроился. Дальше — Стэн, как джентльмен, пятясь назад, выходит из комнаты. И пятился так до самой лестницы, не понял, что начались ступени, и покатился вниз. Мы с Джеромом услышали шум и кинулись полуголые к лестнице. А внизу лежит Стэн навзничь, без чувств. Но букет алых роз из руки так и не выпустил. Это меня просто доконало. Мы мгновенно оделись, Джером помог мне отнести его в машину. Боже, я так боялась, что старые раны откроются. Я отвезла его в больницу. Слава богу, ничего страшного. Несколько синяков и легкое сотрясение. Вот и всё. Ну да, когда я поняла, что с ним все в порядке, я уехала на пару недель к сестре в Сан-Франциско. Больше рассказывать нечего. Теперь твоя очередь.

Национальный театр мы прошли и отправились назад.

— Кофе хочешь? А мороженого?

— Робин, не увиливай. Твоя очередь.

— Вовсе нет. Ты не закончила. Что было, когда ты вернулась? Упреки? Примирение со слезами?

— Ничегошеньки не было. Он ничего не помнил или утверждал, что ничего не помнит, кроме того, что упал с лестницы. Когда я вернулась из Сан-Франциско, все продолжилось как раньше. Кстати говоря, мы спим вместе. Тоска…

Мы свернули с набережной и поспешили к Национальному театру. Я показал ей свои часы. Спектакль вот-вот должен был начаться.

— Так как насчет твоего рассказа? Сволочь, ты нарочно тянул время. Когда мы можем еще раз встретиться?

Она на ходу судорожно рылась в сумочке, искала, может, билет, а может, бумагу с ручкой — не знаю.

— Ежедневник не при мне, — соврал я и, демонстрируя огорчение, похлопал по карманам куртки. — Позвони мне. Мы что-нибудь придумаем. — Я приобнял ее за плечи и невинно поцеловал в обе щеки, после чего она сердито развернулась и направилась в быстро пустеющее фойе. — Спасибо за ланч! — крикнул я ей вдогонку.

* * *

Сирил позвонил мне на следующий вечер. Хотел узнать, пытался ли Стэн разведать про его роман с мамулей. Стэн, по-видимому, решил, что годы с мамулей весьма важны для понимания жизни художника, тем более потому, что, как он ни старался, почти ничего не выведал.

— Получит от меня «милую Фанни Адамс»[165], — буркнул Сирил голосом, исполненным праведного негодования. — И плевать, что этот недоумок имеет сказать о вашем покорном слуге. Я здесь и могу за себя постоять, а она — нет. — По его словам никто бы и не подумал, что он упрашивал написать его биографию. Он был в очень воинственном настроении. — Не желаю даже думать, что этот ублюдок своими вонючими руками прикоснется к священным воспоминаниям о ней. Я ему сказал, что ее сын жив. Все вопросы касательно мамули пусть адресует тебе. Ты — истинный хранитель ее чести.

Сирил влажно закашлялся, харкнул и сплюнул — хотелось надеяться, что в платок. Последовала пауза — видимо, он разглядывал мокроту.

Когда Сирил, как заправский политик, демонстрирует величие души и использует слова «священный» и «честь», можно не сомневаться: он преследует какую-то не вполне благородную цель. И вскоре о ней заговорит. А пока что он, очевидно, ждал от меня благодарного отклика.

— Робин, ты еще здесь?

— Еще здесь, Сирил.

— Я уж подумал, ты помер. — Он хихикнул, в горле клокотала мокрота. Он снова закашлялся, снова харкнул, снова сплюнул, снова последовала пауза. — Так что он неминуемо с тобой свяжется. Но предупрежден — значит вооружен, да? — И тут он добрался до главного. — Во времена нашей Большой Любви я написал мамуле довольно много писем. В те времена люди писали письма. Никаких этих чертовых телефонов не было. А женщины, они обожают хранить такие вещи — всякие сувениры, любовные письма, засушенные цветочки и прочую дрянь. Мамуля, думаю, тоже хранила. У тебя, Робин, их случайно нет? Этих писем? Ведь когда бедная мамуля преставилась, ты наверняка разбирал ее бумаги и все такое. Ты мои письма нашел? Если да, нельзя допустить, чтобы они попали в чужие руки. На твоем месте я бы их сжег. Или пришли мне, я с ними разберусь. В конце концов, это же мои письма, я их писал. Но в любом случае, ты же не допустишь, чтобы этот вонючий еврей их увидел, да?

Я не сказал ему, есть ли у меня его письма к мамуле. Сказал только, что не имею ни малейшего намерения беседовать о моей матери со Стэном Копсом.


В чем-то Сирил и мамуля идеально подходили друг другу. Сирил всегда полностью сосредоточен на себе, он требует от остальных исключительной преданности, полного погружения в его мир, его речи, его работу. В окончательный солипсизм он не впадает только потому, что ему нужны другие люди — обеспечивать ему комфорт, удовлетворять его нужды и капризы; в особенности ему нужны женщины: они квазимистическим образом предоставляют Вечную женственность, мощную колдовскую силу, источник вдохновения и творчества, которую он может почерпнуть через сексуальную связь. Можно возразить, как наверняка делали некоторые критики, что на протяжении всей своей карьеры он отдавал дань этой концепции, что очевидно по тому, с какой любовью он изображает женское тело, особенно в своих «ню» — так, что к этому телу хочется прикоснуться. (Канадский искусствовед Антуан Леви-Лакло в статье для La Vie Canadienne Culturelle[166] о недавней выставке «Энтуисл, 1965–1975» в Монреале писал, что на многих картинах нужно повесить табличку Ne pas toucher[167].)

От мамули до того, как Сирил сразил ее наповал, а потом и завалил на спину за крикетным павильоном в Кронин-Холле, никто не требовал полной покорности. Там, на лужайке, когда ходившая вверх-вниз голова Сирила загораживала ей пробивавшееся сквозь листву солнце, а его горячее дыхание обжигало ей щеку, она испытала не только желанный оргазм, это было неожиданное откровение. Прежде она всегда полагала, что делает более или менее то, что хочет, и, насколько позволяли обстоятельства, более или менее распоряжалась своей судьбой. Мамуля не была склонна к философствованию и уж точно не вступила бы в полемику с Исайей Берлином[168], но могла бы, как многие английские женщины ее поколения, сказать, что считает себя свободной. Теперь же она поняла, что истинная свобода в том, чтобы отказаться от себя, что реализовать себя нужно через жертву, что счастье в служении, и это единственный подлинный триумф воли: мамуля нашла своего Führer[169].

Собственно говоря, я почти не наблюдал их совместную жизнь. Полагаю, меня возмущало то, что Сирил каким-то образом узурпировал мое место — ведь раньше центром мамулиного внимания был я. Что было вполне естественно, даже для подростка, который при всем при этом боролся за собственную независимость. Но я не был Гамлетом, а эта парочка напоминала Гертруду и Клавдия только неуемными сексуальными аппетитами. В те годы Сирил мне скорее нравился — кажется, об этом я уже упоминал. А если я когда и видел в своем воображении, как проклятые пальцы гладят ее шею[170], я об этом позабыл, да и в то время наверняка постарался бы прогнать от себя эту картину. Что это мое отражение в зеркале, над моей обнаженной матерью, на некогда скандальном двойном портрете, который висит в Национальной портретной галерее, я теперь уже не так уверен, как прежде. Однако я могу с легкостью представить, что Стэн, пиши он мою биографию, мог бы, как я не раз намекал, без труда наложить на мою жизнь фрейдистскую схему. Правда куда проще. Я уехал учиться в университет, оттуда в Лондон, и пуповина уже была перерезана с соблюдением всех правил гигиены. В Дибблетуайт при мамуле и потом я приезжал только как гость, домом он мне никогда не был.

Письма проливают некоторый свет на эти запутанные отношения. (Да, разумеется, письма у меня.) Когда мамуля поселилась в Дибблетуайте, она довольно легко могла добраться автобусом через Рипон до Харрогейта. Ее родители, мои дедушка с бабушкой, которых я едва знал, закрыли свою закусочную, которая давала им средства к существованию, и жили себе поживали в небольшом домике за станцией. Сирил явно считал, что ей полезно время от времени их навещать. Возможно, ее отсутствие предоставляло ему возможность изучать разнообразные проявления Вечной женственности в других податливых особях. В разлуке они обменивались письмами. Только Сирил знает, сохранились ли письма мамули к нему.

Ранние письма полны признаниями в любви. «Ты — величайшая радость моей жизни», например. «Сегодня утром Дружок так бесновался, что я достал из корзины с грязным твои трусики, нюхал их и тосковал по тебе». «Теперь, когда я знаю, что такое настоящее одиночество, может быть, я его сумею нарисовать». Если не считать школьных лет в Кронин-Холле, недолгого пребывания в Кембридже и службы за границей, в армии, Сирил редко покидал родные болота. Он был сельский житель, можно сказать, деревенщина. Мамулина городская изысканность, титул, который она получила, вступив в брак с адвокатом, имевшим рыцарское звание, ее благоприобретенный «аристократический» выговор — все это явно его возбуждало. «Твои каблуки, твои шелковые блузки, рыжая лиса, которую ты носишь на плечах, с глазками-бусинками, острой мордочкой и пышным хвостом, меня заводят. Тебе достаточно сказать: „Сирил!“, и Дружок, вскочив, салютует тебе».

Он мог быть и жестоким, вскипал безо всякой причины, просто потому, что был не в настроении: «Вряд ли ты могла бы возбудить меня физически, не будь духовной составляющей. Начать с того, что грудь у тебя, на мой вкус, великовата. Немецкая шлюха в Гамбурге как-то раз научила меня, какой размер идеален: „Eine Handvoll und nicht mehr; was übrig ist ordinär“[171]. Пойди спроси своих приятелей-лингвистов, что это значит». «Картофельную запеканку с мясом я делаю лучше, чем ты. От твоей меня тошнит».

Когда мой дедушка умер и мамуля стала ездить в Харрогейт не когда было удобно Сирилу, а когда это было нужно моей несчастной бабушке, он стал злобствовать. «Что мне нужно, так это здоровая девица, здоровая и телом и духом, которая будет меня поддерживать и давать мне все то, чего ты, так эгоистично меня покидая, давать мне не можешь. Боже ты мой, твой отец ведь уже умер. Почему бы твоей матери с этим не смириться?» Но к тому времени он уже повстречал леди Синтию, младшую дочь баронета, предкам которого пожаловал этот титул Генрих IV. В одном из писем мамуле он цитирует письмо леди Синтии к нему: «Я безумно волнуюсь, мечтаю, чтобы ты имел все, что ты хочешь и что тебе нужно. Меня это беспокоит куда больше, чем собственные нужды». Затем Сирил сообщает мамуле, что она сделала свой выбор: предпочла ему свою мать. Он желает ей всего хорошего. Этого письма хватило, чтобы мамуля немедленно вернулась в Дибблетуайт — как ее мать ни демонстрировала свое горе. Но в Дибблетуайте, разумеется, уже поселилась леди Синтия. И мамуле ничего не оставалось делать кроме как, в отчаянии заливаясь слезами, бежать в Лондон.

* * *

На мой автоответчик поступило сообщение от Стэна. Я уже давно и с благодарностью использовал возможность отслеживать звонки. И убежден, что после изобретения собственно телефона самым полезным нововведением в области телефонной связи стал автоответчик. Я никогда не снимаю трубку, не поняв, кто звонит. Поскольку от Сирила и от Саскии я узнал, что именно Стэну нужно, я предпочел не отвечать.

— Робин, дружище, как жизнь? Саския говорит, ты прекрасно выглядишь. Стал спортом заниматься? — Пока что это были просто приятельские привет — как дела, обычный вежливый набор. Затем голос стал тише, доверительнее — мол, между нами. — Ты, конечно, знаешь, почему я здесь, в старой доброй… Последние штрихи в книге об Энтуисле — найти ответы на несколько вопросов, разгадать несколько загадок. Саския наверняка ввела тебя в курс дела. Из всех источников один ты остался неохваченным. — Он хихикнул. — Впрочем, я серьезно: может пригодиться твоя помощь — насчет тех лет, которые Энтуисл провел с твоей матерью. Понимаешь, об этом времени почти ничего нет. Старина, ты со многим можешь мне помочь. Позвони, хорошо? Давай встретимся. Поужинаем вместе. Я угощаю. — Он оставил свой номер телефона.

Второе сообщение было чуть покороче. Тон был уже раздраженный, резкий — тон человека, которого незаслуженно обижают.

— Робин, это снова Стэн. Время поджимает. У нас здесь осталось всего несколько дней. Мне очень нужно с тобой поговорить. Позвони мне, хорошо? — И он еще раз оставил свой номер.

Я позвонил на следующий день поздним утром — я был уверен, что в это время не застану обоих — он будет занят своей исследовательской работой, она отправится приобщаться к культуре или на деловую встречу с местными клиентами и коллегами. На сей раз сообщение оставил я, на гостиничный автоответчик.

— Стэн, буду рад повстречаться с тобой и, конечно же, еще раз увидеться с всегда прекрасной Саскией. Но хочу заранее предупредить: я категорически отказываюсь обсуждать с тобой свою мать. Тебе в твоей книге придется обойтись без меня. Не хочу тебя расстраивать, но в своем решении я тверд.

Наши автоответчики продолжали общаться друг с другом.

— Это снова Стэн. Поверь, Робин, ты допускаешь большую ошибку. Без твоего вклада все, что у меня есть по этому периоду, — это мнение Энтуисла, а оно наверняка предвзятое, и комментарии лорда Питера Дермотта, сына Седрика Смит-Дермотта, за которым твоя мать была замужем, когда сбежала с Энтуислом. Помнишь его? Лорд Питер предоставил мне доступ к бумагам своего отца, и там мало лестного о мамуле. Кто еще? Ах, да, мать лорда Питера, леди Смит-Дермотт, которая некогда была супругой твоего директора в Кронин-Холле. Господи, как же вы, британцы, любите игру «Займи стул». И наконец — леди Гарриет Блэкени. Это, если тебе любопытно, дочь леди Синтии, которая заняла место мамули. Документальных подтверждений немного — я о письмах, дневниках и мемуарах. Эти люди — враги, Робин. Разве ты не хочешь пойти в контратаку? Позвони мне. Мы отбываем завтра.

— Стэн, могу только повторить: я не буду говорить с тобой о своей матери. Совершенно ясно, что ты скребешь по сусекам. Что может знать Гарриет Блэкени? Кстати, а ты знал, что с Толстушки Гарриет списана Мимси Хогг в «Жирной красотке из Блумсбери» Дэна Тэлботта? Ну, счастливого пути.

Наши автоответчики продолжали разговор.

— Это Стэн. К твоему сведению, леди Блэкени была столь любезна, что показала мне неопубликованную рукопись ее матери, текст, предназначавшийся для женского журнала, кажется. «На скотном дворе. Тайные забавы йоркширской деревни». Леди Синтия не уделила много места леди Смит-Дермотт, дружок, но рассказывает довольно обидные вещи. Позволь мне хотя бы послать тебе то, что я написал об Энтуисле и твоей матери. Вдруг ты захочешь прокомментировать? Кто знает? Попытка не пытка.

— Можешь прислать этот отрывок. Действительно, кто знает? Bon voyage[172] и привет Саскии.


Как ни странно, годы, проведенные Энтуислом с леди Смит-Дермотт, с его Нэнси, были из самых плодовитых. Именно тогда он создал помимо других шедевров «Обнаженную с пестиком» (1952), «По дороге на станцию» (1954) и «Раздосадованных любовников» (1955). В те же годы он завершил работу над своим лучшим произведением, картиной в восьми частях, «Восьмой день. Разрушение» (1952–1962). К этим и другим его творениям мы вернемся в надлежащее время. Начало романа было довольно страстным, хоть и эгоистичным: ради плотских удовольствий Нэнси в любовной горячке бросила мужа и сына от предыдущего брака. С самого начала отношения были бурными. Со временем Нэнси стала «вздорной», «сердитой», «крикливой», «ревнивой», «злобной». О том, как развивались отношения, можно, видимо, судить по картине «Раздосадованные любовники» (см. илл. 27). Художник и Нэнси лежат бок о бок обнаженные на кровати, сбитые после недавних упражнений простыни создают ощущение беспокойства. Окно открыто, видна вспышка молнии, озаряющая черные грозовые тучи, зловеще-красные занавески по обеим сторонам окна вызывают ассоциации с адом, намек на который подхватывает и либретто «Дон Жуана», валяющееся на полу. На ближайшем к нам листке мы можем разглядеть слова: «Chi l’anima mi lacera? Chi m’agita le viscere?» («Кто мучает мою душу? Кто терзает мое тело?») Скрипка с порванными струнами, придавившая этот листок к полу, символизирует разрушение гармонии. Эти «возлюбленные», похожие скорее на трупы, нежели на живых людей, лежат рядом, у каждого рука на чреслах другого — словно они, как Адам и Ева, стыдятся своей наготы. Оба смотрят в сторону, взгляды отсутствующие, каждый погружен в свои мысли.

Сегодня, оглядываясь на годы, проведенные с Нэнси, Энтуисл говорит, что это был роман «волнующий», «будоражащий», «стимулирующий», «изматывающий». Он галантно берет на себя часть вины за их многочисленные ссоры, доходившие порой до скандалов, и за то, что они отдалялись друг от друга. И с горечью признает, что с ним жить нелегко.

Но те, кто знал их в домашнем общении, считают иначе. «Она довела его до безумия. Он уже не мог выносить ее жалобы, ее вечное нытье, ее ненависть к долинам и пустошам, которые он так любил». «Нэнси была законченной сукой. Не понимаю, как он столько лет ее терпел». «Он работал в мастерской до изнеможения, по пятнадцать-шестнадцать часов в день, только чтобы быть подальше от дома и от ее злого языка». «Что бы он ни делал, ей все не нравилось. Ей было наплевать, что он с нежностью и заботой относился к ее сыну Робину Синклеру, взял его под крыло, взял в дом».

Но в конце концов причиной разрыва стали не столько ее злобные выпады, сколько частые отлучки из Дибблетуайта: Нэнси якобы ездила ухаживать за престарелыми родителями в Харрогейт. Энтуислу нужна была любящая, преданная женщина, которая не только обеспечивала бы уют в доме, но и знала бы, как удовлетворять потребности гения. К счастью, когда художник был почти на грани отчаяния, в его жизни появилась леди Синтия…

Но мы забегаем вперед. Стоит прежде всего изложить все, что нам известно об урожденной Нэнси Стаффинс, появившейся на свет в 1912 году в семье Сисси и Билла Стаффинсов, в крохотной спальне над закусочной, где торговали жареной рыбой с картошкой, на Стейшн-роуд в Харрогейте, графство Йоркшир; роды принимала повитуха, а трепещущий отец, можем мы предположить, обслуживал внизу посетителей. Какой жизненный опыт принесла в дом Сирила Энтуисла эта женщина, которая, будучи старше, наверняка подавила молодого человека так, как мать подавляет сына? Как она стала особенной женщиной в его жизни, как и почему прошлое этой особенной женщины нарушило покой Энтуисла?

Закусочная на Стейшн-роуд все еще стоит, только теперь это обшарпанное заведение с едой на вынос «Звезда Индии», которым владеет некто Рама Камат. Но, возможно, если принюхаться, кроме аромата индийских пряностей можно услышать еще и вонь жареной рыбы.


В таком духе Стэн разглагольствует дальше — как Фаэтон, жаждущий усмирить непослушных кляч. И продолжает жестоко, злобно, клеветнически и безо всяких на то оснований чернить репутацию женщины, которой он никогда не знал, довольствуясь непроверенными намеками и мелочными нападками. А там, где он даже их не может отыскать, он опирается на свое вялое воображение. Мой дед, «можем мы предположить», раздавал кульки с рыбой и картошкой, в то время как наверху его жена Сисси, крича от боли, пыталась — прилежание было тазовое — разродиться моей матерью. Если мы принюхаемся вместе со Стэном — оборони Господь, — мы сможем уловить «вонь» еды вековой давности. Когда моя мать оставляла Сирила одного, она «якобы ездила ухаживать за престарелыми родителями». Искушенные читатели могут предположить, что на самом деле она втихаря трахалась с каким-то неизвестным.

Господь свидетель, мамуля не была ангелом, но она не заслужила, чтобы над ней издевались всякие стэны. Жена она, конечно, была не из лучших — покладистая, милая, ласковая, но прежде всего ей нужно было удовлетворять свои сексуальные потребности. Верность, во всяком случае после смерти моего отца, Герберта Синклера, не была в первых строках ее списка личных добродетелей. Как мать она точно не была среди лучших. Но я никогда не сомневался, что она старалась как могла, как никогда не сомневался, что она заботилась обо мне и любила меня на пределе своих возможностей. И, конечно же, она никогда меня не «бросала», не подкидывала корзинку со спеленутым младенцем на церковное крыльцо. Когда Сирил, к ее удовольствию, впервые ей овладел, я уже готовился поступать в университет. И Сирил не брал меня под крыло, разве что давал ценные советы насчет того, как обращаться с противоположным полом, и в дом он меня не брал, хотя в Дибблетуайте меня всегда привечали. Думаю, в те годы я ему даже нравился. Он ничего не изображал из себя ради того, чтобы угодить мамуле. По-моему, ему было приятно узнавать во мне черты себя наивного, каким он был до войны.

Но больше всего в рассказе Стэна меня огорчает то, как он описывает отношения между Сирилом и мамулей. Скажу просто: она его обожала. Во всем его защищала. Невозможно знать — и уж точно, Стэн не мог знать — интимных подробностей столь страстного романа, но что бы мамуля ни делала, она никогда не шла против Сирила. Бывало, прикусит губу и терпит. Уж ему-то она была верна целиком и полностью. Она никогда не жаловалась, никогда не ныла. Принимала его распоряжения, склоняла голову и согласно улыбалась. Меня порой бесило то, с какой готовностью она ему подчиняется.

— Мамуля, он что, Господь Всемогущий?

— В каком-то смысле да, Робин. Он творец — как Бог, среди людей он гений. Мне повезло, что он меня любит.


Был ли Сирил способен любить? Способен ли сейчас? Или то, что он выдает за любовь, это просто потребность?


Я написал Стэну имейл, сообщил, что рукопись возвращаю. Добавил, что послал копию своим адвокатам (на самом деле не послал), и посоветовал ему оставить намерения клеветать на мою мать в печати. Стэн, скорее всего, не будет мне отвечать. Кому, кроме сына, есть дело до чести Нэнси Стаффинс? Возможно, Стэн себя обезопасил. Кто из оставшихся в живых, станет его опровергать? Сколько я ни негодуй, какие доказательства я могу предоставить суду? Понятно, что никаких. Однако издатели не заинтересованы в судебных разбирательствах. В лучшем случае моя угроза заставит Стэна ограничиться только теми высказываниями, которые он может подтвердить, не опираясь на показания свидетелей. В худшем — к большому огорчению Стэна, мой иск может надолго задержать выход книги в свет. Возможно, мои угрозы сподвигнут его переписать текст.

* * *

Тимоти меня не обнадежил:

— Старина, вряд ли что сможешь сделать. Ни здесь, в Англии, ни в Нью-Йорке, где, как ты говоришь, сначала выйдет книга, нельзя подавать иск об оскорблении чести и достоинства (в данном случае — о клевете) от имени умершего человека, в данном случае от твоей почившей матери.

— Но многое из того, что он пишет, ложь. Я могу дать показания.

— Забудь об этом. У нас, как нам твердят ad nauseam[173], свободная страна. Непременно напади на него в прессе. Но в таком случае убедись заранее, что он не подаст на тебя в суд за клевету.

Мы с Тимоти сидели — дело было после полудня — за кружкой пива в «Красном льве», американском заведении, но сегодня нам было удобно там встретиться — он находился буквально в нескольких метрах от Чарльз-стрит, где Тимоти должен был встретиться с клиентом в «Честерфилде», а мне предстояло выступать в Союзе говорящих на английском языке перед группой из Содружества.

— Я бы мог поведать такую повесть[174], — сказал Тимоти, который, как и я, некогда занимался в нашем университете английской литературой. — Я совершенно случайно встретил твоего bête noire[175], этого твоего Стэна Копса, вскоре после того, как он и твой à peu près[176] отчим договорились насчет биографии.

— Тимоти, ты никогда не говорил мне, что вы знакомы.

Я постарался вложить в свои слова боль, разочарование и чуточку злости. Но испытывал я раздражение.

— Как-то это никогда не казалось важным или уместным. Он же не мой клиент, и биографию он не твою пишет. Но если ты готов, то моя история заслуживает того, чтобы ее рассказать за ужином, пусть и в узком кругу заинтересованных лиц, а именно — в твоем обществе.

— Значит, давай поужинаем вместе, — сказал я. — Я тебе позвоню.

* * *

Это была история об унижении. Тимоти встретился со Стэном на дневном поезде Париж — Авиньон. Путешествие длится чуть больше двух с половиной часов, очень удобно — не слишком долго и не слишком быстро, можно вздремнуть или заменить сон его эквивалентом, чтением литературного приложения к «Таймс». Или же у путешественника, если он к тому расположен, есть время погрузиться в свои мысли. На это Тимоти и рассчитывал, когда покупал билет. Все билеты с местами были раскуплены, ему достался один из последних. Оно и понятно — 1 августа, день, когда во Франции начинаются les vacances[177]. Через столик от него, у окна, на сиденье «à deux»[178], расположился невысокий энергичный, «смахивавший на обезьяну» человек. Он напомнил Тимоти черно-белую обезьяну-колобуса — он таких видел, когда однажды ездил отдыхать в Кению. Я понимал, что он имеет в виду. Густая борода Стэна и вся прочая растительность на лице с годами стали совершенно седыми, а волосы на голове остались такими же черными. Нацепите на колобуса очки с толстыми стеклами, добавьте морщинок на лицо — там, где кожа еще видна, пусть пухлые алые губы будут приоткрыты и обнажат зубы, как у Батской ткачихи[179], и — вот он, Стэн собственной персоной. По всему столику были разложены его брошюры, карты и путеводители.

Parlez-vous anglais, monsieur?[180] — спросил колобус с кошмарным акцентом. Тимоти, свободно говорящий по-французски, подумал было ответить шквалом французских фраз, но, вздохнув, признал, что он англичанин. — Замечательно! — воскликнул Стэн и протянул руку, которую Тимоти вежливо пожал.

Вскоре выяснилось, что они оба оправляются в Сан-Бонне-дю-Гар, а когда Стэн сказал, что на вокзале его встречает машина, Тимоти воодушевился и проявил лингвистическую смекалку:

— А не могу ли я к вам вписаться?

Разумеется, рассказал мне Тимоти, как только он стал должником Стэна («Да без проблем!»), он был обречен до конца поездки слушать соловьиные трели Стэна.

Стэн впервые оказался в Провансе. И рассчитывал пробыть там неделю. Назавтра он возвращался в Авиньон — встретить жену, Саскию, которая ехала на машине из Парижа, и они вдвоем собирались поездить по округе. Сегодня же ему предстояло лично встретиться с человеком, чью биографию он собирался писать. Знает ли Тимоти что-нибудь о Мас-дю-Кутр-Курбе?

— Простите?

— Вот, я специально записал. Мас-дю-Кутр-Курбе.

— А, понятно. Местные называют это просто Мас-Бьенсан.

— Почему?

— Дело в том, что он принадлежит Клер Бьенсан, вашей хозяйке.

Это действительно была ферма Клер, полученная по наследству, поэтому и носила родовое имя. Но Клер теперь одиннадцать месяцев в году проводила с Сирилом в Йоркшире и знаменитую ферму сдавала на неделю или на месяц туристам, а четыре акра земли сдавала местным виноградарям и считала, что чем сексуальнее название, тем больше оно привлечет клиентов. Сирил к тому времени был богат как Крез, но Клер — француженка и дочь фермера — считала, что грех держать дом пустым почти круглый год, когда он может приносить честный франк-другой (теперь, конечно, евро, но старые присказки так живучи). Она обожает этот дом и за долгие годы превратила его из простого удобного жилища, каким он был в ее детстве, в туристическую мечту о Провансе. Сирил каждый август, когда надо туда ехать, ворчит, но, оказавшись там, бывает вполне счастлив. Ему нравится приглашать местных девушек поплавать в бассейне — их фигурки в бикини будят сладостные воспоминания. Картины, что висят в Мас-Бьенсане, не похожи ни на какие другие его работы: там яркие, почти тернеровские пятна цвета, в них он неожиданно близок к абстракционизму.

Тимоти познакомился с Сирилом и Клер независимо от меня. Он многие годы проводил лето в Сан-Бонне-дю-Гар, снимал вместе со своим другом (австралийцем, известным мне под именем Сэмми) маленький залитый солнцем дом рядом с деревенской épicerie[181]. Я никогда не понимал их отношений. Если они и были любовниками, получается, что им было удобно жить и стариться на противоположных концах земного шара и втискивать год отношений в месяц. Быть может, им нравилась такая интенсивность. Короче, в деревне собирается небольшое общество англоговорящих: Сирил, Тимоти, Сэмми и миниатюрный кривоногий и всегда бодрый Бэзил Мадж, некогда знаменитый жокей, ливерпулец — он теперь каждый август в основном сидит в тенечке и наговаривает воспоминания на диктофон. Все мужчины отлично ладят — как обычно бывает за границей с совершенно несхожими людьми. Я сам некогда провел с ними приятнейший вечер в деревенском ресторанчике, где с наслаждением напился.

Стэн в поезде брызжил энтузиазмом. Он показывал Тимоти брошюры, карты, маршруты, списки непременных достопримечательностей. Он задавал вопросы, но не дожидался ответов. С воодушевлением говорил о папском дворце в Авиньоне, о еженедельном рынке специй в Юзесе, о Пон-дю-Гаре, о Ниме и Камарге. Он с осведомленностью рассуждал о местных винах и оливковых рощах. В Сан-Бонне-дю-Гар ведь есть moulin à huile[182], так ведь? Но они с Саскией планировали и свернуть с расхожих путей, посмотреть настоящий Прованс. Это был Стэн на пике своих сил, энергичный, счастливый, демонстрирующий свое мастерство исследователя даже на примере недельного путешествия.

Тогда он еще не познакомился с Сирилом Энтуислом, и в него еще не стреляли.

Тимоти рассказал, что больше всего Стэна волновал предстоящий визит в Мас-Бьенсан. Он жалел, что Саскии с ним не будет, но из приглашения Сирила следовало, что его ждут одного. Они с Саскией решили не придавать этому значения, пусть будет как будет. Наверняка представятся и другие возможности. Работа над книгой даже не началась. А пока что ему предстояло увидеть настоящий прованский дом, со всеми его причудами и удобствами, начать с него знакомство с Провансом. Он явно провел изыскания о главных блюдах этого региона и с пылом говорил о Anchoïade, Soupe au Pistou, Daube Provençale, Le Gratin d’Abricots aux Amandes[183]. Тимоти утверждал, что к этому моменту он начал без труда понимать произношение Стэна и забеспокоился, не повлияет ли это на его безупречный акцент. Но еще он сказал, что Стэн так описывал хрустящий деревенский хлеб, обмокнутый в ароматное оливковое масло, местный сыр, крошащийся от одного прикосновения вилки, бокал лирака или тавеля, рубиново поблескивающий на солнце, что его воодушевление передалось и Тимоти. И только потом Стэн сказал, что предвкушает встречу с героем его следующей книги. Визит предполагался короткий, только на одну ночь — «времени хватит на совместный ланч и ужин сегодня и, быть может, кофе с круассаном утром», но он надеялся, что к его отъезду уже будет заложен фундамент не только сотрудничества, но и дружбы.


Тимоти и Стэн вышли на платформе в Авиньоне. Стэн тащил большой чемодан на колесиках и набитую дорожную сумку, плечо подгибалось под лямкой гигантского рюкзака. За платформой шли встречи и приветствия, смех, слезы, радостные крики. Тимоти огляделся. И увидел мрачного типа, заросшего щетиной — один в один уже растолстевший Марлон Брандо, но с гитлеровскими усиками. Одной рукой мужчина держал плакат, другой чесал яйца. На плакате было написано:

Проф. Корпус

Мас-Бьенсан

— Думаю, это вас, — сказал Тимоти.

Je m’apelle Professeur Kops[184], — сообщил Стэн держателю плаката.

Hein?[185]

Тимоти объяснил что к чему.

Ah, bien sûr. Remoulins Taxi à votre service[186]. — И он быстро заговорил на местном наречии.

— Вы поняли? — спросил Тимоти.

— Слишком быстро. — Стэн пал духом.

— Он сказал, чтобы мы подождали здесь, он сейчас вернется. Ему надо забрать корзину, quelque chose pour Madame[187]. Видимо, доставили на том же поезде. Да, и еще сказал, что мы можем называть его Марселем.

— Это я разобрал. — Стэн аккуратно сложил багаж.

Марсель, как описывал Тимоти, удалился, вихляя задом так, словно боялся выронить засунутую туда зубную щетку.


Такси оказалось стареньким синим «рено», ржавым и побитым. «Quelque chose pour Madame» — металлическим контейнером-холодильником с крышкой, перехваченной тремя широкими кожаными ремнями. Марсель косолапо шаркал, пыхтел и ругался, таща этот контейнер, упиравшийся в его пузо. С виду контейнер был тяжелый. Тимоти и Стэн вышли следом за ним из здания вокзала на яркое послеполуденное солнце. Стэн пытался справиться со своим багажом. Тимоти хотел было сказать ему, что есть свободные тележки, но что-то его остановило. Сам он путешествовал налегке, с небольшой нейлоновой сумкой, но хотя обычно он — воплощение вежливости, помочь Стэну он не стремился. Такие Стэн вызывает в людях чувства.

Марсель поставил свою ношу рядом с «рено», потер поясницу, выгнувшись назад, потянулся и издал горестный вздох. К этому времени Тимоти и Стэн его нагнали. Стэн брякнул наземь свои вещи. Он совсем выбился из сил, обливался потом. Пот струился ручьями по его лицу, по бороде, откуда капли падали на грудь. Соленая жидкость заливала ему глаза, отчего он непрерывно моргал. Его некогда щегольский бежевый пиджак пропотел насквозь, плечо, в которое впивалась лямка рюкзака замялось, под мышками и посреди спины расплылись темные пятна пота. Рубашка была совершенно мокрая.

— Довольно тепло, не правда ли? — невозмутимо сказал Тимоти.

— Я в восторге! — неожиданно добродушно воскликнул Стэн. — Я об английской сдержанности. Я просто плавлюсь.

Марсель оглядел багажник «рено», оглядел контейнер, снова почесал яйца, затем затылок.

Merde, alors![188] — сказал он.

И открыл замызганный багажник. Он был весь забит: запасное колесо, канистра с бензином, инструменты, жестяная банка с томатной пастой, мешок с пустыми пивными бутылками, вонючие промасленные тряпки и россыпь порнографических фотографий, все вперемешку. Он снова покачал головой и закрыл багажник.

Машина тем временем так и стояла на солнцепеке, запертая, с закрытыми окнами — этакая раскаленная печурка. Марсель пожал плечами, отпер свою дверцу, открыл заднюю, поднял контейнер и запихнул его на сиденье. Затем открыл вторую заднюю дверцу, елейно улыбнулся и пригласительно взмахнул рукой — так швейцар в провинциальном борделе приглашает завсегдатая.

M’sieur le professeur![189]

Стэн снял пиджак и втиснулся в раскаленный салон, прижавшись к контейнеру. Марсель водрузил ему на колени рюкзак и сумки и закрыл дверь.

M’sieur! — обратился он к Тимоти и распахнул перед ним переднюю дверцу.

Тимоти, прежде чем сесть, опустил стекло. Он рассказывал, что внутри воняло грязными носками (а может, вонючим сыром) и чесноком. Оба передних сиденья были отодвинуты назад по максимуму, Марселя — чтобы он мог вместить свою тушу, а второе, быть может, для симметрии; Стэн сидел, скрючившись, за Тимоти, подтянув колени, и сумки почти упирались ему в подбородок.

Enfin, — сказал Марсель. — Allez-у, hein?[190]

За спиной Тимоти елозил Стэн, пытаясь открыть свое окно.

La fenêtre?[191] — сумел выговорить он.

Марсель пожал плечами, махнул рукой.

Elle est complètement foutue, cassée, vous comprenez? Une espèce de merde, pour ainsi dire. Rien d’importance[192].

Он завел мотор и выехал с парковки, продолжая что-то быстро говорить.

— Вы все поняли? — спросил Тимоти.

— Окно не работает, да? — Стэн тяжело дышал, как спринтер в конце дистанции.

— Да. Но он говорит, волноваться не о чем. Как только мы выедем на дорогу, свежего воздуха будет достаточно. Да и до Сан-Бонне-дю-Гар всего двадцать километров.

— Я умираю от жажды.

— Если хотите, могу попросить его где-нибудь остановиться.

— Господи, только не это! Давайте уж доедем до места.


Марсель взял на себя роль гида, показывал, пока они тряслись по дороге, красоты Гара, делая паузы, чтобы Тимоти мог перевести.

— Посмотрите на вершину, — перевел Тимоти, когда они наконец добрались до мощеных улочек Сан-Бонне-дю-Гар. — Там стоит великолепная часовня этой древней деревушки. Обратите внимание, как умело архитекторы применили методы строительства римского акведука. Это отлично видно на восточных колоннах благодаря кирпичной крошке, которую римляне использовали, чтобы сделать сочленения водонепроницаемыми. Великолепно, профессор Корпус, правда?

— Скажите ему, отлично, — процедил сквозь зубы Стэн, сидевший с закрытыми глазами.

— Сейчас мы ненадолго свернем с маршрута, чтобы вы могли рассмотреть все поближе. А пока что обратите внимание на чудесный фонтан, здесь, на обочине, возведенный в 1806 году. Видите, какой декор? И бюст Наполеона Первого!

Очки Стэна совершенно запотели. Из-за пота под стеклами казалось, что он плачет. Возможно, он и плакал.

— Всего в двух километрах отсюда, если напрямик, как птица летит, находится знаменитый Пон-дю-Гар, акведук, построенный римлянами в первом веке. Если джентльмены желают, можем сделать небольшой крюк и вот уже мы там.

Стэн только застонал в ответ. Тимоти объяснил, что профессор очень устал от долгого путешествия из Америки и хочет поскорее добраться до места.

Comme vous voulez, Messieurs, — проворчал Марсель и ни с того ни с сего нажал на клаксон. — Cela m’est égal[193].


«Рено» резко, со скрежетом остановился во дворе Мас-Бьенсан, и мотор стих.

Merde![194] — выпалил Марсель.

Дом был большой и довольно красивый, простая центральная часть была XVII века, в XVIII и в XIX веке было пристроено еще несколько помещений, каждое безо всякого соотношения друг с другом или с оригиналом, разве что использовался все тот же местный камень, но в целом все получилось на удивление гармонично. Все окна фасада были закрыты ставнями — от палящего солнца. Откуда-то сбоку, из-за аккуратно подстриженной изгороди, слышалось, как кто-то ныряет в воду — там находился бассейн, который Клер велела выкопать лет пять-шесть назад. Тимоти и Марсель тут же выскочили из машины. Стэну пришлось ждать, пока Марсель откроет его дверцу и снимет у него с колен сумки. Выбравшись, он стоял, пошатываясь, ошалевший, мокрый — будто это он искупался в бассейне.

Входная дверь уже была открыта, и из прохлады дома выбежал низенький кривоногий старичок в темных очках и бейсболке, широко улыбаясь и сверкая вставными зубами.

— Эй-эге-гей, это же наш Тим! А мы тебя завтра ждали.

Он протянул руку — Тимоти ее с радостью пожал, а другой рукой потрепал старичка по затылку.

— Эй-эге-гей, Бэзил! Рад тебя видеть. На самом деле завтра приезжает Сэмми. Он только что провел месяц в Ситжесе, счастливчик, якобы в поисках своих каталонских предков. Так что я должен купить еду и напитки, проветрить дом и вообще подготовиться к прибытию Его Величества.

Из дома вышла Клер и поспешила навстречу приехавшим, за ней на почтительном расстоянии следовала Клотильда — она вела хозяйство Энтуислов, когда они приезжали, и жила со своим веснушчатым супругом Эмилем во флигеле метрах в ста от большого дома, а также приглядывала за всем, когда они были в отъезде. Клер тоже сразу кинулась к Тимоти.

— Тимоти, mon cher! Quelle surprise totalement heureuse![195] — Они обнялись, a потом, словно одного объятья было мало, обнялись еще раз. — Ты останешься на ланч?

Тимоти улыбнулся, кивнул и повернулся к Клотильде.

Ah, la plus belle Clothilde. Sois tranquille mon pauvre coer![196]

И Клотильда, пожилая дама с и без того румяными щеками, совсем зарделась.

Марсель успел вынуть из «рено» и контейнер-холодильник, и багаж Стэна, сложил его аккуратно в кучу. Теперь он высился подле всего этого, вскинув руки и сложив пальцы словно для благословения.

Все это время Стэн стоял, покачиваясь и истекая потом. Тимоти вдруг вспомнил о правилах вежливости.

— Мадам, позвольте мне представить вам вашего гостя, профессора Стэна Копса.

Стэн, который к тому моменту буквально и шага не мог сделать, застыл на месте, но нудно произнес слова — не иначе как долго репетировал и надеялся произнести с легкостью.

Enchanté, Madam, de faire connaissance[197].

— A это наш старинный друг Бэзил Мадж, он, возможно, вам известен как трижды победитель «Тройной короны», великолепный жокей, друг многих царственных особ и так далее. Бэзил, mon vieux[198].

— Весьма польщен, — вяло откликнулся Стэн.

— Эй-эге-гей, Стэн!

— А это — моя старинная подруга Клотильда.

Клотильда неуклюже сделала книксен.

Enchanté, je vous assure[199], — деревянным голосом сказал Стэн, обливаясь потом.

И тут произошло одновременно вот что. Во-первых, из-за изгороди появился Сирил весь в белом и в белой соломенной шляпе, следом за очень юной загорелой особой в бикини. Он погладил, а затем и пошлепал ее соблазнительный зад.

Ah, quelle honte! — довольно хихикнула она. — J’ai perdu, si non mon honneur, alors mon innocence. Gran’père, gran’père, comme vous êtes méchant![200]

Во-вторых, к Стэну подошел Марсель и буркнул что-то, чего Стэн не понял.

— Он ждет оплаты, — сказал Тимоти, вернувшись к роли переводчика.

— Но… — забормотал Стэн, — я думал, что я гость…

— Марсель говорит, что возьмет с вас только за дорогу от Авиньона сюда, обычную сумму, еще — за меня как за дополнительного пассажира, и за контейнер, который ему пришлось получить, донести и привезти. А за бесценный рассказ об окрестностях, который вы прервали, сославшись на усталость, он не возьмет с вас ничего. Вы не можете не согласиться, что он поступает по справедливости.

— Сколько? — спросил Стэн в ужасе.

— Он выписал счет. Вот, держите.

— Ради бога, не мелочитесь! — крикнул Сирил. — Заплатите несчастному пидору! Он рабочий человек. Не ради же своего удовольствия он вас катал.

Стэн, испуганный и смущенный, все заплатил. Но тут хотя бы Клер обратила внимание на то, в каком он состоянии.

— Не хотите ли поплавать перед ланчем? Принять ванну, душ? Вы наверняка хотите переодеться.

— Да, спасибо, — сказал Стэн и поплелся к дому, широко расставляя ноги — походкой человека, который только что обмочился. Он был так очевидно несчастен, что Бэзил и Тимоти молча подхватили его багаж и понесли следом за ним. Клотильда и Марсель тем временем взяли вдвоем контейнер и потащили его в дом.

— И подайте что-нибудь пожрать! — крикнул им вслед Сирил. — Я умираю с голоду.

— Что за кошмарный человек! — сказала Клер. — Ты даже не поздоровался с этим несчастным педрилой.

— Что за выражения? — хихикнул Сирил. — Боюсь даже подумать, в каких кругах ты вращаешься.


Ланч подали на мощеной террасе рядом с портиком или шпалерой, увитой виноградом. Получилась прохладная беседка с видом на виноградники и поля, переливавшиеся всеми красками в ярких лучах солнца. К тому времени, когда Стэн, помывшись и переодевшись, добрался туда, идя на голоса и смех и на французскую речь, все уже сидели за старинным крестьянским столом, длинным и узким, выскобленным за долгие годы почти до белизны. Клотильда, судя по всему, садилась за стол с семьей и гостями. Небритый тип в полосатой тельняшке, с красным засаленным платочком на шее, чье лицо из-за припухших век выглядело насмешливым, оказался Клотильдиным Эмилем. Нимфа в бикини добавила к своему костюму мужскую рубашку и сидела рядом с Сирилом. Марселя, чья машина отказывалась заводиться и теперь ожидала приезда механика из Ремулена, очевидно, тоже пригласили на ланч. Перед каждым стояла миска с какой-то темно-красной жидкостью, на поверхности которой плавало по шматку сметаны.

Когда появился Стэн, разговоры и смех стихли.

— Вот наконец и вы, профессор Копс. Надеюсь, вам уже лучше? — спросила Клер.

— Мадам, прошу вас, зовите меня просто Стэном. Не надо формальностей. Я ведь надеюсь с вами познакомиться поближе. — Он огляделся. — Здесь восхитительно!

— Садитесь, — сказал Сирил. — Сюда, во главу стола — это у нас место для почетных гостей.

Поскольку по одну руку от него сидел Эмиль, а по другую Марсель, Стэн, должно быть, сообразил, что он сидит в конце стола — дальше соли, как говорится.

Бэзил Мадж первым потянулся за ложкой.

— Это что у нас такое?

— Холодный свекольный суп, — ответила Клер.

— Борщ, — сказал Стэн, выказав тем самым привычку всех учить, которая была у него в крови.

— Погоди-ка, Бэзил, — сказал Сирил. — Может быть, наш гость захочет произнести какую-нибудь еврейскую молитву перед едой.

Стэн опешил.

— Я… Нет, я… Молитву — нет… Я не религиозен. — Те части его лица, которые виднелись среди буйной растительности, побагровели.

— Разуверившийся еврей, да? — весело продолжал Сирил. — Ну, тогда, может, мы что-нибудь христианское изобразим. Бэзил, ты как?

— Отвали, подлюга!

— Тимоти?

— Прекрати немедленно, — резко одернула его Клер. — Ты всех смущаешь.

— О tempora! О mores![201] — провозгласил Сирил громко и торжественно, воздел руки вверх, устремил глаза на навес над головой. Первой расхохоталась нимфа, затем все остальные, даже Стэн засмеялся. Обстановка разрядилась.

Все принялись за еду, стучали ложками о миски, громко прихлебывали.

Pas mal, ça, — сказала Клотильда мужу, — се potage juif[202].

Он уже доел свою порцию и облизывал ложку. И теперь мучился — как бы не согласиться с женой и не обидеть хозяев.

C’est frais, au moins[203], — мрачно ответил он и закурил «Голуаз».

Стэн понял из этого разговора достаточно и решил внести уточнение:

Ce n’est pas un potage juif, Madame. C’est un potage russe ou polonais[204].

Клотильда непонимающе уставилась на него.

Qu’est-ce qu’il a dit? — спросила она Эмиля. — As-tu compris?[205]

Эмиль лишь пожал плечами.

— Неважно, — сказал Стэн.

Клер и Клотильда собрали миски и понесли их на кухню. Сирил решил, что настал удобный момент побеседовать со своим биографом.

— Нет никакого смысла разговаривать о книге теперь, во время этого вашего визита. Завтра еще до полудня вы уедете. Марсель вряд ли сможет отвезти вас в Авиньон. Придется решать этот вопрос иначе. Есть еще автобус. У Клер должно быть расписание.

— Автобус меня вполне устроит.

— Ну, надеюсь, вы не рассчитывали, что я вас отвезу?

— Нет, что вы, конечно, нет.

— Значит, увидимся, когда я вернусь в Дибблетуайт. Вы можете остановиться в «Крысе и морковке». Хозяин — мой друг. Он о вас позаботится.

— Собственно говоря, я освобожусь только к весеннему семестру. У меня тогда будет творческий отпуск. Вряд ли я окажусь в Англии раньше января.

— Это прописано в нашем соглашении?

— Да, там все отражено.

— Проклятые юристы. На кого они работают, черт его знает.

— Вообще-то, — мирно сказал Стэн, — меня представляет мой агент, по совместительству — моя жена.

— Да ну? Семейный бизнес? — И Сирил потер большой палец о средний и указательный.

— Но мы можем поддерживать связь. Есть электронная почта, есть факс, есть, наконец, телефон.

Эмиль кинул замусоленный, еще дымящийся окурок на блюдечко перед ним. Ветерок понес дым прямо Стэну в нос. Он отклонился, но дым его преследовал. Он помахал рукой.

Эмиль усмехнулся, глянул насмешливо из-под припухлых век.

La fumée vous dérange, M’sieur?[206]

— Все в порядке, — проблеял Стэн.

Тем временем Клер и Клотильда расставили чистые тарелки. А потом стали вносить блюда. Появились порезанная хала, дюжина бейглов, полдюжины булочек с луком, масленка, разнообразная копченая рыба, в том числе копченый лосось, селедка и в винном, и в сметанном соусе, форшмак, рубленые яйца с луком, говяжья солонина, кнедлики из мацы, маринованные огурцы и кусок халвы с шоколадом. Теперь стало понятно, что было в холодильнике, который сопровождал Тимоти и Стэна из Авиньона.

— Тут у нас еврейская еда, — сказал Сирил. — Все из лондонского Ист-Энда, все кошерное. Поскольку мы понятия не имели, что Стэну нельзя есть, мы подали все, что ему можно есть. Что касается напитков, то местное вино точно не кошерное, Бабетта поплясала на винограде своими поросячьими ножками, avec ses petit orteils du porcelet. — Тут он пробежался пальцами по руке девушки в бикини, отчего та захихикала. — Так что вот сельтерская, вот кошерная диетическая кока, вот холодный чай. Ну, приступим. Давайте денек побудем евреями.

Стэн чуть было под стол не нырнул. Теперь я понимаю его замечание по поводу еды из кулинарии, которую подавали у Джерома в Коннектикуте. Тимоти тут же смекнул, что Сирил хотел оскорбить Стэна, да и остальные тоже. Все было слишком явно. Как если бы Сирил пригласил на ланч известного афроамериканца, признанного во всем мире, и предложил бы ему, якобы чтобы не попасть впросак, капусту и арбуз.

Разумеется, будь у него в гостях афроамериканец, Сирил, вечный защитник угнетенных, так бы не поступил. Что Стэну оставалось делать? Он мог встать, заявить, что немедленно покидает Францию (во всяком случае, Мас-Бьенсан), и в гневе удалиться; он мог показать, как взбешен, как потрясен неприкрытым антисемитизмом, антисемитизмом, который даже не стараются приглушить благодушием; он мог бы сказать — опять же уходя, — что его юристы найдут возможность разорвать соглашение, в котором он больше не желает участвовать. Он ничего этого не сделал, он, бедняга, оказался загнан в угол. Ну как он мог уйти? Марсель точно не повез бы его в Авиньон. Стэн опять зависел бы от этих мерзких людей, без них ему было транспорт не найти, более того, ему пришлось бы просить их о помощи. Либо так, либо — он должен был подхватить весь свой багаж и волочить его на дикой жаре — как ребенок, сбежавший из дому — по пыльной дороге.

Естественно, чтобы все это проделать с куражом, нужно обладать внутренним достоинством, силой духа. Подозреваю, несчастный Стэн боялся, что будет выглядеть комично. Что ж, вполне вероятно. К тому же требовалось немало смелости вот так взять и встать — а он был среди чужих людей, в чужой стране, с рождения посторонний, всю жизнь мечтавший, чтобы его приняли в свой круг, наконец — он же гость в доме великого человека, намерения которого (ну, была же такая вероятность) он мог неправильно истолковать, — и, как и положено нервическому нью-йоркскому еврею — а они так бы его и восприняли — устроить «сцену» для не-евреев. В этом случае Стэн, Стэн, еще не получивший пули, не был Абдиилом[207], не был он серафимом.

Для Тимоти этот безобразный эпизод имел и другой смысл. Он поймал взгляд Стэна, но тот, заметив это, тут же отвел глаза. Эта трапеза еще более мерзко усугубила неловкость положения Стэна: в поезде он так долго распространялся о том, как он жаждет попробовать в Мас-Бьенсане вкуснейшей прованской еды. Он наверняка воображал, как все будут хихикать за его спиной, когда Тимоти об этом расскажет.

На защиту Стэна встала Клер.

— Ты обидел нашего гостя, — скороговоркой сказала она Сирилу по-французски, и здесь мы должны полагаться на всегда безукоризненный перевод Тимоти. — В моем доме это не позволяется, дрочила старый! Немедленно извинись перед этим несчастным болваном!

Воцарилась тишина. Клотильда, Эмиль, Марсель и нимфа в бикини завороженно взирали на происходящее. Эмиль уронил сигарету изо рта, она зашипела в стакане с апельсиновым соком. Этим четверым выпала честь наблюдать за развитием подлинной драмы. Тимоти говорит, что не мог глаз поднять на Стэна, поэтому усиленно протирал салфеткой солнечные очки. Стэн, возможно, не разобрал французской речи, но по тону, интонации и жестам Клер понял достаточно.

Сирил осклабился на жену — как наглый подросток, которого одернул взрослый, но когда увидел ее поджатые губы и нахмуренные брови, вдруг посерьезнел и откашлялся.

— Слушайте, старина, — сказал он Стэну, — давайте без обид, а? Я думал, вам будет приятно.

И так он легко, без усилий в последний раз за эту унизительную трапезу унизил Стэна.

— Никаких обид, — сказал Стэн, раздвинув толстые губы в подобии улыбки. — Совершенно никаких.

Чего Сирил добивался? Частично — тешил свой привычный антисемитизм. Этот мир, он такой забавный, в нем и евреи есть. Сирил, пусть и либерал, отлично знал, что он — белый, он — англичанин, а Стэн — жалкий жид. Кроме того, он наверняка устанавливал отношения между биографом и героем биографии. Музыку заказывает он.

Можно было предположить, что Сирил на первой встрече со своим биографом, рассчитывая завоевать его расположение, захочет показать себя в лучшем свете. Не тут-то было. Сирил хотел подчинить себе биографа. Добившись этого, он мог держать под контролем материалы, из которых со временем должна была вырасти биография, создавать свой собственный портрет, как поэт Спенсер создал Рыцаря Красного Креста[208].

Должен сказать, что, слушая рассказ Тимоти, я начал сожалеть о своей роли в этой катастрофической истории. Сводя Сирила и Стэна, я рассчитывал навредить Сирилу, Стэн должен был быть лишь инструментом, с помощью которого я хотел оконфузить Сирила. Писал Стэн скучно, его стиль был, к счастью, неповторим — и этим стилем ему предстояло изложить историю жизни Сирила. В те времена мне это казалось упоительной шуткой. Такой я тогда был мерзкий. Но Сирил, похоже, затеял очередную игру и по ходу придумывал правила. Или скажем иначе: он ставил модель в ту позу, которая нужна была ему именно для этой картины, сознательно или нет игнорируя тот существенный факт, что модель — живое существо, что у нее есть жизнь, независимая от того, что изображено на холсте. И пока Стэн Копс считал, что он создает Сирила Энтуисла, Сирил создавал Стэна. И был вне конкуренции.

После ланча с еврейским угощением Тимоти ушел с Сирилом, Бэзилом и Эмилем играть в boules[209]. Стэн пошел к себе в комнату за ноутбуком, хотел, объяснил он, сделать несколько предварительных заметок о Мас-Бьенсане. Начинало смеркаться. В долгих прованских сумерках, где прохладный воздух пах сиренью, Тимоти попрощался и зашагал в деревню. Подойдя к воротам фермы, он увидел неподалеку фигуру, в наступавшей темноте уже почти силуэт на скамейке под яблоней. Это был Стэн. Он сидел, ссутулившись, обхватив голову руками, и раскачивался взад-вперед. Тимоти, который было собрался крикнуть что-нибудь на прощание, развернулся и, насколько мог незаметно, удалился.

* * *

Стэн появился на пороге моей квартиры в Болтон-Гарденз в девять вечера, без предупреждения. Я полагал, что он давно уже вернулся в Нью-Йорк: я отказался помогать ему искать «правду» относительно мамули, и причин менять планы у него не было. Однако вот он стоял передо мной, улыбался щербатым ртом, узел галстука у него был почему-то ослаблен и болтался где-то сбоку, воротничок расстегнут.

— Привет, приятель, ну что, в дом-то пустишь? — Он отрыгнул пивной пеной. — О-опаньки, звии-няйте! — и протянул мне руку.

Разумеется, я ее пожал. На рукопожатие не отвечают только те, кто совсем уж взбешен, или законченные грубияны, и то инстинкт приходится побороть. Как мне ни было противно, но от рукопожатия он перешел к объятиям, стиснул меня, прижал мои руки к бокам, затем отпустил и прошмыгнул мимо меня в холл. Я закрыл входную дверь и указал на дверь своей квартиры.

— Мило, — сказал он, оглядываясь по сторонам. — Ты один?

— Поздновато спрашиваешь. А если бы был не один? — Я, разумеется, был один, что и предпочитаю в последнее время.

Он прошел в «салон», как называет это помещение моя уборщица, и плюхнулся на диван.

— У тебя случайно не найдется бурбона?

Он еще не был совсем пьян, но очевидно к этому стремился.

— Ты ел что-нибудь?

— Конечно, сосиски с пюре, в «Спаньярдз-Инн», за ланчем. Пиво великолепное.

— У меня мало что есть, но яичницу и тосты сообразить могу. Хочешь?

— В мамулю играешь? — Он хитро посмотрел на меня и развалился на диване, поглядывая из-под полуприкрытых век.

— Если ты пришел расспрашивать меня про маму, уходи сейчас же.

— Об этом — молчок! — сказал он и по-девчачьи хихикнул. — Ладно, давай свою яичницу. Но сначала бурбона. Со льдом. Есть?

У меня действительно была бутылка «Боевого петуха», подарок моего американского издателя. Я налил ему виски, пожарил яичницу и тост. Когда я ставил еду на кухонный стол, он подливал себе следующую порцию. У меня было не слишком тепло, но на лбу у него выступил пот. Стэн, в ту пору, когда я его знал, много не пил. Однако он сидел передо мной и запивал каждый проглоченный кусок бурбоном. Затем он вернулся в салон, на диван: в одной руке стакан, в другой бутылка бурбона.

— Ты-то что не пьешь? Давай, поддержи компанию. — Он плеснул себе еще и протянул бутылку мне.

Я взял ее и поставил на стол.

— Не люблю бурбон.

— Ну, пей что хочешь, — великодушно разрешил он, махнул рукой в сторону шкафчика с напитками и расплескал виски из стакана. — Опаньки!

— Я думал, ты уже в Нью-Йорке.

— Послал Саскию вперед. Хотел немного побыть один, — весело сообщил он. — Нужно иногда немного времени для себя. Вечно вместе — это со временем может немного осточертеть. — Тут лицо у него вытянулось, он чуть не всхлипнул. — Боже мой, Робин, ты единственный мой друг, единственный!

У несчастного ублюдка вообще не было друзей.

Он потянулся за бутылкой, снова себе налил. Уже безо льда.

— Стэн, может, кофе?

Он уставился на меня — глаза за толстыми стеклами казались неестественно большими — и попытался презрительно усмехнуться.

— Предпочитаешь бодрствующего пьяницу спящему, да?

— Я бы выпил чашечку. Я все-таки сварю.

Как бы выставить его, пока он еще держался на ногах? Говорить, что уже поздно, было еще рано.

Я вернулся с подносом, где кроме всего прочего было и шоколадное печенье — такой я заботливый хозяин, а он уже пил из горла.

Он взглянул на этикетку.

— «Боевой петух»? Ты что, издеваешься?

Я поставил перед ним чашку, налил кофе.

— Вот, попробуй.

— Отправил ее назад к этому гребаному Джерому, «гребаный» — это и причастие, и вездесущее прилагательное. Выбирать не надо. — Он закрыл ладонями глаза, сложив их так, что они вместе со ртом составили треугольник. — Господи Иисусе! Этот гребаный Джером всегда получал что хотел, ну, и моя жена — не исключение. Да пошла она, сука! Пусть как хотят.

— Стэн, не делись ничем, о чем завтра пожалеешь.

— Я их застукал, Джером на ней — так юнцы отжимаются, у нее глаза в тумане, она повизгивает в экстазе. Я его просто сбросил с этой шлюхи. Он вымелся из комнаты — сам уже визжал. — Он с омерзительным скрипом рассмеялся. — Спрятался в шкафу, гол как сокол, жалкий трус. Я ее здорово отдубасил. Синяк под глазом не просто синий был, а всех цветов радуги с преобладанием темно-желтого и сизого. Послал ее ко всем чертям, суку эту. Надо было там и оставить. — Стэн швырнул очки на стол, потер кулаками глаза — так делают маленькие дети, чтобы не заплакать. — Она, конечно, приползла обратно. Сказала, что ей нужно трахаться, а я не хочу. Сказала, мы просто трахались, больше ничего. Она решила, что это — оправдание. Измена как лекарство. Да здравствует совокупление! «Давай все забудем», — сказала она. Ну давай, почему бы и нет?

Стэн к кофе не притронулся, взял бутылку, сделал еще глоток.

— Это я делал вид, что не хочу, — продолжал он. — На самом деле у меня больше не встает, с тех самых пор, как я сыграл в героя и схлопотал пулю. Мой верный штуппер[210] больше не может штуп[211]. Так-то вот. «Боевой петух», это ж надо же! — Тут наконец его прорвало, и он разрыдался.

Я не знал, что делать. Был порыв подойти и утешать, но хотелось и отодвинуться с отвращением подальше, оставить все как есть. Я замер, ждал, пока он уймется. Бедняжка Саския не столько была причиной его отчаяния, сколько усугубила его. Он, жалкий человек, в своей слабости накинулся на ту, которая была его физически слабее. А она, преданная душа, отрицала, что он над ней надругался. Она скрывала этот позор, даже приписала Стэну чуточку галантности. Я чувствовал, что равновесие нарушается, отвращение к нему пересиливало сочувствие.

Наконец рыдания стихли. Он надел очки и глотнул еще бурбона. Он опустошил бутылку уже больше чем наполовину.

Он шмыгнул носом.

— В физическом смысле с ним все в порядке, это все психология. Старый петух отказывается идти в бой. Имп… Импл… Импор… Просто не встает. Для терапии я слишком стар. Понадобится еще лет двадцать, чтобы с этим справиться.

— Стэн, стоило ли все это мне рассказывать?

— Ты же мой друг, Робин.

— И тем не менее…

— Почему она досталась Джерому? — всхлипнул он. Говорил он уже медленно и не очень членораздельно. — Я все еще хочу ее, хочу эту шлюху. — Он вскинул руки и обратился к потолку: — Саския, любовь моя, о Ссасския!

— Теперь есть таблетки от импотенции. Говорят, действуют безотказно.

Он фыркнул.

— Еще одна шуточка Бога. Пробовал я их. У меня от них понос, голова трещит и сиськи болтаются как у бабы, больше ни хрена. Ну, и жжет черт-те как, когда мочусь. По десять с лишним долларов за раз — оно того не стоит.

Он раскинулся на диване.

— Я так устал, Робин. Глаза закрываются, надо мне… — И он тут же захрапел.

Я взял бутылку, завинтил крышку, убрал в шкафчик. Что теперь? Я обернулся посмотреть на него, а он как раз резко дернулся, его вырвало — вонючая жижа залила его самого, диван, печенье, — и тут же захрапел дальше. По-моему, он был счастлив.

Загрузка...