Встал бы из могилы, ну хоть Даль, и услышал бы в трамвае такое:
— Наш домкомбедчик спекульнул на косых.
Даль не понял бы ни слова и подумал бы, что это воровской жаргон. Но велико было бы его изумление, когда оказалось бы, что этот воровской жаргон — всеобщий, что все только на этом жаргоне и говорят, что прежнего русского языка уже нет. Все говорят о каких-то мешочниках, танцульках, дорпрофсожах.
Вместо простите говорят извиняюсь, вместо до свиданья — пока.
Даль почувствовал бы себя иностранцем и спрашивал бы на каждом шагу:
— Что такое уплотняться? И что такое прикрепляться? И что такое халтурить? И что такое спец? И что такое волынить? И что такое думские деньги?
Вчерашний русский язык стал таким же древним языком, как латинский. В три-четыре года словарь Даля устарел на тысячу лет. Сколько ни перелистывай его, в нем не найдешь ни Антанты, ни саботажа, ни буржуйки, ни совдепа.
А те немногие древние слова, которые еще уцелели, перекрашены в новую краску. Например, такое слово, как разница. Прежде это слово не употреблялось само по себе, а требовало предлога между, разница между чем и чем. А теперь мы постоянно говорим: Получили разницу? Когда же нам выдадут разницу?
В какие-нибудь две-три недели у Даля составился бы огромный добавочный том словаря, многообразно отражающего нашу эпоху, потому что, как выразился современный поэт:
В словах, доселе незнакомых,
Запечатлен великий год —
В коротких Циках, Совнаркомах
И в грузном слове Наркомпрод.
Современному поэту эти слова очень нравятся, хотя он и сам говорит, что они, как бурьян, вырастают на развалинах былого.
Дивлюсь словесному цветенью.
Я все б внимал! И все б глядел!
Слова ложатся вечной тенью
От изменяющихся дел.
Страдая, радуйтесь, поэты!
Как луг, узорится молва.
Да разрушаются предметы!
Да созидаются слова![58]
Но обывателю эти слова не по вкусу. Он произносит их немного конфузясь, как будто они неприличные. И словно мстя им за то, что он с утра до ночи вынужден осквернять ими губы и уши, рассказывает о них анекдоты.
Анекдотов бездна — ехиднейших. Мы слышали их тысячи раз. О том, что Биржевая Барачная Больница на нынешнем языке — Би-Ба-Бо. О том, что Заместитель Комиссара по Морским Делам называется теперь — Замком по морде. Что Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты на теперешнем языке — просто ХЛАМ. А недавно разыскали чорта: Чрезвычайный Отдел Разгрузки Транспорта!
Московские негоцианты, назначая друг другу свидание, так и говорят:
— Твербулъ Пампуш!
В этом есть что-то малороссийское, смачное, сдобное, пахнущее сметаной и вишнями: Твербулъ Пампуш. А на самом деле это — Тверской бульвар, памятник Пушкину.
Особенность всех этих новых слов заключается в том, что почти каждое из них, по воле случая, приобретает тот или иной национальный колорит: если Твербулъ Пампуш кажется сивым хохлом, вроде Тараса Бульбы, то такие шустрые слова, как Пто, Пепо, Лито,
Изо, Музо представляются уху французами. Фабком — добродетельный немец. Zu fabkommen — это вполне по-немецки.
А Совнархоз и Совхоз разве не звучат по-испански? А Уоткол чем не американское слово? Тут и Уот Уитмен, и Нью-Йоркская газета «The Call». На самом же деле — это уездный отдел коллектива...
Размышляя об этих недавно возникших словах, я с гордостью вспоминаю, что, еще задолго до их появления, пророчески предсказывал их.
Во времена допотопные, в 1913 году, в одной своей тогдашней статье я писал:
«Хочется нам или нет, такие слова неизбежно нагрянут в нашу закосневшую речь... Слова сожмутся, сократятся, сгустятся. Это будут слова — молнии, слова экспрессы... Такая американизация речи исторически законна и необходима. Ведь когда мы автомобиль называем авто, а метрополитен метро, когда вместо утомительных слов: конституционнодемократическая партия мы двусложно говорим к-д, а вместо: Южно-Русское Общество Торговли Аптекарскими Товарами говорим инициально Юротат, здесь именно разные методы такого сгущения, убыстрения речи»[59].
Это я выписываю не для того, чтобы похвалиться пророческим даром, а чтобы показать, что революция только ускорила тот процесс, который происходил и помимо нее, до нее.
Обыватель же, сам пугаясь своего словотворчества, отмахивается от него анекдотами. В этих анекдотах сказался робкий протест обывателя против чужих ему новшеств.
Но когда же и к какому новшеству обыватель относился не враждебно? О каком новшестве не сочинял анекдотов? Обывателю ли осознать ту огромную языковую революцию, которую теперь переживает Россия? Что, если наша деревенская неторопливая речь давно уже нуждается в такой революции? Что, если в этой революции залоги великого будущего? Откуда мы знаем, отвергнет ли эти слова единственный блюститель русской речи — народ? Смеем ли мы осуждать их огулом? И даже эти склеенные, неживые слова, вроде мопса и попса (Московский округ путей сообщения, Петербургский округ путей сообщения), в которых мы привыкли ощущать бесплодный канцелярский онанизм, мертвую бюрократическую выдумку, что, если и их оправдает история как неизбежное зло на пути к урбанизации захолустного русского слова?
Не дико ли, что обо всем этом сложном и огромном движении до сих пор судили одни обыватели! А те, кому оно ближе всего, литераторы, художники слова, молчали.
У нас есть лишь анекдоты о новых словах, но нет ни статей, ни исследований, нет даже словаря, в котором были бы возможно полнее представлены эти порождения революционной эпохи. Пусть они — уроды и выкидыши, но и уроды сохраняются в спирте.
Их нужно не ругать, но сохранять. Во всяком случае, о них полезно думать.
Затевая теперь работу об этом спорном, сложном и в высшей степени любопытном явлении, прошу читателя поделиться со мною и услышанными новыми словами, и своими мнениями об этих словах.
Мне нужны не столько те слова, что склеены в канцеляриях, сколько живые, бытовые, разговорные, те, которые звучат на рынке, в вагоне, в кафе, в которых отражается не бюрократический механизм, но живой человек.
Материалы прошу направлять по адресу:
Петербург, Моховая, 36; К. И. Чуковскому.
1922