Борис Земцов Жизнь строгого режима. Интеллигент на зоне

Всем, кто ждал, помогал и верил, посвящается…

…и к злодеям причтен…

Ис. 53, 12

Почти каждый день, приблизительно с половины десятого до половины третьего, в бараке отключают воду. Приблизительно в это же время у нас отключают свет. Что за этим? Экономия? Профилактика? Следствие каких-то где-то производимых работ? Впрочем, какая разница, барак российской зоны начала XXI века, лишенный света и воды, — родной брат каземата раннего Средневековья, со всеми, так сказать, вытекающими… Зато — нас не бьют! Уже не бьют (арестанты со стажем помнят не памятью, а собственной шкурой, совсем недавние времена, когда по любому пустячному нарушению любого зека могли вызвать в дежурку, где полдюжины дородных контролеров устраивали ему «пятый угол», или просто лупили почем зря руками и ногами). Если же быть совсем точным, почти не бьют. Буквально на днях только что переведенный в отряд узбек Э. отхватил изрядную порцию пинков и зуботычин от отрядных «козлов» (зеков-активистов, добровольных помощников администрации) за неровности в личных отношениях с режимом (уверен, «козлы» здесь действовали не по собственной инициативе, а по наущению начальника отряда). Мало того, потом азиат-горемыка был вызван в ту самую дежурку, где известная процедура повторилась уже в исполнении прапорщиков-контролеров. Конечно, мордобой здесь уже не массовый, не повальный.

Не то время, не тот зек. Грамотный сигнал в прокуратуру, правозащитникам, в СМИ может мигом обернуться для лагерного начальства непоправимыми последствиями, и тем не менее…

* * *

И дебилов различных я видел за свою жизнь немало, и выродков всякого калибра встречал предостаточно, всякую сволочь наблюдал в избытке, но чтобы все это в таком количестве и в такой концентрации, на таком ограниченном, полностью изолированном участке!.. Такого даже представить не мог. При всей своей фантазии. При всем своем жизненном опыте. Удивительно, а скорее всего, все-таки закономерно, что представители вышеперечисленных категорий составляют немалую часть не только тех, кто оказался здесь в качестве отбывающих наказание, но и тех, кто приставлен к ним, то есть к нам, в качестве охранников и воспитателей. Впрочем, никаких примет воспитательного процесса за все время нахождения здесь я не обнаружил — похоже, воспитание заменено или подменено здесь (богат русский язык) унижением, и факт этот, кажется, вполне устраивает и ведомство, которое является главным распределителем на означенном участке земли, и само государство — институт, орган, частью которого ведомство это является.

* * *

Еще в Березовке, в зоне прежнего моего нахождения, я обратил внимание, что среди моих соседей, граждан республики (скорее, конечно, монархии) ФБУ ИК, немало мясников, забойщиков скота. Это вовсе не значит, что из всех сидящих на строгом режиме добрая треть или четверть составляют люди этих профессий, но факт неоспоримый — представители этого ремесла здесь очень заметны. На свободе можно прожить 30, 40, 50 лет и ни разу не встретиться с живым забойщиком скота, даже не иметь повода вспомнить о существовании подобной профессии, а здесь… сплошь и рядом. Выходит, регулярное убийство животных, постоянная возня с кровью, хлопоты по расчленению, разделке и тому подобное связаны самым тесным образом с характером, наклонностями, привычками. Мой доморощенный вывод подтвердил Чезаре Ломброзо. Он еще сто с лишним лет назад обратил внимание на ту же тенденцию. С помощью уже научных приемов основательно изучил ее и сделал вывод: мясники составляют весьма значительную пропорцию осужденных (37 на тысячу). Похоже, кого-то чужая кровь манит к себе, а тем, кто приходит к ней, навязывает, диктует свои нормы поведения.

* * *

Почти каждое утро, сразу после поверки, на чахлую сиротскую клумбу, что разбита рядом с нашей локалкой, приходит старик из 11-го барака (из того барака, где содержатся зеки старше шестидесяти и инвалиды). Очки, где дужками служат грязноватые веревочки. Шаркающая походка. Лысина в венчике седого пуха. Не очень опрятная роба. Что-то среднее между «депутатом Балтики» (в советские времена был такой фильм, где главный герой — профессор-гуманитарий из «бывших», что откликнулся на призыв большевиков послужить новой власти) и гулаговским доходягой. Он наводит порядок на клумбе, ухаживает за цветами. А еще этот человек угловатыми стариковскими движениями ловит пчел, собирающих последний в этом году мед, сажает их себе на шею, грудь, поясницу, лечится пчелиными укусами от своих хворей, при этом он разговаривает с пчелами, извиняется за причиненные неудобства, что-то рассказывает о своем нынешнем житье-бытье, делится планами на неблизкое свое вольное будущее. Бесполезно прислушиваться, чтобы уловить детали, ибо говорит старик на чудовищной смеси украинских и русских, сильно испорченных неправильными ударениями и окончаниями, слов. Впрочем, это неважно, как неважно вникать в подробности «делюги», по которой он оказался здесь. Главное, этот старик демонстрирует еще один очень индивидуальный, со стороны, возможно, отдающий тихим сумасшествием, способ выживания в этих условиях. Удачи тебе, старик! Дай Бог дожить до освобождения и увидеть тех, кто ждал тебя все это время!

Перечитал мемуары Евгении Гинзбург «Крутой маршрут» (знаменитая хроника времен культа личности). Перечитывал, разумеется, уже с учетом собственного арестантского опыта, что-то заставляло недоверчиво хмыкать, что-то откровенно раздражало, что-то вызывало искреннее уважение. Обратил внимание на фразу про «зоологическую ненависть» начальства (речь идет, разумеется, о гулаговском начальстве 30—40-х годов) к интеллигенции. Сразу вспомнил, как реагируют иные контролеры, досматривающие нас на входе в промку, видя в моем прозрачном пакете газеты или книгу. «Опять макулатуру с собой тянешь?..», «Ты что, в библиотеку собрался?..», «Грамотный, что ли?..» — пожалуй, это самые вежливые реплики по этому поводу. Помню глаза отрядников[1], и прежних и нынешних, что заполняли какие-то анкеты, и на вопрос об образовании слышали от меня: «Высшее, два высших». Помню и поведение контролера, что при последнем шмоне хозяйничал в нашем проходнике. Открыв мою тумбочку, он обнаружил в ней прежде всего книги. Много книг. Что-то было взято в местной библиотеке, что-то дали почитать соседи, что-то пришло в посылке от жены и детей, что-то присылали сестра, племянник, друзья. 3. Фрейд, Ч. Ломброзо, томик серии «ЖЗЛ» о бароне Врангеле, монография об И. Ильине, мемуары гэкачеписта В. Крючкова, сборник повестей Ю. Трифонова, стихи Н. Рубцова, книги по истории, философии, этнографии, религиоведению. Контролер, сержант-сверхсрочник, известный всей зоне по кличке Володя Кретин, брал по очереди каждую книгу, тренированным движением прощупывал переплет (нет ли чего запретного), пролистывал каждую страницу (а вдруг там запрятаны денежная купюра, сим-карта или что-то еще «неположенное»), беззвучно шевелил губами, читая названия. Он молчал, но лицо его в этот момент говорило о многом. Была б его воля, с превеликим удовольствием выгреб бы он всю эту литературу из тумбочки, вытащил в локалку, и… запылала бы ясным пламенем вся эта мудрость. «Грамотный зек — опасный зек». «Читающий зек — подозрительный зек». Вечные истины для системы, в недрах которой я ныне нахожусь. Соответственно, в этом пунктике (имеется в виду образованность, интеллигентность и элементарная грамотность) нынешние мои «охранители» и «воспитатели» ничем не отличаются от своих гулаговских коллег, чьи нравы увековечены в мемуарах Евгении Гинзбург. Ну да Бог им судья…

* * *

В зоне почти не поют песен. Во всей колонии ни в одном отряде нет, кажется, ни одной гитары. На инвалидном стариковском бараке есть гармонь, потрепанная, хрипящая, дышащая на ладан, как и ее хромой, вечно небритый, надрывно кашляющий хозяин. Иногда он выходит с ней в локалку. Рвет меха. Поет, отчаянно перевирая слова и мелодии, песни из репертуара звезд советской эстрады 70-х годов прошлого века. Ясно, что уйдет этот человек (освободится или умрет), и с музыкой в зоне будет покончено окончательно. Куда же делся легендарный «блатняк»: душещипательные баллады о благородных бандитах, ворах-филантропах и жестоких прокурорах, коверкающих их судьбы, коварных «мусорах», горячей «жиганской» любви? Увы, все это теперь только на кассетах, DVD, в записях на мобильных телефонах. Выходит, прогресс убил живую арестантскую песню и, похоже, этому уникальному жанру народного фольклора уже никогда не возродиться? Жаль…

И почему тогда этот жанр так популярен в иных, «благополучных» слоях общества? Почему и благородные владельцы элитарных охотничьих ружей, и хозяева уникальных автомобилей ручной сборки, и почтенные заслуженные вояки в отставке, и эстрадные кумиры, и отважные дальнобойщики, и отвязные автолайнщики — потребители и распространители этого пласта массовой культуры?

Был бы я большим начальником в российском тюремном ведомстве, обязательно издал бы специальный приказ, строго запрещающий сотрудникам администрации колоний… грызть семечки. По крайней мере в рабочее время. Ничто так не разрушает авторитет ведомства, ничто так не мешает зекам уважать (да что там уважать, просто признавать в них людей!) его сотрудников, как вид этих самых сотрудников, усыпанных шелухой, лузгающих, сплевывающих, жующих, брызгая слюной. Возможно, в других зонах все по-другому, но в этой колонии именно так: сотрудник администрации, прежде всего прапорщик, не говоря уже о сержантах-сверхсрочниках, — это прежде всего существо лузгающее и сплевывающее. Портативные, вполне современные рации в их руках на подобном фоне смотрятся как некое недоразумение.

Днем, вечером, на работе, на спортгородке, порою даже среди ночи, почти во сне в мозгу рождается много любопытных, кажется оригинальных, мыслей, выводов, замечаний, так и просящихся на бумагу в сокровенную тетрадь. Однако выдается момент, уединяешься с этой самой тетрадью, собираешься записать все это и… с ужасом обнаруживаешь, что доверить бумаге практически нечего. Что-то уже кажется пустяком, совершенно не достойным внимания, что-то нескромным, что-то просто банально забываешь. Из этой ситуации есть два выхода. Первый: копировать некоторых «великих», не расставаться с карандашом и бумагой даже по ночам, чуть что, сразу фиксировать свои «перлы» для грядущих книг. Второй: отнестись ко всему этому философски — что успел, вспомнил, записал — хорошо, что забыл — ничего страшного, значит это не так важно. То, что важно, рано или поздно все равно всплывет, напомнит о себе, а пустяков, третьестепенных деталей — не жаль. Мозг, сознание «на автомате» всегда готовы произвести своего рода естественный отбор: зерна — к зернам, плевелы — в мусор. Скорее всего, изберу именно этот «второй» путь. Хотя и есть тут что-то очень близкое к самой обыкновенной лени, безволию, неспособности организовать собственный труд. Грустно в этом себе признаваться.

Еще одна новость из разряда «мордобойных», на этот раз пострадавший — Ян Цыган из нашего барака. Сценарий очень похожий на все предыдущие — вызвали Цыгана на вахту, и там дюжие прапорщики несколько минут «помогали» ему искать «пятый угол». Били грамотно, стараясь не попадать в лицо и в голову. Сразу после экзекуции Яна «закрыли» в изолятор, формулировка туманная — «нарушение режима дня». Срок — 15 суток. Кстати, о формулировках, по которым здесь сажают («закрывают») в изолятор. Их совсем немного: «нарушил распорядок дня», «курил в неположенном месте», «покинул самовольно локальный участок» и т. д. Никогда в этих формулировках не упоминается ни «нахождение в нетрезвом состоянии», ни «употребление наркотиков», ни «пользование мобильным телефоном». Похоже, администрация сознательно тщательно избегает упоминать о подобных нарушениях в своих документах. Чтобы информация не просачивалась «наверх». Чтобы не нарушалась картина общего дисциплинарного благополучия. И здесь «двойная бухгалтерия»! И здесь программа «пыль в глаза»!

Впрочем, стоп! В истории с Цыганом Яном не все так однозначно. Наблюдая его на бараке больше года, вижу, как он ведет себя, слышу, о чем говорит, знаю, как ест, как смеется. Увы, человеческого в нем очень немного, куда больше животного, откровенно животного. И дело даже не в том, что никто никогда не видел в его руках книгу (похоже, он просто неграмотен). Чего стоят обрывки его телефонных разговоров, невольным свидетелем которых я столько раз оказывался. Дорвавшись до «общаковой» (общественной) «трубы» (своим телефоном он пока не обзавелся), Цыган то требует от жены (не просит, а именно требует, с криком, надрывом, матом) очередной посылки, где было бы «побольше колбасы с жиром, шоколадных конфет и сигарет “Ява Золотая”», то настоятельно призывает ее, чтобы после ближайшей «свиданки» (точнее, наверное, во время) она непременно забеременела (а срок у него, между прочим, 12 лет, и отсидел он из него в лучшем случае половину). Но чаще всего он раскаляет эфир барака многоярусными проклятиями и угрозами в адрес той же самой жены за якобы совершенные ею измены; нет резона смаковать подробности интимной жизни моего не близкого соседа, но самое время вспомнить, что угрожать по телефону из зоны считается грубейшим нарушением тюремной этики, и вполне обоснованно! Ведь человеку, кому эти угрозы адресованы, ничего не стоит обратиться в милицию. Даже если там не дадут хода подобному сигналу, не затеют нового уголовного дела (кажется, статья 119 УК РФ «Угроза убийством»), а просто позвонят в администрацию зоны и попросят урезонить раздающего угрозы зека, отрицательные последствия для барака, откуда был произведен звонок, неминуемы. По крайней мере, в виде повального шмона, в ходе которого многие из нас лишатся не только заветных трубок мобильной связи и с великим трудом приготовленной браги, но и остатков вольной теплой одежды, и многих прочих полезных вещей и предметов. В случае с Цыганом Яном все шло именно к этому. В очередной раз, устроив жене телефонную сцену ревности, он пригрозил ей жесточайшей расправой, заодно обещал «отрезать голову» теще, попытавшейся заступиться за дочь. Именно теща поддерживать дискуссию не стала, а прямиком обратилась в милицию, откуда незамедлительно последовал соответствующий сигнал в зону. Оперативной, в принципе вполне предсказуемой, реакцией на это и был вызов Цыгана на вахту с последующей экзекуцией. Хорошо, что на этот раз не последовало повального шмона. Лично я считаю тумаки, полученные Яном, вполне заслуженными, однако признавать мордобой законным средством в арсенале администрации — это уж слишком! Нет, нет, мусорской мордобой в зоне — величайшая дикость, грубейшее попрание закона, откровенный беспредел!

По лагерному радиовещанию, по утрам, сразу после гимна РФ, начали транслировать запись утренней гимнастики. Запись, как и фонограмма гимна, полна хрипов, шорохов и прочих дефектов. Арестанты нововведение оценили как дурной знак: «Вот зарядку передавать начали, значит, скоро всех после подъема в локалку выгонять будут, по принудиловке руками, ногами махать заставят. Потом что-нибудь еще придумают. Опять мусора режим наворачивают». Насколько верны эти прогнозы, покажет время. Лично мне от этого нововведения ни жарко ни холодно, но новая фонограмма с неестественно бодреньким голосом диктора-массовика звучит нелепо на фоне унылого пейзажа зоны, да и представить себе перед каждым бараком разновозрастную и разношерстную толпу зеков, делающих зарядку, как-то не получается. Не хватает фантазии…

Моя зарплата за последний месяц составила 120 рублей. «Бешеные деньги»! Конечно, аукнулись вычеты за питание, за «бич-пакет» (так в зоне называют ежемесячно раздаваемые санитарные пакеты, в состав которых входит набор разовых бритвенных станков, крохотный тюбик зубной пасты, микроскопический кусочек мыла, тощий рулончик туалетной бумаги), возможно, даже за арестантскую робу, телогрейку и прочую «экипировку», но все-таки… 120 рублей за месяц? При работе в три смены, включая ночные? При работе с полипропиленовой пленкой, общение с которой человеку здоровья вряд ли прибавляет? В Москве на эти деньги можно четыре раза проехать в метро и выпить чашку кофе (без булочки) или купить несколько газет. Совершенно ясно, что начисленные подобным образом деньги не имеют ничего общего ни с реальным объемом выполненных мною работ, ни с элементарным здравым смыслом. Попытался что-то выяснить по этому поводу у своего сменного мастера, майора Н. (у него звучная кличка Наркоман, напоминающая о его прошлой работе в местной службе наркоконтроля, откуда он пришел в систему УФСИН, чтобы то ли пересидеть, то ли спрятаться, ибо известно, что из той системы просто так не уходят). Но он то отводил глаза, то бормотал что-то совершенно невразумительное об ошибках бухгалтерии, перепутанных данных, неправильных нарядах. С теми же вопросами я обратился к старшему мастеру лейтенанту М. (вся колония знает его под кличкой Малец, в более узком кругу с учетом всех моральных качеств его куда более тихо называют Подлец). Не прекращая лузгать семечки (характерная привычка доброй половины состава администрации зоны, о которой я уже говорил), он понес какую-то несуразицу, в которой существительные употреблялись без падежей, в глаголах путались окончания, предлоги заменялись матом, лишь в конце своей полубредовой тирады он сформулировал вполне четкий встречный вопрос: «А ты че, сюда зарабатывать приехал?»

Совершенно ясно, что деньги наши откровенным и самым бесстыдным образом разворовываются. И терпеть это недопустимо, и перспективы «качать» права здесь весьма зыбкие. Тем не менее оставлять все это без внимания, прощать, «проглатывать» — нельзя, иначе я просто перестану себя уважать.

Али Борз, чеченец, бывший «смотрун» нашего отряда, переведен в 11-й отряд. Тот самый, где сидят-содержатся в основном старики и инвалиды. Вчера мы пересеклись с ним накоротке, как всегда, перебросились фразами-приветствиями, фразами-новостями. То, что я услышал, на этот раз поразило и удивило. На мой почти дежурный вопрос «Ну как там, на новом месте?» прозвучало леденящее откровение: «Я теперь нахожусь среди людей, многие из которых четко сознают, что шанс выйти живыми у них, с учетом возраста, большого срока и собственных болезней, ничтожен. Умирать им придется, скорее всего, здесь, более того, у многих из них на воле нет никого, кто мог бы забрать отсюда его тело и похоронить достойным образом. Жуткое ощущение». Похоже, я многое не углядел, недооценил в человеке, который неформальным образом «рулил» бараком, в котором я провел уже полгода своего лагерного стажа.

* * *

В один прекрасный день со всех туалетов на швейном участке промки были сняты с петель и перенесены неизвестно куда все двери. Каждый справляющий нужду теперь оказывается в очень интересном, истинно «прозрачном» положении, подробности которого комментировать смысла нет. Из сбивчивых, откровенно бестолковых объяснений мастеров выяснилось, что подобное нововведение осуществлено по распоряжению администрации. Якобы начальство недовольно, что «спецконтингент» (то есть мы, арестанты) слишком часто и слишком подолгу уединяется в этих местах и тем самым отлынивает от работы. Удивительно, что подобное происходит в регионе, считающемся вполне цивилизованным, «продвинутым», откуда до столицы поездом добираться всего одну ночь. Заповедник невежества! Инкубатор дикости и кретинизма! А кто-то говорил мне, что эта зона — чуть ли не образцовая то ли в регионе, то ли во всем ведомстве…

Среди арестантов есть не столь многочисленная, но весьма заметная категория старичков-убийц. Бодрые, ясноглазые, румяные, улыбчивые, часто очень расположенные к состраданию и поучениям. Ни дать ни взять — общественники из ветеранской организации по месту жительства, всегда готовые прийти на встречу к школьникам начальных классов учить-наставлять, как жить правильно, иллюстрируя рассказ примерами из собственной биографии. Эдакие комочки жизнелюбия, добра, положительной энергии. Кто-то отправил на тот свет после пустячной ссоры супругу-старушку, кто-то лишил жизни ровесника-собутыльника за недоброе слово, кто-то расправился с соседом, чьи гуси зашли на его огород. Удивительное несоответствие между внешним благообразием и грехом немалой тяжести, что взвалили они на свою совесть на закате жизни.

Оказывается, в зоне существует и, по всей вероятности, процветает черный рынок продовольствия. Его ассортимент составляют продукты, украденные из столовой. Наши продукты. Из нашей столовой. Цены гибкие, в зависимости от числа и степени влиятельности посредников. Мясо вареное, то самое, что исключительно редко появляется в наших мисках, — от 60 до 100 рублей за килограмм. Масло сливочное (в обычном арестантском рационе его нет, оно положено только тем, кому санчастью прописана диета) — 80 рублей за килограмм. Яйца (получаем исправно по субботам в ужин по одной штуке) — 60 рублей за десяток. Эквивалент наличных денег — сигареты с фильтром, самые ходовые — «Ява Золотая». Оценивать это явление с общечеловеческой точки зрения — мерзость! Вспомнить «постулаты» тюремного кодекса — мерзость вдвойне, тяжкий грех, гадкий коктейль из «крысятничества» (воровства у своих, таких же, как ты, арестантов) и «барыжничества» (наживе на нуждах ближних, опять же, таких же, как ты, арестантов). Подобное неминуемо жестоко должно караться, но… Если черный рынок харчей в нашей зоне существует давно и в виде отлаженного механизма, значит, это всех устраивает, значит, кто-то «крышует», разрешает, покровительствует. Выходит, и доходы с продажи украденных у нас продуктов делятся в нужной пропорции между нужными людьми. Значит, рыночные отношения в самом уродливом виде пронизали жизнь этой зоны. Повторяю, это не частные, редкие случаи, это система, отлаженная, законспирированная, масштабная. Кстати, право на диетическое питание (питание, прописываемое санчастью, особо нуждающимся, тяжелобольным) в зоне также продается и покупается. Если этот вопрос «решать» через санчасть (понятно, в конспиративном порядке, при чьем-то поручительстве и чьих-то рекомендациях), подобное благо будет обходиться в 1200–1500 рублей ежемесячно. Если напрямую, с кем-то из тех арестантов, что подвизались на кухне и чьи лоснящиеся хари мы регулярно видим в окошке с табличкой «выдача пищи», такса почти вдвое меньше. С учетом меньших гарантий и большего риска, понятно.

Конечно, старые зеки-романтики, воспитанные на «правильных» традициях, узнав подобное, задохнутся в праведном гневе. Молодым же остается, похоже, только развести руками и произнести сакраментальное: «Не мы такие — время такое!» Тем не менее традиционное разглагольствование об арестантской порядочности, братстве и справедливости на подобном фоне выглядит более чем несуразно.

* * *

Один раз в месяц каждый арестант реализует свое право на посещение лагерного магазина, более точно именуемого ларьком, чтобы отовариться там в соответствии с суммой, что находится у него на счету. Сумма на личном счету формируется двумя способами. Прежде всего, туда переводятся деньги (очень громко сказано!), что арестант зарабатывает на промке после вычетов за питание, одежду и прочие услуги, которые якобы предоставляет администрация. На тот же счет приходят и переводы, которые арестанту могут прислать родные и близкие с воли. Разумеется, отоваривание производится по безналичному расчету. Наличные деньги в зоне запрещены.

Ассортимент ларька в этом лагере фантастически убог: несколько сортов сигарет, чай, консервы, что-то из средств личной гигиены, еще какие-то продукты сомнительного происхождения и подозрительного качества. В той же Березовке всякий арестант имел возможность приобретать в аналогичном лагерном магазине лук, чеснок, апельсины, лимоны, яблоки (очень неказистые, мелкие, но все-таки свежие, соответственно содержащие витамины). Почему ассортимент местного ларька так скуден, я не знаю…

Слышал, что арестанты не раз жаловались по этому поводу «хозяину», даже писали куда-то наверх в гулаго-уфсиновские инстанции, но на работе нашего ларька эти действия никак не отразились. Очень может быть, что виной всему две дамочки, что хозяйничают в лагерном магазине. Молодые, но уже необратимо неухоженные, вечно то ли сонные, то ли похмельные, похоже, всегда ненавидящие нас, арестантов, — своих клиентов.

Кажется, работа в ларьке не устраивает даже лагерную администрацию. Был случай, когда один из заместителей «хозяина», не стесняясь арестантов, почем зря орал на ларечниц, называл их… проститутками. Впрочем, последняя характеристика с ассортиментом магазина была никак не связана, а имела совсем другие основания. Тем более что и после подобной публичной выволочки перемен к лучшему в организации лагерной торговли не обнаружилось, витаминов в ассортименте ларька не появилось. Последнее более чем странно. Ведь регион, в котором расположена наша зона, — аграрный. Сельхозпродукции, что является главным носителем этих самых витаминов (капуста, лук, чеснок, зелень и т. д.), здесь более чем достаточно. Неужели нельзя организовать продажу овощей и фруктов в нашем многострадальном ларьке? Пусть с наценкой, с «наваром» для всех, участвующих в этом процессе. Кстати, здесь могли бы поучаствовать-заработать и сами представители администрации зоны — ведь все они местные, у всех дачи-огороды, и наверняка что-то из ежегодно выращиваемого урожая так и остается не-переработанным, нереализованным. Почему такая возможность прибавить что-то к собственному жалованью остается нереализованной? Или существует какая-то секретная директива о том, что свежую зелень, лук, чеснок нашему брату-арестанту продавать запрещено, дабы не допустить укрепления нашего здоровья? Тогда это совсем другой сюжет…

А может быть, все куда проще. Стоит ли возиться с организацией поставки в зону фруктов-овощей и зарабатывать с этого весьма скромные дивиденды? Куда выгоднее «занести» пару телефонов в течение месяца и получать за это куда более ощутимый навар?

* * *

Эпизод, универсально иллюстрирующий сразу две темы. Первая, накануне обозначенная тема, — ассортимент лагерного ларька. Вторая, еще более грустная, — общий уровень культуры людей, среди которых я ныне нахожусь.

Обратил внимание, что для арестантов следующим по спросу видом продукции ларька после чая и сигарет является… расфасованный по консервным банкам так называемый мясной паштет. Оговорка «так называемый» здесь просто необходима, ибо мяса как такового в этом изделии, похоже, нет вовсе. На этикетке честно, но микроскопическими буквами, в самом неудобном месте упомянуто про крахмал, соль, перец, сою, вкусовые и ароматические добавки, про что-то еще, но ничего общего с мясом не имеющее.

Изделие обладает коварной мимикрией: паштет из свежеоткрытой банки имеет очень аппетитный розовый цвет и благоухает ароматом, от которого рот неудержимо начинает наполняться слюной. Однако уже через час аромат бесследно улетучивается, розовый цвет сменяется неприлично коричневым, еще через час коричневый переходит в траурно-черный.

Цена этого «продукта» (без кавычек здесь просто не обойтись) при всех накрутках и надбавках ничтожно мала. Увы, это никому не кажется подозрительным. Паштет набирают упаковками, едят с неимоверным аппетитом, порою пропуская ради бутерброда с ним казенные обеды и ужины.

Другая примета недавнего посещения ларька в арестантском рационе — «термоядерный» бутерброд. Он представляет собой хлебную пайку (одна пятая часть черной буханки), на которую выдавлено несколько загогулин майонеза (в ларьке майонез самых дешевых сортов, соответственно имеет ядовито-карбидный привкус) и пара вензелей кетчупа (это что-то едкое, красное, но ничего общего ни с помидорами, ни с прочими натуральными продуктами не имеющее).

Не надо быть специалистом-диетологом, чтобы понимать, какие последствия для здоровья несут подобные «лакомства», что та же лагерная баланда при всем своем «промокашечном» вкусе и прочих минусах все-таки полезней. Тем не менее и подозрительный так называемый мясной паштет, и «термоядерные» кетчупо-майонезные бутерброды очень популярны в арестантской среде, считаются свидетельством определенного достатка, даже некоторого шика. Пытаться на фоне устоявшихся традиций и стереотипов читать «мудренку» о вкусной и здоровой пище — дело неблагодарное и бессмысленное. В лучшем случае собеседник отмахнется с абстрактно-универсальным «да ла-а-дно…». Куда вероятней, что он недоверчиво выдаст не менее универсальное «го-о-нишь!». Видимо, лагерь строгого режима — не место для лекций о вкусной и здоровой пище.

* * *

Вчера, выйдя из барака в локалку на утреннюю проверку, огляделся и сделал своего рода открытие: все или почти все, что меня ныне окружает, окрашено в черный цвет.

Диктатура черного цвета! Его величество черный цвет!

Или классический черный, беспросветный, безнадежный, бездонный в своей беспросветности и в своей безнадежности. Или вариации — импровизации на тему того же черного. Оттенки того же черного. Комбинированные цвета, в основе каждого из которых преобладающий, доминирующий, подавляющий все прочие составляющие спектра, — опять же черный.

Почти сразу же одернул себя — слишком мрачный вывод, не надо спешить с таким выводом, такие мысли, скорее всего, связаны с колебаниями настроения, временным нездоровьем, сочетанием каких-либо пустячных случайностей или случайных пустяков.

Почти на сутки забыл об открытии, а сегодня, во время построения на обед, снова огляделся и снова поймал себя на той же самой мысли. Черного цвета кругом столько, что все прочие цвета если и существуют вообще, то настолько забиты, подавлены, просто разбавлены этим самым черным, что ничего от своего первоначального яркого и громкого звучания не сохранили и являются бесконечными перепевами этого самого черного.

Черные наши робы, черные наши ботинки, черные наши шапки. Черные круги под глазами, черная щетина на щеках, черные корешки полусгнивших зубов, что открываются у многих при разговоре. Черные стены бараков, черные решетки локалок, черный плац, черный, доживающий свои последние дни, снег по его краям. Черная собака, с которой обходит в эти минуты «мусорской» наряд периметр лагеря. Удивительно, на небольшом расстоянии эти мусора в своей форменной, призванной быть серо-синей или сине-серой одежде, также представляются абсолютно черными фигурами. Диктатура черного цвета, его величество черный цвет!

Еще раз вспомнил об этом во время обеда. Хлеб — черный! Макароны — черные! Щи — что-то очень близкое к тому же черному!

Пытаюсь смягчить и оправдать вынесенный арестантскому меню «цветовой» приговор. Разве может быть хлеб другого цвета в зоне? Никак не могут быть белыми макароны, если изготовлены они из муки низшего сорта, возможно, даже просроченной, и попали на арестантский стол после бесконечных «бартеров», списаний и прочих манипуляций. И у мрачного колера щей свои причины: капуста к весне имеет естественное свойство портиться, что-то похожее происходит с сухой картошкой (главное составляющее нашего меню в это время года), которой в тех же щах едва ли не больше, чем той же капусты. Какие-то бледные и неубедительные аргументы для оправдания. Плохой из меня «цветовой адвокат»!

Специалисты утверждают, что черный цвет — холодный цвет. Сюда бы этих специалистов. Каждого на срок хотя бы от трех до пяти. Пусть изучают особенности звучания цвета в специфической обстановке, в обстановке российской зоны строгого режима начала XXI века.

Похоже, в условиях изолированности, замкнутости, концентрированной несвободы и т. д. черный холодный цвет начинает жечь и прожигать. Возможно, и не успели бы эти специалисты прийти к подобным выводам — получили бы здесь глазную неизлечимую хворь, вовсе лишились бы возможности различать цвета, попросту ослепли бы благодаря избытку этого самого черного, агрессивного, жгущего и прожигающего цвета.

Все-таки я погорячился, вынося столь жестокий приговор окружающей меня цветовой палитре, лагерному цветовому спектру. Здесь нельзя, грешно допускать, чтобы подобное, проникнутое мраком и жутью, настроение овладевало сознанием, влияло на мысли и поступки. Это слабость, непростительная, чреватая более серьезными последствиями, слабость! Да и не совсем объективна подобная оценка. Ведь небо (пусть чаще всего серое, а значит, разбавленное этим самым черным) и солнце (также вечно подернутое темной, считай, черной, хмарью, как будто заслоненное копченым стеклышком) здесь присутствуют. И это хорошо! Это надо ценить! В Бутырках, чтобы увидеть то же небо (солнца там, по крайней мере, из той камеры, где я находился полгода, не было видно вообще), надо было вплотную подойти к окну, встать на край шконки (тюремной кровати), еще лучше — вскарабкаться «на пальму» (второй ярус этой самой шконки) и особым образом изогнуть шею, развернуть голову. Непросто, но все-таки достижимо. До Бутырок был столичный изолятор № 5, знаменитый пятый централ, камера на первом этаже, там окон не было вообще. Единственное, смахивающее на амбразуру, отверстие в стене выходило в стену почти вплотную стоящего сарая. Никакого неба, не говоря уже о солнце, из этой амбразуры видно не было. Потому и все цвета в той камере были разбавлены или подавлены откровенно едким электрическим светом, что горел там круглые сутки. И едкость эта была умножена так же круглые сутки включенным, излучающим мерзость, телевизором. Здешний черный, пусть даже обжигающий и прожигающий, цвет все-таки естественный, а потому он чуть добрее и человечнее.

Кстати, на воле этот самый черный цвет я любил. Часто отдавал ему предпочтение на элементарном бытовом уровне. Черные ботинки, черное пальто, черный свитер. А еще черный цвет фигурок каслинского чугунного литья, которые незадолго до ареста начал коллекционировать. Черные, чуть тронутые золотым тиснением, переплеты многих любимых книг: Достоевский, Кафка, Пильняк, Ильин, Набоков. Кто бы знал, что грядут в жизни обстоятельства, способные повлиять на отношение к цвету, на устоявшиеся вкусы и привычки.

* * *

На трехдневное свидание приезжал сын. Окрепший, повзрослевший. Последний раз мы виделись почти два года назад в Бутырской тюрьме. Общались через коридор, по телефону, разделенные двойным стеклом и двойными решетками. Теперь мы смогли обняться, поговорить вживую. За это время он отбыл срочную. Служил в ВДВ, в армию ушел по собственному желанию, хотя мог получить честную отсрочку, необходимую для завершения учебы в колледже. Самоутверждался! Проверял себя! С этим у него, кажется, все получилось. Первый вопрос, который он задал, был: «Как ты здесь?» Что я мог ответить ему? Конечно — «Нормально».

И действительно, за все это время меня никто ни разу не ударил, даже голоса на меня никто ни разу не повысил. Не было случая, чтобы я расставался здесь с вещами и продуктами вопреки собственному желанию. Конечно, случались ситуации, близкие к конфликтным, но все завершалось без унижений и потерь. Другое дело, можно ли вообще считать ситуацию, когда человек находится в тюрьме, нормальной?

Многие из моих нынешних соседей говорят с пафосной гордостью: «Я здесь дома, и мне здесь хорошо!» Похоже, врут. Неволя для нормального человека совершенно противоестественна. Воздуха и неба у него должно быть сколько угодно, и двигаться он должен по собственному выбору в любом направлении, в любое удобное для него время, и распорядок дня ему не должен навязывать полуграмотный, вечно лузгающий семечки прапорщик. Впрочем, стоп! Довольно философии! Зона — это наказание, для кого-то заслуженное, для кого-то не очень, кто-то попал сюда по недоразумению, кто-то в итоге тщательно спланированной провокации. И в любом случае это наказание — испытание, которое надо вынести достойно. Пытался что-то объяснить сыну по этому поводу. Очень хочу надеяться, что был понят.

* * *

Удивительно, но зона не получает ни одной газеты. Обо всем, что происходит в стране и за рубежом, зеки, или, как требуют здесь говорить представители администрации, «осужденные», узнают исключительно из телевизора. А вот здесь не все так просто — телевизор один на весь отряд, в котором почти двести человек. Среди тех, кто собирается у экрана, как правило, любители сериалов, футболов и клипов с полуголыми девицами. На этом фоне зек, интересующийся новостями и политикой, мягко сказать, белая ворона.

В итоге население зоны фактически пребывает в информационном вакууме. Похоже, и наших начальников, и тех, кто в свою очередь ими руководит, все это более чем устраивает. Кому нужен читающий, развивающийся и мыслящий зек? До чего он может додуматься? Какие мысли могут осенить его сознание? Вдруг начнет анализировать обстановку, сравнивать условия нынешней своей жизни с действующими законами, кодексами, инструкциями? Уж лучше пусть припадает любую свободную минуту к брызжущему глупостью, насилием, а то и откровенной порнухой, экрану. Глупый зек — лучший зек, удобный, предсказуемый, управляемый. Наверное, по той же причине в зоне напрочь отсутствуют условия для того, чтобы писать и читать. Даже лежа на шконке, из-за паскудного подвально-сортирного освещения этим заниматься невозможно. Словом, делается все, чтобы жизнь наша жестко втрамбовывалась в куцую формулу: «Спать-работать, работать-спать».

* * *

Проснулся среди ночи от ощущения, будто кто-то трогает мое лицо. Машинально провел рукой по лбу и щекам — нащупал твердое похрустывающее семечко. Таракан! Нисколько не удивился. Этих насекомых здесь великое множество, они обитают в тумбочках, в щелях деревянных столов, под обшивкой стен в коридоре. Еду, посуду, умывальные принадлежности приходится упаковывать в целлофановые пакеты. О том, что эти наглые существа могут залезть в уши и ноздри, стараемся не думать. Мы почти привыкли к ним. Они — наши соседи, из категории «которых не выбирают». Мы делим с ними кров, еду, пространство. Надо благодарить судьбу, что из насекомых здесь только тараканы. Вши и клопы доставляли бы нам куда больше хлопот и неудобств. Да и что ждать от зоны, отделенной от столицы почти тысячью километрами. Могу лично свидетельствовать, что в двух столичных СИЗО, где начинал коротать свой срок, проблем с этими нежелательными соседями было куда больше.

* * *

Мало того, что все мы здесь находимся на территории несвободы (о чем напоминают заборы, колючка, вышки с часовыми и т. д.), так и на этой, очень ограниченной площади мы вовсе не имеем возможности перемещаться по собственному желанию в избранном направлении. Такова специфика зоны строгого режима: каждый барак (барак в данном случае — корпус общежития одного отряда) обнесен решеткой. Решеткой на замке. Открывается она, когда отряд идет в столовую или в баню, когда очередная смена выходит на работу. Территория (наглухо забетонированный пятачок) между бараком и решеткой называется локальным участком, попросту локалкой. Здесь мы выстраиваемся дважды в день на проверку. Сюда нас выводят во время шмонов. Здесь мы занимается спортом, в углу турник и брусья. Здесь мы гуляем. Места в локалке ровно столько, чтобы мог разместиться стоя весь вышедший из барака отряд. Конечно, каждый из нас периодически испытывает необходимость покинуть локалку и всеми правдами и неправдами побывать у земляков в другом отряде. Подчеркиваю — всеми правдами и неправдами. Ведь для этого надо отпрашиваться у дежурного по зоне (девять десятых подобных просьб разбивается о чугунное «не положено!») или давать пачку сигарет «локальщику» (арестант из «козлов», т. е. тех, кто стал добровольным помощником администрации, — их все презирают, но мало кто в открытую конфликтует с ними, предпочитают поддерживать какие-то отношения с целью извлечения последующей выгоды). Теоретически возможно покинуть локалку, чтобы попасть в парикмахерскую (у каждого отряда свой день, свое время), в библиотеку (по аналогичной схеме), в санчасть (надо заранее записываться в специальном журнале в отряде). Все! По большому счету, мы, арестанты, имеем всего два маршрута движения по лагерю: на работу (организованно, колонной по пять человек в ряд) и в столовую (также строем, также по пять человек в колонне). Не густо! Вот оно, реальное ежедневное воплощение понятия «несвобода».

* * *

Мне вовсе несимпатична противоречивая, местами просто лживая система тюремных ценностей. У меня нет никаких оснований осуждать тех, кто, попав в зону, стал на путь добровольного сотрудничества с администрацией, «одел рога», стал «козлом», как здесь говорят. Это их личный выбор. Но я не могу не замечать, какие у большинства представителей «актива» мерзкие лица, подлые глаза, отвратительные манеры. Типичный пример — Рома Сухой, помощник дневального в нашем отряде, невежественный, наглый, подлый. Не более приятен и его коллега — Леша Рыжий, хитроглазый, с хищным клювовидным носом, угодливый в отношениях с любым прапорщиком и надменный по отношению к любому из нас. Уникальный пример представителей «козлиной» категории — отрядный завхоз Юра, здорово смахивающий на Вия из той первой советской замечательной экранизации бессмертной гоголевской повести. В неполные сорок лет он имеет почти двухсоткилограммовое студенистое рыхлое тело. Куда отвратительнее его мстительность и жадность до жратвы и прочих подношений, непомерная завистливость. Похоже, администрация, решая главную свою проблему — содержать зону в повиновении, делает ставку именно на подлецов. Значит, что-то — изначально неправильно, нечестно, порочно в системе, призванной контролировать, воспитывать и перевоспитывать попадающих в зону людей. Конечно, принцип ставки на «сволочей» — не новый, но почему-то именно здесь он доведен до совершенства. Может быть, наша колония — исключение из общего правила?

* * *

Хорошо, очень хорошо, что в этой зоне с самого начала, с самого первого дня нахождения я выхожу на работу. В зоне прежнего моего пребывания самой возможности трудоустройства я дожидался, точнее, добивался более трех месяцев. А здесь с первого дня — на работу! Замечательно! За эту работу можно получить какие-то деньги, очень смешные, что-то около ста рублей в месяц; они перечисляются на счет, и деньги можно потратить в местном ларьке. На эти деньги можно что-то купить (чай, какие-то продукты, туалетную бумагу, зубную пасту, прочие, столь необходимые в арестантском быту мелочи). Покупки эти также осуществляются безналичным образом — наличные деньги иметь нам строжайше запрещено. Впрочем, все это не важно, важно быть занятым, ощущать себя востребованным, просто знать, что сегодня ты идешь на работу, и чувствовать усталость по возвращении с этой работы. Для работающих здесь время идет быстрее, и настроение, мысли, ощущения складываются совсем другим, более правильным образом. И все это при том, что работа здесь несерьезная, если не сказать откровенно, идиотская. По сути, почти бесплатная, связанная со множеством нарушений и нелепостей. На зоне два основных производства. Первое — меловое. Занятые на нем дробят и фасуют мел, который экскаватор, бульдозер и прочие механизмы выгрызают из склона холма, что также является территорией зоны. Второе производство — швейное. Здесь изготавливают мешки для упаковки минеральных удобрений, того же самого мела, прочей сыпучей продукции. Мешки шьют из какой-то едко пахнущей, похожей на рогожку ткани явно химического происхождения. Для некоторой продукции изготавливаются двойные мешки. Один мешок — из полиэтилена, другой — из упомянутой вонючей рогожки. Операция во вдеванию одного мешка в другой называется формовкой. Именно на ней я и задействован, востребован, занят. В моем распоряжении что-то вроде станка — рамка из круглой арматуры, на которую я должен напялить сначала полиэтиленовый мешок, а потом и мешок, сшитый из химической рогожки. Норма выработки — более четырех тысяч мешков за смену. Выполнить эту норму практически невозможно, не потому что объем этой работы велик, а потому что организовано производство из рук вон плохо. То не хватает одного вида мешков, то закончились другие, то цех оказывается переполненным готовой, но не отгруженной продукцией (подводит заказчик, не высылает в срок транспорт), то что-то ломается, отключается, выходит из строя. Хорошо бы приучить себя не обращать на эти мелочи внимания. Главное — я трудоустроен, востребован, я — просто занят!

* * *

Разговорился с библиотекарем колонии. Это старик, давно переваливший за семьдесят, но он бодр и энергичен, выглядит лет на пятнадцать моложе. Глаза ясные, живые, умные. Инженер-конструктор, электронщик, признанный международный авторитет в области перехвата, локации и прочих чисто оборонных заумных электронных «штучек». Его имя и перечень его открытий, разработок, изобретений включены в военные энциклопедии и оружейные справочники. Сюда попал за контрабанду военной техники, свое обвинение отрицает, считает свое дело «заказным», уверен, что его «засадили» конкуренты, которым он мешал своей деятельностью зарабатывать на российском рынке вооружения. Прав ли он, судить не берусь, но сам факт «посадки» государственного по сути человека, а главное — лишение его возможности заниматься своими делами, поражает. И дело даже не в его более чем почтенном возрасте, не в заслугах перед государством (а их перечень более чем внушительный). Даже если он виновен, неужели было нельзя ограничиться условным наказанием? На худой конец, в заключении создать ему условия для продолжения работы, имеющей, без преувеличения, стратегическое государственное значение? Как тут не вспомнить сталинско-бериевские шарашки, в которых некогда и формировалась инженерная мысль Королева, Яковлева и многих прочих светил советской науки. Да, их сажали чаще всего по нелепым, надуманным, а то и откровенно сфабрикованным обвинениям, но там, по ту сторону «колючки», им создавались все необходимые условия. Им давали усиленный паек, для них выписывали порой даже из-за рубежа соответствующую литературу, им предоставляли штат помощников, целые лаборатории — словом, делалось все, чтобы их потенциал не «ржавел», не простаивал, а работал на Державу. Выходит, сталинским ГУЛАГом руководили истинные государственники, люди умные и дальновидные, в отличие от ГУЛАГа нынешнего, демократического. Вот и сидит ясноголовый Игорь Владимирович Н., лауреат различных премий, кавалер многих наград в лагерной библиотеке (хорошо, не угодил еще на промку[2] ворочать мешки и дышать полипропиленовой вонью). Вот и думай! Вот и сравнивай!

* * *

Пасха. Удивительно, но первый, кто поздравил меня с этим столь важным для каждого православного праздником, был мой сосед по бараку чеченец Муса М. Двойственное чувство, с одной стороны — приятно (чуткость, искреннее внимание и т. д.), с другой стороны — досадно. Первым с Пасхой меня поздравляет мусульманин, а единоверцы, крещенные в младенчестве, носители крестов всех калибров, редкие, но все-таки посетители местного храма, в это время, уныло матерясь, тянулись к умывальнику, заваривали чифир, а то и просто дрыхли. Что-то похожее я уже испытывал примерно год назад, когда в отряд из лагерного «блаткомитета» передали солидный пакет с конфетами и прочими сладостями. Инициатор акции адыгеец Джоник скупо пояснил: «У нас, мусульман, сегодня праздник, пост закончился. Это вам, братья, от души!» Увы, мои единоверцы в проявлении подобных инициатив замечены не были. Как бы хотелось верить, что это — недоразумение, частное совпадение случайных моментов.

* * *

Каждый день в зоне начинается с государственного гимна. Каждый день ровно в шесть (в воскресенье и праздники на час позднее) эта мелодия, усиленная видавшим виды динамиком, врывается в наше сознание, высверливает мозг, поднимает с коек. Качество музыки гадкое, запись полна треска, шороха и всякого рода хрипов и всхлипов. Многие признаются, что за несколько лет пребывания здесь успели возненавидеть эту мелодию. Не исключено, что через какое-то время и я последую их примеру. И это в то время, что всю предыдущую жизнь я очень уважал эту торжественную, величественную музыку, считал, что стране с гимном просто повезло! Отношение это не родилось само собой, уж так сложилась жизнь, что гимнов различных государств довелось переслушать немало, и лично могу свидетельствовать: наш гимн — лучший! Скажу больше, неведомая сила распрямляла спину при первых звуках этой музыки, наполняла сознание гордостью, энергией. Не уверен, что после пребывания здесь удастся сохранить это светлое чувство.

Кстати, остается пока сожалеть и удивляться, насколько нерационально используются возможности радиосети зоны. Кроме команды «подъем», сопровождаемой упомянутой выше музыкой, транслируется команда «отбой» («в зоне строгого режима отбой, спецконтингенту занять спальные места…»). Еще с помощью радио разыскиваются необходимые сотрудники («прапорщик Иванов, срочно зайдите в дежурную часть») и осужденные («осужденный Петров, третий отряд, срочно прибыть на рабочее место»). Вот, пожалуй, и все. А ведь могла бы администрация колонии создать собственную радиогазету, наладить информационную службу, организовать регулярные выступления сотрудников, руководителей служб, самих осужденных. Эти меры помогли бы наладить контакт между теми, кто в зоне сидит, и теми, кто зоной руководит. Радио помогло бы лучше понимать друг друга зекам и «мусорам». Вместо этого всего из динамиков доносится затасканная до неузнаваемости фонограмма гимна да лающие команды. Впрочем, по-другому здесь, наверное, и быть не может. Люди, призванные не только держать нас в строгих рамках режима, но и воспитывать нас, к диалогу с нами просто не готовы. Они боятся нас. Они ненавидят нас. Они стесняются нас в силу своего косноязычия. Последнее качество представители администрации демонстрируют каждый понедельник, в день, на который приходится в зоне общее построение и что-то похожее на строевой смотр. Типичный пример этого косноязычия, откровенного игнорирования элементарных норм русского языка демонстрирует замполит зоны подполковник с экзотической кличкой Конь-Голова. Похоже, этот человек так и не усвоил знакомые каждому школьнику правила склонения и спряжения, многие слова употребляет просто не по назначению, да и беден до убогости у него запас этих самых слов. Понятно, в эфире таким «златоустам» делать нечего.

* * *

Свойство мечтать, как свойство смеяться, относится к разряду качеств, которые резко отличают человека от животного. Отрадно, что многие из нас не утратили этого навыка. Кажется, и я здесь не исключение. Сегодня представил себе, как после освобождения займусь осуществлением оригинального проекта. Смысл его прост. Направить в одну из колоний профессионального фотографа, поставить ему задачу отснять лица заключенных. Отснять в анфас крупным планом, точнее, снимать даже не лица, а глаза (что выше бровей и ниже носа, загородить, заретушировать), а потом из этих снимков сделать выставку по всем правилам вернисажного искусства, с соответствующей подсветкой, специально подобранной музыкой и т. д. Уверен, на этой выставке не будет похожих снимков, каждый взгляд будет по-своему неповторим. Перемешаются в них и пронзительная грусть, и щемящая надежда, и угрюмая злоба, и виноватая нежность, и робкая вера, и жестокая решительность, и еще много чего…

* * *

Все-таки в счастливое время выпало нам сидеть. Сегодня практически каждому арестанту можно надеяться на светлый просвет в судьбе, на облегчение участи. Это, конечно, не значит, что каждому будет снисхождение, но шансов прибавляется. И на УДО (условно-досрочное освобождение) люди уходят куда чаще, чем в предыдущие годы, и начавшаяся реформа службы исполнения наказаний надежд прибавляет, и концентрация слухов о замене старого УК РФ на новый, более гуманный, нарастает. Еще несколько лет назад ничего подобного и в помине не было. Получал человек свой срок, и это был приговор на все двести процентов — ни «скощухи», ни послабления! Так что будем ждать, надеяться. Тем более дело идет к выборам. Достижения в экономике, в социальных сферах весьма скромные, а где «пряники» для электората? Реформы в УФСИН, совершенствования в УК, сокращение общего числа сидельцев — самый верный, самый честный, самый малозатратный путь. Эффект, бесспорно, будет ощутим. Едва ли не в каждой российской семье кто-то сидел, сидит или, того гляди, сядет. На худой конец, просто с содроганием вспоминают о времени не столь давнем, когда понятия «ссылка», «лагеря», «этап», «срок» заставляли трепетать каждого.

«Труд — воспитатель», «труд — главное средство перевоспитания». Очень правильные, очень привычные, очень знакомые лозунги. Кажется, здесь, в зоне строго режима, звучать им особо актуально, наполняться особым социальным политическим смыслом. Но так только кажется… Оказывается, официально труд в лагере — дело добровольное. В соответствии с нынешними законами. К труду никто никого не обязывает, не принуждает и… даже не стимулирует. Никаких льгот выходящий на работу арестант по сравнению с арестантом, который круглые сутки играет в карты, смотрит телевизор или просто валяется на койке, не имеет. Формально считается, что работающим проще уйти по УДО, однако число обманутых, кому УДО за добросовестный труд обещали, но не дали, куда больше тех, кто, ни разу не появившись за весь срок на промке или появившись там за считаные месяцы до суда, выходит на волю условно-досрочно освобожденным. Понятно, за всем этим — хорошо известные по вольной жизни коррупционные штучки: хлопоты и покровительство больших начальников, родственные связи, элементарные взятки. Стоит ли в этом случае говорить, что труд — это стимул и воспитатель?

Еще один принципиальный штрих в уточнении смысла понятия «труд в зоне». Те, кто регулярно выходит на промку, обеспечены работой как таковой в лучшем случае наполовину. Нехватка сырья, поломки изношенного оборудования, сбои в отгрузке готовой продукции — все это приводит к тому, что работающие арестанты или вовсе не выходят на работы (вынужденные выходные), или тратят не по своей вине большую часть рабочего времени на сон в раздевалках и бесконечные перекуры. Самое время вспомнить, что труд неорганизованный и непродуманный вредит куда больше, чем откровенное безделье.

Говорят, что относительно недавно, в не столь далекие советские времена, все было по-иному. Производство в любой колонии было прямо или косвенно интегрировано в единую систему государственной экономики, централизованно снабжалось сырьем, оборудованием, инструментом, имело гарантированный (фактически госзаказ) спрос на изготовленную продукцию. Четкий ритм производства позволял арестантам зарабатывать, а главное, чувствовать свою полезность, востребованность, причастность к серьезным процессам за «колючкой», к государственным делам. Труд позволял чувствовать себя зекам даже здесь, в зоне, — людьми!

Промка в этом лагере, как, впрочем, во всех зонах Отечества, никакого отношения к государственным структурам не имеет. Заказы-договоры то — есть, то — нет. В качестве партнеров — бесчисленные АО, АОО и т. д. и т. п. Путаница в адресах, географии, производственной специализации, профессиональной принадлежности. Возможно, и, что скорее всего, именно так, наша промка задействована в откровенно криминальных схемах по отмывке денег, хищению бюджетных средств, уклонению от налогов, производстве и реализации продукции из неучтенного и откровенно ворованного сырья. Вовлекать лагерную промку в эти криминальные игры более чем выгодно — территория режимная, возможность проверок, учета, контроля — самая ничтожная. И другое понятно: скрыть, утаить все это от арестантов — невозможно. Современный арестант, зачастую вполне грамотный, имеющий порой немалый социальный опыт, все видит, о многом догадывается, многое понимает. Разумеется, его впечатления в этом случае менее всего способствуют утверждению в его сознании громких тезисов о благородстве труда и труде как воспитателе-созидателе.

А какие выводы делает арестант, выходящий на пром-ку, знакомясь с зарплатной ведомостью? Месячный заработок в 30–50 рублей — самое распространенное явление. И на швейном, и на меловом, и на всех прочих производствах нашей зоны. Заработок в 100–150 рублей считается очень даже приличным. И это тогда, когда пачка сигарет стоит 20 с лишним рублей! И это в то время, когда арестант добросовестно выходил на работу все положенные дни, а если и просиживал, простаивал, то совсем не по своей вине! Еще одна иллюстрация, точнее, карикатура к тезису — «труд-воспитатель, труд-созидатель».

Кстати, где-то я читал, что в сталинско-бериевском ГУЛАГе арестант, выполнявший норму, имел к этому немало стимулов, вплоть до усиленного пайка и особого зачета срока — каждый отсиженный день при выполненной норме засчитывался за три. Несбыточной сказкой видятся подобные перспективы российскому арестанту начала XXI века.

К месту вспомнить и другое: в системе воровских ценностей труд — дело не уважаемое, презираемое, чисто «мужицкое» дело. Как же нынешний УФСИН, взявший курс на искоренение воровских традиций, будет увязывать реальное положение с организацией производства на нынешних зонах с подобной риторикой? Ведь, по сути, из рук вон плохо организованный труд на зоне — это аргумент в поддержку воровских традиций, аргумент в пользу организованной преступности.

* * *

Случайно попал в руки томик М. Булгакова. Перечитал в который уже раз с превеликим удовольствием. Из «Собачьего сердца» выписал цитату, посвященную главному герою. Характеризуя Шарикова, автор отмечает его особенное пристрастие к мату. «Ругань эта, — пишет М. Булгаков — методическая, беспрерывная и, по-видимому, совершенно бессмысленная. Она носит несколько фонографический характер: будто это существо где-то раньше слышало бранные слова, автоматически, подсознательно занесло их в свой мозг и теперь изрыгает их пачками». Как же точно и емко сказано! И, увы, это может относиться к доброй половине моих соседей. Зачастую их речь на 60–70 % состоит из тупого, однообразного мата. Ругательства-связки, ругательства-костыли, ругательства — суррогат всех прочих слов… Впрочем, стоит ли упрекать в этом моих нынешних соседей. Ведь многие из них выросли в условиях, где подобная форма изъяснения была повальной нормой, где привязанность к мату передавалась из поколения в поколение, закреплялась на генном уровне. Да и уместно ли слишком строго судить арестантов за сквернословие, когда те, кто нынче призван контролировать нашу жизнь, а значит, и воспитывать нас, выражают свои мысли и чувства совершенно так же. Впрочем, арестант арестанту рознь. Смотрящий соседнего отряда Андрей Дрон, глубоко верующий и совсем еще молодой человек, объявил мату беспощадную войну. Он запретил материться в бараке, нарушителей строго наказывает. Побольше бы таких смотрящих! Кстати, и на воле я встречал людей, отмотавших серьезные сроки, высшим образованием не обремененных, но сознательно полностью искоренивших в себе эту скверную привычку.

* * *

Ощущение времени здесь совершенно иное. Дни летят, недели мчатся, месяца проносятся, а время как таковое… стоит на месте. Это потому, что время в сознании большинства арестантов испокон веков ассоциируется с освобождением, возвращением домой, окончанием срока. А сроки здесь, в колонии строгого режима, почти у всех немалые, соответственно, как бы быстро ни проходили дни, недели, месяцы, долгожданная воля придет не скоро, вот и стоит это самое время на месте. Вот здесь-то я и начинаю понимать, что в категории «время» есть два параметра — количественный (это как раз связано со скоростью его движения) и качественный. Последний для человека в нашей ситуации куда важней, чем первый. Какое счастье, что пока ни за один день, ни за один час, проведенный здесь, мне не стыдно. Очень хочется, чтобы и в самом конце своего испытания я бы мог признаться себе в том же самом. Соответственно, вполне актуальное пожелание самому себе: «Не надо пришпоривать время. Не важно, как быстро оно будет двигаться, главное, чтобы для тебя оно проходило достойно».

* * *

Стал свидетелем любопытного диалога. У зека, державшего в руках книгу, другой, похоже, ничего подобного в руки никогда не бравший, спросил: «О чем книга?» «Да роман», — нехотя ответил первый. «А, понятно», — с умным видом, вполне удовлетворенно протянул вопрошавший. Будто бы само название жанра произведения способно дать исчерпывающую характеристику его содержанию.

Да, отношение к чтению большинства моих соседей-коллег оставляет желать много лучшего. Добрая треть не читают вовсе. Никогда и ничего! Не имеют потребности! Не приучены. Не доросли. Добрая половина оставшегося количества читает, но качество и содержание этого чтива можно смело охарактеризовать одним словом: «макулатура». Какие-то малоформатные, в мягких, но очень ярких обложках с говорящими названиями: «Я — бандит», «Мы — воры» и т. д. Ни уму ни сердцу эти книги, понятно, не прибавляют. Интересы прочих очень разнообразны. В руках соседей видел зачитанные до дыр томики самых разных отечественных и зарубежных классиков, образцы современной, авангардной литературы. И знакомую мне с далекого детства «Занимательную физику», и очень серьезные книги по религии, истории, философии, вплоть до пухлого сборника Конфуция. Грустно, что читают здесь в целом мало, плохо, что читают здесь в основном совсем не то, что надо читать русскому человеку в подобных условиях, но одним махом записывать весь окружающий меня «спецконтингент» в категорию воинствующих невежд было бы несправедливо. В местной библиотеке всегда немало посетителей, интересующихся не только И. Буниным, В. Шукшиным, В. Пелевиным, но и Н. Макиавелли, Н. Гумилевым, И. Бродским. Сам откопал здесь и с удовольствием прочитал мемуары Л. Кагановича, автобиографию Л. Троцкого, последний роман Ю. Сорокина, монографию А. Кузьмина о принятии Русью христианства, да много чего еще нового, полезного, неожиданного обнаружил я на здешних полках.

* * *

Многое вижу, многое замечаю, многому удивляюсь. Всё пытаюсь зафиксировать в письменном виде. Твердо уверен — будет, обязательно будет книга. А еще с грустью сожалею, что не наделен истинным литературным талантом, ведь здесь на каждом шагу такие образы, такие сюжеты! Сюда бы выездную бригаду из классиков: М. Салтыков-Щедрин, Н. Гоголь, Л. Толстой и др. Вот бы где проявлять им свои таланты, шлифовать мастерство! Взять, например, моего соседа по бараку чечена Мусу М. Всякий раз, наблюдая за ним, вспоминаю его земляка, некогда вдохновившего великого Л. Толстого на бессмертного «Хаджи-Мурата». И у Мусы в характере, в привычках, в манерах столько самобытного, доставшегося от предков, сохранившегося в первозданном виде.

Вижу, как всякий раз после бани он аккуратно подстригает ногти на руках и ногах, как обстриженные ногти еще более аккуратно собирает в бумажку, как эту бумажку так же аккуратно сворачивает и куда-то относит, что-то при этом нашептывая. Поймав в очередной раз мой внимательный взгляд, охотно поясняет: «Так надо делать, так положено делать, так все в роду делали, иначе плохо будет, неприятности, неудачи будут, беды придут…»

Кстати, русский язык у Мусы хороший, правильный, почти литературный. При этом я ни разу не видел в его руках книги ни на русском, ни на родном языке. Зато видел, как он читал официальную прокурорскую бумажку, пришедшую в ответ на его очередную жалобу на приговор (дело у него действительно «мутное», как он рьяно утверждает, «полностью сфабрикованное»). Читал очень долго, похоже, без преувеличения, по складам, беззвучно шевеля губами.

Муса болезненно мнителен. Сейчас ему кажется, будто где-то в самых «верхних» чиновных московских кабинетах уже рождено дьявольское решение: всех ранее осужденных чеченов, независимо от сроков наказания, возраста и образования, собрать вместе в самом далеком, самом холодном, самом режимном лагере чуть ли не за полярным кругом и там целенаправленно и методично гнобить, изводить, уничтожать. С учетом грядущих перемен у Мусы всегда наготове собранный дорожный баул, где в идеальном порядке сложен весь его нехитрый арестантский скарб. «Так обязательно будет, я знаю, я чувствую…» — поясняет он по этому поводу доверительным шепотом, беспокойно оглядываясь.

Незадолго до этого он не менее горячо заверял, что всех «тяжеловесов» (арестантов с большими сроками) непременно будут вывозить в специальные зоны со специальным «сверхстрогим» режимом. И тогда также собранный баул наизготовку стоял под его шконкой, и также единственным аргументом-объяснением по этому поводу было расплывчатое, но горячее: «Так обязательно будет, я знаю, я это чувствую…»

Однажды я все-таки не удержался, полюбопытствовал, правда, наедине и в самой тактичной форме: «Откуда ты это знаешь, почему ты это чувствуешь?» Муса нисколько не смутился, мягко улыбнулся, взметнул кустистые брови, ткнул вверх указательным пальцем и поднял наголо бритую голову: «Так обязательно будет, мне Аллах знать дает…»

Здесь мне оставалось только кивнуть: Аллаху, конечно, видней, конечно, Аллах знает все и обо всех. Для Мусы, истинно верующего, по-другому и быть не может. А отношение его к своей вере достойно серьезного уважения. Что бы ни творилось в бараке (шум, мат, слоистый табачный смрад) — приходит время молитвы, залезает он на свою второярусную койку, раскатывает чудом пронесенный через все этапы молельный коврик и молится, полностью абстрагируясь от всего, что рядом творится.

Совсем недавно с великим удивлением узнал, что Муса совсем не чистый, этнический чеченец. Его мать была чистокровной немкой, уроженкой города Кенигсберга. В известный момент истории Отечества не по своей воле оказалась в Казахстане, где встретила будущего отца Мусы, оказавшегося там приблизительно по тем же причинам. Встретила, полюбила, вышла замуж, приняла все, что имело отношение к супругу: веру, язык, обычаи.

Жаль, что Муса не знает деталей и обстоятельств романа своих родителей. Удивительный рассказ и с литературной, и с историко-социальной точки зрения можно было бы написать на основе этих подробностей.

* * *

В окружающей меня обстановке удивление удивлению рознь. Чему-то я удивляюсь с доброй улыбкой, чему-то с искренним недоумением, чему-то с яростным гневом вперемежку с брезгливым отвращением. Чувства ближе к последним вызвала история с шарфом.

Оказывается, в гардеробе российского арестанта такого предмета просто не предусмотрено. Шапка (пусть не способная противостоять ни ветру, ни морозу) — есть. Ботинки (в которых летом жарко, зимой холодно) — есть. Телогрейка (скорби достойная часть экипировки российского зека начала XXI века, заслуживающая отдельного повествования) — есть. Есть и вечно выдаваемая на три размера больше роба (брюки плюс «полукитель-полукуртка»). Есть и белье (летом — трусы и майка, зимой — рубаха и кальсоны, вещи архаичные, но очень даже нелишние).

Кто придумывал нынешний наш гардероб? Кто его утверждал? Вспомнил ли кто-нибудь из этих людей, надо полагать, в здравом уме находящихся, при этом об особенностях климата в России? О том, что зима здесь длится как минимум три месяца в году? Вопросы трижды риторические. В итоге и казенные, как здесь говорят, «хозяйские» («хозяин» на лагерном арго — начальник зоны) шарфы отсутствуют. И «вольные» (присланные, переданные и прочими правдами-неправдами раздобытые) — в числе запретов. А поэтому и в ходе каждого шмона безжалостно изымаются, отбираются, отметаются «мусорами», этот шмон производящими… Не предусмотрено, не учтено. Не положено… Вот и мой шарф, замечательный, неброский, темно-синий, подаренный некогда уходившим «по звонку» соседом, ушел в ходе последнего шмона, «ушел» из-под подушки, где лежал тихо, никому не мешая и внимания ничьего не привлекая.

А значит, шея, горло нынешнего арестанта (со всеми там трахеями, бронхами и совсем близко расположенными легкими) открыты всем холодам и ветрам, всем инфекциям и вирусам.

Впрочем, кто же в этом нашем государстве о таком пустяке, как простуженное арестантское горло, вспоминать будет? На фоне вопиющего торжества то ли скоропостижно победивших, то ли безнаказанно побеждающих либерально-демократических ценностей. Боюсь, не найдется таких смельчаков-романтиков…

Поразительно, и здесь, несмотря на все ограничения, существует… своя мода. Мода в условиях строгого режима, когда арестанту кроме казенной, как здесь говорят, «хозяйской» одежды разрешается иметь только спортивный костюм. Кстати, и это «послабление» действует относительно недавно, еще досиживают свои срока старые зеки, помнящие время, когда и спортивные костюмы, всеми правдами и неправдами сюда «затянутые», безжалостно отметались в ходе шмонов.

А мода в здешнем понимании — это та же самая «хозяйская» роба, только аккуратно подогнанная, ушитая по швам. Разумеется, при ушивании нельзя перестараться. Иначе арестантская униформа до неприличия плотно сядет по фигуре, подчеркивая все ее округлости и т. д., и уж тут ее носителю никак не избежать ехидных, а то и откровенно недобрых шуточек на щекотливую для этой среды тему про секс-меньшинства.

Любопытно, что неписаный «кодекс порядочного арестанта» строго-настрого запрещает ношение всякой одежды, хотя бы каким-то образом близкой к «мусорскому прикиду», например, камуфлированной майки. Говорят, что в былые «более правильные» времена, когда тюремноворовские традиции цвели махровым цветом и никто на них не покушался, существовал строгий запрет на ношение арестантами всего красного. Нарушители запрета обвинялись в демонстрации лояльности к администрации, т. е. к «мусорам» и ко всему, что с ними связано, что от них исходит, что с ними ассоциируется.

* * *

В лагере в Березовке, месте моего прежнего пребывания, практиковался и пошив силами местных умельцев «модной» обуви, что значительно отличалась от казенных гулаговских башмаков. Но это в Березовке, где существовало свое, пусть крохотное по масштабам, обувное производство. До сих пор, правда, не могу представить организацию или фирму, кто бы мог там разместить заказ на производство подобной продукции, и тем более не могу представить себе людей на воле, кто бы в здравом уме отважился щеголять в подобных уродливых, насквозь пропитанных смрадом ГУЛАГа ботинках. Здесь, в Свинушках, своего обувного производства нет, потому и таскают местные арестанты «хозяйские» башмаки и… не ропщут.

Определенной модернизации можно подвергнуть и казенное кепи (летний головной убор), что называется почему-то на турецкий манер феской, а представляет собой диковинный гибрид, что-то среднее между головным убором солдат Третьего рейха и детсадовским картузом. Арестант, желающий выделиться, подчеркнуть свою независимость и состоятельность, непременно пошьет себе феску на заказ. Обойдется это ему от одного до двух блоков сигарет с фильтром. Выполнена эта работа будет в лагерном комбинате бытового обслуживания.

Феска, сшитая на заказ, от фески, полученной на складе, отличается большей или меньшей (в зависимости от вкусов заказчика) высотой, большей жесткостью остова (за счет подложенной по периметру пластмассы или картона), а главное, куда более выдающимся козырьком, жесткость которого также гарантирована вложением под ткань чего-то твердого. У некоторых претендующих на оригинальность, но не имеющих чувства меры арестантов размеры козырьков таковы, что закрывают добрую половину лица. Разумеется, они уверены, что «это — круто!».

Что же касается зимних шапок-ушанок, то всякая попытка заменить их на самодельные головные уборы, напоминающие то ли казачьи папахи, то ли величественные шапки британских королевских гвардейцев, непременно жестко пресекается лагерной администрацией («нельзя», «не положено», «заменить»). Единственное, что здесь может себе позволить желающий не быть «как все» арестант — особым образом начесать, набить куцый искусственный мех «хозяйской» ушанки. Издали такая шапка напоминает собой изделие из натурального меха животного неведомой породы, вблизи — такая же убогая зековская ушаночка, модель которой была знакома еще героям Солженицына и Шаламова.

Лично мне в плане зимней шапки в свое время повезло: земляк-москвич, знакомый мне еще по пятому столичному изолятору, подарил мне невесть как у него оказавшуюся совершенно новую вольную ушанку из черного искусственного меха. Ему она была слишком велика, мне пришлась впору. Были случаи, когда представители бесчисленных проверяющих комиссий, то и дело терзающих наш лагерь, недоверчиво интересовались: «Что это за шапка?» На этот вопрос отвечал почти правду: «Шапка — вольная, на складе моего размера не было». Всякий раз это сходило, к тому же издали моя шапка почти не отличалась от казенной нахлобучки.

Вернемся к арестантской робе. Показательно, что почти все ее комплекты снабжены ярко-белыми, кажется, даже фосфоресцирующими в темноте полосками: полоска на спине на уровне лопаток, полоска на груди, аккурат в области сердца, полоски на штанинах на уровне коленок. Аналогичные полоски присутствуют на телогрейке (опять на уровне сердца и лопаток) и на летнем варианте головного убора.

Именно таким был мой первый комплект тюремной одежды, что я получал в Березовском лагере. Тогда, примеряя диковинную после «вольных» пиджаков и брюк одежду, кто-то из приехавших со мной по этапу «первоходов» пошутил по поводу особо заметных белых полосок: «Чудные какие, как у дворников-таджиков в Москве…» «Сам ты — таджик!» — жестко одернул его другой арестант с нашего этапа, но пожилой, успевший расхлебать не один срок. Встретив недоуменный взгляд, пояснил: «Эти полоски специально задуманы, чтобы в тебя ловчее целиться было, если на побег пойдешь или в бунте участие примешь…»

Помню паузу неловкого молчания, что возникла тогда по этому поводу. Прекрасно понимаю тех арестантов, кто, едва получив комплект одежды подобного типа, немедленно приступает к спарыванию ненавистных полос. Таких, правда, совсем немного. Помнится, и сам я попросту поленился заниматься подобной процедурой.

История с шортами… Ее сюжет очень похож на ранее рассказанный сюжет истории с шарфом. Опять ведомственная неповоротливость, помноженная на человеческую тупость (гремучий коктейль получается со всеми вытекающими). Впрочем, обо всем по-порядку.

С последнего долгосрочного свидания я попытался вынести… шорты. Понятно, в них не собирался щеголять ни на промке, ни на ежедневных утренних и вечерних проверках. Шорты предназначались исключительно для того, чтобы находиться в них в пределах локального участка в свободное от работы, построений и прочих мероприятий, время заниматься спортом (делать свои регулярные подтягивания, отжимания, приседания и т. д.), просто гулять. В подобных планах ничего сверхдерзкого, сверхпижонского не было — добрая половина населения лагеря использует этот предмет одежды в жаркое время (шорты, понятно, у всех очень разные: от изделий мировых фирм до самодельных, сварганенных из обрезанных арестантских штанов). Кажется, все в пределах здравого смысла. Но так только кажется.

Прапорщик, выпускавший меня со свиданки, сразу сделал стойку, едва увидел шорты в моем пакете: «не положено». Развернул злосчастный предмет, прощупал все швы, подергал веревочки, выполняющие роль пояса, втянул в легкие побольше воздуха и отрезал окончательно: «Не положено». Традиционный аргумент в виде двух пачек сигарет с фильтром не сработал. Не удалась и попытка представить эти шорты как обычные трусы (их передавать в посылках и передачах не возбраняется, законом разрешается). После составления соответствующей бумаги (что-то среднее между протоколом, актом и рапортом) мои видавшие виды шорты, объехавшие со мной добрую дюжину стран, столько пережившие и способные о столь-ком напомнить, были отправлены на склад. Туда, где уже находился баул с моими «вольными» вещами, в которых я проследовал по этапу из столичных Бутырок в распоряжение здешнего управления тюремно-лагерного ведомства и которые носил на себе до тех пор, пока не был обряжен в арестантскую робу.

В последующие три дня я пытался, набравшись терпения, найти что-то напоминающее то ли правду, то ли элементарный здравый смысл в этой ситуации. Обращался за помощью к начальнику отряда. Ходил к самому главному режимнику лагеря (целый майор с неглупыми даже глазами за толстыми стеклами очков). Пробился на прием к начальнику лагеря (с учетом моих не закончившихся попыток разобраться в системе начисления нам заработной платы, точнее системы разворовывания зарабатываемых нами денег, это было непросто). Бес-по-лез-но! Представители лагерной администрации важно кивали, выслушивая меня, и мотали (кто с сожалением, кто с огорчением, кто с наслаждением) своими, украшенными форменными фуражками, головами: «Не положено!» Будто более серьезных и более ответственных дел у них не было и будто половина «населения» зоны в этот самый момент не дефилировало в своих локалках в шортах самых невероятных фасонов и расцветок.

Особенно удивил начальник по режиму, тот самый очкарик с умными (такая редкость для представителей лагерной администрации) глазами. На мое дипломатично — компромиссное предложение признать шорты трусами и разрешить использовать их по прямому предназначению, он очень серьезно ответил: «Я должен посоветоваться, проконсультироваться, как бы не создать прецедент…»

Последнее слово он произнес с особым наслаждением и смаком. Совсем как тот чукча из анекдота, что с причмокиванием тянул слово «апельсин». Через два дня еще более серьезным тоном он сообщил: «Понимаете, здесь все-таки пояс, пусть в виде шнурочка, и два кармана — два сбоку и один сзади… Не положено…»

«Да это же последняя модель трусов со шнурками и карманами. Посмотрели бы в каталогах этого года», — уже начал я импровизировать.

«Каталогов мы не получаем, а шорты в зоне не положено!» — железобетонно стоял на своем мой умноглазый собеседник.

Верно, чтобы описывать подобные перипетии, талант нужен калибра таланта Н. Гоголя. А образ дурака-буквоеда российского чиновника, да еще обряженного в ведомственный мундир, — вечен!

С первого дня, как попал сюда, — работаю в три смены. С 8 до 17, с 17 до 24, с 24 до 6. Четыре дня в первую, четыре дня во вторую, четыре дня в третью. Между сменами — выходные. Поразительно, но за полгода, проведенные в зоне, в лучшем случае было дней двадцать, когда мы могли работать в полную силу, не испытывая проблем со снабжением материалами. То нет мешков, то кончились паспорта от этих мешков, то отсутствуют вкладыши для этих мешков. И это в то время, когда в соседнем громадном административном корпусе заседает целый плановый отдел, где вроде как трудится и, надо полагать, получает за это свои немалые деньги целый штат специалистов, по слухам, жен, дочек, племянниц и прочих родственников представителей администрации.

Чем дольше здесь нахожусь, чем внимательней присматриваюсь к особенностям организации производственного процесса на промке, тем отчетливей становится мое предположение, что подобная бесхозяйственность, не просто бесхозяйственность, а бесхозяйственность — специально, самым тщательным образом, срежиссированная.

Скорее всего, наша промка — звено в непростом, но таком типичном в наше время механизме полукриминального или полностью криминального производства, где присутствуют и «левое» сырье, и неучтенная продукция, и не уплаченные работникам деньги, и много чего еще. Но такие тонкости понятны далеко не многим. Большинство рассуждает так: «Платили бы что-нибудь, чтобы хватило на курево, чай, и — достаточно». Между тем наших заработков и на этот минимум не хватает. За месяц приходится заработать тридцать, пятьдесят, семьдесят, в лучшем случае двести рублей. Если вспомнить, что пачка сигарет стоит двадцать рублей, а стограммовая пачка чая и того больше, — это не заработки, а откровенное издевательство. Качать права в этом направлении дело бесполезное и почти небезопасное. Расценки и нормы выработки на многие из видов выполняемых нами работ от нас тщательно скрываются, а любая попытка разобраться в этих дебрях встречается отрезвляющим вопросом из уст этих людей в погонах: «Ты что, сюда зарабатывать приехал?» Любой «правдокопатель» в наших условиях рискует быть списанным на нерабочий барак, где время тянется куда дольше, и откуда, даже для «работяг», призрачное УДО почти не светит вовсе.

* * *

Да, большинство, окружающих меня людей не привыкли говорить «доброе утро» и «пожалуйста», им привычней сморкаться в два пальца, чем пользоваться носовым платком, им даже в голову не приходит, что пить чай и есть суп можно бесшумно, не издавая чавканья и прочих чисто животных звуков. Но разве они виноваты в этом? Они унаследовали эти манеры и привычки от своих родителей. Они выросли в той среде, где подобное поведение — норма. Они просто не представляют себе, что существует иной стиль поведения. Похоже, государство и те, кому государство поручает «исполнение наказаний», совершенно осознанно и целенаправленно собирают этих людей в отдельных местах и только чуть-чуть разбавляют их людьми иного толка, понимающих, для чего существует носовой платок и что такое жить среди людей. Для нормальных людей подобное окружение, точнее — погружение, еще точнее — «кунание» в столь высокую концентрацию невежества, хамства, откровенной ублюдочности, — дополнительное наказание, прибавка к основному наказанию. Впрочем, что более болезненно, что более действенно влияет на психику, сознание, характер, — то ли просто лишение свободы, то ли погружение с головой в шариковообразную массу, — еще не известно. И все-таки нельзя столь жестоко, столь безапелляционно судить среду, в которой нахожусь нынче. Эта среда — часть народа, очень типичная и очень массовая. Именно такие люди, зачастую звучно чавкающие за столом, не знакомые с носовым платком, не имеющие навыка обращения с ножом и вилкой, возводили домны и фабрики, ставшие основой промышленного потенциала моей державы. Они вставали в штыковые атаки на фронтах всех возможных войн, да и много еще в чем успели отличиться в истории. Это в масштабах глобальных, исторических, эпохальных, а в минимасштабах одной человеческой жизни трудно угадать, кто именно протянет тебе руку в трудную минуту, вытащит из огня, прикроет в бою, поделится последней коркой хлеба. То ли тот, с кем изучал философию и высшую социологию, то ли тот, с кем, по стечению обстоятельств, грузил мешки и давился «сечкой». Великое искусство — жить с людьми и среди людей, верно ориентироваться в понимании категорий «народ», «личность», «коллектив», «группа». Дай Бог преуспеть во всем этом!

Насколько я знаю, никто из специалистов не изучал идеологических пристрастий и политических ориентаций нынешних российских арестантов. А жаль. И социологов, и политологов здесь ожидало бы много сюрпризов и откровенных открытий. Неверно было бы одним махом причислять всех моих соседей к социально инертной, полностью аполитичной массе. Споры на политические темы часто вспыхивают в нашей среде. Удивительно, парадоксально, но при всей непохожести мнений, высказываемых в ходе подобных споров, в одном едва ли не все мои нынешние коллеги-соседи единодушны: при коммунистах, до распада СССР, жить было лучше. Это мнение арестанты разделяют независимо от возраста, образования, социального уровня, национальности (среди нас немало граждан автономных республик и граждан государств СНГ). И это несмотря на то, что судили в советские времена строже, сроки давали куда более серьезные и шансов соскочить с этих сроков с помощью УДО и всяких прочих штучек было куда меньше. Правда, в нынешнем многообразии партий, лидеров, течений арестанты ориентируются плохо. Доводилось слышать безапелляционные, но не имеющие ничего общего с истиной оценки: будто лимоновцы — это фашисты, демократы есть только на Западе, либералы — это сплошь пидорасы (простите, гомосексуалисты). Очень многие всерьез уверены, что Ельцин до сих пор жив, Горбачев, наоборот, давно погиб и погребен то ли где-то на Западе, то ли аж у самой Кремлевской стены. Особое место среди политических приоритетов нынешних арестантов занимает В.В. Жириновский, в основном, конечно, за счет личного колорита, харизмы.

Много наслышаны мои нынешние соседи и о неравнодушном отношении Владимира Вольфовича к судьбам нашего брата, о случаях, когда лидер ЛДПР конкретно помогал арестантам, предоставлял квалифицированных юристов и адвокатов, ходатайствовал о пересмотре дела и инициировал отправку соответствующих бумаг в Верховный суд, Генеральную прокуратуру. «Он наш», «он может», «он помогает» — часто говорят в нашей среде о В.В. Жириновском. Верно, поэтому и ношение белых маек с аббревиатурой ВВЖ считается здесь большим шиком. Потому и календари, плакаты, открытки с символикой ЛДПР и портретами его лидера, что прислал мне сюда мой друг, близкий к делам этой партии, моментально осели на тумбочках и в карманах моих соседей по бараку. При всем при этом о политических целях и задачах либеральных демократов никто толком понятия не имеет.

Странная методика принятия пищи у Паши Катастрофы, что сидит за одним столом со мной за завтраком, обедом и ужином. Наполненную ложку он быстро подносит к лицу, на мгновение задерживает ее в нескольких сантиметрах от носа, то ли изучая, то ли гипнотизируя ее содержимое, потом делает движение вперед всем корпусом и с неимоверным хлюпаньем втягивает в себя это самое содержимое. Не удивительно, что Пашу можно услышать и за соседним столом. О том, что Катастрофа ест, можно узнать человеку издалека с завязанными глазами. Недавно после прослушивания очередной порции чавканья и бульканья, я все-таки не удержался и почти деликатно поинтересовался: «А что, Паша, не пытался ли ты когда-нибудь кушать бесшумно?» Мой визави округлил глаза, задумался на долю секунды и изрек недоверчиво-обиженно: «Гонишь!» Последнее слово из тюремного жаргона универсально и может таить в себе множество смыслов и оттенков. «Гнать» — для арестанта и шутить, и горевать, и задумываться, и откровенно врать.

В подобных своих привычках Паша Катастрофа не одинок. Добрая треть моих нынешних соседей может соревноваться между собой в звучности потребления пищи и напитков.

Жара. Беспощадная. Всепроникающая. Превращающая любого из нас в потное, обессиленное и отупевшее подобие человека. Говорят, подобной жары в этих местах не было более ста лет. Сорок и более градусов жары. Странно, но именно в это время на обед в качестве своеобразного десерта-дополнения к лагерному рациону дают соленые огурцы и помидоры. Иногда кажется, что в рассол к ним вместо соли (или в придачу к ней), добавляют известь. Естественная реакция организма на подобное угощение — неимоверная жажда.

* * *

У каждой зоны свое лицо и свой характер, свои только ей присущие особенности, свои плюсы и свои минусы. На Березовке (так назывался поселок, где я находился до того, как нас перевели в эту зону) почти все зеки ели, не снимая шапки. В Березовке строго запрещалось выносить из столовой хлеб, тем более самодельные пластмассовые судки с супом или кашей. Здесь зек, выходящий из столовой с едой всех видов в охапку, — явление самое обычное. А вот с посудой на Березовке не было никогда никаких проблем, всем всего хватало. В этом лагере кружек, по-тюремному «кругалей», хронически не хватает, поэтому утренний чай, обеденный кисель и вечернее молоко мы вынуждены наливать в личную, принесенную с собой посуду или чашки, предназначенные для супа или каши. Зайдет посторонний человек в столовую и запросто может увидеть такую картину: шеренги столов, за столами мрачные мужики хлебают то, что пьют обычно из стаканов и кружек. Ладно, если бы на восточный манер держали бы они эту посуду на трех пальцах, нет, исключительно держат двумя руками за края. Иные и вовсе, то ли ради удобства, то ли по причине дремучей лени своей, не отрывая мисок от стола, просто лакают из них на собачий манер. Картина скорее трагическая, чем комическая.

Третий день в зоне выдают заплесневелый хлеб. Почему привозимый нам хлеб, якобы прямо из пекарни, сырой и покрыт когда белой, а когда и черной растительностью — непонятно. Впрочем, это никого не интересует. Главное, что предназначенный для нас хлеб покрыт плесенью. По сути, такой хлеб нельзя считать съедобным. Едим потому, что другого нет. Конечно, едят не все. Общее потребление такого хлеба в зоне резко снизилось. Соответственно, вырос объем отходов. Надкусанные куски, куски с выломанными корками, прочий хлебный брак собирается в мешки, мешки выставляются у входа в столовую. Вонь, которую издает громадная масса заплесневелого почерневшего сырого, а подчас просто разлагающегося хлеба при сорокаградусной жаре трудно даже представить. Старожилы пожимают плечами: «бывало и хуже». Администрация безмолвствует. Молчим и мы, «мужики», рядовые арестанты. Удивительно, что молчат представители так называемого «блаткомитета». То ли они не в курсе, потому что сами употребляют свой, другой хлеб (что заходит к ним правдами и неправдами с воли), то ли откровенно поддерживают администрацию, допустившую подобный косяк. Кстати, о хлебе. Стыдно признаваться, но достойному отношению к этому продукту приходится учиться у кавказцев, выходцев из Средней Азии и прочих нерусских. Для них хлеб — понятие почти религиозное. Его не бросают, не топчут, не вытирают им ложку. Похоже, присутствующий в тюремной жизни обычай — не резать хлеб (это почти одушевленное существо, ему больно), а бережно разламывать его — привнесли именно они. Помню, как болезненно отреагировал мой сосед по «хате» в Бутырке девятнадцатилетний Азат, когда другой сокамерник соорудил из хлеба грузик для сопровождения депеши, отправляемой по тюремной «дороге». Он цокнул языком, покачал головой: «Нельзя так, это же хлеб, нехорошо так!»

* * *

Случайно подслушал спонтанно вспыхнувший спор на тему, что такое Гондурас. В споре участвовало пятеро зеков. Трое были твердо уверены, что это просто прикол, один считал, что это такое место в Африке. Только единственный участник дискуссии высказал (правда, не очень твердо) предположение, что это государство в Латинской Америке. Комментировать здесь нечего.

* * *

Как здорово, как актуально, как злободневно, что я не имею вредных привычек — не курю, равнодушен к картам и прочим азартным играм, прекрасно обхожусь без алкоголя, не страдаю от недостатка сладкого. А еще именно здесь понимаешь, как хорошо, что с малолетства приучен поглощать пищу без чавканья и прочих звуков, что не храплю во сне, что у меня не потеют ноги, что стельки моих ботинок не издают мерзкого запаха. Да и много чего еще начинаешь здесь ценить в себе самом и в окружающих. Понять это человеку, с зоной собственной шкурой не знакомому, невозможно, объяснять — бессмысленно. Именно здесь и осознаешь, какие пласты смысла скрыты, запрятаны, замурованы в простеньком, на первый взгляд, девизе-лозунге, что когда-то кололи на телах своих российские многострадальные арестанты: «Кто не был — тот будет, кто был — тот не забудет…»

Впрочем, понять это дано, повторяю, лишь тому, кто представляет ситуацию не по книжкам, не по сериалам, а по собственным впечатлениям.

Главное событие последних дней — падение забора. На наших глазах, аккурат во время вечерней проверки, упал забор. Не весь, конечно, но целых три громадных пролета. Событие было встречено диким хохотом, аплодисментами и прочими проявлениями веселья. Еще бы: один из основных символов нашей несвободы, высоченный кирпичный забор, отделяющий нас от той, «настоящей» жизни, рухнул. Не важно, что этот забор далеко не единственный, что в том же самом образовавшемся проеме видны еще последующие, не менее высокие, не менее крепкие ограды, неважно… Главное — на наших глазах упал забор! Для администрации подобное событие было ЧП серьезного калибра. Сразу же на месте аварии появился усиленный наряд из роты охраны, с автоматами наизготовку, с громадной овчаркой. Более того, уже на следующее утро на своеобразный субботник по ликвидации последствия аварии вышло громадное количество прапорщиков и сержантов сверхсрочников, то есть всех тех, кто выводит нас на работу, поднимает по утрам, проводит шмоны, следит за нашим внешним видом и т. д.

Видеть этих людей, не шарящих в наших тумбочках, а по-настоящему работающих, — еще одна радость для нас. И «радость» это длилась аж несколько дней — все это время «стройотряд», сформированный из представителей администрации, трудился в поте лица. Мобилизованные «мусора» разбирали упавший пролет на блоки и кирпичи, грузили все это на самосвалы, на месте рухнувшего участка каменной стены возводили деревянный забор, не менее высокий, еще более унылый. Сам факт падения забора по-своему глубоко символичен. Подобная авария повторяется каждую весну. Из года в год, на протяжении многих лет. Почва здесь болотистая, когда зону строили — поспешили или схалтурили, фундамент сделали неглубокий, без учета особенностей грунта, вот и «плывет» земля каждую весну под символом нашей несвободы, вот и рушатся каменные пролеты, вот и трясут животами сотрудники администрации на вышеупомянутых «субботниках». Очень может быть, что учреждению, в стенах которого мы ныне пребываем, все это даже очень выгодно. Ведь в счет подобных ЧП очень удобно «выбивать, клянчить, получать» деньги на «реконструкцию», «ремонт», «восстановление», а контролировать расход этих денег в условиях полузакрытой системы практически невозможно. Значит, вечно падать здесь заборам! Вечно их реконструировать нашим начальникам, ну и нам, зекам, значит, вечная маленькая в том радость!

* * *

Зона может сломать человека (это общеизвестно, и комментировать здесь нечего), зона может ожесточить человека (это естественно и понятно). Зона может очистить человека, помочь ему разобраться в себе, укрепить характер, просветлеть душой (подобное очень редко, но все-таки бывает). Но не дай бог, если зона воспитает, то есть полностью сформирует, человека. Часто ли такое случается, не беру на себя ответственность определять, но подобных людей встречал я и на воле, и здесь наблюдаю регулярно. Увы, «гомо арестантос» — существо чаще всего откровенно подлое и коварное, лживое и завистливое, падкое на халяву, к труду и созиданию не способное. В нормальной жизни крайне нежелательно не то чтобы сталкиваться в лоб, даже соседствовать с ним. Ну а здесь… выбирать не приходится.

А вот и несколько примеров-иллюстраций, классических образчиков философии жизненного кредо этих самых «гомо арестантос». Вот Слава Жук (две ходки, обе за «жму-ров»), возраст ближе к пятидесяти, в общем разговоре про детей с гордостью вспоминал сына, который сел в неполные девятнадцать лет за двух «жмуров». Вот Костя Грек (почти его ровесник, тоже две ходки, последняя по крайне малоуважаемой 132-й УК РФ). В разговоре о будущем долго и живописно мечтал, как отстроит дом в деревне на природе, будет заниматься хозяйством, скотиной и пчелами. Мечтал-мечтал, а в конце добавил очень буднично: «В своем доме жить хорошо, зелень, воздух… и труп закопать, спрятать, проще…» Вот Рома Мокрый — «шнырь» по тюремным рангам, уже не раз битый за мелкие и средние по здешним меркам пакости. Едва узнав номер телефона родственников одного из своих близких друзей, уже переведенного в другой отряд, сразу стал названивать по этим цифрам и разводить на деньги, обещая помочь в хлопотах по условно-досрочному освобождению своего друга. («Ну, это можно все решить, конечно, стоить будет, я скажу куда перечислить…») Разумеется, представился он перед ними не братом по несчастью, а влиятельным и опытным адвокатом. По сути, хотел обмануть и ограбить родственников человека, с которым два года пил чай (это очень важно по тюремным понятиям), ел из одной чашки, вроде бы делил все тяготы арестантского бытия.

* * *

Оказывается, под словом «сирота» представители лагерной администрации понимают вовсе не тех арестантов, что лишились когда-то родителей и воспитывались со злой мачехой или в детском доме. «Сиротами» они называют тех, кто имеет крайне скудную поддержку с воли, «слабый грев», или не имеют таковой вовсе. Можно быть еще более точным: сотрудники администрации под «сиротами» понимают тех, с кого нечего взять. Примеров подобного понимания этого слова у людей в погонах великое множество. Пришла моему соседу посылка. В посылке среди всего прочего спортивный костюм, который согласно существующим положениям и инструкциям иметь арестанту вовсе не возбраняется, но костюм моему соседу не выдают. Прапорщик, досматривавший посылку, буркнув «не положено», передает костюм в отдел безопасности. В отделе безопасности с моим соседом просто никто не захотел разговаривать, а когда тот, проявив неожиданную твердость, продолжал требовать костюм, дежурный офицер отдела позвонил начальнику отряда: «Что делать будем?» Сосед, стоявший рядом, прекрасно слышал, как снявший трубку на другом конце провода начальник нашего доблестного девятого отряда капитан внутренней службы Васильев (награжденный зеками нелицеприятной кличкой Василиса), пробурчал в свою очередь: «Да обойдется, сирота он». Родители моего соседа были на тот момент живы и здоровы.

В очень похожем положении побывал мой другой соотрядник, узнавший, что поощрение, заработанное им на промке, тормозится, не подписывается уже упомянутым начальником отряда, тем же самым капитаном Василисой. Добившись аудиенции у последнего, арестант стал свидетелем, как начальник не поленился связаться по телефону с мастером, готовившим список на поощрение, и, нисколько не стесняясь стоящего рядом «виновника торжества», спросил: «И что там, сильно надо, что ли? Думаю, обойдется, сирота» он…» «Сирота — тогда понятно», — донеслось из телефонной трубки, неосмотрительно отставленной капитаном Василисой на значительное расстояние от уха. Велик и могуч русский язык! Много смыслов может нести в себе одно и то же слово.

* * *

Десятки, нет, сотни раз приходила здесь мысль о смерти. И естественной, и даже добровольной, и всякой прочей, с поправкой на окружение, обстановку, обстоятельства. Тема возвращается, правда в ином аспекте. Начинаю понимать, насколько нелепо, дико, противоестественно умереть именно сейчас, когда в моем арестантском марафоне если не грянула финишная стометровка, то уже, во всяком случае, замаячила далекая, но уже видимая финишная ленточка. Когда, оглянувшись назад, могу сказать, нисколько не колеблясь: ни за один день здесь, в этой «совсем другой жизни», мне не стыдно, что все задачи, которые сам ставил перед самим собой, решил, все достойно выдержал. Впрочем, стоп, рано, ох, рано еще поднимать эту тему, а все, что связано с мерзкими словами «инфаркт», «инсульт», «рак» и т. д., надо гнать из собственного сознания прочь! Спокойствия тебе, Борис Юрьевич, и бдительной мудрости!

* * *

В отряде очередная движуха. «Движуха» на лагерном арго — движение, событие, какие-то перемены в устоявшемся порядке. Арестантов по одному вызывает к себе в кабинет начальник отряда и просит, скорее требует, дать расписку, подтверждающую, будто с нами проводится воспитательная работа, большая, регулярная и целенаправленная. Бумажка со стандартной формулировкой об этой самой работе, заготовленная заранее, размноженная на компьютере. Похоже, старался кто-то из «козлов» — холуев начальника отряда, скорее всего, Леха Рыжий. Все расписались. И я расписался. По сути, поучаствовал в коллективном подлоге. Поддержал неправду, встал на сторону несправедливости. Смалодушничал? Если рубить с плеча, то — да, если задуматься, взвесить все плюсы и минусы, то — нет. Не поставил бы я свою подпись под этой липой (даже если кто-то и последовал моему примеру, в чем я сильно сомневаюсь), реакцию начальника отряда в этом случае представить несложно. «Ах, вас не воспитывают! Ну, будем воспитывать!» — и стал бы загонять всех свободных от работы арестантов в КВР-ку»[3]. Часами мучил бы нудными лекциями на правовые и прочие близкие темы. Вспомнив косноязычие начальника отряда, его общий, мягко говоря, невысокий уровень культуры, а самое главное, его патологическую ненависть к нам, арестантам, нетрудно представить, в какую пытку превратилось бы это мероприятие! Выходит, проще поучаствовать в подлоге, чем обрекать себя и многих своих коллег по несчастью на откровенную экзекуцию. Компромисс, вполне оправданный компромисс! А на душе все равно гадкий осадок.

Для кого как, а для меня лично, из всего полуторатысячного населения нашей зоны, самый мерзкий житель — лагерный барыга Петруха. Говорят, эта фигура обязательная и необходимая на всякой зоне, говорят, что это далеко не худший вариант зла на подобном месте. Более того, персонально мне этот человек ничего плохого не сделал, а все-таки все равно он самый неприятный тип в нынешнем моем арестантском окружении. Я мало что о нем знаю, родом он, кажется, с Западной Украины, сидит по 105-й[4], баптист. Братья-единоверцы с воли, здорово «греют» его. Однажды видел, ожидая в решетчатой клетке приехавших ко мне на длительное свидание жену и сына, как Петруха общался через ту же решетку с этими самыми братьями, приехавшими к нему, в свою очередь, на короткое свидание. Удивительный этот был диалог. Эдакий духовно-коммерческий винегрет. Молитвы (что-то очень похоже на православное «Отче наш», но с другими словами) чередовались там с фразами самого земного характера («А сколько майонеза привезли, я сто пачек просил, паштет не забыли? Почему сигарет так мало взяли, они тут так хорошо идут» и т. п.). Объем получаемой передачи превышал положенный лимит раза в три (общий вес в шестьдесят килограммов). Удивила и особенность ее содержания — сто блоков сигарет, сто банок паштета, двести тюбиков кетчупа и т. п., не оставалось сомнений — передача чисто барыжная, предназначенная не для себя, а для дальнейшей выгодной перепродажи или не менее выгодного обмена. По существующим тюремно-лагерным правилам каждый месяц Петруха отстегивает какую-то долю (думаю, достаточно скромную сумму) в общак зоны. Что-то он подкидывает локальщикам (это — «козлы», отпирающие и запирающие решетчатые калитки на локалках — локальных участках перед нашими бараками), что обеспечивает ему почти свободное передвижение по зоне; несомненно, что-то платит кому-то из представителей администрации, крышующих его бизнес. Всю остальную прибыль Петруха перегоняет на волю, что-то в семью, что-то единоверцам, выступающим в его коммерции партнерами, а возможно, и хозяевами, руководителями. Чужих денег считать не приучен, но не сомневаюсь, что с оборотом и с наваром у него полный порядок. Каждый рубль, вложенный в его махинации, оборачивается 20 % чистого дохода. Как-то поинтересовался я у него, можно ли обменять полученный в посылке блок сигарет «Честерфилд» (сигареты для зоны редкие и нетипичные, стоимостью более 60 рублей пачка) на «Святой Георгий» (один из самых ходовых в зоне сортов сигарет, столь необходимый для всех внутрилагерных расчетов, пачка стоит около 20 рублей). Естественно, я надеялся на обмен не менее два к одному (и мне удобно, и ему выгодно). Зря надеялся. Петруха заморгал своими светлыми ресницами, зашевелил губами и выдал свистящей скороговоркой: «За блок Честера — пятнадцать пачек Святого, по-другому не получается, иначе какой смысл…» Это к вопросу о чистом наваре, о его процентах, о его плюсах. Выходит, и зона — кому беда, кому — мать родная… Не слышал, чтобы кто-то контролировал аппетиты барыги нашего лагеря, следил за соблюдением им какой-либо порядочности в делах. Ходят слухи, что Петруха не прочь погреть руки на операциях с мобильными телефонами, с алкоголем. В это я не верю, уж слишком он трусоват для столь серьезного в здешних условиях бизнеса, да и кто его туда пустит?

* * *

Черепа с очень узкими, едва обозначенными лбами. Черепа со лбами, скошенными чуть ли не под 45°. Черепа с чрезвычайно выпуклыми надбровными дугами. Просто черепа откровенно дегенеративных форм и конфигураций. Какой обильный материал для кандидатских и докторских диссертаций антропологов, физиологов, криминалистов, психологов и психиатров! Бездна наглядного материала для изысканий в области теории врожденных преступников, концепции прирожденного убийцы. Более того, немалая часть окружающих меня людей имеют серьезные врожденные отклонения в развитии. Разумеется, нуждаются эти люди не столько в наказании, сколько в лечении, наблюдении, прежде всего в изоляции от основной человеческой массы. Еще раз убеждаюсь, что отсутствие разделения на нормальных и ненормальных здесь факт далеко не случайный. Еще раз убеждаюсь, что погружение людей нормальных в подобную среду — дополнительная мера наказания, и мера, похоже, слишком жестокая, откровенно бесчеловечная, ничем не оправданная. Верно, процент умственно отсталых, умственно неполноценных людей здесь велик, но в местной библиотеке то и дело натыкаешься на умные книги. Книги по философии, религиоведению, социологии, психологии, политологии, с рабочими пометками на полях, с удивительно тонко и четко выбранными для подчеркивания фразами. Фрейд, Кант, Ницше, Шопенгауэр, Конфуций, Макиавелли, Карнеги, Климов, Гумилев (тот, что историк, основоположник теории этногенеза), Ильин. В здешней библиотеке, которую посещаю в течение вот уже полутора лет, эти книги я вижу очень редко, почти всегда на руках, они всегда востребованы. Перелистываешь любую из них и понимаешь, что предшественники брали ее не для любопытства, не для пижонства, а для работы, для собственного умственного и душевного совершенствования. Выходит — не только «всюду жизнь», но и всюду разум, всюду биение мысли, работа головы, пусть ее обладатели облачены в арестантскую робу, и, я почти уверен, что процент арестантов мыслящих, читающих куда выше, чем процент сотрудников администрации, вряд ли вообще когда берущих подобные книги в руки.

* * *

Прочитал последнюю запись с недобрыми словами в адрес тех, кто должен нас охранять и воспитывать, и покачал головой: погорячился, нельзя так озлобляться… Но откуда взяться интеллектуалам в персонале колонии, если оклады там более чем скромные, если работа требует присутствия с утра до вечера, если труд этот, мягко сказать, не очень престижен, если… Да что там говорить, снисходительнее надо быть, снисходительнее! Кстати, судя по информации о ситуации в других колониях (спасибо мобильной связи!), «положуха» у нас не самая худшая. Бывает, что и дураков в персонале встречается больше, и дерутся, бьют, наказывают куда чаще и куда более рьяно. Грех, словом, жаловаться, хотя и другое помнить надо: никогда (ни в эпоху ГУЛАГа, ни во времена царской каторги, ни в какие прочие периоды отечественной истории) профессия тюремщика, профессия тюремного острожника почетом и уважением не пользовалась. И не во всех компаниях этим людям подавали руку. Кстати, как коллекционер-фалерист могу привести очень любопытный факт по этой теме. В царской предреволюционной России, в продуманной, взвешенной до мелочей системе государственных наград существовала медаль для службы в тюремной страже. И это в одно время с медалью за службу в полиции. Где-то я читал, что тогда в России служившие в полиции настаивали, чтобы их не путали с теми, кто служит по «тюремной части».

* * *

По старым тюремным понятиям «мужик»[5] — центральная фигура на зоне, требующая уважения, поддержки, защиты. Так было в эпоху сталинского ГУЛАГа (подтверждений тому в литературе великое множество), так было и в современных лагерях, по крайней мере до недавнего прошлого. Во всяком случае, «воровские прогоны» (своего рода программные документы, регламентирующие все нюансы жизни криминального мира), с которыми приходилось знакомиться в московских СИЗО еще в 2007–2008 годах, продолжали тиражировать тезис об уважительно-главенствующем статусе «мужика». Теперь ситуация, похоже, радикально меняется. Боюсь, что наш лагерь в этой тенденции лидирует. И примеров тому, во всяком случае в масштабах нашего отряда, великое множество. «Мужикам», многим из которых уже за пятьдесят, спальные места определены на сквозняке в проходной секции (части барака в непосредственной близости от «обиженных»). И это в то время, когда третья секция, куда более теплая и комфортная, целиком отдана «козлам» (арестантам, добровольно вставшим на путь сотрудничества с администрацией, занимающим ставки малоуважаемых должностей завхоза, дневального и т. п.). Зато на каждом собрании отряда «смотрун» и прочие представители блатной иерархии настойчиво призывают «мужиков» «делать взносы», «перечислять», «помогать», «уделять». Речь идет о взносах на общак, на нужды тех, кто в изоляторе, в санчасти, в пользу тех, кто дежурит «на атасе», для тех, кто убирает в бараке, кто накрывает в столовой и т. д. и т. п. Верно, помогать неимущим надо. Правильно, делиться в тюрьме просто необходимо, но разве можно при этом «мужика», центральную персону лагерной жизни, стричь до «синевы», и это при наших зарплатах в сто рублей! Кстати, я просто не слышал о ситуации, когда тот же «блаткомитет» решил бы хотя бы один из актуальных для «мужика» вопросов (зарплаты, поощрения и т. п.).

* * *

Моя недавняя очередная свиданка, вместо предусмотренных законом трех суток, составила только двое. Решение принималось начальником отряда, с участием завхоза отряда. Завхоз — уже упоминавшийся персонаж моего нынешнего окружения, часто путающий украинские и русские слова, запоминающийся внешностью — все-таки 200 кг живого веса. Присутствовал и его зам — Алексей («козел», знакомый мне еще по лагерю в «Березовке», где он пытался подвизаться в библиотеке, то ли в качестве дежурного, то ли в качестве «шныря» при главном библиотекаре Василии В., «суперкозле», возглавлявшем актив всей зоны). Мои попытки отстоять свои трое суток с помощью общечеловеческих аргументов (едут издалека не блещущие здоровьем жена и сын и т. п.) приняты во внимание не были. Начальник отряда (также уже ранее упоминавшийся капитан Василиса) не поднимал головы от бумаг. Завхоз начинал клевать носом и откровенно похрапывал. Только рыжий Алексей затараторил отработанные: «Много желающих в этом месяце… на отряд выделили ограниченное количество дней, если не устраивает — можно перенести свидание на следующий месяц, возможно, тогда с днями полегче будет». Скрепя сердце согласился на «обрезанный» вариант встречи с семьей. Проглотил обиду, отчасти смалодушничал, возможно, надо было упираться, настаивать, требовать положенных трех суток. Свидания в полном варианте в этом случае я бы добился, но оно бы перенеслось на месяц позднее, таковы здешние незыблемые правила. Но продлевать на месяц разлуку с близкими не хотелось, да и кто знает, что может стрястись за этот месяц. Переменчива судьба арестанта — вдруг переезд, новый этап или, того хуже, какой-то «залет», по которому так легко угодить в изолятор.

Загрузка...