2 ПАНИ ИТКА ГУДЦОВА

Ариэль

Я познакомилась с паном Бэдой Фолтыном, когда он учился в седьмом классе гимназии. Нас, девчонок, он интриговал уже давно — в провинции без этого не обходится, — но мы восторгались им издали; между собой мы называли его «красавец семиклассник», о нем говорили, что девушек он презирает и т. п. Это, разумеется, лишь разжигало наше любопытство. У него были прекрасные волнистые волосы, огромные голубые глаза и высокая, но хрупкая фигура; он ходил, погруженный в свои мечты, устремив глаза куда-то вдаль; шляпу он держал в руке — его светлая шевелюра развевалась на ветру. Нам, лицеисткам, он нравился безумно: только так, а не иначе, мы представляли себе поэтов. В том возрасте и в те времена это кое-что значило; теперь я по своей дочери вижу, что у нынешних девушек совсем иные, менее сумбурные и простодушные представления о жизни. Возможно, это и есть прогресс, но, пожалуй, я тут не разбираюсь.

Мы познакомились на уроке танцев; я оказалась первой, кого пан Фолтын пригласил танцевать. По сей день вижу, как он поклонился мне, неловкий и смущенный, пробормотал свое имя. По-моему, я тоже была крайне смущена, но надеюсь, что по мне это не было так заметно. Кстати сказать, танцевал он плохо; сделав несколько шагов, нахмурился и буркнул, что ненавидит танцы и не выносит, когда барабанят по роялю, и вдруг спросил: «Мадемуазель, а вы любите музыку?» В ту пору я терзала «Фортепьянную школу» Фибиха-Малата и ненавидела музыку всеми фибрами души; однако я не колеблясь заявила, что обожаю музыку больше всего на свете. Теперь я удивляюсь, отчего это молодежь так любит приврать. «О, тогда мы отлично поймем друг друга!» — пан Фолтын просиял, восхищенный, и наступил мне на ногу. В ту минуту он мне ужасно не нравился, может быть, потому, что я солгала; нос его показался мне слишком длинен, подбородок слишком мал, руки слишком велики, — все в нем мне было неприятно. Такой резкой неприязнью началась моя первая любовь; правда, до этого я по меньшей мере два раза была влюблена до смерти, но это не в счет. Воистину, первая любовь — это не просто влюбленность, увлечение, а сознание того, что ты нашел своего избранника.

Он провожал меня после уроков танцев, а иногда по вечерам мы ходили с ним гулять; прогулки эти были особенно увлекательны, потому что дома приходилось врать, что я иду пройтись с Маней или Элишкой. Теперь все по-другому, и моя дочь на мой вопрос спокойно сообщает, что просто идет с мальчиком.

Когда он, такой чинный, чуть подпрыгивая на ходу, шел со мной рядом и говорил рокочущим басом — я просто млела от счастья. Перед подружками я хвасталась: вот, дескать, подцепила «красавца семиклассника». Правда, за Маней ухаживал восьмиклассник, но у того не было таких длинных волос, да и вообще он был совсем неинтересный; Элишка однажды появилась даже с кадетом в полной форме, но он оказался ее двоюродным братом. Я очень гордилась тем, что Бэда артист; он признался мне, что он поэт и ведет тяжкую душевную борьбу, решая, чему посвятить всего себя — поэзии или музыке.

— Вы себе не представляете, Итка, — говорил он, резким движением головы откидывая назад свою шевелюру, — для меня это чрезвычайно тяжело. Что выбрали бы вы?

Мне всё было едино. В глубине души я и поэзию и музыку рассматривала просто как непременную часть общего образования; но, может, именно поэтому и то и другое мне ужасно импонировало.

— Послушайте, Бэда, — возразила я с серьезностью, на которую способен человек только в свои шестнадцать лет, — почему вам надо непременно от чего-то отказываться? Например… например, вы могли бы сами сочинять оперы и либретто… как Рихард Вагнер (Я немало гордилась тогда, что знаю это о Вагнере.). — Бэда зарделся от радости и — впервые в моей жизни — взял меня под руку; возможно, это произошло и потому, что мы были в дальнем конце аллеи (никогда прежде мы не заходили так далеко) и чувствовали себя будто в другом мире.

— Итка, — бормотал он, тронутый и восхищенный, — ни одна женщина не понимала меня, как вы.

А потом как-то так получилось, что он держит меня за локти и хочет поцеловать — но он так волновался, что поцелуй пришелся куда-то в нос. Но все это были мелочи, главное — это чувство гордости, что я понимаю такого гения, как Бэда Фолтын, и что состоялся первый поцелуй. Внезапное ощущение взрослости и такой триумф — не знаю, как это назвать. Потом я осознала его слова насчет того, что ни одна женщина его так не понимала, и начала разыгрывать сцену ревности, которой, собственно говоря, не испытывала. Я вырвала у него свою руку и пошла упрямо по другой стороне аллеи в молчании, которое должно было выглядеть загадочно.

Бэда был потрясен.

— Итка, — спрашивал он дрожащим голосом, — что с вами?

Я неумолимо смотрела прямо перед собой, надеясь, что в сумраке выгляжу трагически бледной.

— Бэда, — произнесла я тихо, — значит вас уже любила другая женщина?

Вымолвив это, я чуть не провалилась сквозь землю от стыда, щеки мои пылали. Боже, и как я могла такое сболтнуть! Ведь это выглядело признанием в любви — а мне так хотелось ни в чем не признаваться, пока он сам не начнет умолять меня. Впервые в жизни я назвала себя женщиной, и было в этом что-то странное и упоительное.

Бэда, кажется, не заметил моего замешательства, он опустил голову и провел рукой по волосам.

— Да, — сказал он глухо, — любила.

— Как ее звали?

— …Шимонка, — пробормотал он, поколебавшись.

«Разве есть такое имя — Шимонка?» — думала я про себя, но само имя показалось мне красивым, красивее, чем Итка.

— Вы любили ее… очень?

— Назовите это… страстью, — отвечал он, махнув рукой. — Итка, вы еще дитя… вам этого не понять…

— Я не дитя, — выпалила я, оскорбившись, и попыталась изобразить ревность к чему-то, что именуется «страсть». Думаю, что мне это не удалось, хотя я изо всех сил морщила лоб.

— Вы можете простить мне это? — смиренно пробормотал Бэда. Я молча сжала его руку. Глупый, ведь это потрясающе, что ты уже такой взрослый! Если бы это знали девочки, они были бы ошеломлены: Итка, правда? А какая была эта Шимонка? Ей было двадцать лет, сказала бы я им, и красивая была, как Мадонна Торичелли. То есть нет, Ботичелли, Торичелли — это какие-то трубки. Такая бледная загадочная красота. В те времена была в моде всякая загадочность, болезненность и тому подобные вещи; нынешние девочки не такие — крепенькие и прозаические, как репки в огороде, — и меня как мать это вполне устраивает. С того памятного вечера началась наша великая, безграничная любовь. Мы гуляли вместе по аллее вдоль реки, и наши души, как говорится; сливались, по мере того как наступали сумерки. А потом мне приходилось бежать сломя голову, чтобы вовремя поспеть домой, и врать, где я так долго бродила, — это было захватывающе! Я была влюблена в Бэду по уши, но любопытно, что мне было неприятно, когда он хотел взять меня за руку, под руку или украдкой поцеловать. Мне казалось, что у него холодные и слишком большие руки, и я чувствовала себя мучительно глупо, когда у него начинали гореть щеки и от волнения трясся подбородок. Боже ты мой, ужасалась я, подавляя хихиканье. Возможно, я даже испытывала к нему какое-то мучительное и нервозное сочувствие, — не знаю толком. Боже ты мой, сейчас он меня опять поцелует — и что он в этом находит? Лишь намного позднее я поняла, что в этом люди находят, но тогда я всячески старалась отвернуть лицо. Бэда неловко клевал меня холодным носом куда-то возле уха; ах, как мне хотелось вытереть лицо, когда это благополучно заканчивалось!

— Вы так холодны, — мямлил Бэда укоризненно, и я слегка стыдилась, что я такая холодная (Шимонка, конечно, была не такая), но в то же время видела в этом свою необыкновенную романтическую черту, которую и стремилась эксплуатировать как можно выгоднее, особенно перед девочками. Еще долго потом я верила, что я холодная и неприступная личность. Бог знает почему в юности так гордишься чертами своего характера — особенно теми, которые сам себе приписываешь.

И все же это была великая любовь. Я была счастлива и горда, что у меня уже есть свой мальчик, что он на целую голову выше меня, что он артист и поэт, что у него такие роскошные волосы и он говорит со мной так серьезно и так красиво. Я чувствовала себя очень счастливой, когда мы ходили с ним, а он говорил о музыке, о своих планах и о caмом себе. Он любил делиться со мной мыслями о том, что он называл судьбой артиста, ему, должно быть, причиняли огромные страдания его среда и школьные занятия, которые, как он выражался, душили его художественную свободу и мешали ему творить. В этом плане я полностью разделяла его мнение, во всяком случае, в том, что касалось непонимающей его среды и школы; мне тоже больше хотелось бы бегать с ним по цветущим лугам, свободной как птица, и не бояться мамы и экзаменов.

— Вы меня так понимаете, Итка! — восхищенно ахал Бэда.

О себе я ему не могла рассказать ничего такого, поэтому, затаив дыхание, слушала, как он говорил о своей душевной борьбе и творческих муках.

— Вы меня так вдохновляете! — признавался он иногда, и я была несказанно счастлива. Иногда он туманными намеками давал понять, что до того, как узнал меня, он вел ужасную, распутную жизнь.

— Понимаете, Итка, я необычайно страстная натура, — рычал он, сжимая кулаки. — Все артисты обладают чудовищным инстинктом и чувственностью.

Я думала тогда, что страстность — это когда у тебя краснеют уши и дрожат руки; в остальных отношениях Бэда со своими овечьими кудряшками и неумелыми руками напоминал мне скорее херувима. Не знаю, откуда это в девчонках берется, но только в моей любви к нему было что-то материнское — потребность успокаивать, и ободрять его, и восхищаться его гениальностью, чтобы доставить ему радость. Перед подружками я, конечно, хвасталась, какой Бэда страстный и что из-за меня он оставил свою распутную жизнь, от чего безумно страдает,-

о чем только девчонки не говорят между собой! Я читала им также его стихи, посвященные мне. Одно стихотворение попалось мне недавно в руки. Оно начиналось «Опять один, один под небом хмурым». Мой муж сказал, что в этом что-то есть, а дочка рассмеялась — это, мол, мировая скорбь курам на смех. Так что, кажется, я его сожгла — меня смутило, что замечание дочери болью отозвалось в моем сердце.

Больше всего Бэду мучило, что он не может мне сыграть на рояле — что-нибудь из Шопена, которого он обожал («И я тоже», — восторженно заверяла его я), или свое собственное сочинение, о котором он говорил много, но несколько туманно; называлось оно «Ариэль». Рассказывая об этой пьесе, он только что не рвал на себе волосы; не зная его музыки, я не знаю и его, говорил он, одно мое присутствие служило бы для него источником вдохновения. Что касается меня, то я серьезной музыки почти боялась, но представляла себе, как Бэда встряхивает своей златокудрой головой, и этого мне было достаточно. Мы были ужасно огорчены, что это невозможно. Однажды мне вдруг стало так его жалко что я сказала храбро:

— Бэда, я к вам приду; ведь не убьют же меня за это.

Он покраснел от смущения и, заикаясь, сказал, что это невозможно: он живет с тетушкой — что тетушка может подумать! Но потом он снова и снова возвращался к этой теме — ну как бы, хоть один раз в жизни доказать мне, что он артист…

Однажды наши уехали на несколько дней. Мой план был готов.

— Бэда, — сказала я, — завтра вечером приходите ко мне играть своего «Ариэля»: наши уехали.

Я ждала, что он обрадуется бог знает как, но он покраснел и, заикаясь, стал говорить, что это никак не возможно: ведь люди могут что-нибудь такое подумать, и вообще. Насколько все-таки теперь нравы проще — приходишь домой, и поднимается со стула некто длиннющий, под люстру. «Мамуля, это Гонза», — очень просто говорит мне дочь. И я пожимаю ему руку и не знаю, как к нему обращаться. За двадцать лет многое у изменилось.

— Все равно, — говорю я, — я хочу слышать вашего «Ариэля». Еще надо было устроиться со служанкой — ей я сказала, что после обеда придет один господин, музыкант, проверить, не расстроилось ли фортепьяно. Но нашей Анке это было, видимо, абсолютно безразлично. После обеда мне стало казаться, что я не должна была так поступать. В довершение всего я увидела, что Анка надевает воскресное платье.

— Анка, вы куда?

— Гулять, — смеется Анка. — Раз господа уехали, то у меня ведь выходной?

Я была уничтожена, но делать было нечего. Впервые оставшись дома одна, я чувствовала себя угнетенной и в то же время взбудораженной. И вот-вот должен был прийти Бэда. Я сердилась на себя за то, что у меня так бьется сердце, и ужасалась мертвой тишины пустой квартиры. В этой тишине робко, почти испуганно звякнул звонок. Я пошла открывать. На пороге с видом воришки стоял Бэда.

— Ах, это вы? — выдавила я из себя. Это должно было прозвучать весьма непринужденно, но какой-то ком стоял у меня в горле, и с ужасом и досадой я осознавала, что краснею, как мак.

— Это я, — прошептал Бэда, бледный и трепещущий, как будто близкий к обмороку, и на цыпочках, как-то уж очень на цыпочках, он проник в прихожую. Он так волновался, что я вдруг разом собрала все силы и довольно удачно начала играть роль маленькой хозяйки дома. «Прошу вас, пан Фолтын, проходите, — и прочие формальности, не знаю, откуда во мне что взялось. Возможно, у женщин это врожденное. — Я гак рада послушать вашего «Ариэля».

— Итка, — зашептал Бэда, — мы… совершенно одни?

— Разумеется — отвечала я с апломбом, как взрослая. — А теперь играйте, Бэда, — ведь вы для этого здесь.

Я подвела его к табурету у рояля. Он обеими руками прочесал свою шевелюру и пробежался по клавишам. И все.

— Ариэль, — заговорил он неуверенно, — да будет вам известно, — я сам. Это истинная, искупленная внутренняя жизнь. Вы знаете, с той поры, как я вас встретил… я чувствую себя настолько чище… — При этом он взял несколько мощных аккордов. — Это начало. Не сердитесь, Итка, но у меня еще не вполне готово. Только аллегро и еще — рондо.

— Ну хотя бы аллегро.

Он ударил по клавишам, постепенно переходя от самых низких басов к верхней части клавиатуры, пока не дошел до самой высокой ноты, по которой ударил несколько раз.

— Не звучит, — сказал он мрачно, — а она мне так нужна! Знаете, для того мотива, где Ариэль победно смеется… Послушайте! Я сыграю вам ноктюрн Шопена.

— А Ариэля нет?

— Сегодня нет, Итка. Сегодня… я не могу. — Он в отчаянии запустил пальцы в свои волосы. — Вы слишком близко от меня. Я думаю только о вас. Ах, зачем вы меня мучите?

Я увидела, как у него краснеет шея. Ах ты, боже мой, сейчас он опять захочет меня поцеловать!

— Бэда, — закричала я, — да играйте же! Играйте, что хотите! Но он уже поднимался, трясясь, как лист.

— Итка, — шептал он, протягивая ко мне свои холодные, влажные руки, — Итка, ведь вы любите меня!

Подбородок его неудержимо прыгал, и на щеках выступили красные пятна. Видит бог, я была в него влюблена, но в эту минуту он показался мне таким отталкивающим и жалким; сделай он еще один шаг — и я наверняка ударила б его кулаком в лицо.

Возможно, он прочел это на моем лице, я сама чувствовала что-то твердое и напряженное около губ. Он обомлел и вспыхнул, — и мне вдруг стало жаль его, напряжение ослабло, и я готова была чем угодно искупить свою вину, лишь бы он не был так ужасно оскорблен. Но Бэда несколько раз с усилием глотнул слюну, надулся и с ненавистью вытаращил на меня глаза.

— Я не знал, что вы такая мещанка, — процедил он и отвернулся к окну. Сердце мое сжалось. Смогу ли я вам правильно описать свое состояние: я была страшно зла — на себя, на него, к горлу подступали горькие слезы. Только не плакать, думала я, только не плакать!

— Уходите, Бэда, — выдавила я из себя. — Уходите! Уходите!

Он повернулся ко мне; глаза его были полны слез, подбородок дрожал, он все делал судорожные глотательные движения. Я ужаснулась, представив, что он мог бы меня поцеловать.

— Уходите же, — крикнула я со слезами; и когда за ним аккуратно, как-то чересчур аккуратно, защелкнулся замок, я разразилась громким плачем. От унижения, злости… а может быть, и от жалости.

Потом я хотела написать ему длинное письмо, — не помню уже о чем; возможно, я хотела упрекнуть его за то, как он вел себя, а потом простить, словом, этакая нехитрая женская дипломатия. Просто удивительно, как быстро девчонки взрослеют. Но прежде чем я отправила это Послание, мы встретились с ним на улице. Я шла с Маней и нарочно стала громко смеяться над какой-то ерундой, чтобы он не думал, что я страдаю, но сердце мое стучало где-то высоко в горле — от страха и от любви. Бэда прошел мимо своей слегка подпрыгивающей походкой, надувшийся и обиженный, и даже не взглянул на меня.

Маня остановилась, вытаращив глаза.

— Итка, вы уже не разговариваете?

Впервые в жизни я не сумела придумать ничего, что бы восстановило мое превосходство в глазах подружки.

— Он противный, — сказала я твердо. — Он мне отвратителен.

Так я сказала, и это была правда. Маня потом рассказывала девочкам, что я при этом побледнела, как смерть. Не знаю, только на этом все кончилось. Еще один раз я потом плакала, когда мне передали, что однажды он презрительно сказал Эле: «Итка? Такая мещанка!»

Теперь мне кажется, что я больше рассказывала о себе, чем о пане Фолтыне. Но, наверно, иначе и нельзя, я была тогда совсем юной, а в молодости всегда больше интересуешься собой, чем кем-нибудь другим — другие люди служат тебе скорее зеркалом, в котором отражается твоя собственная жизнь. Поэтому молодые люди не очень-то выбирают, с кем встречаться, — это больше дело случая, чем обдуманного выбора. Теперь я думаю, что я действительно мало подходила для пана Фолтына: он был, конечно, артист, незаурядная, поэтическая натура со всеми ее достоинствами и слабостями; он был впечатлительней, глубже и тоньше меня — обыкновенной, поверхностной девочки. Пожалуй, он был прав, назвав меня мещанкой; сейчас я очень этим довольна, и мне просто смешно вспоминать, как я тогда переживала. В юности всегда воображаешь о себе невесть что. Наверно, и то, что меня отпугивало, — его, как сказала бы моя дочь, «стр-р-рашная эр-р-ротичность», — было связано с его артистической предрасположенностью к экзальтации; но как вспомню я, до чего он был смешон и неловок, хотя бы, когда хотел поцеловать меня, то говорю себе: девочка, в этом отношении он был тогда ничуть не взрослее, ничуть не опытнее тебя. Просто он думал, будто мне импонирует, что он такой грешник и соблазнитель. Сегодня он, наверно, говорил бы, что водит гоночную машину или состоит в каком-то подпольном обществе. Двадцать лет назад больше упирали на литературу и тому подобные вещи. Времена меняются, но юность всегда чем-то гордится и чем-то хвастается, хотя это «что-то» для каждого следующего поколения всегда нечто противоположное.


Загрузка...