Глава десятая О пользе невнимания и забвения

I

Беседуют две женщины. Одна говорит:

— Это прямо-таки ошеломило меня... Ведь я обожаю собак...

Я прохожу мимо и думаю: «До чего это хорошо, что, употребляя слова в разговоре, мы не вспоминаем об их первоначальном значении!»

Слово ошеломить происходит от слова шелом, а шелом (или шлем) — это железная каска, которую древние и средневековые воины носили в бою, оберегая свои черепа от вражьих дубин и мечей. Враги налетали на них и били что есть силы по шелому, чтобы ошеломленные воины валились с седла на землю.

Женщина, сказавшая, что известие о смерти любимой собаки ошеломило ее, конечно, не представляла себе в ту минуту ни старинных сражений, ни коней, ни кольчуг, ни шеломов: все живые, конкретные образы, связанные со словом ошеломить, уже выветрились из этого слова в течение многих веков. Оно утратило смысл военного термина и полностью отрешилось от тех обстоятельств, которые породили его. Образ давно потух, а самое слово осталось и не утратило своей выразительности.

Та же участь постигла другое словцо — обожать («ведь я обожаю собак»). Оно произошло от слова бог и первоначально имело единственный смысл: сделать из кого-нибудь свое божество, чтить кого-нибудь как бога, благоговейно и молитвенно преклоняться перед кем-нибудь. Вряд ли женщина, сказавшая, что она обожает собак, намеревалась уведомить свою собеседницу, что всякие болонки, бульдоги и мопсы представляются ей божествами, вызывающими у нее благоговейные чувства. Она потому и применила это слово к собакам, что его религиозно-мистический смысл уже очень давно позабылся. Опять-таки: образ потух, а слово осталось.

Потому и Сергей Михалков мог сказать в своей достопамятной басне:

Лев пьяных не терпел, сам в рот не брал хмельного,

Но обожал... подхалимаж.

Эта склонность народа — забывать первоначальные значения выражений и слов и пользоваться ими автоматически — наблюдается на каждом шагу.

Когда мы, например, говорим: «вся столица была взволнована таким-то событием», никто, конечно, не вспоминает при этом, что стольным городом в старину называли тот город, где находился стол или престол какого-нибудь Святослава, или Глеба, или Мстислава Владимировича. Теперь великокняжеских столов уже нет и в помине, а слово столица по-прежнему живет в языке, оторванное от своего старого корня и наполненное новым содержанием.

Точно так же, когда мы говорим, что столица была чем-то взволнована, мы едва ли представляем себе, что слово взволновать происходит от слова волна. Образ волны в этих случаях вообще не возникает перед нами.

Нечего и спрашивать о том, хорошо или плохо, что у нас в языке такое большое количество слов, первозданная образность которых потухла. Хорошо или плохо, что в живом разговоре мы употребляем такие слова, прежний смысл которых забыт нами раз навсегда? Полезно ли такое забвение? И нельзя ли без него обойтись?

Ответ может быть только один: такое забвение чрезвычайно полезно, и обойтись без него невозможно никак.

II

К сожалению, даже большим литераторам, для которых работа над словом — единственное дело их жизни, эта истина не представляется вполне очевидной.

Однажды один многоопытный и даровитый поэт, покойный Н. Н. Асеев, выступил с обширной статьей, где пылко восстал против того потухания образности, которое всегда сочетается с забвением исконных словесных корней. Он потребовал, чтобы писатели вернули словам их первоначальную образность; чтобы, вводя в свои произведения слово печаль, они помнили бы, что оно происходит от печи, а говоря, например, о кручине, держали бы в памяти, что слово кручина происходит от слова крутить.

Поэт уверен, что в этом оживлении корнесловов один из наиболее действенных методов всякого литературного творчества. Здесь видится ему преодоление сухой абстрактности и мертвой шаблонности речи.

В теории это кажется заманчивым, но на деле возвращает наш богатый и сложный язык к дикарским стадиям его бытия. Если при слове объегорить в нашем сознании всегда будет возникать образ Егора, а при слове подкузьмить — образ Кузьмы, образность речи, конечно, усилится, но речевое общение людей будет затруднено чрезвычайно.

Абстрагирующая работа ума человеческого заключается именно в том, что на базе конкретных, зримых и осязаемых образов, связанных с первоначальным значением слов, он создает общие понятия, отвлеченные термины, а это и являет собою подлинный прогресс языка.

Прогресс был бы, конечно, немыслим, если бы ему не способствовала склонность молодых поколений забывать те первоначальные значения, которые были приданы многим словам более или менее отдаленными предками.

Приглашая писателей судить о словах по их древнему корневому значению, которое давно уже позабыто народом, поэт убежден, что тем самым он ратует за «воскрешение слов». При этом он прибегает к метафоре: необходимо освободить употребляемые нами слова от той заплесневелой коры, которой они обросли за последнее время.

Метафора едва ли удачная: если дерево «освободить от коры», оно непременно засохнет.

Нельзя же не считаться с непреложным законом всякого нормального языкового развития: умершие значения слов безвозвратно уходят из памяти молодых поколений, начисто забываются ими. Эта склонность молодых поколений к забывчивости и обеспечивает языку его правильный рост.

Возьмем хотя бы такое распространенное слово, как чан. Кто же (кроме лингвистов) вспоминает теперь, что оно происходит от древнего д’щан, то есть в конечном счете от слова доска (дощан). Его родственная связь с деревянными досками уже так испарилась из памяти современных людей, что они считают себя вправе говорить: медный чан, металлический чан, и никто не видит в этом бессмыслицы. Действительно, здесь нет никакого нарушения логики, так как мы уже давно не ассоциируем чана ни с сосной, ни с березой.

То же самое происходит и с тем выражением, о котором было сказано в предыдущей главе: необъятные просторы Сибири. Оно потому и не коробит слуха современных людей, что его первоначальное значение давно уже успело позабыться, и нынче для большинства говорящих оно означает безгранично широкий, бескрайний. Нарушение логики и здесь только кажущееся[55].

III

Необходимо одно: чтобы забвение было массовым, всенародным.

В тех случаях, когда слову выпадает такая удача, что его первоначальное значение забывается решительно всеми, оно уже не вызывает протестов даже среди самых ретивых ревнителей чистоты языка.

Таково, например, слово зря. Кто из русских вспоминает теперь, что это деепричастная форма старинного зреть, то есть видеть, ставшая в течение столетий наречием.

Таково же слово опростоволоситься. Вначале оно относилось исключительно к женщинам. Опростоволосилась, по утверждению Даля, говорила о себе деревенская баба, снявшая с головы традиционный платок. Но теперь это значение совсем позабылось — позабылось намертво, начисто всеми, и молодыми и старыми, и уже никто не замечает, что в этом слове присутствуют волосы.

Поэтому теперь даже лысый мужчина может сказать о себе:

Я опростоволосился!

И не найдется такого педанта, который упрекнул бы его за коверканье русской речи. Опростоволоситься теперь означает дать маху, остаться в дураках, оплошать.

Но бывают такие случаи, когда забвение еще не стало всеобщим. Одни забыли первоначальное значение слова, а другие еще помнят его. И слово оказывается, так сказать, на распутье: помнящие обвиняют забывших в самой постыдной безграмотности.

К числу таких слов, исконное значение которых еще не успели забыть все без изъятия, относится благодаря.

Исконное значение этого слова — благодарность, признательность. Но те, кто позабыл об этом, пишут без зазрения совести:

«Благодаря безобразной работе телеграфа газета лишилась необходимой информации».

А те, которые помнят, негодуют и язвительно спрашивают:

— Как можно благодарить за безобразие?

Но как бы ни коробила их эта «дикая» форма, она может утвердиться в языке навсегда, если только большинство говорящих начисто и окончательно забудет ее первоначальное значение: дарование благ. Тогда уже никто не станет возмущаться такими конструкциями, как «благодаря халатному отношению врачей», «благодаря пожару», «благодаря продолжительной засухе».

Если следующее поколение русских людей окончательно позабудет, что слово благодаря выражает собою признательность, все эти «благодаря пожару», «благодаря чуме» и т.д. навсегда останутся у нас в языке, несмотря на протесты со стороны стариков, которые еще помнят то время, когда в слове благодаря ощущалось и благо, и дар.

Повторяю: подобные слова лишь тогда признаются законными и не вызывают никаких нареканий, если их подлинный смысл позабылся давно, и притом решительно всеми, не только молодыми, но и старыми.

Лишь тогда, когда русские люди очень прочно забыли, что слово чернила порождено прилагательным черный и что, стало быть, только черная жидкость, и никакая другая, может называться чернилами, они узаконили в своем языке такие, казалось бы, дикие формы, как красные чернила, зеленые чернила, лиловые чернила и проч.

И лишь тогда, когда они прочно забыли, что в слове белье присутствует понятие белый и что, значит, главный признак белья — белизна, они стали говорить розовое белье, голубое белье, даже не подозревая о том, что здесь «противоестественное» сочетание слов.

Познакомившись с человеком по фамилии Резвый, вы на первых порах ассоциируете эту фамилию с понятием резвость, но уже через несколько дней, если вы часто общаетесь с носителем этой фамилии, смысл ее совершенно выветривается, и фамилия Резвый звучит для вас так же, как фамилия Иванов или Федоров.

Об этом я подумал впервые, когда увидел, как хохочет один маленький мальчик, услышавший фамилию Грибоедов. Для него эта фамилия была внове, и потому он заметил в ней то, что давно уже стерлось для нашего слуха: человек, который ест грибы. Мы же, взрослые, так часто повторяем это бессмертное имя, оно стоит в ряду таких величавых имен, что, произнося его, мы уже давно позабыли, из каких элементов оно состоит.

Значит, все дело в привычке.

IV

Мы, например, привыкли говорить «солнце встало», «солнце зашло», «солнце село». Мы произносим эти словесные формулы тысячу раз, хотя, конечно, они находятся в резком противоречии с нынешними научными представлениями о движении Солнца в Галактике. Солнце ниоткуда не встает и никуда не заходит. Но благодаря драгоценной склонности говорящих людей забывать о первоначальном смысле употребляемых слов и не вникать в этот смысл во всех языках сохранились такие древние слова, как «восход» и «закат», соответствующие древнему, ныне разрушенному представлению о космосе.

«Я, — пишет поэт В. Солоухин, — встречал человека, который возмущался выражениями: „упала звезда“, „падающие звезды“. „Вы что, — восклицал он, — не знаете, что это падают не звезды, а метеориты?“»

Среди доморощенных блюстителей чистоты языка есть великое множество подобных педантов. Даже не подозревая о том, что забвение первоначальной этимологии слов или ослабление внимания к ним есть одна из важнейших закономерностей нормальной человеческой речи, они то и дело находят вопиющие ошибки и промахи там, где действуют неведомые им, этим людям, законы.

Приведу несколько очень рельефных примеров, свидетельствующих, что мы не могли бы пользоваться родным языком, если бы в нем не существовало большого количества таких оборотов, отдельные части которых мы привыкли не замечать в разговоре.

Когда, например, мы читаем в стихах:

Слыл умником и в ус себе не дул, —

мы не замечаем, что здесь говорится о каком-то усатом субъекте, который отказывается совершать с одним из своих усов такой необычный поступок. Это идиоматическое выражение до такой степени стерлось для русских людей, что никому из нас не покажется странным, если мы услышим о какой-нибудь женщине (заведомо лишенной усов):

— Она молчит и в ус себе не дует.

Из чего следует, что если бы мы не обладали драгоценной способностью забывать первоначальные значения слов, мы не могли бы употреблять ни одного крылатого выражения, ни одной идиомы.

Вчера, например, вы сказали о ком-то:

— Он живет у черта на куличках.

И ваши собеседники поняли, что вы хотите сказать, хотя ни вы, ни они не задумались, что же такое кулички, и даже не заметили, что вы упомянули о черте.

Вас поняли, не анализируя отдельных частей этой формулы, совсем не вникая в слова, из которых она состоит. Ее восприняли всю целиком.

Все подобные формулы воспринимаются именно так: при полном невнимании к их отдельным частям.

Идя с сыном по улице, вы сказали ему:

— Что же ты согнулся в три погибели!

И ни на минуту не задумались о том, что это за погибели и почему их три, а не две, не четыре. Вы не замечаете смысла тех отдельных слагаемых, из которых состоит эта фраза, и, произнося ее, находитесь в твердой уверенности, что и ваш собеседник тоже не вникает в их смысл. Слагаемые не заметны для вас, это слова-невидимки, но сумма их понятна для каждого русского. Именно потому и понятна, что внимание к слагаемым чрезвычайно ослаблено и общее воспринимается помимо деталей.

Недавно я слышал, как один мой знакомый, уже немолодой человек, уславливался по телефону с товарищами:

— Если же я паче чаяния запоздаю на десять-пятнадцать минут, валяйте без меня, я догоню.

Я спросил у него, что значит паче, он смутился, не зная, что ответить: оказалось, он впервые заметил, что говорит это слово. До сих пор он произносил его автоматически, вполне бессознательно в сочетании со словом чаяние. Одно из слагаемых было ему непонятно, но сумма совершенно ясна (и ему, и его собеседнику).

Точно так же, когда мы читаем у Щедрина:

«Куда это он лыжи навострил? Ишь спешит, точно в аптеку торопится», —

мы (если мы не иностранцы и не дети) даже не заметим в этом отрывке ни лыж, ни того обстоятельства, что кто-то сделал их более острыми, чем они были до этой минуты.

Все дело и здесь в привычке.

Конечно, для того чтобы идиомы могли существовать в языке, не всегда необходимо забвение их компонентов. Чаще всего достаточно невнимания к ним. Но и невнимание, и забвение приводят к одному результату: к потуханию образности, которая (если б она не потухла) служила бы тяжкой помехой языковому общению людей, даже сделала бы его невозможным.

С таким же мерилом мы должны подойти к выражениям ужасно весело и страшно красиво. Не скажу, чтобы они были мне совсем по душе: впервые я услыхал их на улице от каких-то визгливых и расфуфыренных девушек, близких родственниц той Людоедки, что увековечена в «Двенадцати стульях». Но сами по себе, повторяю, эти выражения не кажутся мне беззаконными, ибо и здесь проявилась благодетельная сила забвения, которая играет такую великую роль во всяком живом языке.

Можно не сомневаться, что те, кто пользуется этими эмоциональными возгласами, постигают их только в сумме, совсем не замечая слагаемых, как это постоянно бывает со всеми идиомами речи. В данном случае слова ужасно и страшно теряют свою знаменательность и служат лишь для усиления экспрессии, заменяя собою такие слова, как очень, чрезвычайно и проч. Весь вопрос состоит только в том, станет ли это забвение всеобщим в будущем. Забудут ли ближайшие наши потомки, что в этих выражениях есть ужас и страх, подобно тому, как наши предки в свое время забыли и совершенно перестали замечать, что в идиоме согнуться в три погибели говорится о каких-то погибелях.

Из всего сказанного следует, что склонность живых языков забывать на протяжении столетий первоначальную историю отдельных слов и словосочетаний вполне закономерна, необходима, естественна.

Иначе наши современники не могли бы удержать в языке такие непонятные им древние словеса, как «паче чаяния», «кулички», «[не видно ни] зги», «[на сон] грядущий», хотя вне идиом эти слова давно ушли из языка.

Поэтому, если бы среди нас по какому-нибудь недоразумению появился самозваный пурист, который стал бы протестовать против таких сочетаний, как красные чернила, артиллерийская стрельба и т.д., его протесты не нашли бы ни в ком ни малейшего отклика и показались бы только смешными: время давно узаконило эти «несуразные» формы. С ними уже нечего бороться.

Вот до чего это трудно — быть настоящим пуристом. Вот сколько сложнейших обстоятельств каждый из них должен учесть, вместо того чтобы выступать с безапелляционными приговорами: «это неграмотно», «это неправильно», «это бессмысленно», «это неверно».

Прежде чем выносить тому или иному языковому явлению тот или иной приговор, пурист должен отрешиться от вкусовщины, от субъективных пристрастий и по мере возможности согласовать свои мнения с наукой.

Правда, в этом случае он перестанет принадлежать к числу тех «простецов» и «профанов», которым профессор Пешковский приписывал почетную роль в борьбе за чистоту языка. Но стоит ли об этом жалеть? Не такое уж это высокое звание: «простофиля», «наивный простец», «обыватель».

V

Нелогичность таких словосочетаний, как стрелять из ружья, не возмущает нас лишь потому, что они существуют с очень давнего времени и происхождение слова стрелять мы давно успели позабыть.

Но есть в нашей речи свежие, так сказать, молодые бессмыслицы, такие, которые не могут быть оправданы давностью.

С этими молодыми бессмыслицами мы не вправе мириться.

Одно дело — забвение первоначального смысла выражений и слов как нормальный исторический процесс, а другое — наплевательское отношение к этому смыслу, внушенное цинизмом и неряшеством.

Не нужно забывать, что основа основ языка — это разум.

Недаром логика произошла от слова логос, что по-гречески значит слово.

Мы охотно допускаем нарушение логики, происшедшее в силу того, что подлинный смысл какого-нибудь слова (или словесного комплекса) успел уйти из памяти наших дедов и прадедов и благодаря этому санкционирован долговременным употреблением (узусом). Но у нас нет ни малейшего права потворствовать невеждам, пытающимся ввести в наш язык такие небывалые комбинации слов, которые, не имея за собою незапамятной давности, являются в наших глазах издевательством над самыми элементарными нормами человеческой речи.

Я говорю о таких диких словосочетаниях, как, например, прейскурант цен, ибо те, кто ввел в обиход эту нелепую форму, не то что забыли, а просто не знали, что прейс — это и значит по-немецки цена.

Такими же недопустимыми представляются мне выражения мемориальный памятник, хронометраж времени, памятные сувениры, промышленная индустрия, народный фольклор, — потому что мемория и значит память; хронос и значит время, сувенир и значит памятный подарок, индустрия и значит промышленность; фольк и значит народ, а фольклор — народное творчество.

Те, кто ввели в наш язык эти сумбурные формы, действовали так по невежеству, которое не имеет никаких оправданий.

Только темные люди, не знающие, что эмоция и чувство — синонимы, позволяют себе говорить эмоциональные чувства.

И форму морально-этический могли ввести в обиход только неучи, не знающие, что моральный и значит этический.

Эта темнота была простительна в старое время. Знание иностранных языков было в ту пору редкостью, но теперь, когда в нашей стране нет такой школы, где не преподавался бы либо немецкий, либо английский, либо французский язык, причем преподавание ведется многими тысячами молодых педагогов, знающих, умелых, талантливых, все эти мемориальные памятники, биографии жизни и тому подобные ляпсусы уже не имеют никаких оправданий.

Чем культурнее становится наша страна, чем больше образованных людей выдвигает из своих недр советский народ, тем больше хорошо вооруженных борцов за подлинную, а не мнимую чистоту языка возникает и в литературе, и в жизни, тем громче и авторитетнее их голоса.

Я знаю это даже по тем читательским письмам о родном языке, которые я получаю в последнее время; пишут инженеры, математики, агрономы, геологи — словом, люди таких профессий, которые весьма далеки от лингвистики и прочих гуманитарных наук. И разве не утешительно, что среди этих бесчисленных писем гораздо больше серьезных и вдумчивых, оснащенных научными знаниями, чем было прежде?

Разве не характерно, что тавтологическое выражение патриот родины, считавшееся когда-то совершенно нормальным, нынче уже уходит в невозвратное прошлое, так как в нашей стране с каждым годом становится все больше людей, знающих что па́триа по-латыни, патри́с по-гречески, патри́ по-французски — родина?

Вообще в письмах, получаемых мною теперь, голос этой новой интеллигенции становится все слышнее.

Некоторые из писем до того хороши, что, будь в моей книжке достаточно места, я охотно воспроизвел бы их на дальнейших страницах. Но так как ее размеры и без того разрослись, я принужден ограничиться лишь очень немногими.

VI

Но вернемся к словесным формулам типа: «навострить лыжи», «сбиться с панталыку», «подложить свинью», «согнуться в три погибели», «черт меня дернул» и т.д.

Спрашивается: имеем ли мы право разрушать эти формулы, заменяя в них отдельные слова?

С первого взгляда похоже, что нет, что такого права у нас не имеется. Все элементы этих конструкций так крепко срослись, что ни один из них не может быть заменен другим.

В самом деле, попробуйте произвести малейшую замену в таких, например, сочетаниях, как «сидеть на бобах», «бить баклуши», «хоть пруд пруди», «спустя рукава», «зарубить на носу», «черта с два», «бежать во все лопатки», «от нечего делать», «ноль внимания», «темна вода во облацех», «сыт по горло», «кузькина мать» (обычно в сочетании с глаголом: «я покажу тебе кузькину мать»), «точить лясы», «и дешево и сердито», «закадычный друг», «заклятый враг», «задать (или дать) стрекача», «через пень-колоду» и т.д., и т.д., и т.д.

Конструкции эти замечательны именно тем, что они не подлежат обновлению и всегда остаются незыблемы. Вместо «зарубить на носу» нельзя сказать «зарубить на подбородке», «зарубить на щеке» и т.д. «Кузькину мать» никак невозможно заменить «кузькиной дочерью», или «кузькиной внучкой», или «андрюшкиной или ванькиной матерью». И вместо выражения «денег у него и куры не клюют» было бы дико сказать в разговоре: «денег у него и гуси не клюют».

Справедливо говорит академик В. В. Виноградов:

«Подстановка синонима или замена слов, являющихся семантической основой фразы, невозможна без полного разрушения образного и экспрессивного смысла фразеологического единства».

Эти словосочетания в обычной речи не допускают никаких вариантов. Недаром их называют устойчивыми, монолитными, целостными.

Конечно, никто не мешает какому-нибудь остряку сказать вместо «втереть очки» — «втереть пенсне» и вместо «из пушек по воробьям» — сказать: «из пушек по чижам». Или: «Он в этом деле кошку съел». Но эти отклонения от общепринятых формул ощущаются нами как остроты только потому, что в нашем мозгу с давних времен утвердились модели: «втереть очки» и «из пушек по воробьям».

Все эти отклонения от моделей — однодневки, а модели существуют века.

Правда, бывали случаи, когда художники слова перелицовывали фразеологизмы на свой лад и в интересах вящей изобразительности разрушали их самым, казалось бы, непозволительным образом.

Таких случаев множество. Всем известен фразеологизм «как мухи мрут». Именно поэтому такое сильное впечатление производит похвальба гоголевского Артемия Филипповича, заявившего, что у него в больнице «все как мухи выздоравливают». Привычная конструкция разрушена, и этой ценою достигнут большой трагикомический эффект.

Обновляя формулу «бежать во все лопатки», Чехов в одной из своих ранних вещей изменил ее так: «целовать во все лопатки» («В вагоне»), и в контексте это оказалось оправданным.

См. у него же:

«Психология занимает самое видное место. На ней наши романисты лягавую собаку съели». («Осколки московской жизни».)

«Из мухи делаешь протодиакона».

В высшей степени забавно смешение двух фразеологизмов у Тэффи:

«Спит как из ведра».

И еще пример, наиболее наглядный. Есть у русских людей выражение, произносимое автоматически: «питать надежду». Как и всякий фразеологизм, оно не допускает вариантов. Нельзя сказать «я кормлю надежду», хотя, казалось бы, питать и кормить — одно и то же.

Но вот Маршак в остроумных стихах, обращенных к жене одного профессора, Надежде Михайловне, отказался на минуту от автоматического, бездумного отношения к этому обороту и заявил, что питать (то есть кормить) Надежду он не намерен, так как у нее есть муж:

Питать Надежду должен он,

..................................

Как обязал его закон.

Как-то в юности, задумавшись над «фраземой» «с бухты барахты», я сочинил стишки для детей, где дано было ложное осмысление этих двух непонятных слов:

Как из бухты Барахты

Выплывали две яхты...

и т.д.

Все эти случаи обновления готовых словесных конструкций происходят тогда, когда то или иное привычное сочетание слов перестает ощущаться нами как некое смысловое единство, отдельные элементы которого незаметны для нас. До той поры мы совсем не задумывались об их точном значении, — и вдруг оно раскрылось перед нами впервые.

Вот что сказано об этом в книге профессора Р. А. Будагова «Введение в науку о языке»:

«Когда говорят ставить точки над i в смысле „не оставлять ничего недосказанным“, то не думают ни о точках, ни о букве i, когда же Герцен пишет „ставить огромные точки на крошечные i“ или „видя это, он поставил точку на i, притом на самое опасное i“, то читатель замечает и „точки“, и букву i. Тем самым идиома распадается, так как она оказывается разложимой. Как только части идиомы стали самостоятельно значимыми, так перестала существовать и идиома, сохраняющая свою силу и функцию только как целое (курсив мой. — К. Ч.). Но при разложении идиомы удается „обыграть“ ее части. Так рождались, в частности, герценовские фразы с „огромными точками“ и „опасными i“».

Герцен питал особое пристрастие к такому разложению идиом. Это была заметная черта его стиля. Вот, например, каким образом он обновил старинную, с церковным оттенком, формулу «работать из насущного хлеба»: он сказал о немцах-эмигрантах, что они работают «из насущного пива».

Эпитет насущный неразрывно связан со словом хлеб. Именно поэтому Герцен и прикрепил его к пиву.

При оценке этих обновленных конструкций всякий раз необходимо решать, произведено ли это обновление сознательно или оно результат неряшливого обращения со словом.

Когда составители учебника «Русская литература» позволяют себе употреблять сочетание «беспробудный (!) мрак», смешивая «беспробудный сон» и «беспросветный мрак», они виноваты в искажении речи, в неряшливости.

Но когда поэт Вадим Шефнер пишет о быстроходном автобусе:

...рейсовый автобус голубой

Летит, колес не чуя под собой, —

произведенное им сознательное обновление устойчивой конструкции «ног под собой не чуя» вполне законно и не вызывает возражений, так как его художественный эффект несомненен.

И хотя «зарубить на носу» в огромном большинстве случаев не допускает никаких вариантов, это отнюдь не значит, что Крылов не имел права сказать:

А я бы повару иному

Велел на стенке зарубить[56].

Конечно, исключениями лишь подтверждаются правила. А «правило» для всех этих формул одно: они являют собою неразложимое целое, компоненты которого не улавливаются нашим сознанием.

О фразеологизмах можно сказать очень много. В 1964 году вышла специальная книга, посвященная им: А. Архангельский, «Устойчивые фразы в современном русском языке», Ростов-на-Дону.

Книга очень интересна, но здесь достаточно отметить одно: каждый фразеологизм существует в нашей речи лишь до той поры, покуда отдельные элементы, входящие в его состав, незаметны, неощутимы для нас. Чуть только нам разъяснят, откуда взялось то или иное выражение (например, «бить баклуши»), это выражение перестает быть фразеологизмом. Потому что, повторяю, неотъемлемый их признак заключается в том, что они используются нами как нечто целостное, монолитное, автоматически, при полном невнимании к их отдельным частям.

Только иностранец, еще не вполне освоившийся с чужим языком, замечает те образы, которые входят в состав этих устойчивых, монолитных выражений. Одна англичанка сказала приятельнице: «Мне на службе дали птичку». Этой идиомой она сообщила, что ее уволили со службы. Приятельница поняла горький смысл ее сообщения, но из нас троих только мною был замечен образ птички. И та, что произнесла эту фразу, и та, что услыхала ее, очень удивились, когда я спросил у них, про какую птичку они говорят. Они обе не заметили этого образа — именно потому, что для них для обеих английский язык — родной, и они воспринимают идиомы своего языка, не вникая в их образы[57].

Вывод из всего этого один: язык имеет свою собственную логику, и среди тех сил, которые животворят и питают его, заметное место принадлежит двум, казалось бы, отрицательным факторам: невниманию и забвению. Этих двух факторов знать не желают пуристы, так как они всегда находятся во власти иллюзии, будто язык строится на основе прямолинейного, элементарного здравого смысла.

Для разрушения этой вредной иллюзии и написана вся моя книжка. Мне хотелось, чтобы читатели убедились на ряде конкретных примеров, что язык, ускользая от наивно догматических, упрощенческих требований, всегда подчиняется законам своей внутренней логики, — изощренный, изменчивый, прихотливый язык, вечно обновляющийся и бессмертный как жизнь.

И главное, не нужно забывать, что вопрос о чистоте языка — не только языковая проблема.

Многие у нас полагают, будто стоит только людям, говорящим на плохом языке, усвоить такие-то и такие-то правила, устранить из своей речи такие-то слова и обороты и заменить их такими-то, — и задача будет решена: наступит золотой век безукоризненной, идеально правильной речи.

Думающие так заблуждаются. Лишь та речь может называться культурной, у которой богатый словарь и множество разнообразных интонаций. Этой культурности никакими походами за чистоту языка не добьешься.

Ведь культура речи неотделима от общей культуры. Чтобы повысить качество своего языка, нужно повысить качество своего сердца, своего интеллекта. Мало добиться того, чтобы люди не говорили выбора или ндравится. Иной и пишет и говорит без ошибки, но какой у него бедный словарь, какие замусоленные фразы! Какая худосочная душевная жизнь сказывается в тех заплесневелых шаблонах, из которых состоит его речь. У пошлого человека и речь будет пошлой. Когда нам удастся уничтожить вконец бюрократические отношения людей, канцелярит сам собою исчезнет. Облагородьте нравы молодежи, и вам не придется искоренять из ее обихода грубый и беспардонный жаргон. Так оно и будет, я уверен.

1962—1966

Загрузка...