Стоит ли рисковать? Короче, позволил украсть один день своего счастья. А чуть позже выяснилось, что свидание «козла» Рыжего, выпавшее чуть позже, чем мое, длилось… аж шесть суток!..
Скользнул взглядом по окружающим «декорациям», и только навскидку насчитал четыре вида решеток: фундаментальная, почти двухметровая решетка, отделяющая нашу локалку от прочего пространства зоны, не менее основательная решетка на пути к административному корпусу, решетка на подходе к промке, ажурная декоративная, но все равно железная, но все равно решетка, на окнах барака. Решетка как препятствие по перемещению по и без того ограниченному пространству. Решетка как составляющая часть пейзажа. Решетка как часть бытия. Решетка как составляющая часть наказания. Решетка — символ. Решетка — напоминание. Смысл этого слова для меня отныне будет всегда связан с неволей, насилием, унижением. Еще совсем недавно это слово имело для меня иной смысл. Услышав его, представлял не тюремные «декорации», а что-то историко-художественное. Например: ставшую всемирно знаменитой решетку Летнего сада в Петербурге. Узнаваемую решетку столичного Александровского сада. Решетку Кремлевского сада в Туле (малая моя Родина, город моей юности). Да, обстоятельства вносят в, казалось бы, устоявшиеся представления жесткие, необратимые коррективы.
Еще одна «мордобойная» новость. Двое моих соседей схлопотали по изрядной порции кулачно-пинковой педагогики. Хотя многие в отряде считают это наказание вполне заслуженным, если не сказать сознательно спровоцированным. Эти двое, вечно озабоченные своими телефонновиртуальными шашнями с представительницами слабого пола, отправились фотографироваться (в качестве фотоаппарата использовалась камера мобильного телефона) на фоне характерных лагерных достопримечательностей. Естественно, фотосессия была затеяна с расчетом на последующую пересылку дамам сердца. Кадр на фоне лагерной церкви (купола и вышки рядом — круто), кадр на фоне интерьера барака (сюжет спартанской обстановки непременно должен вышибать слезу у слабого пола). А вот кадр на фоне кухонного интерьера (просто экзотика для вольного человека) не получился. Какой-то сверхбдительный прапорщик застал участников фотосессии, что называется, «с поличным» — за попыткой сняться на фоне котлов, столов, — и, разумеется, телефон изъял. Любители фотоэкзотики пытались спорить, пытались договориться за деньги. Бесполезно. То ли свидетелей было слишком много, то ли обещанные деньги были слишком малы. Затеянный спор плавно перешел на «вахту», где любителей экстремального фотоискусства банально поколотили. Неоприходованный, незапротоколированный телефон, разумеется, остался на вахте как трофей. Скорее всего, через неделю-другую он всплывет в другом отряде как приобретенный кем-то из арестантов «по своим каналам».
Много, очень много можно сказать о человеке, услышав его смех. Не знаю, что говорят по этому поводу психологи и психиатры, но, мне кажется, что особенности смеха позволяют судить не только об уровне образования, воспитания и культуры человека, но и о его характере, психическом здоровье. Вот Леха Фрол смеется в любое время суток (это не преувеличение, он по ночам часто стоит «на атасе», бодрствует), по любому самому пустячному поводу. Расхожее выражение «покажи ему палец, он смеяться будет», кажется, адресовано именно ему. Смех неприятный: сиплый, с нервными перепадами. При смехе обнажаются передние зубы, неровные, желто-коричневые от злоупотребления чифирем. Именно когда Фрол смеется — обращаешь внимание, как неестественно велики у него белки глаз, как выпирают надбровные дуги его черепа, как мал и круто скошен участок лба от бровей до волос. Иногда вижу в его руках книги, исключительно в жанре фэнтези. Вот Серега Рыжий, он же Серега-артист. У него совершенно неповторимый смех. Какой-то горловой, почти тирольский, с невероятными переливами, коленцами. Иногда, кажется, что он может подавиться, захлебнуться собственным смехом. Он здорово смахивает на знаменитый персонаж из телевизионной экранизации шедевра М. Булгакова. Не обижается, когда его называют Полиграф Полиграфыч (впрочем, возможно, этого фильма он и не видел). Не обиделся он и тогда, когда я, не выдержав, сказал, что на том свете черти непременно заставят его слушать фонограмму собственного смеха. Возможно, смысл слова «фонограмма» ему просто непонятен. И в его руках достаточно часто бывают книги — исключительно в ярких обложках, с очень похожими названиями («Я — бандит», «Исповедь вора в законе», «Месть Косого» и т. д.). И у него при смехе обнажаются зубы, правда, не такие коричневые, как у Фрола, но не менее широкие, истинно лошадиные. А еще при смехе у него часто вылетает изо рта слюна. «Ведет бактериологическую войну», «один грамм слюны Рыжего убивает лошадь или двух мусоров», — шутят соседи по проходняку[6]. Частенько звучит в эфире барака и смех Сереги Круга. Смех на первый взгляд-слух заразительный, по-детски непосредственный, переливчатый, но… когда Круг смеется — верхняя челюсть выдвигается вперед и нависает над нижней, а еще при смехе он часто начинает давать петуха, сбиваясь на фальцет, часто просто не может остановиться. Показательны и причины смеха — чаще всего пустячные, откровенно глупые. Слушаешь подобное и невольно вспоминаешь, что у Сереги неправильный асимметричный череп и более чем странная походка, не вразвалочку, а враскачку, с громадной амплитудой. Где-то я читал, что подобная походка — верный признак того, что в работе одного из полушарий мозга что-то серьезно неладно. Заодно вспоминаешь, что за все время (почти полтора года) нахождения с ним в одном бараке ни разу не видел в руках ни книги, ни газеты. К месту ли, нет, вспоминаешь, что у Сереги уникальная говорящая наколка, и в плане текста, и в плане места, для нее выбранного. На затылке, чуть ниже макушки, у него набито: «Бойтесь бляди, крыша едет!» Сами догадайтесь, как долго, и как громко, и с какими прочими особенностями может звучать смех человека, «украсившего» подобным образом свой череп. Неподалеку от меня базируется еще один мастер громкого смеха — Андрюха Макар. У него однообразный, очень тоненький, не сопоставимый с его более чем стокилограммовой комплекцией смех «хи-хи-хи-хи». Его смех я воспринимаю очень индивидуально. Почему-то сразу вспоминается, как еще год назад оказался свидетелем его разговора с матерью на коротком свидании (в той же, разделенной решетчатым коридором комнате, где я дожидался встречи с адвокатом). Даже не дослушав рассказа матери о последних семейных и деревенских новостях, он заволновался: «А что так мало сигарет с фильтром привезла? А почему колбаски не купила?» Матери ничего не оставалось делать, кроме как развести руками, нервно поправить платок и тихо спросить в свою очередь: «А ты забыл, какая у меня пенсия?» «Надо было занять, занять надо было, я от “Примы” кашляю, по колбасе соскучился», — не унимался Андрюха.
Самое поразительное, что этот самый Андрюха («хи-хи-хи»), Сёрега Круг (заразительно-переливчатый), Серега-артист (почти тирольский), Леха Фрол (просто сиплый смех идиота) часто смеются одновременно и очень громко. Не менее удивительно, а возможно, вполне естественно, что среди людей, ныне меня окружающих, есть и вовсе не-смеющиеся. Их я не видел смеющимися никогда, ни при каких обстоятельствах. Мне кажется, я их понимаю.
На ближайшей к нашему бараку будке локальщика появилась вывеска-табличка: «Пункт Гласности. Открыт с 8 до 19». Что это значит и как это должно отразиться на нашей теперешней жизни, нам никто не объяснил. Домысливали сами. Наверное, предполагалось, что арестанты должны нести свои проблемы и горести в эту будку, чтобы сообщать об этом то ли дежурному (в будке есть трубка прямой связи с дежурным по зоне), то ли в приватной беседе кому-нибудь из пришедших сюда специально для этого представителей администрации. Ясно, что подобное нововведение не могло появиться без «благословения» каких-то больших начальников. Не менее ясно, что родилась эта инициатива не от большого ума. Локальщик на зоне не то чтобы неуважаемая, а откровенно презираемая должность. Да и как могут здесь относиться к зеку, добровольно и целенаправленно избравшему путь сотрудничества с администрацией? Чья лояльность по отношению к администрации доказывается регулярно «сливаемой» информацией о нарушителях всех сортов среди арестантов? Не секрет, что и сама будка всегда использовалась и используется как явочная точка для встреч и переговоров стукачей-арестантов со своими кураторами в погонах. По большому счету будка локальшика — символ всей подлости и гнусности, накопившейся и царящей в зоне, вечное предостережение и т. д. И вдруг — добро пожаловать с наболевшим сюда… в эту выгребную яму. Очень похоже, что автор этого новведения просто не имеет ни малейшего представления о том, что такое зона, какие нравы и обычаи здесь царят.
Я крещен в младенчестве, в зоне стал еще более верующим, укрепился, как говорят, в вере. В церкви бываю регулярно, хожу туда не по причине стадного инстинкта, не со скуки, не для того, что бы покрасоваться на глазах у других, хожу по внутренней потребности. Именно здесь, за колючей проволокой, я стал понимать, что такое молитва, здесь я выучил несколько молитв наизусть (до этого, к стыду своему, не знал ни одной). Но ни разу за все три с половиной года (общий стаж моей неволи, включая столичные СИЗО) ни вслух, ни письменно, ни в молитвах не произнес слова «смирение». Признаюсь, даже не вспоминал этого слова. Видно, слаба пока моя вера. Или все мои испытания — только вступление к испытаниям будущим, куда более серьёзным?
В ассортименте лагерного ларька нет сахара, когда-то был, потом запретили, в целях борьбы с брагоделаньем и самогоноварением. Аргумент — глупость несусветная, и в посылках, и в передачах сахар получать можно. Да и что там получать, самое время вспомнить, что второе производство на зоне — меловое. Для расфасовки готовой продукции — мела — в зону регулярно поступает громадное количество мешков, как новых, так и бывших в употреблении. Во многих из последних хранился сахарный песок. Если подобный мешок тщательно вытрясти, можно получить от 100 до 400 граммов сахара. Пусть не очень чистого, пусть с крошками неведомого происхождения, с ниточками непонятной принадлежности, но… всё-таки — сахара! Впрочем, скорее всего, это не глупость, а вовсе наоборот. Меньше будут покупать сахар — меньше будут изготавливать суррогата (браги, самогона), больше будут пользоваться услугами алкогольных и наркологических барыг, бизнес которых в зоне процветает. Похоже, здесь и «зарыта собака».
Чтобы сойти здесь с ума, созданы все условия: запредельно монотонный ритм жизни, замкнутое пространство, убогий пейзаж, отсутствие свободы как таковой. Скорее всего, эти условия «для сумасшествия» не просто сложились сами по себе в силу случайного сочетания многих факторов, а тщательно разрабатывались с привлечением самых серьезных, самых знающих и, понятно, самых недобрых специалистов. Эти условия определяют что-то вроде системы жесточайшего отбора на предмет этого самого психического здоровья. Понятно, что в «группу риска» входят в первую очередь люди с уже чуть поврежденной психикой (кто-то чем-то сильно болел, кто-то крепко пил, кто увлекался наркотиками и т. д.).
А результаты естественного отбора налицо. Самый свежий пример — Цыган из второго отряда. Знаю его еще по Берёзовскому лагерю. Тогда был он оглушен своим громадным (сам он считал, совершенно не оправданным) сроком — двенадцать лет (сбыт наркотиков в особо крупных размерах). Но был тогда он все-таки нормальным, выражаясь современным языком, полностью адекватным человеком. Однажды совпали наши долгосрочные свидания. К Цыгану приезжала жена, разумеется, жгучая брюнетка с шикарными кудрями. Я сталкивался с ним на общей для всех «свиданочных» кухне, перебрасывался пустячными фразами. Повторяю, был он тогда совершенно нормальным человеком. Ныне от этой нормальности не осталось и следа. Видел его на днях: полностью отсутствующий, смотрящий мимо всех и поверх всего взгляд, по-покойницки заострившиеся скулы и нос, зачуханная роба, грязные руки с черными ногтями, засаленная, превратившаяся в какую-то кривую нахлобучку ушанка. Последняя, с учетом нынешней сорокаградусной жары, смотрелась совершенно дико. На пятачке возле лагерной столовой Цыган собирал бычки и что-то неспешно рассказывал сам себе. Позднее узнал, что вот уже несколько месяцев, как у него «поехала крыша». Сначала стал заговариваться, перестал следить за собой, потом начал «полоскаться», то есть активно общаться, вместе есть и пить чай с обиженными. С учетом прежде всего последнего был переселен в «петушиную» часть барака. Словом, пропал человек. Ушел туда, откуда не возвращаются. Не первый и последний, разумеется.
Фемида. Богиня правосудия. Женщина с завязанными глазами (признак беспристрастности), держащая в одной руке меч (напоминание о неотвратимости наказания за всякое преступление), в другой руке — весы (этот предмет подчеркивает необходимость взвешенности и справедливости любого судебного решения. Устоявшийся в веках, понятный всем народам, символ Правосудия.
Очень похоже, что для России с учетом нынешних реалий этот образ надо радикально модернизировать. Весы нашей Фемиде, с учетом громадного количества выносимых несправедливых приговоров, просто ни к чему. В освободившуюся руку правильнее будет уложить второй меч, чтобы на манер японского ниндзя с двух рук ловчее было крушить судьбы неправедно осужденных людей. На тунику давно пора пришить пару вместительных карманов — для взяток и прочих подношений, которые в работе многих судей стали такими обычными. Ну и повязка на глазах с учетом всего вышеперечисленного — ныне уже чистой воды архаизм. Хотя ее все-таки можно оставить, ибо, помня о занятых руках, за нее удобно засунуть трубку мобильника (напоминание о телефонном праве, по которому судьи наши получают инструкции от начальства и прочих мира сего, кого карать, кого миловать).
Именно таким отсюда представляется образ отечественной Фемиды. Вспоминаешь об этом всякий раз, когда начинаешь ворошить дела нынешних своих соседей — российских арестантов XXI века — и сталкиваешься то с откровенным нарушением, то с последствиями взяток и телефонного права, то с элементарной некомпетентностью, а то и с букетом всех перечисленных факторов.
Чего стоит одна только история с Пашей Ф., семидесятилетним здоровяком, угодившим на старости лет по стечению очень многих обстоятельств в убийцы. Задумал он в свое время установить в своем частном доме газовое отопление. Для необходимых работ нанял пару местных безработных. Увы, они эти самые работы выполнили из рук вон плохо: и технологию нарушили, и пожелания хозяина проигнорировали. Все это было учтено при расчете с ними. Поначалу все аргументы Паши (которому, кстати, за «специалистами» пришлось потом всю работу переделывать) они приняли, с уменьшенным гонораром, как говорится, «с глазами, к долу опущенными», согласились. Никаких претензий к Паше у шабашников на момент расчета не было.
Через неделю после того, как полученные деньги были пропиты, ситуация радикально изменилась. Работяги-халтурщики начали требовать вернуть якобы недоплаченные за якобы выполненную работу деньги. Еще и оскорбляли и угрожали при этом! Дошло до того, что однажды, уже глубокой ночью, работяги вломились в дом к Паше, подняли старика с постели и начали душить, требуя расчета. «Расчет» не заставил себя ждать. Крепкий старик раскидал нападавших, когда те ринулись в очередную атаку, начал отбиваться от них, используя трехлитровые банки с соленьями, что дожидались своей отправки в подвал. Понятно, голова одного из нападавших оказалась не такой крепкой, как угодившая в нее банка с квашеной капустой.
Конечно, Пашу Ф. арестовали, конечно, было следствие, конечно, был суд, результат которого, конечно же, был предсказуем. Потому что один из нападавших на старика имел очень мохнатую руку в прокуратуре, и в эту руку в нужный момент были вложены очень серьезные деньги. В поселке, где разворачивалась в этот момент эта трагедия, все об этом знали. Знать-то — знали, да что толку! На суде так никто и не вспомнил, что действовал Паша Ф. в целях самообороны, что спасал не только свою жизнь, но и жизнь маленьких внуков, находившихся в соседней комнате, что нападавшие проникли в его дом без приглашения хозяина. Равно как никто и не вспомнил о трудовых заслугах подсудимого, его почетных грамотах, благодарностях, наградах. Получил Паша Ф. семь лет строгого режима… Для семидесятилетнего, не слишком здорового старика это почти то же самое, что смертный приговор с неразборчивой датой исполнения. Несложно представить, как выглядит Фемида для Паши: никакого намека на правосудие, объективность, бесстрастность… И таких, как он, в лагере великое множество.
Сосед по столу, за которым мы завтракаем, обедаем и ужинаем, обнаружил в утренней каше бритву, точнее, лезвие бритвенного станка разового пользования. Чудом не проглотил. Бритву увидел в самый последний момент уже в ложке, поднесенной ко рту. То ли чья-то нелепая неосторожность, то ли чья-то маниакальная забава. Впрочем, какая разница? Всем видевшим это стало не по себе. Обмена мнениями не последовало, остаток завтрака прошел в угрюмом молчании.
В нынешних условиях и обстоятельствах неряшливые, неопрятные, не следящие за собой люди особенно неприятны. Но более неприятны те, кто демонстрирует нездоровую, патологическую чистоплотность. Типичный пример подобного поведения — Александр М. Хронический алкоголик, убивший по пьяному делу сожительницу, отсидевший уже года четыре, но, похоже, так и не избавившийся за это время от последствий влияния зеленого змия на психику. В любое время, регулярно, почти круглосуточно, он стирает, полоскает, сушит, рассматривает на свет какие-то неопределенного цвета тряпочки, что служат ему то ли носовыми платочками, то ли полотенцами для ног, то ли еще какой-то гигиенической ветошью. Эту нехитрую работу он выполняет с особой сосредоточенностью, угрожающе посапывая, грозно посматривая по сторонам темными, полными гнева глазами. При этом передвигается мелкими, шаркающими, приставными шажками. Наблюдать подобное день, другой — мило и забавно. Видеть это каждый день (впрочем, и ночью тоже) на протяжении недели, тем более месяца, — реальный повод сойти с ума. Тем не менее терпеть надо и это. Соседей в тюрьме не выбирают. Да и не худший это сосед, в его руках я видел серьезные, заставляющие думать, книги. Доводилось слушать и его вполне здравые рассуждения по насущным проблемам нашего нынешнего бытия. Разумеется, в перерывах между его любимыми занятиями стиркой, полосканием, сушкой.
В отряде очередной шмон, «бессмысленный и беспощадный». Всех, кто не вышел на работу в это время, выводят в локалку. Полтора-два часа бригада прапорщиков-«шмонщиков» переворачивает наши кровати. Они копаются в тумбочках, перетряхивают сумки. Ищут «запреты», главным образом брагу и прочий алкоголь, мобильные телефоны и все, что имеет к ним хоть какое-то отношение (сим-карты, зарядные устройства и т. п.). Правда, не видел ни разу, что бы изъятие последних сопровождалось оформлением протокола, акта выемки и прочих необходимых документов. Зато нередки случаи, когда арестанты, утратившие в ходе шмона свои средства связи, договариваются со «шмонщиками», на коммерческой основе, разумеется. Оплата в зависимости от марки телефона. Тариф колеблется от пятисот до двух-трех и более тысяч рублей.
Похоже, что это специфическая особенность именно этой эоны. В зоне моего прежнего нахождения ничего подобного не практиковалось. Более того, каждый, у кого со шмона изымался телефон и все, что имело к нему отношение, почти автоматически получал от пяти до пятнадцати суток изолятора. Выходит, режим в здешнем лагере — более гуманный, более лояльный и более… продажный. Бывает, что один и тот же телефон изымается, выкупается, снова «отшманывается» и опять возвращается хозяевам по несколько раз. А у меня лично в ходе этого шмона изъяли, или, как тут говорят, «отмели» два кипятильника. Эти приборы не относятся к категории запрещенных, но мои кипятильники уже не раз побывали в ремонте, их внешний вид красноречиво свидетельствует об этом (что припаяно, что подлатано, что привязано). Короче, с точки зрения пожарной безопасности — они уже не безопасны, потому их и отмели. До тех пор, пока родные не пришлют в посылке новые, придется арендовать у соседей.
Оказывается, нынешний российский арестант имеет законное право получать сколько угодно раз в год посылки книжно-канцелярского содержания (книги, газеты, ручки, бумагу и т. п.). Выходит, в Березовке (месте моего прежнего нахождения-содержания) этот факт от меня тщательно скрывали представители тамошней администрации и на все мои вопросы по этому поводу, пряча глаза, бубнили «не положено» или угрюмо отмалчивались. А по закону, оказывается, положено! Главное, чтобы в этой посылке или бандероли не оказалось ничего лишнего: ни пачки сигарет, ни пары носков, ни плитки шоколада и т. д. — и чтобы книги и прочая печатная продукция не несли в себе ничего запретного (пропаганда экстремизма, национализма и т. п.). Правда, как представители администрации моей зоны будут выявлять в печатной продукции приметы этого запретного, мне даже представить трудно. Слишком малограмотные, откровенно несведущие эти люди. Помню, каких хлопот и нервов стоило недавно объяснить мадам, выдававшей мне мое заказное письмо, что присланный мне номер газеты «Совершенно секретно» не содержит в себе ничего запретного. Помню, как тревожно подрагивал кончик ее носика, как нервно искали место руки с плохо сделанным маникюром, как нелепо звучали ее аргументы: «А вот тут про милицию написано: “Милиционеры — наркодельцы…” Это не положено… Это через отдел безопасности надо… Это…» Впрочем, проблемой кадров, что трудятся сегодня в российских колониях, пусть занимается УФСИН Российской Федерации. Придумывает для них тесты на интеллектуальность, на предельно допустимый уровень невежества, степень культуры, начитанность и т. д.
Прочитав Ломброзо, ощутил впечатление смешанное, интерес и легкое огорчение-разочарование. Последнее — оттого, что выводы, откровения, открытия знаменитого итальянца во многом совпадают с моими выводами, откровениями, открытиями. Выходит, мои откровения, открытия — уже не открытия. Обо всем этом Ломброзо уже сказал, написал, напечатал более ста лет назад. Обидно по-детски. Я наблюдал-наблюдал, смотрел-смотрел, жил-переживал — оказывается, все уже давным-давно сформулировано, разложено по полочкам. Удивительно, но среда, которую итальянский ученый избрал полем своей деятельности, несмотря на разницу во времени и в пространстве (пользовался он материалами, собранными в странах Западной Европы), и моя нынешняя здешняя среда во многом очень похожи (нравы, привычки, традиции). Принципиальная разница только в месте и статусе исследователя. Итальянец изучал все это со стороны в качестве ученого, а я сам — часть этой среды, плоть от плоти, кровь от крови…
Еще совсем недавно каждый арестант в России… имел свой номер. Об этом вечно будет напоминать знаменитая, растиражированная в невиданных масштабах фотография Александра Солженицына в зэковском прикиде (на переднем плане, на груди — нашивка с этим самым номером). Тогда номер заменял арестанту имя, фамилию и все прочие характеристики.
Потом номера отменили. Скорее всего, на волне очередной «гуманизации» и «либерализации» под лицемерным предлогом, будто они обезличивают заключенных. У нынешних арестантов номеров нет. Нашивки остались. На нашивке положено указывать (наносится обычно расщепленной спичкой, макаемой в раствор хлорки) фамилию и номер отряда. Вроде бы… шаг навстречу личности. На самом деле — та же самая обезличка, о которой столько написано в мемуарах людей, прошедших ГУЛАГ. И нисколько ее по отношению к нам, зекам XXI века, не уменьшилось. Редко кто (я имею в виду, конечно, представителей лагерной администрации, других людей мы здесь не видим) к нам обращается по фамилии. Вместо конкретной фамилии — абстрактное «осужденный…». Именно с ударением на втором слоге. Вопреки элементарным нормам русского языка. «Осужденный, подойдите…», «Осужденный, встаньте в строй…» и т. д.
И все к этому привыкают. И всех это устраивает, как будто по-другому и быть не должно. Очередная иллюстрация к сформулированному системой и адресованному арестанту ярлыку: «Ты есть никто, и звать тебя никак…»
Та же тема иллюстрируется и табличкой, что украшает спинку каждой койки. Табличка несет чуть больше информации, чем нашивка. На табличке указывается не только фамилия-имя, но и отчество, год рождения, статья, по которой человек осужден, дата начала срока, дата окончания срока. Впрочем, содержание надкроватной таблички и реальной биографии арестанта никто, похоже, не сравнивает. Потому и ошибок в крохотных этих текстах хватает. У кого-то буква в фамилии перепутана, кому-то срок неправильно указан и т. д. У меня лично, например, неверно указана дата окончания моего срока. При ее определении не учтено, что до дня суда, все время, пока длилось следствие, а это целые полгода, я так же был лишен свободы — сидел сначала в московском изоляторе на Петровке (знаменитые «Петры»), потом опять же в столичном изоляторе в районе Водного стадиона (не менее знаменитая «Пятерка»).
О неверной информации, содержащейся в тексте таблички, я как-то напомнил проходившему по бараку отряднику, печально известному всему лагерю своей тупостью, капитану Василисе. Тот равнодушно пожал плечами: «Никто здесь никого лишнего держать не будет, спецчасть за всем следит, а какие цифры указаны в табличке — без разницы…»
Ему, конечно, без разницы. Для меня же те цифры — лишние полгода моей и без того незаслуженной неволи, еще один символ произвола, жесткое напоминание о той липкой гадости, в которую не по своей воле угодил и от которой не просто будет отмыться.
В соответствии с нормами, инструкциями и положениями специальным распоряжением лагерной администрации нас перевели на зимнюю форму одежды. Собственно, вся зимняя одежда — это воспетая блатным фольклором ушанка («а я ушаночку поглубже натяну…») редкой по уродливости формы, рукавицы, телогрейка. Последнюю в связи с неминуемым приближением зимы оглядел и ощупал еще раз. И в очередной раз… поблагодарил судьбу за то, что свой срок отбываю здесь, в регионе почти южном, где зимы куда добрей, чем зимы в Томске, Мурманске или Сыктывкаре.
Парадокс: климатических поясов в России немало, в каждом поясе, понятно, есть свои лагеря-зоны, а тип арестантской телогрейки… единый, без поправки на то, где теплее, где холоднее. С точки зрения больших начальников главного тюремного ведомства страны, некогда утверждавших образцы зимней тюремной одежды, зима у нас везде ласковая, одинаковая и для Краснодарского края и для Архангельска. Обрядить бы этих начальников в эти телогрейки и отправить зимовать куда-нибудь за Урал. Для более основательного изучения темы, что является главной в их службе и работе.
Важная и отрадная примета — в зоне есть свой православный храм. Деревянный, уютный, очень похожий на миниатюрные храмы-близнецы, что появились в последние годы возле многих станций столичного метро. Иногда, по пятницам и в кануны больших церковных праздников, здесь служит настоящий батюшка, видимо «прикрепленный» сюда церковным начальством из какого-то близлежащего «вольного» храма. Во все прочие дни делами здесь заправляет арестант. Читает по церковным книгам что положено, повторяет вслух, напоминает, согласно православным календарям, особенности каждого дня.
Не знаю, как можно охарактеризовать его деятельность с точки зрения церковных канонов, но, по сути, он «работает батюшкой», служит. Разве что не исповедует и не причащает. И это несмотря на то, что в священники его никто не рукополагал, что вместо облачения на нем тюремная роба, да и подробности его «делюги» (убийство с отягощающими обстоятельствами) таковы, что каяться ему самому, кажется, надо еще очень долго. Тем не менее здесь он на своем месте и польза, которую он приносит лагерю, несомненна. В положенное время храм всегда открыт для всех желающих, внутри чисто и уютно, собранные книги и журналы духовного содержания имеют все основания называться библиотекой.
Конечно, кто-то приходит сюда просто за компанию, кто-то от избытка свободного времени, кто-то из любопытства, но гораздо больше тех, кого приводит строгая внутренняя необходимость. Верно, в душу каждого не заглянешь, зато можно заглянуть в глаза, в лица. Много светлого и высокого можно увидеть там. При этом мало кто из постоянных прихожан храма согласится поучаствовать в разговоре на тему веры и религии. Наверное, так и должно быть, ибо «вера», «грех», «раскаяние» — понятия для любого человека очень сокровенные. Для арестантов они сокровенны вдвойне. Верно, у каждого своя дорога к храму. И прямых дорог в этом случае не бывает.
Удивительно, что среди посетителей лагерной церкви я ни разу не видел представителей администрации зоны. Удивление более чем обоснованно, потому что в месте моего прежнего пребывания — в Березовском лагере — как минимум полдюжины офицеров и прапорщиков регулярно заходили в местный храм, ставили свечи. Прикладывались к иконам (иконы там были замечательные, в основном резанные из дерева, сделанные руками мастеров-арестантов). Не думаю, что тамошние мусора набожнее здешних. Просто в Березовке тон задавал замполит полковник У., а прочие, по сути его подчиненные, просто обезьянничали, зарабатывали лишние очки в его глазах в соответствии с новыми веяниями времени.
Кстати, березовский замполит переступал порог храма, брал в руки свечку и прикладывался к образам, максимум через пять минут после того, как в тех же руках держал «матюгальник», через который всякий раз обращался к построенному на плацу «спецконтингенту» (арестантам, населению лагеря) с традиционными «энцикликами». В старом моем блокноте сохранились тексты некоторых из них. Вот одна из них, вполне типичная, вполне показательная: «Курите, б…, где угодно, бычки бросаете, где хотите, увижу, б…, кого, застану, б…, эти бычки, б…, жрать заставлю!..»
И почти следом — в храм. Благоговейное топтание у икон, почти влажные умильные глаза, вдохновенное бормотание. Церковный «шнырь» услужливо подает свечечку. Свечечка торжественно возжигается и устанавливается у подсказанного тем же «шнырем» образа. Такая вот административно-матерная «симфония»! Дивный синтез из политико-воспитательной работы и православия с учетом специфики обстановки и аудитории.
В здешней же администрации фигуры типа полковника У. пока не обнаружилось. Потому и «дорогу к храму» никто из местных «мусоров» просто не знает. Правда, крестики на крепких шеях некоторых из них я видел. Впрочем, крестик и вера — далеко не для каждого составные части единого целого. Хорошо, что эти люди хотя бы не мешают нам, арестантам, посещать тот же храм.
Иногда (особенно ночью, когда не спится, когда внезапно просыпаешься, когда возвращаешься после второй смены) ощущаешь удивительную способность смотреть на себя самого и на обстановку, в которой пребываешь, со стороны. В такие моменты пространство барака представляется чем-то очень материальным (где материальны даже запахи и звуки), плотным, слоеным: слой мата, слой табачного дыма, слой табачного дыма — слой мата. А еще этот «пирог» щедро пропитан… бедой — тяжелой, черной, липкой, вечно здесь присутствующей и постоянно о себе напоминающей. Беда — тоже материальна, осязаема, она исходит от каждой присутствующей, сидящей, лежащей, двигающейся фигуры. Существовал бы прибор типа «бедометр», позволяющий замерять концентрацию беды в отдельно взятом помещении, его в нашем бараке точно бы зашкалило, заклинило, разорвало…
Мужской гигиенический набор, который раз в месяц нам выдают, — это не просто прозрачный пакет, в котором кусочек мыла, тюбик зубной пасты, набор одноразовых станков для бритья и рулончик туалетной бумаги. Это — свидетельство и доказательство. Свидетельство малочеловеческого отношения к нам со стороны государственных структур (а значит, и всего государства), регламентирующих жизнь нашего лагеря. Доказательство недальновидности и откровенной тупости людей, руководящих системой, в недрах которой мы, российские арестанты, ныне по тем или иным причинам пребываем.
Впрочем, стоп эмоции! Чтобы доказать два вышеозначенных тезиса, не надо демонстрировать мастерство владения логикой, выстраивать системы аргументов. Достаточно просто описать содержимое упомянутого пакета.
Итак, в набор входят:
Мыло туалетное 25 г, это приблизительно такой же по объему и массе кусочек, что в зарубежных, а ныне и в российских отелях выдают постояльцам на сутки. Самое время вспомнить, что мы — не праздные гостиничные гости, а арестанты, потеющие и пачкающие руки, а еще мы выходим на работу, и, как бы плохо ни была она организована, душ с мылом после нее просто необходим. С учетом всего этого двадцатипятиграммового кусочка мыла хватает в лучшем случае на два дня.
Зубная паста в бело-голубом тюбике, 30 г. Не берусь судить о ее качестве (кажется, вполне нормальная паста, хотя приходилось слышать оценки, будто очень «ядреная»). Другое дело — объем. По сути 30 граммов — это менее одной трети стандартного тюбика зубной пасты, которого среднестатистическому взрослому человеку при двухразовой (как рекомендуют специалисты) чистке зубов хватает менее чем на месяц. Здесь и комментировать нечего.
Туалетная бумага. Рулончик 25 метров. Сказать, что этих двадцати пяти метров хватает на месяц для человека, обладающего даже сверхздоровым желудком (таковых среди арестантов, отсидевших хотя бы год, не наблюдается), — значит ничего не сказать.
Венчает содержимое гигиенического набора — упаковка разовых бритвенных станков, кто пользовался ими — знает, что туда вместо лезвий, похоже, вставлены нарезанные на аккуратные прямоугольники, но при этом вовсе не заточенные кусочки консервной крышки. Конечно, при большом желании можно побриться и такими станками. При еще большем желании можно побриться и осколком стекла. Вот только для чего подобные эксперименты? Разве не XXI век с айфонами и инновациями на дворе?
К тому же в упаковке этих самых станков-живодеров всего шесть. Даже если этот разовый (!) станок использовать дважды и бриться через день, что в условиях строгого режима чревато наказанием (за неопрятный внешний вид), — все равно этих станков на месяц никак не хватает.
О чем и чем думали, чем руководствовались оч-чень серьезные люди в погонах, определявшие содержание и содержимое этих наборов, я даже представить не могу. Непременно сберегу пару подобных комплектов, сделаю все, чтобы в целости и сохранности передать, вынести, переправить их на волю. Там они очень пригодятся. Как убийственный материальный аргумент в разговоре о гуманизации и либерализации современной тюремно-лагерной системы. Точнее, как доказательство отсутствия подобных процессов в этой самой системе. Если подобный разговор состоится, не надо будет произносить речей, подбирать аргументы, вообще не потребуется говорить никаких слов. Достаточно будет обмотать собеседника двадцатью пятью метрами причитающейся нам ежемесячно туалетной бумаги, вложить в одну руку этому человеку обмылок, гордо именуемый мылом туалетным, в другую руку сунуть микроскопический тюбик пасты, а в довершение ко всему попросить этого собеседника сию же минуту попробовать побриться одним из упомянутых выше станков — уверен, разговор на этом и закончится!
Кстати, за этот самый живодерно-лилипутский комплект у арестанта, выходящего на промку, вычитают (выворачивают — говоря сочным тюремных языком) из и без того куцего заработка пятьдесят с лишним рублей. Разумеется, в принудительном порядке, согласия арестанта на это никто не спрашивает. Словом, вот она, демократизация, вот она, либерализация!
Уверен, на том свете чиновников из главного тюремнолагерного ведомства, утверждавших содержание и содержимое подобных наборов, непременно отправят в… ад. И обяжут вечно пользоваться тем, что вошло в подобные наборы. Представляю, как черти будут брить толстых «полканов» и генералов из Российской федеральной службы исполнения наказаний станками-живодерами!
Помог соседу в написании «подметного» письма. Впрочем, почему «подметного»? Он готов поставить свою подпись под этим документом, в нем ничего не придумано, просто я помог человеку изложить ситуацию в соответствии с нормами русского языка, подсказал правовые акценты, которые он самостоятельно в силу своего весьма скромного образования и последствий хронического многолетнего алкоголизма никогда бы не смог расставить. Содержание документа, адресованного начальнику колонии полковнику внутренней службы Чесалину говорит само за себя:
«20 октября 2010 года начальник 9 отряда капитан внутренней службы Васильев в присутствии свидетелей, без объяснения причин сорвал со стены бумажную икону с изображением Иисуса Христа, скомкал ее и бросил на пол.
Прошу Вас:
а) объяснить Вашему подчиненному неправомерность и недопустимость подобных действий;
б) оградить меня и моих соседей от повторения подобных действий, грубо противоречащих существующим конституционным и правовым нормам;
в) принять во внимание, что в случае повторения подобных действий, я буду вынужден в установленном законом порядке обращаться за помощью в соответствующие инстанции и учреждения».
Число, подпись.
Согласно существующему регламенту эту бумагу сосед отдал в руки вышеупомянутого начальника нашего отряда капитана Васильева. Так положено, и соблюдение этого положения от нас требуют неукоснительно. Реакцией последнего была откровенная, почти женская, истерика. Он то вызывал к себе автора документа и выкрикивал ему в лицо вопросы: «Ты? Чего хотел? Кто тебя научил? Кто это писал?», то отправлял его обратно, потом вызывал его снова и повторял вопросы уже в обратном порядке. Увы, довести дело до конца и добиться, чтобы указанное послание попало в руки главного адресата — начальника зоны, у моего соседа духа не хватило. Годы активного алкоголизма бесследно для волевых качеств не проходят. Благородный порыв добиться справедливости сменился в нем более привычной, сонной безвольной апатией («Куда идти? Чего требовать? Зачем? Ведь и так уж не все так плохо»). Зато отрядник моментально этим воспользовался, составленную при моем деятельном участии бумагу моментально «потерял». Правда, наш проходняк он стал обходить стороной. К великой радости всех там обитающих. И формального автора известного документа просто перестал замечать. К еще большей радости последнего. Это победа! Велика сила не только печатного, но и рукописного слова!
Тысячу раз прав тот, кто когда-то заметил, что для зека хорошей погоды не бывает. Для него в любое время года любая погода — плохая, любая погода приносит болезни, страдания, хлопоты, унижения. Кончающееся лето было отмечено жарой. Небывалой! Бьющей все рекорды! Соответственно, жаре сопутствовали мухи, духота, и та особенная тюремная вонь, что непременно присутствует в помещении, где собирается много людей, лишенных свободы, независимо даже от того, как часто они посещают баню. К тому же эти люди привыкли курить в помещении, где спят, там же с удовольствием харкают себе под ноги, порою забывают своевременно стирать свои носки. Другой неразлучный спутник жары в наших условиях — простудные заболевания всех видов. Причина проста, как меню арестанта: оглушенные жарой зеки хлебают почем зря воду из-под крана, обливаются той же далеко не теплой водой, подставляют разгоряченные тела под сквозняки, которых в любом бараке более чем предостаточно, понятно, столь резкие перепады температуры оборачиваются ангиной, гриппом и всякими ОРЗ. В санчасть обращаются только самые настойчивые, самые терпеливые, наиболее привыкшие к унижению, хамству, незаслуженным обвинениям и упрекам. Да и как иначе, ведь в каждом приходящем туда арестанте лагерные медики видят исключительно симулянта, стремящегося во что бы то ни стало выхлопотать себе освобождение от работы. Другая причина тщетности обращения к лагерным медикам за помощью — отсутствие в санчасти медикаментов. «У нас этого нет, мы этого не получали, у нас это уже кончилось», — дежурные объяснения по этому поводу. Всерьез подобные аргументы никто не принимает, по зоне давно гуляют слухи, что все поступающие сюда медикаменты разворовываются, сбываются налево. Так это или нет, никто из нас, наверное, никогда не узнает, но факт остается фактом: лечить в местном лазарете, где нам никогда не рады, по сути, нечем. Лучшее универсальное лекарство в наших условиях — собственная воля, самовнушение. Так и выживаем!
Верхнюю койку справа от меня занимает узбек Эркин, имеющий привычку скрипеть зубами во сне. Подобные звуки к категории тихих, тем более приятных, никак не относятся. Такое впечатление, что зубы его сплошь из нержавейки и жует он часов по 15 в сутки (во сне он проводит все свободное от работы, построений и приема пищи время) исключительно гвозди и колючую проволоку. Койка под Эркеном принадлежит Сереге Н. Хороший парень. Вот только чай пьет (скорее заглатывает) с невероятным клокотанием, присвистом и бульканьем. На верхней койке, прямо надо мной, располагается Саша Морячок, у него непреодолимая потребность сморкаться едва ли ни каждые пять минут, справедливости ради замечу, что сморкается он в платок (а не в два пальца, как многие мои нынешние соседи), к тому же регулярно стираемый. Но звуки, издаваемые при этом, от этого более приятными не становятся. Еще рядом обитает Костя Боцман. У него уникальная способность, едва коснувшись подушки, начинать храпеть в какой-то агрессивно-звериной манере с рыканьем, вибрирующим рокотом и злобным шипением. По соседству живет еще один узбек, настоящее его имя мало кто способен произнести, но сам он охотно отзывается на русское имя Федя. И за ним пунктик. Забывает вовремя сходить в баню и стирать свою одежду, потому и попахивает откровенно… мочой. Чуть дальше занимает «пальму» (так на тюремном арго называется верхнее место двухъярусной кровати) Паша К., человек почти интеллигентный, но очень часто ужинающий среди ночи со всеми вытекающими звуками (скрежет открываемых консервных банок, хруст кусаемой луковицы, плюс до боли знакомое раскатистое чавканье), которые он выдает за признаки недюжинного аппетита. А еще добрая половина моих близких соседей предпочитает курить, не покидая своего спального места, двое спят, не раздеваясь и забывая регулярно стирать носки, один кричит по ночам, один разговаривает во сне на родном гортанном языке. Вот уж действительно: великое искусство жить и уживаться среди людей и умудряться видеть в них не только то, что в первую очередь бросается в глаза!
Психолог колонии, женщина в звании майора, тестировавшая моего знакомого чеченца, позволила себе в разговоре с ним бесцеремонное откровение: «Вот после Отечественной войны 60 с лишним лет прошло, а немцев мы до сих пор не любим. А у вас там, в горах, война и не кончалась, русских почем зря режут. За что вас любить?» Очень похожую позицию занимают и многие представители администрации зоны. Моему соседу, опять же чеченцу, Мусе М., пытавшемуся добиться хотя бы каких-то разъяснений по поводу собственного зачисления в разряд «склонных к побегу» (так называемых носителей красной полосы, чьи фотографии на специальных стендах, чье местонахождение проверяется регулярно и т. д.), высокий лагерный чин ровным, без всякого раздражения голосом пояснил: «А ты родом откуда? Ага! А по национальности ты кто? Вот тебе и все ответы на все твои вопросы по поводу полосы и всего прочего». Удивительная откровенность! Действительно, цинизм — высшая форма искренности.
Уже не раз замечал, что в неволе совершенно иное ощущение времени, оно течет не по календарному, а по какому-то совершенно иному руслу. И вехи его отсчета совершенно другие, ни с временами года, ни с днями недели ничего общего не имеющие. Недель с традиционными выходными, с субботами-воскресеньями здесь не существует. Какие выходные, какие субботы-воскресенья, когда все подчиняется графику работы. Четыре дня с утра — выходной, четыре дня с пяти — выходной, четыре дня в ночь — выходной, разумеется, день и ночь при таком графике — понятие совершенно условное. А главные приметы недельных циклов здешней жизни — крутое яйцо и кусок жареной рыбы на ужин по субботам, микроскопическая, диаметром аккурат в пятак советских времен, котлета в обед по средам. Дни бегут, недели мчатся, месяца проносятся, но стоит сопоставить прошедшее время с оставшимся до конца срока — понимаешь — время стоит на месте. Мистическая чертовщина! Происки «князя мира сего». Разумеется, есть здесь другие вехи отсчета времени — свидания (раз в четыре месяца), посылки (раз в три месяца), но… не ко всем сюда приезжают и далеко не всех «греют» с воли. По всем признакам календарь для арестанта — вещь условная.
Крысятничество[7] по тюремным понятиям — тяжкий строго порицаемый и жестоко наказуемый грех. То ли времена наступают другие, то ли наша зона — особенная, но крысятничество здесь не просто существует, оно процветает, им пронизан весь наш быт. Воруют в первую очередь продукты и сигареты. Воруют из «общакового» (предназначенного для общего пользования) холодильника, что стоит в комнате для приготовления пищи, воруют из наших сумок, что хранятся в кладовой, воруют из прикроватных тумбочек. Вот и у меня из баула, что находился, согласно существующему здесь порядку, в кладовой, исчезли пакет растворимого кофе, плитка шоколада, несколько пачек сигарет. Я не курю, но без сигарет в здешних условиях не обойтись. Они необходимы для регулярных взносов в «фонд общего потребления», для оплаты хлопот заготовщиков (то есть тех, кто накрывает на стол к завтраку, обеду и ужину), уборщиков (тех, кто подметает и моет наш барак), «атасников» (тех, кто круглосуточно дежурит у входа в барак и предупреждает о появлении всякого сотрудника администрации). Материальные потери ощутимы, но терпимы (сигареты придется у кого-то занимать до «ларька», без шоколада обойдусь, кофе придет в ближайшей посылке). Куда серьезнее потери морального плана. Всякое воровство в условиях, подобных нашим, в условиях ограниченного пространства, в условиях «закрытого» мини-коллектива чревато осложнениями внутреннего климата. Всякий пострадавший начинает подозревать кого-то из окружающих. Последние, так же страдая от чьих-то «проворных» рук, платят ему взаимностью и т. д. Словом — цепная реакция, итого которой — тяжелая атмосфера всеобщей подозрительности, недоверия, недоброжелательности. На всякий случай пытался что-то узнать по поводу пропажи у Рыжего Лехи («козла», что просиживает в этой самой каптерке, где хранятся наши сумки, едва ли не сутки напролет). Тот только развел руками и произнес обтекаемое: «Ну что же, мне за каждым баулом персонально смотреть?»… Конечно, за каждым баулом смотреть невозможно, но в прежней зоне моего нахождения подобных случаев не было, за это там спрашивали. За это там наказывали. Проблема крысятничества всплывала на регулярных собраниях «порядочных» (не запятнавших себя сотрудничеством с администрацией) арестантов нашего отряда, на коллективном чае, точнее чифиропитии. Реакция «смотруна» (неформального лидера отряда, ставленника «блаткомитета» зоны, призванного смотреть за порядком во всех его видах) была, «мягко сказать», сдержанной. «Нехорошо это, смотреть надо, ловить надо, давайте повнимательней будем, я же за всем этим не услежу»… Тут же один из его подручных предложил уполномочить кого-то из «козлов» персонально понаблюдать за шкафами, стеллажами, баулами, холодильником и т. д. На это, разумеется, придется в следующий раз скинуться на чай и сигареты. За хлопоты, так сказать. Почти как в басне про щуку, которую бросили в реку…
Мобильный телефон прочно и необратимо вошел в жизнь современного зека. С его помощью общаются с родными, близкими, любимыми, знакомятся с будущими женами, узнают новости из других зон, корректируют усилия адвокатов, выбивают образовавшиеся еще до посадки долги, да много чего еще делается с его помощью в нынешней арестантской жизни. Правильнее сказать, без мобильного телефона в этой жизни вообще уже ничего не делается. Потому и слух о грядущей кампании по глобальному изъятию у заключенных средств мобильной связи, план которой якобы давно созрел в недрах главного российского тюремного ведомства, не на шутку всех взбудоражил. Наивные российские зеки! Неужели они забыли, что «затягивание» мобильников на зону, равно как и возвращение изъятых в ходе «шмона» телефонов, для многих сотрудников тюремной администрации остается важнейшей статьей дохода, по сравнению с которой официальная зарплата со всеми надбавками, премиями, пайковыми и т. д. выглядит весьма бледно. Известно и другое. Для «оперов» прослушка разговоров, что ведутся по мобильной связи (как с использованием современных технических средств, так и с использованием услуг многочисленных помощников-стукачей), была, есть и, несомненно, еще долго будет очень важным источником информации о всех настроениях в арестантской среде, о возможных планах побегов, случаях массового неповиновения и прочих нарушениях. По сути, мобильный телефон на зоне играет двойную роль. С одной стороны — это объект охоты для людей в погонах с эмблемами УФСИН на рукавах. С другой стороны — их же неоценимый помощник и надежный рычаг во многих делах и заботах.
В одиннадцатом «инвалидно-стариковском» отряде очередная смерть. Умер бывший завхоз, казалось бы, еще очень крепкий старик. Не знаю его имени и фамилии, но хорошо помню, как регулярно приходил он к нам на барак к кому-то из земляков, звонил по мобильному, разговаривал с родственниками. Помню его властный голос, которым он отдавал приказы-рекомендации по содержимому очередной посылки. Помню удивительную гремучую смесь русских и украинских слов, на которой он изъяснялся («сала не трэба, еще есть, мед — обязательно, чай — маю, есть пока, чеснык, как всегда, возьми у Нинки-соседки, у нее в этом году уродился гарный…»). Говорят, что было ему уже слегка за семьдесят, что была у него на воле любовница вдвое моложе, что до последнего дня он надеялся что-то разрулить в своей «делюге», «откусить» часть срока, куда-то писал, кому-то жаловался. Отписался, отжаловался… Умер он легко. Во сне. Заснул и не проснулся. Уже остывшее тело обнаружили после подъема, перед проверкой, вынесли на брезентовых носилках, а ближе к обеду на его опустевшей койке уже сидели соседи. Пили чай, говорили о чем угодно, но к бывшему хозяину никакого отношения не имевшее. Еще в Березовке, еще два года назад я обратил внимание, как поразительно безучастно относятся зеки к смерти себе подобных. Вот еще один пример подобного явления. Что за этим? Очередное свидетельство тюремного оскотинивания или особая форма проявления инстинкта самосохранения в нынешних непростых условиях (не надо тратить эмоции на потусторонние, второстепенные факторы, все оставить для себя, дорогого)? Не берусь судить!
На работе каждый день мы имеем дело с мешками, пакетами, нитками, пленкой. Полипропилен, полиэтилен, прочие, неведомые мне синтетические материалы. Сплошная химия! Сырье, с которым имеем дело, издает специфическое амбре. От этого запаха першит в горле, слезятся глаза. А еще обратил внимание, как подозрительно долго заживают царапины, порезы, потертости у тех, кто работал с этим сырьем. Надо непременно нарезать мелких кусочков-образцов всех этих мешков, пакетов, перенаправить их на волю, попросить друзей организовать экспертизу образцов сырья. Не удивлюсь, если химический состав этих материалов входит в перечень вредоносных компонентов, вызывающих ряд таких страшных заболеваний, как астма, рак, туберкулез. И по всем санитарно-гигиеническим нормам работа с такими материалами должна сопровождаться строжайшими требованиями безопасности или запрещена вовсе. Самое время вспомнить, что даже нормальной вентиляции в нашем цехе нет. Впрочем, все это вполне логично. Официально признать производство, в котором мы работаем, вредным — значит менять систему оплаты нашего труда, менять нормы нашего питания, менять много еще чего. Администрации, понятно, все это невыгодно.
Начинает казаться, да что там казаться, я уверен, абсолютно уверен в этом: для нормального, думающего, совестливого и волевого человека время, проведенное в тюрьме, в лагере, на зоне, вовсе и не вычитается, не вычеркивается, не вымарывается из жизни. Оно просто раздвигает эту жизнь, по сути, эту жизнь продлевает. Пример для ясности и наглядности: предписано человеку прожить, скажем, семьдесят лет, но в пятьдесят он огребает «по беспределу» пять лет этих самых лагерей. Разумеется, общая продолжительность его жизни после этого непременно должна составить уже семьдесят пять лет. Правда, нельзя забывать, что подобное правило распространяется только на нормальных, думающих, совестливых и волевых.
Новость, неожиданная и грустная. Мусора[8] избили Кирюху Белого. Москвич, девятнадцати лет, из хорошей семьи, спутался с дурной компанией, закрутился, запутался, в итоге — ст. 111 УК РФ, 8 лет строгого режима. Вечером, за час до отбоя, его вызвали на вахту (так называется здесь комната дежурного), где он получил изрядную дозу лагерной прикладной педагогики. Пятеро прапорщиков били его руками, ногами, резиновыми дубинками. Били старательно, тщательно, изобретательно, профессионально — чтобы было больно, но не было синяков. Возвращался Белый шатаясь, опираясь на плечо соседа-семейника, специально отправившегося его встречать. Поводом для экзекуции стал инцидент несвоевременного построения отряда на ужин. Когда построение почти закончилось, двум прапорщикам, оказавшимся поблизости, приспичило проверять наш внешний вид. Те, у кого обнаруживалось что-то, не соответствующее лагерным нормам (вязаные шапки вместо казенных ушанок, кроссовки вместо гулаговских башмаков), отправлялись в барак на переодевание. Понятно, процедура построения из-за этого здорово затянулась. Ожидание без движения на морозе с ветром — удовольствие сомнительное, вот и сдали у Кирюхи Белого неокрепшие нервишки, психанул, как здесь говорят, крикнул из гущи рядов отряда: «пидорасы!» Разумеется, добровольные информаторы его почти тут же и сдали. Уже через полчаса Белого выдернули на вахту, где и состоялся «сеанс вразумления». Любопытно, что делегация из «кремля» (отряд № 2, где базируется местный «блаткомитет») во главе со смотрящим за лагерем, по сути приняла позицию мусоров. В коротком разговоре с теми, кого удалось на тот момент собрать в КВРке[9], звучали вкрадчивые фразы о том, что «не надо провоцировать», вдруг это «вредно общаку», «зачем выпендриваться». О синяках и ушибах, полученных Белым в тот вечер, никто не вспомнил. Похоже, нынешний блат-комитет в этой колонии — всего лишь послушное орудие в руках администрации. Вывод горький, но очевидный. А красивые слова об арестантском братстве и солидарности — это для юнцов, заглотивших наживку блатной романтики.
Когда человека, попавшего в тюремную беду, кто-то попытается жалеть, самая правильная, самая мужская реакция на это — стремление продемонстрировать, что у него все нормально, что никакой трагедии в случившемся нет. И наоборот, когда он сталкивается с тупо деревянным непониманием особенностей его нынешнего бытия, в нем непременно просыпается желание получить всю дозу сострадания и жалости. И это так, кто бы ни пытался говорить или демонстрировать что-то обратное. Своеобразная иллюстрация закона единства и борьбы противоположностей. В этом — и слабость человеческая, и проявление особой формы способности человека приспосабливаться к новой обстановке, выживать в экстремальных, сверхэкстремальных условиях. Наверное, и я здесь не исключение. Впрочем, ощущение и восприятие тюрьмы — процессы все-таки индивидуальные, очень личные, почти интимные.
По пути на работу (на входе в промку) и по пути с работы (на выходе с промки) каждого из нас обыскивают. Не то чтобы очень тщательно, но основательно. Перед контролерами мы должны предстать в расстегнутой телогрейке с поднятыми руками. Содержимое карманов — пачка сигарет, носовой платок (очень у немногих имеется в наличии), расческа (еще более редкий предмет лагерного обихода), «замутка» чая и т. д. Все это мы должны предъявлять добровольно — высыпать в шапку или даже просто в ладони — в противном случае все, что имеется в карманах, производящий обыск контролер очень даже может выбросить в приспособленный под урну стоящий рядом железный ящик. Лагерная этика строго-настрого запрещает подбирать любые выброшенные в мусорку предметы. Контролеры и прочие представители администрации болезненно настаивают, что эти процедуры называются не обыском, а досмотром. Нам же от этого — ни жарко ни холодно. Что обыск, что досмотр — те же ощупывания, те же охлопывания, та же паскудная возня чужих недобрых рук по твоему телу. Арестанта, показавшегося подозрительным, подвергают более основательному то ли обыску, то ли досмотру: просят снять обувь, иногда даже носки, могут попросить снять любой предмет одежды. Говорят, что так положено, что за всем этим — требования инструкции, что так всегда было и так всегда будет. Очень может быть. Вот только как соотносится эта самая инструкция с элементарным здравым смыслом? Что можем мы пронести на промку из барака? Ни-че-го. Что можем мы вынести с промки? Полипропиленовые пакеты? Обрывки синтетической веревки? Прочие фрагменты сырья, с которыми имеем дело каждую смену? Этого «добра», вынесенного в свое время нашими предшественниками, и без того в бараке хватает. Тем не менее… Положено… Инструкция… А значит, снова чужие руки «путешествуют» по твоему телу.
Присматриваюсь, прислушиваюсь к людям, ныне меня окружающим. Часто ловлю себя на мысли: нормальных, психически здоровых, с уравновешенной нервной системой и предсказуемым поведением, адекватными поступками здесь в лучшем случае половина. Конечно, все они проходили комиссии, тесты, собеседования, обследования. Все они в итоге признаны нормальными, психически здоровыми, но… Почему Леха Малыш (ростом он действительно не вышел) то и дело безо всякой на то причины закатывается дебильным смехом (это при его немалом сроке и при полном отсутствии поддержки со стороны близких родственников)? Почему Серега Сила, сидя за швейной машинкой смены напролет, разговаривает сам с собой, отчего он то жмурится, то кивает кому-то невидимому, то улыбается сам себе? Я уже не вспоминаю своего соседа сверху, что всякую свободную минуту, днем и ночью, грозно сопя, с хищным выражением лица стирает, полоскает и сушит свои уже легендарные тряпочки. А сколько моих нынешних соседей кричит, мечется во сне? Срывается на истеричный крик в споре по совсем пустячному поводу? Ни с того ни с сего впадает порою в жуткую меланхолию и начинает поговаривать о готовности свести счеты с жизнью?
Отдельная, еще более показательная тема — подробности и детали событий, после которых эти люди оказались в зоне.
Вот — Володя Палач, пятидесятилетний, розовощекий. С виду очень благодушный толстяк. Такому только с внуками гулять в скверике. Убил ножом собутыльника, говорит, в целях самообороны, утверждает, что другого выхода у него просто не было. Пусть так, но зачем надо было наносить ножом аж шестнадцать ударов? А зачем надо было укладывать труп в ванну, накрывать одеялом и сидеть возле него десять дней? И это в середине жаркого мая, когда уже через три дня собутыльник начал, мягко говоря, попахивать?
Вот знаменитый на весь лагерь узбек Раджай из соседнего барака. Кажется, здравый, давно вступивший в пенсионный возраст, старик. Убил жену. Вроде как довела мелочными придирками, спровоцировала. Преступная, но все-таки логика. Но зачем было кромсать труп на множество мелких кусочков, и кусочки эти старательно закапывать в разных частях огорода? А как понимать, что голову трупа этот «здравый» старик засолил в кастрюле и изобретательно спрятал эту кастрюлю на кухне?
Вот совсем еще юный Вова Дьяк, что некогда был на нашем отряде. И он убил жену. За измену. Опять очень сомнительная логика. Об измене жены он узнал незадолго до преступления. Узнал и тщательно разрабатывал сценарий мести. Накануне убийства пригласил в квартиру друзей, организовал вечеринку с обильным угощением. Что там происходило в деталях, представить непросто, но в итоге сперму этих самых друзей патологоанатомы обнаружили и в желудке, и везде, где только возможно, в теле убитой. Ныне Дьяк прилежный прихожанин местного храма (отсюда, возможно, и кличка). Он охотно принимает участие в разговорах на темы морали и нравственности. Правда, иногда будто тень набегает на его лицо. Лицо меняется до неузнаваемости, но это лишь иногда…
Нет числа подобным примерам, фактам, историям. Конечно, арестантскую массу надо изучать, сортировать психически «нормальных» (хотя бы относительно нормальных) от «ненормальных», пока те не натворили здесь новых «чудес». Но для этого нужны специалисты, грамотные, специально обученные, опытные. Специалисты, а не медики широкого профиля, что заседают в здешней санчасти.
Оказавшись в неволе, животные очень по-разному ведут себя. Одни утрачивают способности размножаться. Некоторые виды птиц перестают петь. Кто-то теряет аппетит, кто-то вовсе отказывается от пищи и вскоре погибает. Отдельные животные в неволе, наоборот, проявляют необычайную прожорливость, стремительно набирают вес, жиреют. Обо всем этом вспоминаешь, наблюдая за поведением людей в зоне. Понятно, у каждого своя индивидуальная физиология, понятно, что многие на воле питались куда хуже, чем здесь. Питание в зоне не сильно вкусное, однообразное, но строго по расписанию, с необходимым минимумом белков, жиров, углеводов. И все-таки омерзительно видеть тех, кто на глазах округляется, начинает лосниться, безобразно полнеет. В соседнем проходняке обитают двое подобных, неспроста получивших кличку «опарыши» (жирные белые червяки, личинки мух, обитающие в основном в навозной жиже). Главное занятие для них — еда и ее приготовление. Основная тема разговоров — еда и все, что с ней связано («посылка скоро», «надо тушенки и сала заказать», «в ларьке печенья наберем побольше», «у барыги паштет появился, поменяем на сигареты» и т. д.). Оба уже стали героями местного фольклора после того, как кто-то ранним утром услышал на фоне традиционного шуршания пакетами и чавкания обрывок их разговора: «Кончай есть, на завтрак опаздываем…» Лично я, когда по сравнению с волей скинул пятнадцать килограммов веса, несказанно обрадовался. Но на днях после очередного взвешивания с огорчением обнаружил прибавку в весе в три килограмма. Неужели привыкаю, неужели адаптируюсь к «вольеру»? Как хочется верить, что это — обычное сезонное колебание веса человека…
В штате администрации зоны есть должность «заместитель начальника по воспитательной работе». У него диковинная кличка — Конь-Голова. По понедельникам, путая падежи и склонения, он зачитывает списки нарушителей дисциплины, водворенных в изолятор. В распоряжении каждого отряда есть комната, предназначенная для воспитательной работы. Каждый начальник каждого отряда каждый месяц пишет план воспитательной работы. Вот только самой этой работы, и ни в каком виде, в нашей зоне не существует. За весь срок нахождения здесь я ни разу не был ни свидетелем, ни объектом подобной работы. Никаких бесед, лекций, встреч. Возможно, и слава Богу! Ибо заставить нынешний штат работников колонии в принудительном порядке вести эту работу — таких дров (извините, судеб!) наломают! Зачастую это малограмотные, закостенелые в своем невежестве, жадные до «халявы», биологически жестокие люди в погонах.
Среди тараканов, обитающих в бараках, часто встречаются альбиносы, абсолютно белые, почти полупрозрачные, особи. Любопытно, какова причина столь необычной метаморфозы? Обычная генная путаница или мутация, связанная с особенностями местного производства? Неужели полипропиленовая химия, с которой из месяца в месяц мы имеем дело на промке, так влияет на этих живучих тварей? И чем же для нашего здоровья скажутся проведенные здесь годы?
Уже которую неделю традиционную в нашем вечернем рационе рыбу перед «приготовлением» не чистят. Слово «приготовление» без кавычек здесь употреблять нельзя. Очень похоже, что рыбу (чаще всего худосочную салаку), просто обваривают кипятком, прежде чем подать на наш стол. Вроде как «паровая обработка», согласно санитарным нормам. Понятно, эффект этой меры весьма относителен. Не один арестант рассказывал мне, да что рассказывал, клялся (и врать им не было никакой корысти, никакого умысла), что натыкались в этой рыбе на маленьких беленьких то ли червячков неведомой породы, то ли личинок неизвестных насекомых. Очень может быть… Большинство из нас поглощает эту ежевечернюю рыбу, не всматриваясь в содержимое предмета этого поглощения. Похоже, здесь срабатывает что-то близкое к инстинкту самосохранения: чтобы жить, надо есть, что же касается нюансов, то здесь лучше не задумываться, не знать, не вглядываться. Чтобы не расстраиваться… не блевать, на худой конец. И вот теперь, в придачу к ежевечернему риску наткнуться на этих самых «маленьких, беленьких», еще и совершенно очевидная гарантия подавиться крупной (в диаметре что-то очень близкое к диаметру копеечной монеты советских времен) чешуей. Хочешь — давись этой чешуей, что имеет гадкое свойство застревать в горле и пищеводе, хочешь — брезгливо отодвигай эту рыбу в сторону, но при этом, соответственно, оставайся голодным. На подобном фоне особое звучание обретает информация про совсем другую рыбу. Про рыбу куда более крупную, добросовестно вычищенную, которая уходит из столовой налево, что совсем недавно немалое количество таковой изъято из холодильника в ходе планового шмона во втором «кремлевском» (ибо там базируется лагерный «кремль», проживает «смотрун» зоны и большая часть его ближайшего окружения). Что из того же холодильника в ходе того же шмона изъято аж сорок (!) килограммов свежайшего фарша из первосортного мяса, которое перекочевало на отряд из той же самой столовой. Похоже, рыночные отношения наложили неповторимый отпечаток на особенности жизни нашего лагеря. Впрочем, скорее не «отпечаток», а клеймо, что ни отмыть, ни соскрести. Говорят, что в Интернете на сайтах тюремной тематики за точным адресом нашей колонии следует убийственное дополнение: «красная коммерческая зона».
Общепринятое, веками существующее выражение «сидеть в тюрьме» не имеет к нам, по большому счету, никакого отношения. Уж чем мы менее всего здесь занимаемся, так это — сидением. Работаем на промке, выстаиваем на построениях, валяемся на шконках, слоняемся по куцему пространству локалок, словом, делаем что угодно, только не сидим. Да и не на чем в бараке сидеть. Табуреток здесь практически нет. Да и просто даже поставить их здесь некуда. Вся площадь барака целиком и полностью занята рядами почти вплотную сдвинутых двухъярусных шконок. В последнее время у всех на слуху идея-мечта-тезис, будто на каждого российского арестанта, согласно существующим нормам, должно приходиться 3,5 кв м (три с половиной квадратных метра) жилой площади! Заоблачная, сказочная перспектива, которую в нашем нынешнем сознании и смоделировать-то сложно. Сюжет от братьев Гримм и Христиана Андерсена… Только по самым грубым, самым приблизительным подсчетам, в нынешних условиях, по крайней мере в нашем лагере, на каждого зека приходится 0,7 кв м (ноль целых семь десятых квадратных метра!). Откуда же взять эти самые три с половиной квадратных метра? Строить новые бараки с европланировкой? А деньги? Бюджет многострадального нашего Отечества не потянет. Выпустить большую часть зеков на волю, а освободившуюся площадь разделить на оставшихся? Чтобы получились заветные «три с половиной»? А вот это — уже революция, на которую в государстве нашем никто не отважится. Недобрая российская Фемида, судя по всему, добреть совсем не собирается. Так что дефицит жилой площади для отечественных арестантов, похоже, сохранится. Впрочем, на фоне дефицита истинного правосудия, справедливости, милосердия подобный дефицит едва ли не самый безобидный, самый безболезненный.
Приметы двадцать первого, электронного, сверхцивилизованного века тесно переплелись в окружающей меня обстановке со свидетельствами массового невежества, невероятной дикости. С одной стороны — плазменный архи-современный телевизор в КПРке, с другой стороны — широко распространенная привычка спать, не раздеваясь, не менее массово распространенная манера сморкаться «в два пальца» в самое неподходящее время в самых неожиданных местах. С одной стороны — мобильники последних моделей почти в каждом проходняке, с другой — вопиющая неграмотность даже при попытках переписать с уже готового образца элементарное заявление на прием к начальнику или на свидание с близкими. С одной стороны — Интернет, необратимо вошедший в жизнь моих соседей (спасибо тем же самым мобильникам!). С другой стороны — воинствующее нежелание приобретать в ларьке туалетную бумагу. В общем итоге зачастую можно оказаться свидетелем, как кто-то из моих нынешних «коллег по строгому режиму», громогласно рыгнув, прихлебывая с бульканьем и чавканьем чай, рассказывает, употребляя с невероятным смаком местоимение «евонный» и глагол «разлаживать», как он всю ночь «лазил» в Интернете, что-то «скачивал», «обновлял» и куда-то посылал свои анкеты, с кем-то знакомился, кому-то отправлял свои, сделанные мобильником, фотографии и т. д. Удивительный симбиоз каменного и постиндустриального веков!
Недюжинным мужеством, немалым умом и кристальной искренностью обладал человек, некогда заметивший, будто в личных дневниках этого личного мнения меньше всего. Перевариваю все грани смысла этого афоризма все время, сколько веду дневник, а значит, весь арестантский период своей биографии. Кажется, здесь дневник — мой единственный, мой самый сокровенный собеседник, но разве до конца наизнанку выворачиваю перед ним я свою душу — безусловно, нет. Что-то оставляю недоговоренным, недорассказанным, недообнаженным, что-то припрятываю в более потаенные уголки, перекладываю на дальние, более темные полочки. С одной стороны, мой дневник — это искренность, сокровенность, прямота. С другой — он же, этот дневник, — строгий фильтр, жесткий цензор. Вот и выходит, что какие-то факты, мысли, чувства благодаря ему «предаются гласности», тиражируются на возможно немалую аудиторию. А что-то (опять же факты, мысли, чувства) окончательно закапывается внутри, предается забвению и небытию. Вот какая штука, этот личный дневник… Может быть, зря, что никогда раньше не вел дневник. А может быть, это и к лучшему. Все, что долгие годы копилось, отстаивалось, собиралось, теперь, с учетом нынешних условий, впечатлений от необычной обстановки выплескивается на бумагу, формируется, шлифуется.
Кажется, я уже отмечал, что второе производство в нашей зоне, а может, и первое по объему производства производимой продукции и числу занятых зеков — меловое. Мел, который выгрызают с помощью бульдозера и экскаватора прямо из склона холма, что является частью территории нашей зоны, арестанты дробят, сушат, упаковывают в мешки, загружают в вагоны. В цехе, где это самое меловое производство, я ни разу не был, в тонкости таинств, происходящих за его стенами, не вникал. Зато своими глазами я вижу каждый день (точнее, в любое время суток, ибо «меловики», как и мы, работают в три смены), как из трубы, что торчит из крыши этого самого цеха, вырываются белые клубы, разумеется, того же самого мелового происхождения. Эти самые клубы вижу, понятно, не только я и прочие арестанты, но и жители домов, расположенных рядом с зоной. Понятно, не только видят, но и… страдают от всего этого. Меловая пыль оседает на свежевыстиранной сохнущей одежде, проникает в жилые помещения, оседает на мебели и прочих предметах быта, попадает в глаза, в носоглотку и т. д. Говорят, что окрестные жители завалили всевозможные инстанции просьбами прекратить «меловые выхлопы», прекратить отравлять, губить, уничтожать и т. д. Словом, начали хлопотать о закрытии нашего «производства номер два». Хлопоты возымели определенный успех. Трубу, ту самую, из которой круглосуточно вырываются белые клубы, развернули в другую сторону… в сторону наших бараков. Теперь эта самая белая пыль, что не давала покоя местным жителям, целиком и полностью остается на территории лагеря, на наших вещах, наших носоглотках, наших легких… Мудрое и гуманное решение!
Точен лагерный язык. Безжалостны арестантские характеристики. Всякая рожденная в зоне кличка всегда выхватывает самые важные, самые показательные качества личности. Не в бровь, а в глаз, в самую цель… В яблочко! В десяточку! Взять лагерного замполита. Увы, не запомнилось имя сверхнаблюдательного зека, некогда припечатавшего его былинно-чеховской кличкой: Конь-Голова. В этих двух словах клички учтено, сконцентрировано то, что самым исчерпывающим образом характеризует этого человека. Внешность — голова действительно лошадиной формы, еще более лошадиного контура шея. Да и содержание, суть образа — особенная, опять-таки нечеловеческая тупость (не повернется язык сказать — «лошадиная»), как следствие — косноязычие и откровенная нелепица в любой его попытке что-то сказать.
А чего стоит четкая и короткая кличка «Ганс»? Она некогда раз и навсегда прилипла к одному из офицеров администрации. Блондин с белыми ресницами и безукоризненными по меркам Третьего рейха пропорциями лица, черепа. Да что там пропорции! В манерах и привычках страсть к дисциплине, порядку, особая любовь к формулировкам «положено не положено» — словом, сплошной железный «орднунг». Он любому трижды истинному арийцу даст фору сто очков вперед. Разумеется, нам от этого не легче. Беда, когда Ганс приходит к нам на барак со шмоном. Все вольное, все «неположенное», все «цветное» уходит тогда вместе с ним.
Понятно, что у каждого прапорщика на зоне своя говорящая кличка. Вот Щетка. Он же прапорщик Черноус. О щетинистом и черном предмете обихода напоминают в нем и черные, торчащие, почти негнущиеся усы, и особое рвение, с которым он на шмонах (ну и впрямь как щетка) выметает из наших тумбочек, с наших спальных мест, из наших карманов все, внутренним распорядком не предусмотренное.
Другой его коллега — Чифир. Снова говорящее «погоняло». Лицо у него коричневое, будто, действительно, в чифире вымоченное, и глаза ошалелые (будто чифира этого он изрядно перебрал). И поведение, соответственно, как у любого, этим напитком злоупотребляющего.
Еще один прапорщик — Дося. Круглолицый, розовый, вылитый поросенок с рекламы моющего средства, что когда-то маячила на экранах телевизоров. Даже вполне человеческий нос на таком лице представляется не чем иным, как поросячьим пятачком.
Понятно, что при выборе клички не щадят арестанты и своего брата. И опять, что ни «погоняло», то перл острословия, наблюдательности, а то и тонкого психоанализа.
Обнаружили в свое время двое моих соседей особую страсть к чревоугодию (по-лагерному это называется «кишкоблудием»). Получили почти ласковую лагерную кличку «запарики». «Запарик» в переводе с того же лагерного означает порцию лапши (обычно китайского производства) быстрого приготовления, которая перед употреблением не варится, а всего лишь заливается горячей водой (запаривается). Время шло, «запарики» демонстрировали все большую приверженность упомянутому пороку. Оба заметно округлились, отяжелели, теперь в проходняке между двумя кроватями передвигались они не иначе, как бочком, враскачку. И темы их разговоров сузились до предела исключительно о еде. Что в очередной посылке пришлют, какие новые продукты в ларек завезли, чем барыга торгует, почем «левое» мясо в столовой и т. д. А что стоит обрывок одного из утренних диалогов «запариков», случайно подслушанный соседями и сразу же ставший анекдотом, частью золотого лагерного фольклора? То самое, знаменитое — «кончай есть, а то на завтрак опоздаем…». Вот и вышло, что вскоре почти доброжелательное «запарики» было заменено на презрительно-омерзительное — «опарыши». Словом, получили мои соседи за свое чревоугодие столь неблагозвучную кличку.
Кличка кличкой, но лично у меня всякий человек, сохранивший в тюрьме избыточный вес, тем более стремительно полнеющий, вызывает подозрение, неприязнь, а то и откровенное отвращение. Но это, конечно, очень личное.
В бараке очередной приступ административной суеты. «Козлы» в пожарном порядке снимают с наших кроватей железные таблички с нашими фамилиями и прочими данными (дата рождения, статья УК РФ, по которой осужден, начало срока, конец срока) и срочно заменяют их на новые, аналогичного содержания, но — картонные. В других отрядах та же самая судорожная, нервная, бестолковая «движуха». А причиной всему — прошедший вчера в теленовостях сюжет, посвященный главе УФСИН. Оказывается, главный российский тюремный начальник, инспектируя какую-то новосибирскую зону, обратил внимание на таблички, аналогичные тем, что еще недавно украшали наши койки. Те, кто видел этот сюжет, рассказывали, будто, повертев в руках одну из таких табличек, начальник всех тюрем всея Руси обронил то ли раздраженно, то ли удивленно: «Это же оружие, его заточить можно!..» Брошенную вскользь реплику администрация лагеря восприняла как приказ, требующий неукоснительного исполнения. Впрочем, не это удивительно! Уж кто-кто, а начальник всех тюрем всея Руси должен бы знать, что среднестатистический отечественный зек заточить и превратить в оружие может что угодно, от алюминиевой ложки и консервной крышки до гвоздя, вытащенного из тюремного забора. Исключить из среды арестантского обитания все на этот счет опасные предметы, просто невозможно! Куда актуальнее и социально важнее исключить причины, по которым этот самый среднестатистический зек хватается за эту самую заточку.
Вроде и неприлично подслушивать чужие почти интимные разговоры, но лагерная жизнь организована так, что эти разговоры ты просто вынужден, обязан, приговорен выслушивать чуть ли не круглосуточно. Уникальный материал для социологов, психологов и прочих специалистов-«человековедов». Вот Серега Н., воронежский парень, некогда отслуживший срочную службу в ВДВ, ехавший из армии домой и «заехавший» на долгие восемь лет в зону, «охмуряет» очередную телефонную «заочницу» — девушку, видимо, более чем скромно образованную, мало эрудированную и откровенно глуповатую. Рассказывает, что скоро, очень скоро на волю (это при оставшихся пяти недосиженных годах срока). Что после освобождения сразу, даже не заезжая в родное воронежское село, рванет в Москву, к дяде, более чем состоятельному («стоит крепко», через день то в Думу, то в Кремль), который сразу устроит его, Серегу, на работу в какой-нибудь столичный банк (это при его неполном среднем образовании, невзирая на то что через слово у Сереги «ложи» и «шо», что наколки характерной лагерной тематики начинаются с фаланг пальцев). Более того, не чающий в племяннике души, добрый дядя обязательно подберет Сереге добротную иномарку, на которой он, Серега, обязательно прокатится по всей Европе, включая… Канаду. Одергивать соседа в приступе «хлестаковщины», уличать в незнании элементарной географии, напомнить, что Канада — это уже Северная Америка, отделенная от Европы многими тысячами километров, — значит нарушить неписаную лагерную этику. Смысл ее прост и почти гуманен: да, врет человек, а разве кто от этого страдает, разве кому-то от этого хуже? Так ему, бедолаге, легче свой срок вынести. Все равно не удерживаюсь и деликатно интересуюсь: «А как же ты, Серега, в Канаде объясняться будешь, ты же по-канадски ни в зуб ногой?» Не уловив подвоха, Серега соглашается: «Да, по-канадски я не знаю, но самоучитель возьму, да сейчас, говорят, русских везде понаехало, во всех странах уже по-нашему понимают». «А заграничный паспорт? А права международного класса?» — только на мгновение в есенинских синих глазах Сереги вспыхивает что-то похожее на оторопелый испуг. «Да сейчас все решить можно, дядя все порешает…» Хорошо, конечно, иметь подобного дядю. Похоже, в его существование Серега сам верит. Не говоря уже о его заочной избраннице по ту сторону мобильного эфира. На фоне грядущих перспектив (Серега настырно и почти искренно повторяет ей о своей влюбленности и предлагает расписаться) просьба «кинуть» на телефонный счет пятьдесят рублей и прислать «скромную» посылочку с чаем и сигаретами представляются совершенно логичным пустячком. И комментировать здесь нечего. Разве что вспомнить расхожее, часто здесь звучащее: «В тюрьме си-ди-и-им». И еще более актуальное: «Без лоха жизнь плоха». Понятие «лох» в данном случае пола не имеет.
Снова лето, опять жара. Снова духота с характерным горько-химическим привкусом на промке, снова коварные сквозняки и хищные мухи на бараке, снова едкие, будто мочённые в извести, соленые зеленые помидоры в качестве витаминной прибавки к обеденному столу. Понятно, все это — пустяки, мелочи арестантской жизни. Среди этих «пустяков» особняком стоит проблема водоснабжения лагеря. Воду постоянно отключают, иногда на несколько часов, иногда сразу на половину дня. Соответственно — ни попить, ни помыть руки, ни умыться. Ну а в какое состояние приходят лагерные, и без того далеко не образцовые, туалеты, описывать просто неприлично! По этой же причине, похоже, и посуда в столовой моется отвратительно, на мисках слой жира такой, что на этих мисках можно чертить, рисовать. Кто-то не обращает на это внимания, кто-то приносит с собой в столовую бумагу, чтобы протирать миски (кто побогаче — туалетную, кто победнее — обрывки газеты). Вытирают посуду бумагой. Известно, что брезгливость — качество очень личное, но существуют еще и санитарные нормы. Остается только удивляться, как в этих условиях не грянула в зоне какая-нибудь кишечно-желудочная беда, повальная. Массовая. Наверное, нам просто везет! Пока везет.[10]
Легко, ох как легко теряют здесь люди и себя, теряют и свое человеческое достоинство. И ладно бы толкала бы их на это смертельная опасность, угроза здоровью, угроза жестокого голода или страшных унижений, а то ведь порою почти добровольно и по самым пустячным, ничтожным поводам. Величайшее, омерзительное извращение! Тем не менее с подобным сталкиваешься на каждом шагу. Еще по Березовке помню массу историй-судеб — иллюстраций на эту тему.
«Поднялся» (прибыл) в свое время на отряд Андрей Ц. Парень как парень, вроде разумный, кажется самостоятельным. Спросили у него в углу[10]: «Как жить будешь? Какие планы на срок?» Никакой хитрости, никакого подвоха в вопросах не было, и ответ подразумевался простой и ясный: «Мужиком жить буду, на промку выйду…» Только никто ничего подобного не услышал. Засуетился Андрей, замялся. Признался, что работать, «горбатиться» ему не хочется, заодно вспомнил, что на воле кулинарному ремеслу обучался, на торговом флоте успел коком поплавать. «А готовить сможешь? Продуктами обеспечим, плитку дадим, забот немного — двоих, троих накормить. Все в тепле, и сам сыт будешь…» С последним не обманули. И тепла и сытости Коку («погоняло» ему нашлось как-то сразу само собой, в соответствии с прошлой биографией и нынешним занятием) теперь хватало. И потому и щечки округлились, и брюшко конкретно обозначилось. А вот мужиком признавать его почти перестали. Кто-то еще заступался — «пользу, мол, приносит». Только таких единицы были. Большинство рукой махнуло: «Шнырь он, шнырь добровольный, что с него взять…» Вскоре уже зеки шарахаться стали от его приглашений «чая попить», и к нему с подобными предложениями никто не обращался. Да и те, кому Кок готовил («смотрун» отрядный и пара его приближенных), уже совсем по-иному к нему относились. Все чаще разносилось на весь барак: «Кок, а чего посуда у тебя грязная?», «Кок, жрать тащи!», а то и того похлеще: «Давай шустрее, Кок!», «Тряси горбом, Кок!», «Давно не получал, Кок?». Бывало, что и получал Кок. Видели, как он то фингал под глазом таскал, то губу разбитую зекам показывал. Только обратного хода уже Коку не было. Вроде он и спохватился, кажется, и на промку вышел, а статус посудомойки-стряпухи все равно за ним так и остался. Соответственно, и отношение прежнее. Зайдет в кругу арестантов о нем речь, говорящий о нем в лучшем случае вздохнет да руками разведет, а то и сплюнет брезгливо: «Да шнырь он, по жизни шнырь».
А вот и другая «шныриная» история, другого Андрея. История Андрея Пограничника не менее поучительная. На моих глазах «поднялся» он на барак. Угораздило его едва ли не в первую ночь за катран сесть[11], в картишки перекинуться. Под интерес, разумеется. Вроде бы по мелочи, по пустяку, «по пачушке» (в смысле — по пачке сигарет на кон). Что-то выиграл, что-то проиграл, потом вернул, потом — все сначала. К утру выяснилось, что общий минус Пограничнику уже две тясячи составил. Говорят, что в зоне на большую сумму играть не разрешается, но… это только говорят. В любом правиле исключения есть, и порою исключения становятся столь частыми, что меняют коренным образом и само правило. Стоит ли удивляться, что на следующую ночь сидел Пограничник за катраном снова и снова… проигрывал. То же повторялось через день, и через два, и еще, и еще… Соответственно, долг Пограничника только рос. Когда перевалил «за десятку», позвали Андрея в угол. Только и спросили: «Должен?» «Должен», — обреченно кивнул Пограничник. «Когда?» Понятно, что к этому полувопросу не добавлялось ни уточнений, ни пояснений. «Ну, не знаю, звонить надо, отца попрошу, тетке напишу, друзей напрягу…» «Два дня тебе»… Денег за это время Андрей не нашел, и еще один коротенький разговор вышел в том самом углу, и был тот разговор еще короче предыдущего. Только и спросили: «Когда?» «Да вот отец обещал, от тетки ответа жду, до друзей дозвониться не получается…» «Еще тебе два дня…» А поиск в течение этих двух дней, когда снова Пограничник показался в том же самом углу и услышал вполне предсказуемые в этой ситуации вопросы, выяснилось, что… Да что там говорить, пересказывать… Получил Андрюха, возможно, не столь болезненную, но очень обидную и по-тюремному зловеще-знаковую затрещину. И объявлен был Андрюха «фуфлыжником». Приговор в его ситуации типичный и вполне справедливый. При том, что поиск денег для выплаты долга продлевается, одновременно должник этот долг начинает отрабатывать — «конячить» (то есть прислуживать, готовить, убирать) для блатной верхушки отряда. После этого как-то само собой поменялось у Андрюхи «погоняло»: вместо Пограничника (память о срочной службе в знаменитых элитных войсках) стали звать его Сычём (в напоминание об изменившейся конфигурации физиономии). И отзывался Андрюха на новую кличку, и исправно выполнял кулинарнохозяйственные обязанности, и уже совсем не удивлялся, когда никто не звал его принять участие в затевающемся чифиропитии с душевной беседой на сокровенные арестантские темы. А кто в этом виноват, кроме него самого?
Мой тюремно-лагерный стаж недавно перевалил за три года (если быть совсем точным, то он составляет на сегодня сорок месяцев). За это время я все еще не утратил способности удивляться, возмущаться, недоумевать, как молодые, здоровые, лишенные физических недостатков и умственной слабости, мужчины добровольно избирают делом всей своей жизни профессию, основной смысл которой — обыскивать, ощупывать, обнюхивать, подслушивать, подглядывать. Речь идет о немалой армии сержантов-сверхсрочников, прапорщиков и даже офицеров, составляющих штат учреждения, в стенах которого мы пребываем. Возможно, очень искренний, очень неожиданный и очень циничный ответ на этот вопрос дал в свое время старший мастер швейного участка нашей промки лейтенант внутренней службы Мальцев, известный в зоне под кличкой Подлец. Кличка универсально характеризует профессиональные и человеческие качества этого индивидуума. «Я в сельское хозяйство возвращаться не хочу…» — так четко сформулировал он линию своей жизни. Это откровение было адресовано лично мне в ответ на серию моих вопросов по поводу «пропавших» представлений на поощрения, неправильно закрытых нарядов и попросту украденных денег за выполненную нами, зеками, работу. Очень, очень похоже, что местные молодые, здоровые мужики просто не хотят заниматься созидательным, тяжелым, но благородным трудом своих предков-крестьян и прямиком подаются в тюремные структуры. Здесь — стабильная, (пусть и небольшая, но дающая возможность кормить себя и семью) зарплата, форменная одежда, гарантирующая некий социальный статус, «ускоренный» производственный стаж, позволяющий раньше выйти на пенсию. И ко всему этому — плюс масса возможностей, разумеется, непорядочного, понятно, откровенно криминального приработка. Тут и манипуляции с мобильными телефонами, и мародерский «улов», выпадающий по итогам шмонов, и взятки за хлопоты по УДО и т. д. и т. п. Только разве все это правильно? Разве это не противоречит самой мужской сути? Разве это не свидетельство серьезного, если не сказать смертельного недуга, поразившего наше общество, гражданами которого мы являемся?
Удивительно, но далеко не все письма, что отправляю я своим родственникам и друзьям, доходят до своих адресатов. Что за этим? Обычное разгильдяйство почтовых работников? В это как-то не верится. Следствие особого рвения цензуры и всех структур зоны, за ней стоящих? Но какой в этом смысл? Что-то «неположенное» цензура имеет законное право просто вымарывать. Кому-то понадобились образцы моего эпистолярного творчества? Но зачем изымать письма, когда достаточно просто снять с них копии? При современном изобилии множительной техники это вовсе несложно. И все-таки, куда делись мои письма с поздравительными открытками с днями рождения, адресованные сыну, сестре, некоторые письма друзьям и дочери? Теряюсь в догадках… Кстати, до меня так и не добралась посылка с книгами, отправленная с места моей прежней работы. Но здесь все более прозрачно. Та редакция, откуда отправлялись книги, принадлежит к патриотическому лагерю, соответственно и книги были аналогичного содержания. Похоже, люди, определяющие, что нам «положено» получать, читать, знать, просто не смогли классифицировать содержание предназначенной мне посылки. Не хватило эрудиции, политической культуры, не хватило элементарного ума. Бог им судья!
«Козий день» — это, говоря лагерным языком, понедельник. Еще его называют «хозяйским» (хозяин — начальник зоны) днем, «днем позора», «дурным днем», просто «дурдомом». В этот день команда «подъем» (подает кто-то из «козлов» — ночной дневальный, заместитель завхоза и т. д.) сопровождается добавками — «заправка по-белому», «баулы в каптерку». Последние добавки могут прозвучать и в любой обычный день (когда ждут комиссию с проверкой; когда хозяин ходит по баракам, когда просто взбредет «отряднику» вследствие плохого настроения или желания испортить настроение нам, арестантам), но в понедельник они просто обязательны. Без этих команд понедельник — не понедельник.
С командой «баулы в каптерку» все ясно. Все вещи положено хранить в каптерке, просто нам удобнее держать их под кроватью. По крайней мере, меньше шансов, что украдут что-то из этих баулов. Вот и храним до поры до времени, а по команде — берем эти сумки (у одних они необъятные, как у базарных «челноков», у других тощие, сродни портфелю двоечника, третьи вовсе обходятся целлофановым пакетом или картонной коробкой) и несем в эту самую каптерку.
Команда «заправка по-белому» требует отдельного разъяснения. Она подразумевает особую заправку наших шконок, наших спальных мест. Говорят, будто порядок этот утверждали аж в самой Москве, аж в самом главном тюремном ведомстве' Подразумевает он туго натянутую на матрас простыню, по особенному фасону сложенное одеяло и еще более по-особенному обернутую вокруг этого одеяла вторую простыню. Впрочем, описать это невозможно. Это можно только видеть, но и в этом случае понять все премудрости подобной процедуры крайне трудно. Усвоить этот навык можно только после многократных кропотливых тренировок. Какую цель преследовали московские тюремные начальники, придумавшие «заправочный сценарий», сказать трудно, но здравым смыслом здесь уж точно не пахнет. Лучше бы следили, чтобы здесь вовремя меняли приходящее в негодность постельное белье на новое! Но это уже совсем другая история.
Кстати, старики зоны еще помнят времена, когда заправка «по-белому» считалась стопроцентным «мусорским наворотом», придуманным исключительно чтобы прессовать, гнобить и унижать арестантов. Выполнять эту команду считалось грубейшим нарушением кодекса порядочного зека, за что запросто можно было схлопотать затрещину от «смотруна» или прочих представителей блатной иерархии. Нынче дуют совсем иные ветры. За плохо заправленную в «козий день» койку тот же «смотрун» уже сам может сделать замечание арестанту, упрекнуть его, что он этим «провоцирует мусоров», а то и наказать. Иные времена, иные установки! А разработанный в недрах главного тюремного ведомства эталон заправки арестантской койки — все равно образец идиотизма.
Еще одна необходимая составляющая «козьего дня» — общее построение. Все отряды выстраиваются на плацу и выслушивают короткое сообщение замполита, знаменитого своим косноязычием, полковника Конь-Головы: за прошедшую неделю составлено рапортов за различные виды нарушений столько-то, отправлено в штрафной изолятор столько-то. Потом оглашается «разблюдовка» нарушений по отрядам: первый отряд — столько-то рапортов, столько-то получили изолятор и т. д. Потом традиционный призыв не хранить продукты в прикроватных тумбочках, не нарушать форму одежды, не пользоваться самодельными электроприборами. Я уже отмечал, что среди перечисляемых нарушений — только самые банальные — «нарушил режим дня», «самовольно покинул локальный участок», «курил в неположенном месте». Про употребление наркотиков, спиртных напитков и прочие «истинные нарушения», за которые реально чаще всего попадают арестанты в карцер, ни слова. Так, понятно, удобнее администрации: грубые нарушения, статистика которых — показатель ее работы, не попадают в отчеты, не уходят наверх. По большому счету, это возведенный в систему многолетний, осознанный и регулярный подлог. Еще один штрих к характеристике стиля и метода работы тех, кто является нашими начальниками, руководителями, воспитателями.
Не удивляюсь, не ужасаюсь, просто отмечаю для себя, возможно, для будущего, более глубинного, осмысления. Среди арестантов есть немногочисленная, но заметная и даже бросающаяся в глаза категория почти твердо уверенных, что здесь они не в последний раз. За подобной уверенностью — сверхтерпимое отношение к зоне, к неволе, к разнице между свободой и несвободой. Выходит, для этих людей эта самая «неволя-несвобода» вполне естественна. Вот откуда корни пресловутого: «я здесь дома». Разве это нормально? Разве подобное свойственно нормальному человеку? Или здесь мы имеем дело с особым человеческим типом — эдаким «гомо арестантус», представители которого не ощущают ни вкуса, ни значения, ни ценности понятия свободы. Какая-то иллюстрация к затасканному идиотскому выражению «что воля, что неволя…». Как, когда, под воздействием каких социальных, природных, а может быть, космических факторов появился или сформировался подобный тип? Передаются ли подобные качества по наследству? Способны ли эти качества накапливаться в генах? Заразно ли это по отношению к окружающим? Способно ли порождать эпидемии? Любопытно, а что могут сказать по этому поводу «яйцеголовые» специалисты всяких там «человековедческих» наук? Изучалось ли вообще наукой подобное явление? Наконец, существуют ли подобные социальные типы в других странах?
Вспоминаешь в связи с этим и другое, весьма характерное для арестантской среды, то ли явление, то ли проблему, то ли просто деталь статистики — среди отбывающих наказание как минимум процентов десять попали сюда «ни за что», за преступления, которые никогда не совершали, за преступления, к которым никакого отношения не имеют. Конечно, чаще всего за подобными фактами «мусорской» беспредел (произвол следователей, прокуроров, судей и т. д.), «проколы», а то и полное отсутствие адвокатской защиты, но иногда у этого явления совсем иная природа.
Очень часто те же самые мусора — правоохранители, люди в погонах — сталкиваются на своей работе с людьми ранее упомянутой категории «гомо арестантус». Теми, кто почти всегда готов «сидеть»; для кого переход с воли в неволю ни трагедией, ни потерей, ни унижением не является (опять это ненавистное — «в тюрьме я дома»), кто по сути своей еще и склонен к совершению серьезных преступлений, вплоть до убийства. Зачастую в этой ситуации люди в погонах начинают размышлять приблизительно так: стоит ли ждать, когда подобный человек совершит это преступление, а затем, соответственно, искать его по городам и весям, чтобы, задержав, доказывать его вину? Не проще ли, не дожидаясь, пока потенциальный «гомо арестантус» совершит свое (возможно, даже очередное) убийство или разбойное нападение, изолировать его от общества, искусно «вляпав» его в историю, по итогам которой пять или семь лет он будет находиться «за колючкой»? Жуткая логика. Бесчеловечная, по сути, аргументация. Но все-таки логика. Все-таки аргументация. Еще одна грань или еще один отголосок некогда вброшенного в общество и очень прижившегося в этом обществе очень смелого снаружи и очень трусливо-подлого изнутри лозунга «Вор должен сидеть в тюрьме». Кто его только ни повторял, ни цитировал, ни провозглашал с тех пор! И, похоже, никто из тиражировавших его не задумывался, что, расписываясь под ним, он становится беспредельщиком, переходит черту гуманизма, попирает понятие человечности.
Жизнь большинства моих соседей настолько однообразна, что все их занятия можно сосчитать по пальцам одной руки: сон, еда, работа, игра в нарды, сидение у телевизора. И при этом среди них немало тех, кто во всеуслышание открытым текстом признается: здесь неплохо, здесь хорошо, здесь не хуже, чем на воле. Конечно, большинство так считающих понимает скорее подсознательно, чем осознанно, что неволя для них не столько наказание, сколько чуть ли не благо, обстановка, предохраняющая от соблазнов (наркотики, алкоголь). Грустное откровение! Жуткое откровение! Достойные жалости люди! Хотя и алкоголя и наркотиков здесь хватает. Были бы деньги или имелись бы таланты «разводить» на деньги других. И все-таки ситуация, когда зона, несвобода, неволя для человека спасение (чаще все-таки отсрочка от падения в бездну, от гибели, от более серьезных преступлений) — ненормальная, неестественная. Как же можно было уронить себя, в какие жизненные перипетии угодить, чтобы, попав в зону, за «колючку», вздохнуть с облегчением?
На промке воспользовался электронными весами. Табло высветило — 81 килограмм. Это в одежде в тяжелых зековских ботинках (привет из ГУЛАГа). На воле весил 96–98 килограммов. Разница между моим весом нынешним и весом прошлым пока в радость. Это избавление от лишнего груза, профилактика многих недугов, свидетельство оздоровления, возможно, даже омоложения организма. За подобные «подвижки» на воле люди платят бешеные деньги, на этой теме не просто зарабатывают, а жируют, процветают тысячи диетологов, инструкторов лечебной гимнастики, владельцев фитнес-клубов. А тут без изнурений себя голоданием, без потения на тренажерах, без поглощения таблеток, имеющих, как правило, побочный эффект, — такой результат! За какие-то два года. Замечательно! Завидуйте, ожиревшие, переедающие, обремененные лишними килограммами! Однако если этот процесс будет развиваться дальше такими же темпами — хорошего мало. Это уже повод для грустного беспокойства — то ли скрытый недуг развивается, то ли просто прогрессирует банальное ослабление организма, что-то вроде дистрофии. Эдак скоро и ноги еле таскать буду. Одно другого не лучше. Впрочем, до окончательных выводов надо подождать, по крайней мере, полгода.
Где-то я читал, будто всякая среда, всякий минисоциум поднимает или опускает человека до своего уровня. Принцип, хорошо известный философам, социологам, психиатрам. Общеизвестная истина, чей смысл аукнулся в русской поговорке про «свой устав» и «чужой монастырь». Переносить эту истину на мое нынешнее положение, на мою нынешнюю ситуацию — тогда в очень скором будущем я непременно буду изъясняться исключительно матом, без конца употреблять «ну», «короче», «ложи», сморкаться в два пальца, оглушительно чавкать, поглощая пищу, а все свободное от работы время делить между просмотром порнухи и бездарных сериалов. Незавидная перспектива! Я к ней не готов, я с этим приговором не согласен, я непременно докажу, что это не так! Уверен, перегнули палку ученые мужи, вынося вердикт, что всякая среда поднимает или опускает человека до своего уровня. Человек должен формироваться в ходе противостояния, сопротивления этой среде. Конечно, это удел немногих, лучших, сильных. Очень хотел бы относиться или хотя бы максимально походить на людей этой категории. Удивительно, парадоксально, дико, но доводится встречать немало людей, которых зона, неволя, эта территория, окруженная колючкой, напичканная произволом, идиотизмом, невежеством, подлостью, «поднимает» до своего уровня. Именно здесь они получают, какие-то представления о географии, истории, политике, именно здесь они впервые взяли в руки мобильный телефон, увидели телевизор современной модификации, познакомились с DVD, обрели возможность регулярно курить сигареты с фильтром, спать на пусть застиранных, но все-таки белых простынях. Да много чего еще они здесь впервые увидели, узнали, потрогали. Коля С., арестант нашего отряда, уроженец здешних мелгородских мест, имел недюжинное мужество как-то в этом признаться: «В деревне жил, деревня на отшибе, отца не помню, мать бухала, мы с братьями не каждый день хлеб видели, кроме резиновых сапог, никакой обуви не знали, а здесь три раза в день поесть горячего можно, в баню хоть каждый день…» Жутковато подобное слышать на фоне бесконечного трепа с самых высоких трибун о компьютеризации, нанотехнологиях и всяких там фьючерсах.
Почти в продолжение предыдущей темы. Вот человек, проживший двадцать и даже более лет, но ничего, кроме грязи, нищеты и пьянства, не видевший, никуда далее райцентра не выезжавший, попадает с немалым сроком в зону. Здесь его кругозор, эрудиция, мироощущение, кажется, расширяются, но очень специфическим образом. Исключительно за счет рассказов соседей и за счет телевизора, где чуть ли не сутки кромешные — то клипы с полуголыми девками, то откровенная порнуха, то сериалы с шикарными автомобилями и яхтами, стрельбой, кровищей и т. д. Эдакие крайности, качели, маятник. Как в таких условиях формируется мировоззрение, система ценностей, мораль? Человек, не прочитавший ни одной книги, не побывавший ни в одном большом городе, лишь понаслышке знающий, что такое метро, море, самолет, ни разу не пивший вина из бокала, никогда не евший с помощью ножа и вилки, с головой ныряет в омут телегадости. Плюс специфическое влияние чисто криминальной среды. Словом, из дыры в зону. И что дальше? Можно только фантазировать, но все фантазии на эту тему уж больно мрачные.
Вывод неожиданный, но безупречно аргументированный: наша зона — не голодная, наша зона — сытая, то есть нас, арестантов, кормят терпимо, сносно, даже (вот здесь, правда, испытываешь какой-то внутренний «тормоз», и в горле почему-то начинает подозрительно першить)… хо-ро-шо. Главный и единственный аргумент этого вывода — до неприличия немалое поголовье голубей, что обитает на территории лагеря. Голуби — ленивые, малоподвижные, жирные, но их никто не ловит. За ними не охотятся. Их не едят. Значит, сытые в нашей зоне «жители». Значит, хватает им «хозяйской» пайки. В голодной зоне, рассказывали арестанты со стажем еще в Бутырках, голубей не водится. Их пожирают. Кстати, это не худший вариант дополнения к скудному «хозяйскому» столу, у голубя питательное, по сути диетическое мясо. Последнее готов подтвердить лично — употреблял в пору стройотрядовской молодости (когда были задержки с авансом в организации, от которой мы строили коровники в Нечерноземье). Варили голубей на костре в эмалированном ведре. Вкусно! А здесь… не видел, чтобы кто-то покушался на голубей. Наоборот, многие арестанты прихватывают со столов хлеб, чтобы покрошить его на «пятачке» возле столовой. Верно, сытая наша зона. И на том спасибо!
В штате администрации женщин совсем немного — все на виду, все с учетом специфики мужской зоны, всегда в центре внимания. А самая заметная, благодаря габаритам, среди них Валентина Н. Ее голос, сильный, немного нервный, с заметным украинским акцентом, мы часто слышим из лагерного репродуктора («Прапорщик Иванов, позвонить в дежурную часть», «Осужденный Петров, срочно прибыть на свое рабочее место» и т. д.). На днях я был вызван в спецчасть для получения заказного письма (сестра регулярно присылает мне газеты, вырезки наиболее интересных публикаций последнего времени). Предстояло отстоять небольшую традиционную очередь, хвост которой заканчивался аккурат у комнаты дежурного, где рядом с пультом громкой связи (это и есть наше лагерное радио) в окружении полудюжины контролеров-прапорщиков находилась Валентина Н. На этот раз она молчала. Зато говорили окружавшие ее прапорщики. Почти все сразу. Почти все матом. И мой лексикон далеко не стерилен. И я, увы, пока не воспитал в себе способность обходиться без «черных» слов, но однообразный монотонный, с обилием чисто половых терминов, мат даже здесь коробит и раздражает. Велико было желание набраться наглости и обратиться к контролерам с наивно-издевательским: «Ну что же вы, граждане начальники, в присутствии женщины так лаетесь, неужели в русском языке других слов нет?..»
Последствия подобной дерзости могли быть самыми разными. Ее могли молча проглотить (такое уже было совсем недавно в очень похожей ситуации на вещевом складе, где я получал очередные робу-трусы-майку у кладовщицы, в присутствии которой упражнялся в «латыни» очередной прапор-«златоуст»). Та же самая дерзость могла бы обернуться для меня изрядной дозой неприятностей. Например, рапортом «за нарушение формы одежды», «за неуважительное отношение к сотруднику администрации» и даже «за курение в неположенном месте» (в последнем случае никого бы не смутило, что на самом деле я некурящий). Пока я «прокручивал» в голове различные варианты сверхближайшего будущего, ситуация разрешилась сама по себе. Валентина, женщина, которую так хотелось оградить от воздействия на ее якобы трепетный слух и, как я надеялся, чуткое сознание тяжеловесной и примитивной ругани, посмотрев в окно, обнаружила стайку арестантов, норовящих без предварительного звонка пройти в здание администрации. Скорее всего, они хотели получить очередную посылку или бандероль. На эту попытку Валентина отреагировала так, как принято здесь реагировать. Высунувшись по пояс из окна, крепко уперевшись руками в подоконник, набрав в легкие побольше воздуха, она громогласно выдала фразу из 12 слов, приличными из которых были только три («бараны», «претесь», «куда»). Понятно, прочие девять слов в этой тираде для цитирования непригодны. Хорошо, что не поспешил одернуть коллег Валентины. Насколько нелепо и глупо выглядел бы мой поступок на фоне всего далее случившегося. Обратил внимание и на другое. Материлась Валентина даже не с удовольствием, а с искренним, самозабвенным наслаждением. Как тут не вспомнить некогда где-то вычитанное предположение специалистов, лингвистов и психологов, будто излишняя страсть к матерной брани — не что иное, как свидетельство невозможности реализации половых чувств, косвенный признак наклонности к сексуальным извращениям.
Не так давно на страницах этого же дневника я сделал комплиментарный реверанс в сторону лагерного питания — мол, сытая наша зона, коли столько жирных голубей здесь обитает. От этого вывода вовсе не отказываюсь, но сегодня за обедом поймал себя на мысли, что вся пища, любое блюдо в лагере имеет совершенно одинаковый пресно-картонный вкус. Такой вкус у жеваной промокашки. Помню этот вкус с детства, ибо в то время, на которое оно пришлось, было принято забавляться стрельбой из трубочек шариками из этой самой жеваной промокашки. Такой же вкус имеют здесь каша, макароны, картошка, все прочие блюда нашего крайне небогатого арестантского меню. Даже кисель ядовитого зеленоватого оттенка, что завершает каждый наш обед, и тот обладает тем же самым «промокашечным» вкусом. Может быть, это — моя, чисто индивидуальная, слишком личная, возможно, не очень здоровая особенность восприятия здешней действительности? Если бы… Пресно-бумажный привкус лагерной пищи признают все, кто эту пищу потребляет. Потому и принято здесь любое казенное блюдо сдабривать перцем. Потому и в кармане каждого арестанта всегда миниатюрная емкость (обычно пластмассовая цилиндрическая баночка из-под витаминов с закручивающейся крышечкой). С перцем. Красным или черным. Иногда оба вида перца перемешиваются. Иногда к ним добавляются какие-либо прочие специи (сухая петрушка, сушеный укроп и т.д.).
Разумеется, регулярное употребление перца могут позволить себе только те, кто материально обеспечен, у кого регулярный «грев» с воли (посылки, бандероли, переводы). «Сироты» (подобной поддержки лишенные) в те же самые баночки насыпают обыкновенную соль. Благо в столовой ее в избытке. Со стороны, кажется, и разницы особой нет: садятся два арестанта за обеденный стол, чинно вытаскивают свои «баночки», сыплют их содержимое в «хозяйские», пресные, как жеваный картон, макароны-щи-кашу. И не каждый разглядит, обнаружит, поймет, что у одного в той баночке шикарная «колониальная» смесь (перец плюс всякие прочие, порою экзотические, приправы, что продаются ныне во многих магазинах свободно, но являются серьезным дефицитом на «зоне»), а у другого в аналогичной баночке крупная серая казенная соль. Главное, чтобы можно было сдобрить казенную преснятину, да и выглядеть не хуже, чем сосед. А само содержимое этой самой заветной баночки — своеобразное свидетельство определенного арестантского статуса, да и наглядное напоминание о серьезном расслоении нынешнего российского общества, специфической ячейкой которого наша зона, несмотря на все заборы и вышки, все равно является.