ИЗ ФРОНТОВЫХ ОЧЕРКОВ


НИКОГДА НЕ ЗАБУДЕМ


Вот и мы вернулись, мать.

Ты помнишь, мы встретили тебя в крови, в слезах на дороге на последнем нашем рубеже.

То было осенью, в самом начале зимы, когда еще только «белые мухи» начинали носиться в воздухе.

Мы принимали смерть и раны, но врага не пустили дальше.

А теперь мы идем вперед. Мы идем в мороз и вьюгу, по глубоким нашим снегам. И враг отступает перед нашей неисчислимой силой.

Вот тот лесок, сквозивший белыми стволами. За ним дорога, где между врагом и нами начиналось мертвое пространство. Даже птица не смела пролететь над ним. Летали только пули, да мины, да шумели осколки снарядов.

Мы минуем его.

И вот уже места, по которым ступала недавно нога наших смертельных врагов.

И раны наши снова раскрываются и кровоточат по-новому.

Мы идем по своей земле.

Мы смотрим на наше русское морозное небо, и оно кажется нам не таким чистым, не таким высоким, как прежде. Потому что на него смотрели немцы.

Мы глядим на родных наших зимних птиц, на снегирей красногрудых, на шумных ворон, но они кажутся нам не такими веселыми, как прежде. Потому что на них смотрели враги наши.

На свои поганые могилы они рубили нашу белоствольную русскую березу, наше любимое дерево, чтобы сделать из него для своих солдат кресты. Сотни тысяч низеньких, в пол-аршина, немецких крестов.

Сентиментальная сволочь. Как смели они это делать?

Мы готовим для них иной крест. Для него хватит одной только осины, только одного кола, общего для всей фашистской Германии.

Мы уже рубим его. Ты слышишь стук топора, свист наших пуль, грохот наших орудий.

Им уже некогда ставить кресты. Они бегут, бросая своих мертвых солдат на дорогах, в кюветах, у вшивых своих блиндажей. Весь лес в снежных буграх. Но это не простые сугробы. Это наши вьюги завевают немецкие трупы, потому что на них противно смотреть. Короткие, маленькие и, черт их возьми, почему-то все рыжие, они и мертвыми не кажутся нам людьми.

Мы смотрим на тысячи этих скрюченных и застывших и говорим себе:

— Мало. Мало. По счету еще не хватает.

Где наши города и деревни?

За нашей спиной мы слышим твой плач, наша старая мать, плач наших детей и сестер. Они ищут пристанища. Но вместо теплых и светлых домов, построенных нашими руками, находят только чистое поле. До самого неба поднимается запах гари. Пожар и разорение по всей земле.

Вот село Воробьи, вот Напиво, вот Угодский Завод и Окатово. Все сожжено и разграблено, все съедено врагом — скот и птица...

Русские были как колодники наклеймены, пронумерованы немцем и загнаны глубоко в землю. И оттуда, из тьмы землянок, из темных, холодных камер смотрят на нас светлые глаза наших детей, до краев наполненные муками, голодом и страхом.

Забудем ли мы это в тысячи, в тысячи лет?

Хватит ли у врага его крови, его пота, его золота, руды и железа, чтобы заплатить нам за это в другую новогоднюю ночь?


РАДОСТЬ ОСВОБОЖДЕНИЯ

(День в райисполкоме)

Враг бежал.

Все, что успел он разрушить в городе, он разрушил, что успел сжечь, сжег — черный след его уходит на запад.

Пустыню хотел он оставить на нашей земле, но оставил свои могилы.

Напротив собора в Малоярославце, в садике, обнесенном березовой изгородью, где немцы устроили обширное кладбище для своих солдат, наши бойцы прибили на фашистских крестах фанеру:

«Враг хотел получить нашу землю. Он получил ее».

Надпись сделана торопливо, черной краской, кое-как, потому что бойцам было некогда — части наши шли по пятам убегающего противника, а убегал он довольно проворно.

Но эта надгробная надпись на могиле фашизма выразительна и неумолима, как приговор народа, неотвратима, как сама смерть. Мы стоим и читаем ее, а из собора уже сюда доносится веселое пение красноармейского ансамбля, слышатся у почерневших домов бодрый стук молотка по наковальне, скрежет копыт. Народ уже расчищает дороги, едут возы с домашним скарбом, люди собирают железо, подбирают разбросанное добро, чинят, строят...

Город быстро подымается к новой жизни. Уже работают городская почта, баня, магазин, амбулатория. Не сегодня завтра собираются дать электрический свет.

В райисполкоме полно народу.

Председатель Иван Кузьмич Ларин окружен целой толпой.

Но, несмотря на тесноту, действует энергично, точно. Дух проходящей через город армии, дух победы и натиска лежит на всем советском народе, витает и тут, в маленьких комнатках райисполкома. Разговаривать некогда. Надо действовать без промедления. Пришла кооперация, пришла типография, пришла «плодоовощ». Надо думать уже о парниках, о хозяйстве, о достаточной выпечке хлеба для народа.

Учителя, агрономы, хозяйственники сменяют друг друга у стола председателя. Просят стекла, маляров, досок.

— Сколько стекла?

— Два ящика.

— Обойдешься одним.

— Есть обойтись, Иван Кузьмич.

Подходит Бродина Лидия Андреевна, молодая девушка с открытым и милым лицом. Она работала в роно счетоводом и не успела раздать учителям жалованье. Ворвались немцы. Кто ушел, кто исчез — некому было раздавать. Но Лидия Андреевна крепко хранила народное добро. Никто о нем не знал. И вот она пришла и положила на стол эти деньги — десять тысяч рублей. Она только хочет спросить, когда ей прийти на работу.

— Да хоть сейчас приходи и работай, дорогой человек.

В углу на скамейке председатель горсовета Бирников уговаривает старого доктора Алексея Николаевича Челышева взяться за восстановление городской больницы. С ним приходится поговорить. Он стар и слаб и дышит трудно. Только что пришел из деревни, где скрывался от немцев.

— Я стар уже... Знаете ли вы это?

— Знаем, Алексей Николаевич, — говорит председатель. — Отца еще моего лечили, а он умер в 1906 году. Надо сделать. Вы видели, что понатворили у нас враги. Больницу, ясли, летний сад — все сожгли, все разрушили мерзавцы.

— Видел, видел, звери. Ох, стар. А доски у вас есть, медикаменты, суммы?

— Все достанем, поможем, вы работайте только.

— Головокружения у меня бывают такие целый день. Но придется все-таки сократить терапевтическое отделение, а хирургическое расширить, какие там уж головокружения. Следует ожидать больше ран рваных, рубленых, пулевых, осколочных. Детское отделение открыть придется, пожалуй...

И, продолжая сетовать на свою старость, и без того видную в каждом его дыхании, старый доктор подымается и уходит, чтобы, как смолоду, начать свой труд.

И по дороге он шепчет, говорит сам с собой:

— Какие уж там головокружения. Сказал, что согласен, и все. Надо трудиться. Враг у нас один. Горе и благо одно.


СОВЕТСКИЙ УЧИТЕЛЬ В ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЕ


Будущие историки, описывая общую картину Великой Отечественной войны, вряд ли обратят внимание на одно обстоятельство, которое нам, военным корреспондентам — прямым свидетелям этой войны, столь отчетливо бросается в глаза.

Куда бы мы ни заглянули: в лесок ли к разведчикам, на огневые позиции артиллеристов, под броню ли тяжелого или легкого танка, или в кабину летчика, — мы всегда находим там советского учителя, того самого учителя, которого в мирное время встречали в больших и маленьких городах в стенах роно, в деревенских избах на собраниях сельсоветов, в наших школах, где с утра до вечера раздавались голоса детей.

На войне советского учителя можно всегда узнать — одет ли он в форме простого бойца или на нем шинель командира. Есть в них одна общая черта. Я не говорю о мужестве и храбрости — эти качества свойственны каждому русскому воину. Но учителя все же удается легко отличить от других.

То ли долгая привычка руководить шумной толпой детей, давать ей направление в действиях и чувствах, то ли профессиональная память на лица и характер людей, или другое что, но только всегда в советском учителе обнаружишь одно удивительное свойство — драгоценнейшее свойство в бою — умение остановить, повернуть бойца в нужную сторону, подчинить себе и увлечь за собой, сметая на пути своем врага подчас более многочисленного и вооруженного лучше, чем мы.

Вспоминается мне отважный танкист комиссар и командир Печерица — учитель одной из украинских школ. Целый день бился он с немцами на своем танке, один со своим экипажем уничтожив несколько вражеских стальных чудовищ и целую роту фашистов. Трубочку его украинскую помню. Он курил ее, сидя на пне у воронки, возле своей машины, стоявшей в засаде, в лесу.

Вспоминается мне самый храбрый разведчик Бараев — тоже учитель. От простого сержанта в бесчисленных и искусных боях возвысился он до командира батальона, создав своей дивизии беспримерную славу.

Он никогда не брал к себе в разведчики бойцов, прежде чем сам не испытает человека в бою. Худощавый, ловкий, всегда отчетливый в своих действиях и приказах, он сочетал в себе беззаветную отвагу с мудрою предосторожностью, которую иной мог бы принять за благоразумие. Но зато бойцы не знали с ним страха. И не было такой боевой задачи, которую Бараев не выполнил бы до конца. Он наводил ужас на немцев и под Десной, и у Малоярославца.

Вспоминается мне славный комиссар эскадрильи Дубинин и простой боец — бесстрашный связист Смородин — директор школы в селе Калинцах в далекой Сибири.

Вспоминается мне, наконец, совсем молодой учитель комиссар партизанского отряда товарищ Федор, о котором мне хочется вам рассказать.

Бывает такое время дня после боя, когда медленно тлеет закат над снегами, когда смуглые зимние сумерки, как полая вода растекается над ближним полем и низиной, когда боевое задание выполнено, когда враг уже выбит с высот и раздавлен и каждый боец, поработав на славу штыком, пулеметом и пушкой, доволен полной жатвой, когда русский воздух чист и крепок — крепче вина, когда так мила земля родная, милы ее снега и хочется спеть какую-нибудь русскую песню, и в сарае, где расположились на отдых бойцы, уже ничего не видно. Вот тогда хорошо присесть подле них и послушать, о чем они поют и рассказывают.

Среди бойцов, одетых в форму красноармейцев, замечаешь вдруг несколько человек в обыкновенных поддевках, в ушанках, крепкие, ладно скроенные деревенские люди. Но за плечами у каждого из них автомат, у пояса противотанковая граната на ленточке, в сумке — солдатские сухари.

Партизаны.

Узнаешь их не столько по вольной одежде, сколько по тому, почти сыновьему уважению, с каким молодые бойцы придвигают к ним свои котелки с кашей, предлагают поужинать вместе.

Комиссар партизанского отряда Федор сидит у самых ворот сарая. Полоса зари догорает у него за плечами над самым дулом автомата, а дальше леса да поля, да русские деревни.

И кто-то, указав на этот багровый свет потухающей зари, на это бескрайнее пространство, спросил:

— Значит, вы сейчас туда, в тыл к врагам.

— Туда, — ответил комиссар, — мы туда уже шестой раз ходим. Враг нам преградить дороги не может, потому что мы на своей земле. Мы, как орлы в степи, мы, как волки в поле.

— «В небе крик орлиных стай, волчий голос в поле», — вспомнил я вдруг стихи старого поэта. — Так вот они, партизаны.

— Вот, вот, — повторил комиссар, — именно, волчий голос в поле. Ох, и боится же враг нашего голоса. Не спит. Трепещет. Но случается, что и нам не приходится спать, потому что и он бывает хитер.

Стали мы однажды в лесу у большой дороги. Стоим рядом с врагом, из одного колодца воду берем. Днем немцы, ночью мы. И вот разведали наши, что по дороге идет большое движение вражеских машин. Устроили засаду, смотрим — автобус идет и на прицепе у него зенитная пушка. Этого-то мы как раз и дожидались. Открыли огонь, снял я сам лично двух фашистов с пушечки этой 76‑миллиметровой. Сняли с автобуса еще двенадцать человек. Ликвидировали мы все это как следует вместе с их офицером и еще в подарок немцам мины раскидали по дороге. Поставили их на взрыв точно по-военному в десять тридцать и, чтоб ошибки не было, на столбах повесили часы. Все как полагается по минерному делу. А сами назад подались, ищем, где бы фронт перейти.

И тут подстерегли нас немцы. Устроил враг засаду, окружил тропинку нашу проволокой, минометы поставил. И сошлись мы с ними близко, грудь с грудью. Залегли и приняли бой. Он в нас из минометов бьет, а мы его гранатами. Уложили их человек сорок, а было там еще много. Однако командир наш пробился сквозь них. А я с частью бойцов остался. И пришлось нам опять в лес уходить. Вот тут-то и покружили мы как следует. Вышли мы опять на дорогу. Видим, часы наши на столбе висят, а под часами раненые фрицы ползают. Наскочили, значит, на наши мины. Две машины их разбитые валяются. Ну, думаем, и то хлеб. Поработали мы еще тут на дороге немного и опять в леса ушли кружить. Восемь суток не спали. Идешь, об каждую елку лбом стукаешься, в глазах все сады какие-то цветут, и всюду снег да снег, на снегу лежишь, снегом укрываешься. Пробиваешься иной раз к деревне, думаешь, уже к своим попадешь, а там опять немцы.

И так вот волчьими тропками добрались мы все-таки до самой тонкой линии фронта. Кое-кто уже переполз эту линию, кое-кого в боях и в лесах потеряли, один замерз, и остался я в ту минуту сам собой переползать. И сил у меня уже не стало. Ползу я и думаю в эту ночь глухую: господи, далеко ли наши? И слышу вдруг уже близко кто-то по-русски ругается. Как услышал я это — русский человек, — так и силы прибавилось, поднялся во весь рост, автомат за плечи закинул и пошел.

Вижу: впереди часовой стоит.

— Стой, — кричит, — кто идет?!

Я остановился. Но слышу крик-то будто не русский. Лег опять на снег и думаю: неужели немцы, бывает, что и они нас так обманывают. Лежу и гадаю. Нет, не немцы. Уверенно знаю, что свои, но, должно быть, нацмен, какой уж, не знаю, на посту стоит, может быть, татарин, может быть, узбек. Поднялся я снова и пошел. Иду, шатаюсь, сил моих больше нет. А часовой уже винтовку поднял и кричит мне, как полагается по уставу:

— Стой, одна ко мне, остальные на месте.

А я-то всего один. Кому же, думаю, идти, а кому оставаться? Вот задача.

— Свои! — кричу.

А он опять:

— Одна ко мне, остальные на месте.

Ну что ты будешь делать. Вижу, что сейчас убьет. И целится мне прямо в голову. Убьет. И свой ведь, вот что обидно. Изловчился я из последних сил. Всю свою хватку партизанскую вспомнил и... прыгнул прямо на него. Не успел он выстрелить. Приставил я автомат к его груди, а сам кричу ему, целую его и плачу:

— Свой, милый, свой, русские мы, партизаны.


Загрузка...