А всю лагерную романтику, разглагольствования о тюремной порядочности и лагерном братстве, призыве «жить по понятиям» Леха на дух не переносит: «Жулики они (это он о приблатненных, собирающих каждый месяц взносы на “общее”) — болтуны, обманщики. На “общее” собирают, а с этого “общего” каждый себе в первую очередь брюхо набить норовит…».
Наверное, после зоны Лехе на воле еще труднее будет. С его прямотой, максимализмом, обостренным чувством справедливости. Искренне желаю, чтобы ему чаще везло и на воле, и здесь, за колючкой, на оставшемся до освобождения отрезке срока.
Какой нездоровый цвет лица у многих из тех, с кем я разделяю ныне арестантскую судьбу! Особенно это заметно в ясный солнечный день, во время проверок, когда весь отряд выстраивается по шеренгам в «локалке». Этот цвет напоминает о множестве явных и скрытых недугов. Мрачная палитра. Желтый, мертвенно-бледный, сероземлистый, серый с зеленью. Напоминание о больной печени, разрушающихся легких, барахлящих почках и т. д. Наглядное свидетельство отсутствия витаминов, потребления плохой воды, отсутствия нормальной медицинской помощи, а, главное, конечно, дефицита свежего воздуха. В бараке дышим диковинной смесью из табачного дыма, испарений сохнущей одежды, запахов несвежего белья. Не говорю уже о том коктейле, что приходится вдыхать в лишенных вентиляции ангарах «промки» (тот же дым, пыль, полиэтилен, полипропилен и прочая гадость). Потому и выходя в локалку продышаться — не просто дышишь, а употребляешь воздух как редкое лакомство, смакуя, наслаждаясь, растягивая удовольствие. Если, конечно, в это время не «поддувает» из цеха по фасовке мела, из недавно развернутой, то ли случайно, то ли специально, в сторону наших бараков трубы.
А еще крупноформатную цветную съемку наших лиц можно использовать как фотодокумент в разговоре о гуманизации и либерализации нашего общества. И никаких комментариев словоохотливых правозащитников не надо! Известно, что степень цивилизованности государства определяется состоянием в этом государстве тюремно-лагерной системы, отношением в этом государстве к заключенным. Можно просто нафотографировать наших физиономий, то желтых, то мертвенно-бледных, с черными и фиолетовыми полукружьями под глазами, с проваленными, напоминающими об отсутствующих зубах (кто лишился по болезни, кто в ходе общения с особо ретивыми следователями) ртами, и… все. Наши лица — визитная карточка государства, лакмусовая бумажка состояния общества, диагноз нравов и свидетельство степени милосердия в одной конкретной стране, в одну конкретную эпоху.
Продолжаю пополнять коллекцию сюжетов и текстов арестантских татуировок. Видел в соседнем отряде зека, у которого на верхней части шеи, у самой границы, откуда начинают расти волосы (наверное, место было выбрано специально, чтобы даже с учетом наличия рубашки все бросалось в глаза), было наколото: «Руби ниже!» Такая вот залихватская рекомендация кололась, видимо, в надежде, что в стране опять введут смертную казнь и исполнять ее будет по старинке палач топором на плахе. Другой подтекст: обладатель подобной татуировки просто уверен, что его будущая биография сложится так, что все закончится непременно высшей мерой. Что-то вроде — сам себя приговорил.
Еще один не менее мрачный текст. Надпись во всю спину: «Когда умру — сдирите шкуру и отнисите в Божий храм» (воспроизводится в соответствии с орфографией оригинала). Кстати, как понимать, кому адресуется вторая часть пожелания: что нести в храм? То ли эту самую шкуру, что просил-завещал обладатель этой оригинальной наколки, то ли его собственное, уже ошкуренное тело? Похоже, те, кто украшает себя подобным образом, думают о чем угодно, только не о том, что татуировка несет в себе и элементы мистики, и провидения собственной судьбы, и много чего еще, до сегодняшнего дня непонятного и необъяснимого, но очень серьезного.
А еще раньше обратил на себя внимание внушительных размеров портрет Адольфа Гитлера на груди одного из мывшихся в бане арестантов. Портрет, правда, весьма относительной похожести. Запечатленный фюрер смахивал на что-то среднее между сгинувшим в эпоху культа личности маршалом Блюхером и бравым солдатом Швейком. Если бы не окантовка из свастик всех калибров — основателя Третьего рейха не узнать. Лет двадцать тому назад подобный сюжет, навечно запечатленный на человеческом теле, даже представить было бы трудно. Иные времена — иные нравы. И тематика живописи по телу совсем иная.
Обошел человек двадцать в бараке в поисках чистого конверта. Занимался этим отчасти по необходимости (конверты, действительно, у меня кончились, а до ближайшей посылки, в которой их непременно пришлют, еще пара недель), отчасти ради своего рода социально-экономического эксперимента по изучению местных нравов. Результат оказался вполне ожидаемым. Кто-то буркнул однозначное «нет», кто-то сожалел, что его конверты закончились (были бы, обязательно поделился бы), кто-то делал удивленные глаза: «Откуда?» Кстати, я сам на протяжении более года (срок моего нахождения на отряде) никому ни разу в аналогичных просьбах не отказывал. Конечно, нельзя впадать в мелочность, опускаться до ненавистного крохоборства, но факт — вещь упрямая. На протяжении всего этого времени из месяца в месяц вижу, как основная масса окружающих меня людей, затовариваясь в ларьке, набирает на все имеющиеся деньги исключительно то, что можно только съесть. Сознательно и целенаправленно забывая даже о не менее необходимых сигаретах, не говоря уже о конвертах, открытках и даже обыкновенных спичках. Все прочее «добывается» при помощи вовсе не волшебного слова: «Дай!» Без всякого намека на приставку «пожалуйста». Халява — в качестве руководства к действию. Халява — в качестве главного жизненного принципа.
От одного из соседей услышал вполне искреннее: «Да, я за головку лука Родину продам…»
Все-таки не удержался, попытался уточнить: «А ты что под Родиной понимаешь?» Сосед не раздумывал ни секунды: «А чтобы под ней ни понимать!..» Чиполлино-антипатриот! Космополит в луковом эквиваленте! Кстати, сидит за то, что убил брата жены («Выпивали, заспорили, не помню о чем, потом он за стамеску схватился, а я за лопату, такое вот фехтование, с лопатой оно, конечно, надежнее получилось…»). При этом очень искренне, по-детски трепетно обижается, что жена (родная сестра убитого) и теща (родная мать убитого) не балуют его своим вниманием, не снабжают чаем и куревом, не присылают денег, не поздравляют с праздниками.
Мини-сюжет, очень похожий на анекдот, но который действительно имел место, да и выдумать который просто невозможно. Оставшемуся на воле приятелю выпала журналистская командировка в африканскую страну Кению. По возвращении он написал свои впечатления в письме ко мне. В качестве документального свидетельства своего экзотического вояжа, а заодно, вспомнив мои нумизматические слабости, вложил в конверт кенийскую монетку достоинством в один шиллинг (по курсу это гораздо меньше рубля). Знал бы он, какую нелегкую задачу задал он тем самым сотрудникам администрации моей зоны! Можно только догадываться, как ломали головы эти люди, столкнувшись со столь нетрадиционным почтовым вложением в письме, отправленном на имя осужденного, куда звонили, с кем совещались и консультировались, какие слова произносили в адрес того, кто заставил их хлопотать. Ведь деньги официально нам, зэкам, иметь запрещено (хотя денег этих по зоне гуляет немало), иностранную валюту тем более. Вот только как квалифицировать маленькую кенийскую монетку из белого металла? Как деньги? Но на нее ни в местных, ни в московских магазинах ничего не купить. Более того, в тех же кенийских магазинах что-то существенное на нее вряд ли можно приобрести. Как валюту? Смешно. Как сувенир? Про сувениры в документах, регламентирующих деятельность колоний строгого режима, — ни слова. Случайно я узнал, что неказистая монетка из белого металла (на одной стороне — цифры и буквы, на другой — портрет главы государства) стала поводом к целому экстренному совещанию, в котором участвовали цензор (дама, проверяющая всю нашу получаемую и отправляемую почту) и несколько представителей администрации. В ходе напряженного обмена мнениями выдвигались разные предложения. Первое — вытащить монету из конверта, а письмо отдать, будто никакой монеты там и не было (чувствуется, это был самый привычный, самый любимый, наиболее часто используемый в этой зоне вариант). Второе — не давать мне в руки ни письма, ни монеты, будто никто ничего не присылал. Нет письма — нет проблем! Ни один из этих вариантов не был принят в качестве руководства к действию, ибо кто-то вспомнил о моей былой профессии («да он же журналист, вдруг чего узнает, вдруг куда напишет, вдруг приедет комиссия, которая нас проверять вздумает…»). В итоге «консилиум» решил — монету изъять, положить в сейф и вернуть ее в момент моего освобождения, причем сделать все это совершенно официально, оформив соответствующий акт и т. д. Когда мне вручали этот акт, я даже не смеялся. Внимательно смотрел на людей, с очень серьезным видом осуществлявших все эти манипуляции. Прекрасно понимал, что они не шутят, что здесь все на самом полном серьезе, и все-таки наивно надеялся уловить в их действиях что-то от розыгрыша, шутки, капустника. Разумеется, никаким капустником здесь и не пахло. Люди делали то, что ввиду традиций своего ведомства и уровня собственного интеллекта они посчитали единственно возможным сделать в этой ситуации. А акт об «изъятии монеты белого металла иностранного производства» постараюсь сохранить как уникальный документ местных нравов.
А. Солженицына, В. Шаламова, О. Волкова и прочих авторов гулаговских мемуаров перечитываю теперь под совсем другим углом, совсем другими глазами. Любопытно сравнивать тогдашнюю обстановку, «положуху» в сталинских лагерях, с обстановкой в лагерях нынешних, демократических. Удивительно, насколько разную роль играл труд в жизни зеков сейчас и тогда. Оказывается, были в гулаговской истории периоды, когда у заключенного, выполнявшего и перевыполнявшего производственную норму, каждый «отсиженный» день засчитывался за три. Широко практиковалась в сталинско-тоталитарные времена и практика дополнительных, усиленных и прочих, отличающихся в лучшую сторону от обычных, пайков для тех же «выполняющих и перевыполняющих». А ныне… Работаешь ли — не работаешь, выполняешь — не выполняешь, все едино! И срок тебе идет в обычном порядке, и в столовой та же сечка, та же перловка, те же микроскопические котлеты из сои по средам, что и для всех прочих. Выходит, вот когда существовал истинно дифференцированный подход к личности заключенного. Вот когда труд был реально действенным стимулом. Тем не менее в общественном сознании ГУЛАГ по-прежнему монстр-людоед, мясорубка, что-то непотребно страшное.
Не знаю, как в других зонах, а в наших, в сравнении с тем же самым античеловечным ГУЛАГом, трудом не воспитывают, не исправляют, а унижают, размазывают, добивают. Кстати, моя зарплата за последний месяц — сто рублей. Это при выходах во все смены, при выполнении и перевыполнении нормы (разумеется, в те дни, когда мы были обеспечены работой) в полтора-два раза! При регулярном участии в разгрузке и загрузке громадных фур (это вид работ, как я понял, вообще непонятно на кого записывается, кому оплачивается)! Еще немного, и впору нам будет требовать: «Верните сталинский ГУЛАГ!» Звучит, конечно, дико, но уж нам-то здесь видней.
Барак охвачен эпидемией кроссвордоотгадывания. Кроссворды присылают в посылках и бандеролях, приносят со «свиданок», получают в обычных письмах, в виде вырезок из газет и журналов. Кто-то, действительно, напрягает память, привлекает какую-то литературу и мозги соседей, совершенствует эрудицию. Кто-то обезьянничает — из сорока-пятидесяти слов угадает максимум три, а остальные переписывает из «отгадок» (благо что кроссворды сейчас чаще всего издаются отдельными сборниками с помещенными в конце ответами). Часто кроссвордоотгадывание становится коллективным действом: один читает вслух и пишет, а подсказывают ему все кому не лень из поблизости находящихся. И я иногда принимаю участие в этой форме коллективного времяпровождения, но только после персонального приглашения. Знаю, как арестанты болезненно относятся к любым формам подавления собственного «я», стараюсь никого не «грузить» своей эрудицией, никогда не спешу кричать правильное слово, даже если я его и знаю. В итоге часто бываю свидетелем диалогов типа: «А вот часть света из шести букв, попробовал “Россию” — не получается…» — «Не получается? Странно…» — «Наверное, составители напутали… Там такие перцы сидят — часто путают… Ты “Англия” попробуй…»
Тысячу раз вспомнишь великий афоризм: «Потерял — молчи, нашел — молчи, увидел — молчи».
Еще на воле то ли от кого-то слышал, то ли где-то читал, что ныне в свете демократизации, гуманизации, либерализации и т. д. нашего не больно демократического, не очень гуманного и, кажется, вовсе не либерального общества (одна только история моей посадки прекрасно может проиллюстрировать любую из этих скорбных характеристик) для арестантов, в том числе и для арестантов зон строгого режима, разрешены… отпуска домой! Разумеется, тогда эта новость, что называется, влетела в одно ухо и моментально вылетела из другого. На тот момент это была новость из совсем другого мира. Теперь же подобная информация обретает совершенно другой смысл.
Верно, положение об отпусках существует. Действительно, кажется, администрация, исполняя его, иногда отпускает отдельных арестантов «погостить» домой, но… Во-первых, делается это настолько нечасто, что порою приходится сомневаться, делается ли это вообще. Во-вторых, судя по сверхкуцему списку «счастливчиков», очень похоже, что в этом перечне исключительно «козлы», и те же особо доверенные, трижды проверенные из сверхприближенных к администрации категорий. Несложно догадаться, какие люди в эти категории входят, каким образом заслужили они подобное расположение, чем расплачиваются за «акт доброй воли» от мусоров в виде возможности нырнуть в свободу, пусть на короткое время.
Здесь все понятно настолько, что и говорить об этом не хочется. Куда привлекательнее тема психологического состояния арестанта, отпускаемого из зоны в отпуск.
Именно теперь из «арестантской шкуры», из-за многофазового забора с вышками, словом, изнутри «мира несвободы» понимаешь, насколько все-таки несовместимы эти два понятия — «зона» и «отпуск». Несовместимы, если не сказать, агрессивно враждебны друг другу, что бы ни говорили «специалисты по либерализации и гуманизации». Отпуск для арестанта — это то же самое, что удлинение веревки, на которую привязан содержащийся в неволе сокол, временный перевод зверя из клетки в более просторный вольер, снабженный опять же решетками с крепкими прутьями. По большому счету, отправление арестанта в отпуск — процедура вовсе не гуманная, а изощренное издевательство над ним. Это как поводить под носом у запредельно голодного человека ароматным пирогом с пылу, с жару и сразу убрать этот пирог подальше. Или вывести животное из зоопаркового стойла на сверхпрочной цепи, провести на этой цепи по городу и вернуть за прутья решетки.
Если бы случилось чудо и мне вдруг предложили возможность реализовать свое право на отпуск, я бы крепко задумался и, скорее всего, отказался. Не надо мне таких экспериментов с удлинением цепи и краткосрочным увеличением площади загона. Свободы порционной, ограниченной временем, не бывает. Она — или есть, или ее нет!
Здесь, как нигде, надо уметь говорить «нет». Твердо и жестко. Это снимает многие дальнейшие вопросы и проблемы. А еще, говоря «нет», надо держать про себя не менее твердые и не менее жесткие аргументы, обосновывающие это «нет», но озвучивать их, прибегать к ним надо только в самом-самом крайнем случае.
Смешанное чувство гадливого отвращения и брезгливого недоумения вызывает поведение пристроившихся на «козлиных» должностях арестантов. Откуда в них столько индюшачьего самодовольства и воинствующего чванства? Чему радуются? Чем гордятся? Верно, в тепле и сытости коротают свой срок. Верно, регулярно получают за свои услуги (стрижка, стирка, ремонт одежды и т. д.) от нас «гонорары» в виде сигарет, чая, продуктов. Но и это уже с позиций морали «правильного» арестанта не совсем порядочно. По сути, они обирают нас, наживаются на нас, жируют с наших подношений за те услуги, которые они должны были оказывать совершенно безвозмездно.
Другая сторона «козлиной» сытости: вся эта «шушера», засевшая в прачечной, парикмахерской и прочих подразделениях лагерного комбината бытового обслуживания, самым тесным, самым паскудным образом связана с администрацией, с теми самыми мусорами, с которыми у порядочного, уважающего себя зека не должно быть ничего общего. Я даже не имею здесь в виду стукаческие обязанности, без готовности к выполнению которых, как правило, и утверждение на подобные хлебные должности невозможно. В неписаных, но непременных обязанностях «козлов», занимающих хозяйственно-бытовые должности в зоне, разумеется, внеочередное и тем более безвозмездное обслуживание представителей администрации. Говоря лагерным языком, любого мусора, которому приспичило на халяву постричься, подогнать по фигуре комплект форменного обмундирования, подлатать прохудившиеся, опять же форменные, берцы, — всякий «козел» должен встречать с распростертыми объятиями в подобострастно-непринужденной позе.
Говорят, будто в прошлые, более правильные с точки зрения тюремно-лагерных традиций, времена арестанты, решившиеся на подобные должности, сразу становились презираемыми, нерукопожатными, неприкасаемыми. Но это… в прежние времена, а ныне… Вся эта окопавшаяся в «хлебных» местах «рогатая» сволочь жирует, задирает нас. Да и среди прочих, кажется, порядочных, арестантов сегодня находится немало таких, что гордятся близким знакомством с засевшими в парикмахерских, прачечных и т. д. В который раз только и остается развести руками да сокрушительно обронить: «Иные времена — иные нравы!» Конечно, в любом правиле есть исключения. Вряд ли у кого повернется язык упрекать в «козьем» выборе нынешнего лагерного библиотекаря Игоря Владимировича Н. (о нем я уже неоднократно писал). Какие могут быть претензии к человеку, перевалившему за семьдесят, столько сделавшему для «оборонки» Отечества, и даже здесь пытающемуся остаться полезным. Но это, повторяю, из разряда исключений, которые, как известно, только подчеркивают правила.
Грянула долгожданная московская новость. Столичный «большой» суд «скинул» мне два года. Из семи два. Теперь мой общий срок пять лет, из которых почти три я уже отбыл. В принципе это победа! Все ныне окружающие меня люди считают именно так, ибо факт, когда зеку главный суд страны идет навстречу и сбрасывает аж два года (целые двадцать четыре месяца), — это событие, событие исключительно редкое, важное, радостное.
Другая сторона медали. Суд изменил мне приговор («сломал», как здесь говорят), но не отменил мне обвинение, которое я и по сей день считаю нелепым, надуманным, заказным. Все определенные следствием и закрепленные судом формулировки остались в силе. Фактически мое дело не пересматривалось. Два года из моего приговора были «скинуты» с учетом прежних заслуг. Достигнуто это было, похоже, исключительно хлопотами адвоката Сергея Львовича, человека, сохранившего профессиональную совесть и сумевшего в этой ситуации пройти между Сциллой и Харибдой, решить вопрос так, чтобы овцы остались целы, а волки сыты. Конечно, параллель с хищниками и домашней скотиной здесь неуместна. Но ситуация очень похожая — и определенная адвокатская работа выполнена, и моя участь облегчена на целых два года, и пожелание нанимавшего его человека, моего бывшего шефа, выполнено — дело никто по большому счету «не ворошил», не вытаскивал на свет божий и не придавал гласности вопиющие нестыковки и прочие белые нитки, а главное, оставил за кадром опять же моего бывшего руководителя.
А радикальным образом приговор никто, повторяю, не пересматривал. Подобное решение потребовало бы признания факта ошибки, а это непременно требовало бы нахождения и, соответственно, наказания виновных. Подобного судебная наша система не любит, не допускает, не терпит.
Итак, более половина срока, в новом исчислении, уже позади. Тему отрадной «арифметики» можно продолжить. Если мой общий срок теперь пять лет, если отсижено, совсем без малого, три, то не за горами (чуть более полугода) время возможного условно-досрочного освобождения. Тут есть о чем думать, к чему готовиться. В данной ситуации, с учетом строгого режима и особо тяжкого преступления на это самое пресловутое и вожделенное УДО право имеет каждый зек, отсидевший две трети срока и не имевший за это время грубых нарушений дисциплины. Однако есть в соответствующих документах гаденькая оговорочка: «на усмотрение администрации». А что в моем случае может усмотреть эта самая администрация? Да что угодно. Сама жизнь, судьбы моих соседей показывают, что в этой ситуации все может быть очень по-разному. У одного и поощрений чуть ли ни дюжина, собранных правдами-неправдами, то есть купленных утех же представителей администрации на промке и на отряде. И вроде бы есть платежеспособные родственники, готовые на воле сунуть, подмазать, заплатить, а… не получается. На суде выясняется, что когда-то имел этот арестант выговор за плохо застеленную койку, а еще раньше было у него замечание за какие-то пререкания с контролером, — короче, суд признает УДО «нецелесообразным», и никому ничего арестанту здесь не доказать, и, как нигде, он чувствует себя здесь бесправным и бессильным.
А еще на суде зачитывают характеристику. По какому признаку она составляется, на основании чего пишется — неведомо никому. Тому же отряднику, которому не заплатили родственники или с которым у зека просто не сложились отношения, написать «примкнул к отрицательно настроенным осужденным» или «поддерживает тюремные традиции» — ничего не стоит. И это как приговор. Опротестовывать, доказывать обратное, просто спорить здесь невозможно, а характеристика — это документ, на основании которого суд и выносит свое решение, и в данном случае безапелляционное, наотмашь звучащее, холодное и колючее «нецелесообразно» просто гарантировано.
Конечно, и отказ в УДО (это самое гадкое «нецелесообразно») можно обжаловать, можно опротестовать, но это — время, новые хлопоты, новые расходы, новая нервотрепка.
Впрочем, все проблемы будем решать по мере их окончательного формирования. Выговоров, замечаний и прочих дисциплинарных нарушений у меня нет (пока нет, на сегодняшний день нет). Есть одно поощрение (как раз за тот месяц, когда работал на укладке мешков для удобрений и только по приблизительным подсчетам должен был получить рублей восемьсот, вместо чего получил лишь сто двадцать, а в компенсацию за откровенно украденные деньги — получил это самое поощрение). Будем двигаться дальше. Свободы даром не бывает!
Глаза арестантов… Когда-то пришла мне в голову мысль организовать выставку (уже на воле, разумеется), составленную из громадных снимков одних только глаз российских зеков. Именно только глаз. Все, что выше бровей, все, что ниже глаз, — заретушировать, замазать, обрезать. Конечно, выражение этих глаз будет очень-очень разное. Богатейшая палитра настроений, чувств, характеров. Теперь я понимаю, что будет в этих разных взглядах этих разных глаз — общим, единым, объединяющим. Эти глаза — выцветшие. Удивительно, глаза могут быть карими, черными, зелеными, синими, но при этом оставаться выцветшими. Глаза могут быть злыми, добрыми, задумчивыми, колючими, мстительными, но при этом главным, чем они будут «цеплять», обращать на себя внимание, — это то, что они — выцветшие. Глаза, обожженные средой. Глаза, вымученные обстановкой. Глаза, убитые бедой. Не обойтись здесь без трагической красивости!
Для кого писались и пишутся воровские прогоны (своего рода жесткие инструкции, регламентирующие всю блатную жизнь, в том числе внутренний порядок в тюрьмах и колониях)? Ведь четко и строго говорилось в них о том, что «мужик» (арестант, выходящий на работу, ничем себя не компрометирующий, по возможности поддерживающий «общее» и т. д.) — центральная фигура на зоне, требующая уважения и поддержки. Может, на этой зоне подобных «прогонов» не читали? Не может быть. Или этот тезис про «мужика» уже упразднен? Исключено. Просто в отдельно взятой зоне (нашей зоне) в течение последних лет сложилась традиция свинского, чисто потребительского отношения к представителям самой важной и самой нужной арестантской категории. И примеры этого свинства встречаются на каждом шагу. Только вчера «смотрун» собирал отряд. Что было на повестке? Насущные проблемы: поощрения, препятствия — уходы по УДО, вечно урезаемое количество дней длительных свиданий, выделяемых на отряд? Если бы. Главное — пополнение «общего», необходимость очередных взносов в виде оплаченных телефонных карт (с воли диктуется номер, номер забивается в телефон, вот и пришли денежки на телефон, что используется в зоне). Еще одна новость на ту же тему. Отрядник договорился со «смотруном» и приближенными о ремонте крыльца барака (прошлой зимой накопившийся снег проломил там крышу) и еще неизвестно, то ли отрядник загрузил «мурчащих», то ли они сами «прогнулись» перед отрядником и предложили свои услуги. Но факт налицо — «мужиков» опять трясут, опять стригут, опять доят. Для ремонта того же крыльца нужен лес, рубероид, шифер. Все это стоит денег.
А прав у «мужика» даже в масштабах нашего, отдельно взятого барака, все меньше и меньше. Уже были случаи, когда «мужиков» выдворяли из той же «кевеэрки», не давали смотреть телевизор, на который в свое время эти самые «мужики» как раз и скидывались, под предлогом, что здесь собираются «игровые». Конечно, игра для зоны — «святое», процесс вечно важный. Немалая часть средств, что проигрывается и выигрывается здесь, отчисляется на «общие» нужды зоны (во всяком случае, так должно быть). Только кто сказал, что «игровые» важнее «мужиков»?
Недавно имел место и факт, когда одного из моих соседей не пустили в «чайхану» (комната, официально предусмотренная для приготовления и принятия арестантами пищи в бараке), так как в тот момент там неспешно закусывали «смотрун» с парой своих приближенных.
А ведь рано или поздно кому-то за все эти «перегибы» внутрилагерной жизни придется отвечать. По всей строгости «понятий». Понятно, если такие еще не переродились окончательно в барыжно-коммерческие отношения.
Всплыл в памяти эпизод из давным-давно увиденного очень советского фильма «про войну». Сытые, довольные (похоже, дело происходит в августе-сентябре 1941 года) немцы гонят колонну пленных советских солдат — соответственно изнеможенных, подавленных, голодных — по улице недавно оккупированного городка. Местные жители выстроились на обочине и смотрят на эту колонну. Смотрят, понятно, по-разному. Как по-разному они и встречали недавно вошедших в этот городок немцев. Камера выхватывает в толпе дородную лузгающую семечки бабу, явно из торгашек-спекулянток, что страдала от советской власти и с радостью встретила оккупантов. Когда кто-то из поравнявшихся с нею пленных попросил у нее вкрадчивым шепотом хлеба, она истерически завопила: «Хлеба? Пусть вам Сталин хлеба дает…» И сочно сплюнула вслед проходящим пленным красноармейцам подсолнечную шелуху.
Вспомнил этот эпизод после того, как случайный собеседник из нынешнего моего окружения вскользь, не так, чтобы зло, но и не без ехидства, спросил: «Ну а что коллеги по цеху, демонстрируют профессиональную солидарность?» «По мере возможности», — откровенно соврал я, от продолжения разговора ушел, а про себя крепко задумался.
Получилось, что тот самый профессиональный цех, к которому я относился без малого тридцать лет, если называть вещи своими именами, меня предал, сдал со всеми потрохами на произвол проходимцев в погонах, купленных жуликами-казнокрадами. За все время моей тюремнолагерной эпопеи в СМИ не появилось ни одного материала не то чтобы в мою поддержку, не появилось ни одной статьи, ни одной передачи, где моя история хотя бы объективно анализировалась, где бы просто честно перечислялись бы все аргументы «за» и «против». Вот она, эта самая цеховая солидарность!
Не стала исключением и бывшая «родная редакция» родной «Свободной газеты». Но тут все понятно, дорожат люди должностями, зарплатами, страстно желают досидеть здесь до пенсии, в любом пустяке оглядываются на «хозяина» — главного редактора. Того самого, который недавно купил издание и приложил все свои силы и опыт, чтобы превратить некогда независимое издание в прибыльный коммерческий проект. Плюс его личное бескультурье, откровенная трусоватость, полное отсутствие всяких принципов. Альтернатива для него здесь была вполне прозрачная. Признать публично мою вину — значит признать и свою даже не причастность, а организующую и направляющую роль в ситуации, ставшей потом, говоря уголовным языком, моей «делюгой». Да и как иначе — ведь о переговорах с представителями и Министерства продовольствия, и его дочерней структуры, фирмы-кошелька, треста «Оптплодимпорт», он не просто знал во всех тонкостях, эти переговоры он направлял, планировал, координировал. Сумму объема возможных услуг, которые могли бы интересовать министерство и названный трест и которые готова была предоставить редакция, определял (тщательно прикинув и не допуская никаких вариантов люфта) лично он. Признавать во всей этой истории мою вину — значит и признавать свою роль, а следом за этим — получить срок и занять место в соседнем бараке строгого режима. Не признавать моей вины (так убедительно, кстати, и не доказанной) значит поддерживать меня. И не просто поддерживать, а отстаивать мою невиновность всеми возможными способами — на юридическом, политическом, профессиональном и всех прочих уровнях. Это хлопотно, затратно, опасно. А копейкой мой экс-шеф всегда дорожил, да и смелостью не отличался. Потому в моей истории он не придумал ничего лучшего, кроме как отмолчаться и отсидеться. Впрочем, отсидеться — это уже, оказалось, по моей части. Отсиживаюсь я, а он продолжает умножать во всех возможных эфирах свой политический капитал.
Говорит о чем угодно: о будущем России, о проблемах главного театра, об особенностях либерализма в Отечестве. Лишь бы мелькнуть в кадре, только бы прозвучать в эфире, покрасоваться на газетной полосе. Иногда кажется, предложи ему поучаствовать в круглом столе об особенностях освоения российского рынка зарубежными производителями женских прокладок — не постесняется, непременно отзовется — трусцой, подрагивая немалым животом, примчится в нужную редакцию или студию и с умным видом, тщательно подбирая слова, будет рассуждать, вещать, поучать.
Прочие СМИ? Стоит ли вообще об этом говорить после того, как появились в обществе такие понятия, как «лоббистские статьи», «джинса», «черный РИ», процент с «заказухи». Видел я лица этих «коллег по цеху» на первом заседании своего суда. Увы, те лица, что наблюдал позднее на ежедневных построениях в локалке перед бараком и которые часто, в сердцах, называл харями-мордами, несли в себе куда больше человечности, чем лица тех, кто представлял на том суде профессию, которой я отдал большую часть жизни. Девицы с мужскими манерами и блудливыми глазами, томные юноши с вислыми плечами, вовсе бесполые существа с лисьими физиономиями.
Помню, по окончании первого заседания суда кто-то из этих самых «коллег по цеху» добрый квартал бежал впереди (задом наперед) и все щелкал затвором своей камеры, фотографируя меня под всеми возможными углами. Тогда самообладание на миг покинуло меня: озверев от вспышек и клацанья камеры (а еще раньше одурев от атмосферы суда, нашего самого справедливого, самого принципиального и самого беспристрастного), я что было мочи лягнул его ногой, чуть ниже болтавшегося футляра от камеры. Понятно, смалодушничал, ясно, сорвался, но вспоминать, по крайней мере, сейчас об этом почти приятно.
Помню, да что там помню, даже храню часть громадной подборки публикаций, что замелькали в прессе, как только начался «мой процесс». Приговор еще не был объявлен, решение суда было еще не известно, а в этой самой прессе через строчку рядом с моей фамилией красовался весь бред, что перекочевал потом из материалов следствия в решение суда. И про наркотики, якобы обнаруженные в моем доме, и про вымогательство, которым были представлены самые обычные переговоры о рекламно-информационном сотрудничестве. Коллеги? Что им сказать? Разве что пожелать когда-нибудь оказаться на моем месте.
Трусость и равнодушие. Равнодушие и трусость. Лучшие, поистине тепличные условия для произрастания подлости. Всего этого в истории с моей посадкой имеется более чем достаточно. В отличие от той самой профессиональной солидарности, которой там и не пахнет. Ну а кадры забытого советского фильма про войну всплыли в памяти, конечно, совершенно случайно. Спонтанно-ассоциативный ряд, как говорят специалисты.
М. Горький, И. Бабель и многие прочие классики потратили немалую часть своего таланта, чтобы представить категорию людей, среди которых я нынче нахожусь, как пострадавших, страдающих, чтобы гуманизировать их образ. Они искали в них и, разумеется, находили и непомерно выпячивали красоту, доброту, человеколюбие. Неужели не видели скошенных лбов, тяжелых тупых взглядов, звериных оскалов? Скорее, не хотели видеть. Заставляли себя не видеть. Неужели не понимали, что эти люди нигде, никогда и ни при каких условиях не будут ни для кого полезны? Что для них не существует самих понятий «полезность», «отдача», «долг», что бесконечное «дай» будет сопровождать их всю жизнь, что единственная верная форма отношения к ним среди общества — будет строгая изоляция их от этого самого общества. Стоп… Я увлекся. Точнее, меня понесло. Это злоба, отчаянье, бессилие. Моя злоба, мое отчаянье, мое бессилие. Разве я нынче не часть этой самой человеческой специфической категории? А еще нельзя забывать, что эти люди — немалая составляющая человечества. Руками этих людей (пусть под прицелом конвойных) строились великие каналы, возводились гиганты индустрии. Эти люди определяли исход сражений, в которых решалась судьба нации и отечества. Они — мои соотечественники, мои единоверцы. Такая вот двойственность, такой вот дуализм. Хочешь быть искренним — будь готов показаться нелогичным, нелепым, неудобным.
Оказывается наша бригада, занимающаяся укладкой мешков для мела и удобрений (операция, чем-то напоминающая укладку парашютов), на очень хорошем счету у руководства промки. Статус определен не только, возможно даже не столько, добросовестным нашим трудом, а регулярно демонстрируемым смиренно-безучастным отношением к той самой нищенской, неоднократно обрезанной зарплате. Тут, правда, не все так просто, не все так однозначно. Дело в том, что куратор бригады, майор внутренней службы с колоритной кличкой Наркоман регулярно «подкармливает» арестантский коллектив. Накануне или сразу после зарплаты (той самой урезанной, по сути, разворованной) он передает в бригаду подачку из «насущного»: блок сигарет с фильтром, пару шоколадок, немного чая и т. д. Посредник в этой неофициальной операции наш бригадир Эдик С. Он категорически против, чтобы его считали бригадиром, ибо бригадир — должность сугубо «козлиная», а себя ему очень хочется позиционировать исключительно как порядочного арестанта. Этот человек считает, что это добрая, исключительно гуманная человеческая инициатива со стороны Наркомана. В это никто не верит. Понятно, что подобный жест маскирует манипуляции администрации с нашей зарплатой и чуть подслащивает горькую арестантскую долю. Удивительно, что эта гадкая традиция действует уже более года. Удивительно здесь все — и то, что подачка, затраты на которую немногим превышают пятьсот рублей, закрывает тему откровенно украденных нескольких тысяч (в бригаде шесть человек, каждый из которых недосчитывается ежемесячно нескольких сотен). Удивляет, что эта наглая унизительная подачка всех устраивает. А больше всего удивляет, что, по сути, мусорские сигареты в качестве компенсации за молчание обворованный арестант получает из рук другого арестанта. И арестанта, немало отсидевшего (три ходки, только по последней отсижено уже семь) и щепетильно считающего себя правильным и порядочным.
Кстати, лично меня первые несколько месяцев он виртуозно исключал от участия в этой процедуре. Один раз раздавал сигареты, когда меня вызвали для получения заказного письма, другой раз — когда я был на свидании, третий раз нашлась еще какая-то причина. А на этот раз Эдик сунул мне в руку пачку «Винстона» и, не смотря в глаза, пробормотал: «Вот Наркоман нас за хорошую работу подогрел…» Стоп, стоп, стоп… Как это подогрел? С каждого из нас каждый раз почти по полтысячи срезают, а в компенсацию — эта пачка сигарет да зубчик шоколада? Все эти вопросы я и вывалил неофициальному бригадиру нашей ударной бригады. После этого у Эдика сразу нашлись срочные дела, и раздевалку, где состоялся этот разговор, он покинул. Мне же ничего не оставалось, кроме как вернуть злополучную пачку самому Наркоману. Полагалось бы все это, конечно, снабдить соответствующим комментарием, но, поймав взгляд этого человека, ничего не оставалось сделать, кроме как сказать себе: «Не стоит…» А реакция на случившееся с его стороны не заставила себя долго жать: чрез пару дней моя фамилия исчезла из списка арестантов, представленных к поощрениям. Была, стояла почти неделю, пока список собирал все необходимые подписи, а потом исчезла. Более того, тот же Наркоман накануне персонально уточнял у меня, в каком виде лучше материализовать это поощрение: в виде дополнительного долгосрочного свидания или в виде внеочередной двадцатикилограммовой посылки. Впрочем, теперь это уже не столь важно. Главное — поощрения я лишился за строптивость, за то, что сунул нос в святая святых — систему разворовывания наших денег. А «молчание ягнят» — позиция товарищей по бригаде — свидетельство их неверия, что в этой системе что-то можно изменить. Чуть позднее ко мне подошел Максим М., в давнем вольном прошлом мичман военно-морского флота, угодивший сюда за неосторожное бытовое убийство и уже отсидевший лет пять. Он попытался объясниться: «Ты в эту систему только въезжаешь, а я в ней уже давным-давно, ее не сломать, к ней приспосабливаться надо, та же лишняя пачка сигарет — и то хорошо, все лучше, чем вообще ничего. Вот ты выступил тут, а мы после этого и эти самые сигареты перестанем получать…» На мое возражение: «Сегодня вас за пачку сигарет грабят, а завтра бесплатно о вас ноги вытирать начнут» — он только пожал плечами. А ведь когда-то этот человек носил замечательную, почти офицерскую форму, которая по исторической сути своей не допускала ни нагнутой спины, ни сломленной воли.
Днем позднее я попытался найти след своего «потерянного» поощрения. Наркоман, чуть скосив глаза, соврал: «Наверное, потерялось», а Малец (другой наш начальник по промке), как водится, увлеченный лузганьем семечек, был более откровенен: «Нечего было к “хозяину” ходить, бумажки про зарплату писать, ничего у тебя не получится, я в сельское хозяйство возвращаться не хочу». Что ж, по крайней мере откровенно.
Возможно, сам того не ведая, лейтенант внутренней службы М. (по кличке Малец, в более узком кругу по совокупности моральных качеств известный как Подлец) предельно емко сформулировал ключевую формулу отношения к работе, к службе, к самой жизни большинства своих коллег. Ведь присутствие в сельском хозяйстве означает работать в этом самом сельском хозяйстве, зарабатывать потом и кровью, с надрывом, с недосыпом, с мозолями на руках свой хлеб. А здесь… похоже, ни мозолей, ни пота, ни крови. Гарантированное жалованье. Плюс всякие манипуляции с деньгами, что зарабатываем мы, которые у нас откровенно крадут. Словом, не очень честная, но очень сытная кормушка. И за место у этой кормушки, у этого корыта лейтенант Малец будет стоять насмерть. Да разве он один такой?
А от Эдика С. подобного я не ожидал. Верно, у каждого свои слабости, никто не застрахован от ошибок, но здесь… Здесь — целенаправленное, осознанное, долговременное участие в подлой и гадкой схеме втаптывания нашего, понятно, арестантского, но все-таки человеческого достоинства в грязь. И все на фоне бесконечных разглагольствований об арестантской порядочности, лихого жонглирования терминами «мусорской беспредел», колючих шуток в адрес желающих уйти по УДО. Вряд ли теперь найдутся интересные темы для разговора и совместного чаепития с этим человеком, да сам факт подобного чаепития под большим вопросом. Теперь поперек горла встанет мне такой чай…
Различия в «положухе» в лагере в Березовке (где отбыл первый год своего срока) и в лагере в Свинушках (где нахожусь ныне) — вечная серьезная тема. Расстояния между ними всего сто пятьдесят километров, а этих самых различий величайшее множество. Будто эти полторы сотни километров разделяют не две зоны на территории одной области, а два мира, две цивилизации. Звучит пафосно, но это именно так. В Свинушках обращаешь внимание, что курящих «Приму», а не сигареты с фильтром (в силу своего ограниченного материального положения), здесь куда больше, чем в Березовке. Да что там «Приму», есть здесь и курящие самокрутки с табаком из чужих бычков. Видел, как эти бычки собирают, как табак извлекают, сортируют, сушат на трубах отопления, собирают в специально приспособленные для этого баночки и коробочки.
И с туалетной бумагой в Свинушках проблемы: не у всех хватает средств на ее приобретение. Отсюда и особый интерес некоторых моих соседей к газетам, что приходят ко мне в посылках, бандеролях, — кому на «козьи ножки», кому на пикантные нужды.
Еще одна маленькая, но емкая деталь на тему сравнения двух уровней лагерной цивилизации: инвентарь для уборки помещения (щетки, «лентяйки», совки и т.д.) — хранится в специально отведенном месте. Наверное, для удобства, для порядка на ручках этих инструментов масляной краской обозначено помещение, для уборки которого именно этот инструмент предназначен («первая секция», «канцелярия», «каптерка» и т. д.). В пяти словах насчитал восемь ошибок. Особенно запомнился «калидор». К тем, кто наносил эти надписи, — никаких претензий быть не может (у многих судьба сложилась так, что остается только удивляться, что человек вообще смог научится читать и писать). Но ведь кто-то принимал эту работу. А проверяющие всех калибров от областного до федерального, что порою по несколько раз в месяц нарушают покой нашего барака, к появлению которых все скоблят и чистят, которые всегда и повсюду суют свой нос, неужели они это не видели? Неужели не читали? Или сами в грамоте не сильны?
А лично я, сравнивая зону в Березовке с зоной в Свинушках, всегда вспоминаю впечатления о прибытии. В Березовке со всеми вновь прибывшими всегда сразу встречался «смотрун» барака Валерка Дербентский (русский, кличка была определена местом рождения). Для каждого находилось несколько минут индивидуального общения: кто, откуда, за что, какие планы на срок, есть ли чай, курить и так далее. Не миновали эти вопросы и меня. От предложенных сигарет я, как некурящий, отказался, а вот две пачки чая и кулек карамели взял, ибо от всех запасов, с которыми уходил две недели назад из Бутырского СИЗО на этап, не оставалось ничего — что-то было использовано, заварено, съедено, роздано, что-то, как водится, сгинуло за время шмонов и досмотров.
Совсем по-иному было в Свинушках — прибыв на отряд, мы часа два ждали, пока «смотрун» проснется. Индивидуальные вопросы были заменены одним общим: «У всех все ровно? Все нормально?» Про нужды и потребности речь и вовсе не заходила. Два лагеря, два мира. У каждого свое лицо, свои черты, свои детали. И детали эти остаются в памяти навечно.
Постоянно убеждаюсь, что сформулированный мной еще в самом начале срока девиз (можно патентовать, как исключительно собственное ноу-хау): «У меня всегда начищенные ботинки и прямая спина» — очень правильный.
Уход за обувью не только продлевает срок эксплуатации казенных ботинок (пропади они пропадом!), но и дисциплинирует, а также придает хозяину оных немалую толику чувства собственного достоинства, «строит» обладателя этих ботинок. Еще одна грань векового диспута мыслителей о форме и содержании. Еще одна кричаще-наглядная иллюстрация философского тезиса: «Форма — это уже содержание». От неряшливой обуви до неряшливости в мыслях и планах — один шаг. Звучит помпезно и банально, но я уверен, что найдется немало людей, кто поймет и поддержит меня в этом. Ну а прямая спина — она и есть прямая спина. Термин скорее моральный, чем физиологический. И с радикулитом, и со сколиозом, и с прочими позвоночными болезнями человек может оказаться несломленным, несогбенным. Положение спины не состоянием позвонков, мышц и хрящей определяется, а характером, состоянием души, натурой. Кто это понимает — тому здесь ничего не надо объяснять. Кто этого не понимает — тому ничего объяснить невозможно, ибо понять подобных вещей он не сможет. Не дорос… Не способен… Еще не способен… Уже не способен… Вообще не способен!
А лично придуманный лозунг про начищенные ботинки и прямую спину мне нравится все больше и больше. Так держать, Борис Юрьевич!
Это только кажется, что двадцать килограммов еды (вес положенной один раз в три месяца на строгом режиме продуктовой посылки) — это много. Даже если «счастливый» ее обладатель потреблял все содержимое практически в одиночку (как здесь говорят, под одеялом), минимально делясь с соседями, игнорируя «общие нужды», — все равно проходит неделя, и он сокрушенно удивляется: «Почему так мало осталось чая, куда делось сладкое, неужели сало уже на исходе?» Детские, мелочные, смешные со стороны эмоции, и тем не менее… Лично получил ровно три дня назад полноценную двадцатикилограммовую «положняковую» (то есть положенную по сроку) посылку, вроде не шиковал, не пижонил, разбрасываясь ее содержимым налево и направо, — что-то отдал (в надежде, что это достанется, как положено, самым неимущим, самым обездоленным) «на общее», кому-то что-то отрезал, отломил, отсыпал, что-то передал приболевшему земляку, и… в итоге от объемного мешка с провизией остался сиротский пакет, содержимое которого можно, поднатужившись, умять за один присест. Следующая посылка лишь через три месяца. Кто придумывал и утверждал это правило? Чем при этом руководствовался? Из чего исходил? Почему именно двадцать килограммов, именно раз в три месяца? Похоже, это очередная глупость из густого частокола глупостей, меня окружающих. И ни ворот, ни калитки в этом частоколе…
На работу мы ходим. Несмотря на откровенно грабительскую систему начисления зарплаты, несмотря на отвратительную организацию самой этой работы, трудимся. Даем необходимые промке, а значит и всей зоне, объемы, проценты, тысячи и миллионы единиц готовой продукции. При всем при этом та же промка (а в ее лице вся зона, если не сказать — все российское доблестное тюремное ведомство) рабочей одеждой нас не снабжает.
В принципе, без этой самой рабочей одежды мы обходимся. В ее качестве традиционно используем старые арестантские робы. А вот с перчатками, без которых очень трудно иметь дело со всеми мешками, пачками и совершенно невозможно участвовать в разгрузке сырья и погрузке готовой продукции, — хуже, точнее совершенно никак. Перчаток катастрофически не хватает. Старые, что получали некоторые из нас еще при оформлении на работу (лично для меня это происходило почти полтора года назад), расползаются по швам, протираются, рвутся. Не помогает ни штопка, ни латание, ни накладывание заплат.
Эффект всех наших обращений по этому поводу в «соответствующие инстанции» — полный «ноль». «Не получали», «кончились на складе», «лимиты выбраны», — бубнят свои односложные, абсолютно неправдоподобные объяснения отвечающие за организацию производства на промке офицеры — представители администрации. А их по-собачьи преданная правая рука — «козел» Федя наших вопросов о перчатках просто не слышит. В лучшем случае неопределенно пожимает плечами, как будто и не существует вовсе подобной проблемы, как будто все эти то скользкие, то шершавые, то липкие мешки и пакеты мы должны, просто обязаны, брать, таскать, грузить исключительно голыми руками.
Конечно, сунуть тому же Феде пачку «фильтровых» сигарет — пара перчаток непременно найдется. Непременно прозвучит при этом и стандартное «чисто фединское» пояснение: «Это остатки, давно не получали, никому не говори, все равно на всех не хватит…» Вот только с какого перепуга в этой ситуации раздавать нам здесь сигареты за то, что администрация должна, трижды обязана выполнять? Опять же сигареты в лагере — это не то, что сигареты на воле. Здесь это — гораздо серьезней. Сигареты — это деньги, валюта, эквивалент всего и вся.
В этой ситуации мне не оставалось ничего другого, кроме как попросить родных прислать перчатки в ближайшей посылке. Так и сделал. Перчатки вскоре получил. Целую упаковку. По виду и качеству — те же самые перчатки, что когда-то нам выдавали. Оказывается, на воле продаются они в любом универсаме и стоят, даже в нашем арестантском очень специфическом представлении, сущие копейки.
В упаковке, присланной в посылке, перчаток оказалось двенадцать пар. Пару сразу стал использовать по самому прямому назначению, две пары заначил на черный день и спрятал на дне баула с личными вещами, остальные роздал в своей смене тем, кому посчитал нужным.
Не устаю удивляться отношению представителей администрации колонии к собственной внешности, к самому понятию «форменной одежды». А ведь где-то рядом здесь и понятие «честь мундира». Пойдем по принципу «сверху вниз». Начнем с шапки, точнее, с головного убора. Широчайший разброс вкусов и возможностей. От щегольских, пошитых по «спецзаказу» фуражек, с немыслимо задранной тульей, до легкомысленных подростковых бесполых шапочек — тех самых, что без конца «отметают» у нас в ходе регулярных шмонов. Плюс меховые форменные шапки с ведомственной кокардой. Да еще снабженные той же кокардой летние шапки-каскетки с козырьком, с которыми отдельные представители администрации почему-то не расстаются круглый год («зимнюю по пьянке потерял», — шутят по этому поводу «злые» зеки). И много еще разных неожиданных вариантов шапок и фуражек.
От шапки — к голове. Почти уверен, что сотрудники администрации (по крайней мере прапорщики и сержанты-сверхсрочники) не знают дороги в «вольную» парикмахерскую. Стричься предпочитают в лагерной парикмахерской. У зека-парикмахера. На халяву, разумеется. С учетом последнего могли бы чаще пользоваться подобными услугами, потому что вид у большинства из них откровенно неопрятен — заросшие шеи, «шалашики» нестриженых волос над ушами и т. д.
В выборе верхней одежды разброс этого самого «выбора» еще больше, чем при выборе шапок. Кто-то щеголяет в коротких ведомственных синих пятнистых куртках с меховыми воротниками, кто-то предпочитает, опять же, пятнистые, но уже зеленые, демисезонного образца без воротника, кто-то не вылезает из форменного темно-синего пальто.
Еще большая неразбериха с обувью: форменные ботинки, гражданские ботинки самых немыслимых фасонов и цветов, кроссовки всяческих моделей и т. д. В большинстве своем обувь неухожена, разбита, просто банально не чищена. Термин «не чищена» нуждается в пояснении. Имеется в виду не та обувь, что утром была добросовестно приведена в порядок с помощью гуталина, щетки, бархотки, а затем в течение времени, затраченного на дорогу к месту работы, запылилась, забрызгалась, запачкалась. Речь идет о той обуви, что неделями не ощущает касания щетки, покрывается плотным налетом пыли, грязи и всего прочего, что позволяет сомневаться в первоначальном цвете.
А еще очень часто неглаженые, то постыдно короткие, то неряшливо длинные, сбивающиеся неприглядной гармошкой на обувь, брюки.
А еще пятна самых разных контуров и оттенков на всей площади обмундирования.
Что за всем этим, господа офицеры? Низкая самодисциплина? Неуважение к своей профессии, своему ведомству? Недостаток общей культуры? Наверное, всего понемногу.
Плюс, вдобавок ко всему, две характерные приметы внешности большинства наших «охранителей и воспитателей» — вечная хроническая небритость и… животы. Яйцевидные, грушеобразные, подобные эллипсу, положенному на ребро, и т. д. Не следят за собой, совсем не следят люди, призванные нас перевоспитывать, быть для нас образцом подражания. И сами не следят за собой, и те, кто стоит над ними, не обращают внимания на свой образ. А может быть, неопрятность и неряшливость заложены в самой сути ведомства, в распоряжении которого мы пребываем?
Перечитал сделанную днем ранее запись, посвященную тем, «кто нас охраняет и воспитывает», покачал головой. Вспомнил и предыдущие свои обращения к этой теме. Испытал… если не угрызение, то неудобство и беспокойство. Все-таки нельзя так — столько людей в одну «корзину», и всех черной краской. Ведь у каждого были свои исключительно личные обстоятельства выбора профессии, трудоустройства, жизненного пути. Стал перебирать в памяти всех тех, кого мы видим почти каждый день, но кто находится по отношению к нам совсем в другом измерении. Вспомнил капитана внутренней службы А. Когда-то он был начальником отряда, арестанты здорово его уважали, считали требовательным, но справедливым. Только что-то не заладилось у него по службе, были какие-то тяжелые разборки с начальством. В итоге — перемещение по служебной линии, не то чтобы вниз, но не вверх, это уж точно. Сейчас его пост — на дверях, что отделяют промзону (промку) от жилой зоны (жилки): сверяет фамилии идущих на работу и с работы, координирует работу контролеров, что осуществляют наш досмотр. Богатырского телосложения мужичина, лицо с правильными чертами, умные глаза. Я не слышал, что бы кто-то из зеков сказал о нем что-то плохое.
Есть еще прапорщик Н. Я соприкасался с ним несколько раз во время длительных «свиданок», когда ко мне приезжали сын и жена, запомнил его корректное поведение, немногословную, но правильную речь, искреннее желание помочь в каких-то бытовых вопросах. Помню его непосредственное одобрительное удивление в отношении моих чисто семейных деталей: «Сын? Только что из армии? В ВДВ служил? Пошел по собственному желанию? Да ну-у-у!…Молодец! Цветы? Кому? Жене? Правильно! Где рвал? У барака? Какие-то дохлые… Вот там, — он кивнул на окно в сторону пышной клумбы у административного корпуса, — лучше… Хочешь, нарви, а хочешь, я схожу?»
«Добро» на реализацию последнего благородного порыва я не дал, но сцену эту запомнил.
Только доброе, только хорошее могу сказать и в адрес двух женщин, что дежурят на «свиданке», в адрес еще одной представительницы слабого пола из штата лагерной администрации, что занимается ныне (до нее этим занималась полная дура) нашей корреспонденцией (принимает и отправляет). Все равно не густо.
Пять «приличных» людей на весь штат учреждения, в стенах которого содержится полторы тысячи арестантов? Ничтожно мало! Патологически мало! Катастрофически мало! Конечно, я не всех знаю, надо внимательней присматриваться, пристальней изучать людей, призванных нас охранять и воспитывать. Не сомневаюсь, со временем список этот расширится.
Перебрал мини-архив по собственному делу: приговор суда, кассационное определение (тот же приговор, но вынесенный с учетом кассационной жалобы), еще одно судебное постановление, уже по надзорной жалобе, многочисленные жалобы и ходатайства. Что-то внимательно перечитал, что-то пробежал глазами, что-то просто вспомнил во всех подробностях. Перелистывал бумаги и сделал лично для себя важное открытие: все эти бумаги — не просто бумаги, а документы, содержимое которых из категории «не вырубить» топором. Пропадут бумаги — останутся копии, пропадут копии — останутся электронные версии. Пропадет сразу все — останутся дубликаты копий, которые, слава богу, уже переданы на волю друзьям и родственникам. А в документах этих — Правда. Жесткая и неприглядная. Плохо пахнущая для тех, кто сажал меня сюда, кто удерживал меня здесь, кто, занимаясь последним, одновременно врал во всех эфирах и аудиториях, что помогает мне в сложившейся ситуации. И не надо быть юристом семи пядей во лбу, не надо обладать адвокатскими способностями, чтобы разобраться в этой ситуации, — достаточно взять в руки документы, бегло просмотреть их, чуть сфокусировав внимание на абзацах с подчеркнутыми предложениями, с пометками на полях. Да, это не папка с листочками, которые очень многим хочется зачислить в «макулатуру», это бомба с механизмом замедленного действия! А механизм уже тикает, а детали механизма сплошь изъедены ржавчиной, того гляди — грохнет! «И полетят клочки по закоулочкам!» Клочки от купленного авторитета, от дутой репутации, от украденного статуса.
Взять того же бывшего моего шефа. Из одного документа в другой переходит его утверждение, что «подсудимому, то есть мне, он никогда не поручал вести переговоров о сотрудничестве с Министерством продовольствия и фирмой “Оптплодимпорт”». Врал, гадина! В материалах моего же дела, копии которого благо уже существуют не в единственном экземпляре, зафиксированы показания руководителя того же «Оптплодимпорта», что звонил шефу незадолго до моего ареста и пытался уточнить нюансы возможного сотрудничества между редакцией и опять же тем самым «Оптплодимпортом» и услышал в ответ, что «все вопросы к Земцову».
Лукавил шеф, да что там лукавил — бессовестно врал и во многих прочих вопросах. Например, утверждал, что переговоры в Министерстве продовольствия я вел по собственной инициативе, никого в известность не поставив. Это что же получается, он в своем доме не хозяин? Никто не мог ни с кем никогда даже заикаться на подобную тему, не получив «добро» от хозяина и главного редактора издания. Врал мой экс-шеф и на многие другие темы. Сам врал и других заставлял врать. В первую очередь редакционного юриста Ларису Борисовну Б., что на всем протяжении моего дела являлась моим адвокатом, именно от нее я услышал вкрадчивые рассуждения: «Шефа лучше нигде не упоминать. Он все равно “соскочит”, по делу группа будет, за групповое большие сроки дают, один останешься — проще вытащить будет»…
Конечно, слова эти нигде не зафиксированы, подтвердить их у меня возможности нет и не будет, но материалы дела остались и никуда они не денутся, а исходя из них — вся моя история в совсем другом свете представляется.
В зоне праздники — совсем не праздники, а вовсе наоборот. В праздники вся лагерная тоска, все пронзительное уныние неволи, вся безнадега, вся серость, все прочие сопутствующие пакости несвободной жизни — сильнее, жестче, острее. Все через край. Все без меры. Короче, все горькое содержимое большой посудины — большими глотками, без закуски, без запивки.
В праздники промка опечатывается. На работу никто не выходит. Соответственно концентрация людей на бараке вдвое больше, чем в будни. Потому в праздники здесь и табачный смрад гуще, и шума больше, и мелькание мрачных казенных роб с ненавистными бирками (фамилия, отряд в прямоугольнике определенного формата) чаще. Соответственно и контролеры чаще в барак наведываются, и вероятность шмона выше. Логика у администрации известная: если людей на бараке много — значит, есть вероятность употребления наркоты, алкоголя и прочих нарушений, значит, внимание и контроль следует усилить. Да и кто знает, о чем говорит, что обсуждает и замышляет эта мрачная угрюмая масса убийц, наркоманов, грабителей и прочих антиобщественных элементов.
Вот и выходит, что праздники ассоциируются у большинства арестантов не с отдыхом, подарками и прочими радостями, а с мордоворотом-прапорщиком, что бесцеремонно роется в твоей тумбочке, бесконечными построениями при любой погоде и… далеко не радужными мыслями, которые именно в праздники особенно настойчиво напоминают о себе, обступают, наваливаются, одолевают.
А мрачных мыслей в любой арестантской голове хватает. У кого на воле старуха-мать хворает, у кого дети без присмотра, того гляди начнут отца по лагерным этапам догонять, у кого жена слабость на передок проявила (дружки-добродетели уже сообщили, для чего ж мобильные телефоны в нашу жизнь вошли?). А у кого-то просто закурить-заварить нет и на ближайшее время совсем не предвидится. Кто-то просто поймал себя на мысли, что жизнь между локалкой и промкой совсем не жизнь, но другой жизни не предвидится надолго, у кого на три, у кого на пять ближайших лет (а что сказать про зека-тяжеловеса, что десять — пятнадцать — двадцать лет срока с собой принес?). Понятно, накрывают такие мысли похлеще черного пудового колпака, гнут, плющат, давят.
Очень важно не дать сконцентрироваться этим мыслям в твоем сознании, не пустить их в душу. Рецепт противостоянию этому прост: стараться не оставаться одному, максимально занять себя. Но оставаться одному в бараке на сто пятьдесят человек, где на каждого обитателя приходится благодаря впритык поставленным двухэтажным шконкам менее квадратного метра жилплощади, — невозможно. Занять себя — это проще и ближе. Понимаю тех, кто именно в праздники затевает глобальные постирушки, кто сознательно до праздников откладывает перетягивание своей койки, ремонт телогрейки («телаги» по-лагерному), написание надзорной жалобы и прочие нехитрые, но обязательные арестантские заботы.
Только праздник празднику — рознь, одно дело новые, только что придуманные «звездочетами» при власти праздники (уверен, ни одного из них нынешний среднестатистический арестант не назовет, не вспомнит). Другое дело старые, проверенные временем, вечные праздники. Впрочем, почему «праздники»? Такой вечный праздник только один — Новый год. Тут и детство аукнется, и семья вспоминается (у кого она есть, конечно), и вечные наивные человеческие надежды, трепетные пожелания, будто в новом году щелкнет невидимый тумблер и многое к лучшему изменится…
Этот Новый год для меня уже четвертый в неволе. Два — в московских СИЗО справлял, один — в прежнем месте нахождения — Березовском лагере. Каждый в деталях помню, хотя помнить там и нечего — убогое застолье с чифирем, невеселые арестантские разговоры, да еще более невеселые собственные мысли на этом фоне. Смею надеяться, имею все шансы надеяться, что этот год для меня может стать годом обретения свободы. И никому не позволю трогать грязными лапами эту надежду. Но это уже очень личное…
В прошлом 2010-й! Здравствуй 2011-й! Еще одни мой арестантский Новый год. Местные приметы праздника: свет разрешили не выключать до часу ночи (в обычные дни отбой в десять вечера), в КВР-ке (комната воспитательной работы) стол для всех желающих «порядочных». Угощенье (яблоки, печенья, конфеты, чай и т. д.) с «общего». Звали! Не пошел! Говорят, что содержимое столов было сметено в считаные минуты. Оставалось что-то сладкое, то ли куски пирогов, то ли ломтики торта, что потом раздавали по бараку.
А мое личное отношение к «общему» за последнее время радикально изменилось. Никаких взносов, никаких перечислений, никаких телефонных карт! Мотивирую: «нет возможности». Грешен, лукавлю. Возможность в принципе есть, но я уже решительно не верю, что все вносимое и перечисляемое распределяется, действительно, в пользу нуждающихся, в пользу неимущих. С какой стати, например, буду я просить моих близких покупать телефонную карточку, если знаю, что ближайший ко мне хранитель общаковой «трубы» ночи напролет занимается пустым трепом («гоняет порожняк») со своими многочисленными подружками: живописует, какой он крутой, рассказывает, по какому серьезному делу сел, клянчит бандероль с сигаретами и т. д. Тем не менее с каждой получаемой с воли посылки и сигареты, и чай, и что-то к чаю на общие нужды я выделяю. О дальнейшей судьбе того, что выделяю, — стараюсь не думать. Редко отказываю и тем, кто обращается ко мне за «насущным» в личном порядке. Словом, к «общему» отношусь очень лично.
А в эту новогоднюю ночь я пил чай с соседями по проходняку. Накануне приготовил к этому чаю самим же придуманное блюдо — что-то среднее между суфле, фруктовым салатом, пирогом, мороженым и т. д. Бесконечно вольная импровизация на тему сладкого десерта. Рецепт прост. Технология несложная. Одно яблоко режется очень мелкими кусочками, и так же мелко режутся один апельсин и один лимон. Последние фрукты (внимание!) режутся вместе с кожурой: с одной стороны, экономия, напоминание об арестантской нищете, с другой — бережное отношение к витаминам и неповторимый привкус, эдакая пикантная горчинка от кожуры цитрусовых. Нарезанные фрукты перемешиваются с хорошей столовой ложкой меда. Туда же добавляется очень мелко порезанный изюм, чернослив, курага, орехи (все равно какие: миндаль, фисташки, грецкие и т. д.), полученная масса заливается смущенным молоком и посыпается тертым шоколадом, несколько часов держится в помещении для лучшего взаимопроникновения ингредиентов, а потом выставляется в холод. Можно за окно, можно в морозилку холодильника, если, разумеется, холодильник не находится в арестантском бараке, в этом случае даже не дозревшее экзотическое блюдо непременно сопрут — уж больно заманчиво смотрится.
Вкусно! Полезно! А еще — просто сытно, столовая ложка подобной смеси с чашкой крепкого чая гарантирует сытость при отсутствии даже намека на тяжесть в желудке. Угощал соседей по проходняку. Кто-то хвалил и пытался определить компоненты (кстати, полного состава не вычислил никто), кто-то ел молча и радовал немалым аппетитом (на здоровье!).
Узбек Эркин (точнее, как он сам говорит в соответствии с особенностями хорезмского диалекта — Эрка) высказал твердую уверенность, что это особая еда, кондитерско-фабричного производства, купленная в магазине, которую мне прислали из Москвы в посылке. Кстати, узбек Эркин успел отведать только одну ложку моего сладкого «ноу-хау». Потом его… развезло, «накрыло», «зашторило». С невероятным трудом, срываясь, бормоча узбекские проклятия, он забрался на свою «пальму» («пальма» — верхний этаж двухъярусной арестантской койки), плюхнулся, не раздеваясь, и долго лежал, стреляя по сторонам влажными, блестящими глазами без зрачков, мурлыкая что-то заунывное. Странное его поведение вполне объяснимо — перед чаем курнул гашиша. Кто-то расщедрился, угостил вечно неимущего, полностью лишенного всякого «грева» с воли узбека. Вот и для него, наркомана со стажем, севшего по популярной «народной» 228-й статье (статья 228 УК РФ — «незаконное приобретение, хранение и т. д. наркотических средств»), — праздник.
А я, глядя на стремительно пустеющую чашку с десертом, подумал: «Будет ли на воле желание приготовить подобное, сочту ли нужным угощать арестантским изыском друзей и родственников? Или предпочту перечеркнуть в памяти подобные рецепты жирным крестом, чтобы не вспоминать, не бередить?» Время покажет…
Очередная крамольная, скорее даже преступная, с учетом ценностей, исповедуемых в окружающей меня ныне среде, мысль: «Верно, немалая часть людей попала сюда по беспределу, с нарушением действующих у нас в государстве законов, благодаря нехорошим мусорам, подтасовавшим факты, сфабриковавшим обвинение и т. д. Однако при этом, с точки зрения высшей справедливости, эти самые мусора (следователи, прокуроры, судьи и т. д.) нередко действовали, как благодетели государства, санитары общества. Нарушая закон и собственные полномочия, они брали грех на душу, совершали Зло, но при этом освобождали общество, всех граждан этого общества от Зла, куда более масштабного, более серьезного. Лишая потенциальных преступников свободы (пусть на сомнительном, а то и просто надуманном основании) и пряча их за «колючку» за несовершенное преступление, они тем самым не давали совершить им еще более серьезных преступлений, многих серьезных преступлений…» Посадили Васю Н. за чужого «жмура» (покойник, жертва преступления) на восемь лет — верно, нехорошо, но если бы гулял он эти восемь лет на воле, то убивал бы, скорее всего, каждые два года, и кто знает, на каком этапе подобного жуткого конвейера щелкнули бы на его запястьях наручники?
Малое Зло, во избежание Зла более масштабного, малый Беспредел, вместо Беспредела глобального? Страшные рецепты, нездоровые рецепты лечения больного общества, да и где взять весы, линейку, циркуль для измерения объемов этого самого Зла, этого самого Беспредела?
Опасная философия, следуя которой прямым путем можно «дотопать» до откровенно человеконенавистнических идей (по тестам, по соотношению линий лица и так далее выделять убийц и прочих преступников среди нормальных людей, изолировать их, а то и просто освобождаться от них). Очень нехорошо попахивает от такой методики. Сомнительная логика. Гнать надо такие мысли, выдергивать с корнем из сознания. Надо, следует, необходимо. А куда деваться от тех, кого вижу не то что каждый день, ежеминутно перед собою? Тех, кто не способен приносить пользу, не приучен работать, не может различать свое и чужое, не ценит человеческую жизнь? Как поступать с ними? Лечить их записями классической музыки, чтением вслух Шекспира и Пушкина, приобщать к ухаживанию за цветами? Сомневаюсь я в эффективности подобной терапии. Значит, опять к мыслям о вольерах, стойлах за «колючкой», зонах «во благо»? Стыдно и жутко от своих мыслей по этому поводу. Никому, кроме собственного дневника, прочитать который чужому человеку невозможно, я их не доверял. А при этом почти каждый день слышу рядом откровения типа излияний моего соседа Саши Морячка: «Да, отправил сожительницу-шлюху на тот свет… Грех, понятно… Она мне потом года два снилась, но пил я тогда жутко, до потери памяти, неделями себя не ощущал, не контролировал — не сел бы за нее, в другую беду вляпался, что-то еще более серьезное совершил бы…»
Что-то очень похожее и от другого соседа Кости Боцмана слышал: «Ну, было… Пили впятером, отключились, проснулись — один из нас мертвый, голова пробита… Я точно знаю, что не убивал, я раньше всех тогда отключился, потому что с утра на градусе уже был, вот только труп мусора на всех разделили — кому восемь, кому десять, сел, короче… а не сел бы, все равно что-то нехорошее стряслось бы, потому что вся жизнь тогда наперекосяк пошла, последняя жена квартиру у меня отобрала, я на улице остался, потому и пил, не просыхал, ни о какой работе и речи не было, ничего бы хорошего не случилось…»
Впрочем, повторяю — опасная это тема, да и не мне в нынешнем моем положении ломать над ней голову.
Отношение к наркобарыгам в зоне (т. е. к тем, кто попал сюда за распространение и сбыт наркотиков) — классический пример политики двойных стандартов. С одной стороны наркобарыга — неуважаемая, презираемая разновидность арестантов. Попадающий на зону барыга вряд ли может рассчитывать на хорошее место в бараке, не много найдется желающих семейничать с ним, могут с него и попросту «спросить» за прежние занятия нехорошим промыслом. И основания для всего этого самые серьезные — ведь на воле он наживался на чужой беде, распространял отраву, сокращал людям жизнь. Грешник, преступник, словом, «враг народа».
Однако вектор отношения к наркобарыге круто меняется, если тот делает крупный взнос на «общее», что еще более желательно — организует доставку в зону «лекарства», т. е. наркотиков. Разумеется, и для этого находится своя, незыблемая аргументация. Человек, мол, помогает страдающим (в данном случае арестантам-наркоманам), значит, делает добро, приносит пользу. Вот и оказывается, что в одной зоне сидят два человека за совершенно одинаковые, в идеале, мягко сказать, неуважаемые дела, но одному — «респект и уважуха»: он пьет чай с членами «блаткомитета», на короткой ноге со «смотруном», другому — недоверие и презрение.
Сталкиваясь с подобными проявлениями политики двойных стандартов — вспоминаешь чеканные строки воровских «прогонов», некогда читанные в Бутырской тюрьме, в которых жестко предписывалось даже рядовых наркоманов ни в коем случае не подпускать к «общим моментам», включая даже элементарное дежурство на тюремной «дороге» — веревочной связи между камерами по внешним сторонам тюремных стен. Повторяю, это по отношению к рядовым потребителям наркотиков! Распространители и производители «отравы», понятно, требовали согласно этим программным документам куда более строгого, принципиального отношения.
Задумываешься над всем этим и… уже ничему вокруг себя не удивляешься, разве что понимаешь, насколько актуальны в нынешней обстановке звериный инстинкт самосохранения, первобытное чутье опасности, подаренная предками способность путать следы и уходить от беды.
В книге по восточной философии обратил внимание на пространные тезисы о непременном возвращении человеку в увеличенном объеме зла, которое он кому-то причинил, о неотвратимости наказания за любую сотворенную подлость, о неминуемом Высшем суде. Правильные слова! Мудрые и истинные! Вечно актуальные темы для человека разумного, независимо от того, в какую эпоху он живет и какую религию он исповедует.
Не мог не вспомнить в очередной раз в связи с этим историю (в деталях) собственной посадки, людей (поименно), имевших к этому отношение.
Разумеется, всплыла здесь и фигура моего бывшего шефа, владельца и главного редактора «Свободной газеты», как же я раньше не разглядел в этом человеке законченную сволочь? Ведь каждая деталь даже его внешности (маленькие хитрые глазки, голос матерого педофила, мерзкое брюхо, вечная неопрятность, независимо от стоимости нанизанных на его желеподобное тело тряпок) напоминала об этом.
Понятно, что сейчас он абсолютно уверен, что в той ситуации, что стряслась (точнее, была инициирована не без его участия) со мной осенью 2007 года, все шито-крыто. С кем надо, он договорился, кого надо — купил. Страсти улеглись. Про путаный конфликт между Министерством продовольствия и редакцией «Свободной газеты» уже никто не вспоминает. Я — на строгом режиме на 1000 с лишним километров от Москвы. Он — в «шоколаде» в самом центре этой самой Москвы. Болтается по гламурным тусовкам, талдычит «за собственные же деньги» прописные истины в эфире радиостанции «Столичный резонанс», словом, жирует.
При этом, не сомневаясь, он нагло уверен, что подобный порядок всерьез и навсегда. Опрометчивая уверенность. Возмездие, «момент истины» приходят к подлецам всегда с той стороны, откуда их меньше всего ждут. И в тот час, когда к их приходу они меньше всего готовы.
Судя по былым откровениям моего экс-шефа, предмет его извечной гордости — его «тыл», его семья, прежде всего его дети: красивая Василиса, смышленый Николай. О последних он говорит всегда с придыханием, с трепетом, с нежностью. Кто знает, возможно, именно кто-то из них спустя пару-тройку лет вдруг в самый неподходящий момент поинтересуется у отца: «Слушай, а что там, у тебя в редакции за история приключилась с твоим замом в 2007 году?..»
Конечно, вопрос не застанет подлеца врасплох. Вкрадчивым голосом начнет он пересказывать сляпанную не без его участия, липкую от вранья официальную версию причин и обстоятельств моей посадки. И вдруг случится так, что к тому времени повзрослевшие и поумневшие дети, к тому же, возможно, и полиставшие официальные документы, те же материалы моего дела, которые существуют и в печатном и в электронном виде и будут существовать вечно… В ответ посерьезнеют и жестко осадят сладкоголосого папашу: «Нет, ты что-то не то говоришь, тогда там все совсем по-другому было…»
Хватит ли в этот момент воздуха, что бы вздохнуть моему экс-начальнику, ощутит ли он тысячу булавок в кресле, на котором будет в тот момент восседать?
Ах, как я расфантазировался, однако! Похоже, забыл народную мудрость, про яблочки, что, как правило, падают совсем недалеко от яблоньки, про законы природы, про наследственность, про треклятые гены. Куда вероятней, что, вскормленные жирными харчами папаши-подлеца, дети вместе с этими харчами усвоят и всю систему его ценностей. Тогда, понятно, и эпизод с моей посадкой осенью 2007 года будет оценен ими, как пример проявления папиных недюжинных способностей, чуть ли не доблесть его, станет предметом фамильной гордости.
Впрочем, довольно прогнозов. Как будут развиваться события на самом деле — покажет время. У всякой Истины, у всякой Правды есть свой запас пробивных сил, свой боевой потенциал. Да и я сам сидеть сложа руки не намерен!
Философски-диалектическое осмысление особенностей места моего нынешнего обитания продолжается. В структуре, в устройстве, в деталях организации жизни зоны учтено все, что необходимо человеку в минимальных дозах, достаточных для поддержания минимальной жизнедеятельности: еда, сон, движение, санитарные услуги, общение с внешним миром (через официально разрешенный телевизор, через неразрешенные, но широко распространенные мобильники). По большому счету, у находящегося (отбывающего свой срок), здесь человека есть все, кроме… свободы. Даже возможность к размножению (в ограниченной форме через официальные и полуофициальные, купленные свидания с женами, «неженами» и т. д.). Чем не усеченная миниатюрная модель грядущего постиндустриального общества, в котором иные наивные люди видят венец развития прогресса?
Есть еда (жри, чтобы не протянул ноги, чтобы работал). Есть возможность спать (спи, чтобы восстанавливать силы) для той же самой работы. Есть баня (мойся, чтобы не вонял и тем самым не отвлекал от работы и себя самого, и прочих мытых, тебе подобных). Есть телевизор, наконец (это для общей разрядки обстановки), будешь пялиться до одурения на полуголых девок, шикарные машины и яхты, отдых на Карибах, и со временем на уровне подсознания начнешь верить, будто эти компоненты красивой жизни отчасти принадлежат тебе, что ты сам являешься частью этой самой чужой красивой жизни. Ядовитый коктейль из дебильных сказок и зомбирующих картинок — смотри, чтобы ни о чем прочем не задумывался, чтобы не сомневался, не анализировал, не думал.
Хвостик последней фразы, похоже, — ключ для понимания сути зоны, сути этого самого наступающего, смрадно дышащего в лицо «постиндустриального» общества. Чтобы не задумывался, не думал… Потому здесь такая скудная библиотека (все новые, все умные книги — исключительно «пожертвования» самих арестантов). Потому зона не получает газет (единственную подшивку «Российской газеты» я видел в кабинете начальника колонии, не уверен, что сам он ее регулярно хотя бы просматривает. Потому ни на одном отряде никогда не было, нет и вряд ли когда будет место, где бы арестант мог читать и писать, т. е. развиваться, расти духовно. Словом, делай что хочешь (ешь, спи, играй в карты, смотри зомбо-ящик и т. д.), только не занимайся внутренней работой, не старайся быть умнее. Последняя особенность организации нашего пребывания в зоне доведена то ли до совершенства, то ли до абсурда. Читать и писать можно только лежа на койке, при гадком, убивающем зрение освещении. Уверен, и слабая мощность лампочек и вечный их дефицит — факторы сознательно и тщательно организованные, чтобы меньше читали, чтобы меньше писали, чтобы меньше думали.
Кстати, в той же Березовке (видно, сказывается близость к областному центру, общий, более высокий уровень цивилизации) с этим было чуть получше. По крайней мере, при библиотеке был читальный зал, где при нормальном освещении, в тишине (плюс ухоженные цветы на окнах) арестанты могли писать (те же самые свои бесконечные «надзорки», могли читать (была там и подшивка той же самой «Российской газеты», пусть с вырванными, пусть с местами изрезанными страницами). А здесь…
Порою доходит до грустно-смешного: чтобы написать письмо или сделать очередную запись в дневнике, приходится выходить в «локалку» (окруженный решетками, забетонированный крошечный «пятачок» перед бараком). И заниматься этим, примостив на коленях бумагу и все необходимое. Неудобно, зато светло. Много лишних наглых глаз (и «стукачи» всех видов, и просто любопытные), зато все-таки не лежа.
Словом, убеждаюсь в очередной раз: система, в недрах которой я в настоящее время нахожусь, в чьих руках (или жерновах) находится нынче моя судьба, полностью исключает духовное, умственное, любое внутреннее развитие человека. Мыслящий зек — фигура нежелательная, опасная, враждебная для системы. И в этом, похоже, ее сама суть, ее главный принцип.
Новость для системы, которую уже знаешь изнутри, вполне естественная, закономерная, обыденная. А вот с точки зрения здравого смысла — эта новость — все равно удивительная, нелогичная, ошеломляющая. Лагерный библиотекарь Игорь Владимирович Н. (давно перешагнувший семидесятилетие, светлая голова российского военно-промышленного комплекса, автор многих изобретений в области радиолокации, радиоперехвата и прочих оборонных «штучек», лауреат многих государственных премий, кавалер многих государственных наград), угодивший сюда, в чем он абсолютно уверен, в результате интриг конкурентов — торговцев оружием, стал собирать документы на помилование и… получил отказ от администрации зоны.
Не понятно? Дело в том, что согласно существующему в нашей стране законодательству арестант, просящий помилование, должен, прежде всего, заручиться поддержкой администрации колонии, в которой он находится. Таков порядок. Вот и обратился «государственный человек», один из творцов противоракетной обороны Отечества, за поддержкой к начальству зоны. И… получил отказ, услышал тяжелую, как жабий прыжок, формулировку: «Нецелесообразно». Вот это уже более чем удивительно! Судьбу человека, почти шестьдесят лет прослужившего Отечеству, сделавшего немало для этого самого Отечества, решали люди, люди, для этого самого Отечества, вместе со всеми своими ближайшими родственниками, не наработавшие и одного процента от того, что сделал этот человек! Судьбу государственного человека решали пузатые недоумки-крохоборы. Для последних даже слово «коррупция» звучит слишком интеллигентно. Ибо погрязли они в мелких подачках, поборах и маломасштабных интригах и подлостях. Им, оказывается, из-за «колючки» в зоне в Свинушках, где с арестантских сортиров сплошь и рядом сорваны двери, где не хватает лампочек, где не получают ни одной газеты, «виднее», достоин ли этот человек помилования или нет!
Сам «виновник торжества» искренне недоумевает, как могло родиться такое решение. Ему и в голову не приходит, что подобное решение имеет свою цену, по «прейскуранту услуг для осужденных», что за это решение («целесообразно-нецелесообразно») надо было просто заплатить. И еще более удивительное, более омерзительное: накануне он имел аудиенцию у начальника колонии, беседовал с ним о всех возможных перспективах своего будущего, и тот подытожил встречу: «Как полковник — полковника, понимаю вас, постараюсь сделать все необходимое…»
Конечно, опять напрашиваются, да что там напрашиваются, лезут изо всех щелей параллели из недавнего нашего российского прошлого, из «ужасного» сталинско-бериевско-гулаговского периода истории. Так вот, в то «ужасное» время человек ранга Игоря Владимировича Н., попавший в аналогичную ситуацию, почти всегда получал в неволе возможность продолжить работу, начатую на свободе, направлялся в одну из шарашек, где к его услугам предоставлялись и квалифицированные помощники, и соответствующее оборудование, и дополнительный паек, и все прочее необходимое. А ясная голова военно-промышленного комплекса Игорь Владимирович Н. отсиживает свой срок в библиотеке, где выдает зэкам книги, подклеивает корешки и обложки да чертит в заветной тетрадочке схему своих новых изобретений. Слава богу, не оказался на промке. Впрочем, об этом я уже, кажется, писал. Выходит, «ужасный тоталитарный» ГУЛАГ в чем-то куда совершенней, чем нынешний его демократический преемник.
Лагерное радио будит нас по утрам отвратительной записью (со скрипом и треском) гимна (вот оно, неуважение к одному из главных государственных символов!), назойливо призывает делать зарядку (путем трансляции не менее затертой, сделанной еще в советское время, записи утренней гимнастики). И служит посредником в оперативной связи между нами, арестантами, и администрацией зоны («Осужденный Петров, занять рабочее место», «Осужденный Иванов прибыть на КПП» и т. д.). А еще некоторые изобретательные, наделенные чувством юмора представители администрации используют это радио в самом неожиданном качестве. Порою, в самых последних числах месяца, в лагерном эфире раздается обращение: «Господа фуфлыжники, просьба не беспокоить дежурного…»
И смех и грех! Дело в том, что по существующим здесь правилам все «игровые» (играющие на интерес, то есть на деньги, в карты и прочие азартные игры) обязаны за несколько дней до окончания месяца непременно рассчитаться по всем долгам, в крайнем случае, в порядке исключения «обосновать» (объяснить, аргументировать) отсрочку их выплаты. Разумеется, не у всех это получается. Вот и бегут в конце месяца иные проигравшиеся (т. е. фуфлыжники) к дежурному, слезно просят помощи, просят закрыть «под крышу», в свободные транзитные камеры, словом, любым образом спасти от «кредиторов».
Верно, карты в зоне запрещены. Игра в них, равно как и изготовление, хранение относится к разряду нарушений, но одержимым страстью играть, по большому счету, все равно во что играть, лишь бы играть, лишь бы на интерес. Нет под рукой запрещенных карт, будут играть в «тысячу» (разновидность игры в кости), кажется, даже и не запрещенную. А еще существуют шахматы и нарды, вовсе не запрещенные, игра в которые считается вполне культурным времяпровождением, но на которые также можно играть на интерес, под деньги, также выигрывать и проигрывать немалые суммы (в качестве денежного эквивалента на зоне почти всегда выступают сигареты с фильтром). Почему карты — азартная игра, а те же шахматы, нарды, домино вовсе не азартные? Кто определял? Чем при этом руководствовался?
Вопрос, связанный с азартными играми, все вопросы, что касаются судеб «игровых», — вовсе не простые вопросы. Зачастую они прорастают серьезными проблемами не только для арестантов, но и для администрации. На той же Березовке аккурат в самом начале моего пребывания там, на соседнем отряде повесился Андрюха Барабан, парнишка чуть старше двадцати лет, проигравшийся в пух и прах. Трагедия и беда для родных и близких! ЧП с неимоверными хлопотами для чиновников!
С древнейших времен известно, что страсть к игре на интерес — серьезный, заразный, парализующий волю и разум человека недуг. Разве у нынешней российской тюремной системы есть лекарство от него? Разве изобретены особые методики работы с «игровыми», направленные не на то, чтобы «запрещать и наказывать», а «помогать, способствовать, избавлять»? Вопросы, увы, чисто риторические. Похоже, и на воле-то никто всерьез не занимается проблемой избавления от игровой зависимости. А принцип «где тюрьма, там и карты», похоже, вечен для отечественной тюремной системы.
Кстати, не знаю, как в других лагерях, а здесь, в Свинушках, контролеры частенько коротают дежурство за картами (порою теми же самыми, что изымают у арестантов в ходе шмонов) и играют, разумеется, не на спички и щелбаны, а на что-то более существенное. Но их за это занятие никто не наказывает, не закрывает в изолятор. Значит им — можно! Очередной пример двойного стандарта.
Тюремный жаргон, уголовное арго — уникальное явление. Уникальное с точки зрения лингвистики, с точки зрения социологии и прочих наук. Многие слова и термины «фени» — образцы сверхточного попадания слова в цель, есть примеры едкого юмора, чуткой наблюдательности, даже поэтической образности. Некоторые обороты имеют немало синонимов. Например, о человеке, обнаруживающем в поведении странности, точнее признаки умственного расстройства, говорят: у него «бак потек», «бак засвистел», «крышу сорвало», «крышняк поехал», «крыша в дороге», «гуси полетели». Те же самые «гуси» уже более логично использованы в образовании другого перла «фени». Тремя гусями называют 222 статью УК РФ («Незаконные приобретение, передача, сбыт, хранение, перевозка или ношение оружия, его основных частей, боеприпасов, взрывчатых веществ и взрывных устройств» — очень распространенная статья, хотя бы потому, что очень часто у людей, подозреваемых в совершении других преступлений, неожиданно «находят» патроны или что-то еще попадающее под эти самые «три гуся»).
Услышав впервые это словосочетание — не понял, о чем идет речь. Потом дошло: «три гуся» — три двойки. По графическому очертанию каждая двойка — «гусь», выгнутая шея, приподнятый хвост. Был готов «снять шляпу» перед автором неожиданного образа, за изобретательность и тонкое чувство родного языка.
Еще один пример точности уголовного арго: о человеке, желающем спрятаться, затаиться, переждать что-то опасное, нежелательное, скажут — «засухарился». И здесь попадание в яблочко, и здесь стопроцентное ощущение сути понятия.
Особый глубинный, цепко схваченный безымянным автором смысл заключен в глаголе «кубатурить», то есть «осмысливать, переваривать, анализировать». Любопытны и многие прочие слова из лагерного разговорника. Так, арестантские ботинки называют «коцами» (действительно, их, похоже, пластмассовые подошвы издают соответствующий звук, соприкасаясь в морозный день с бетонной и асфальтовой поверхностью лагерной территории). Ложка имеет характерный синоним — «весло» (иные мои соседи, отличающиеся недюжинным аппетитом, действуют этим прибором так же интенсивно, как орудует веслом олимпийский чемпион по гребле).
На фоне этих очень личных и очень образных терминов нередко употребляются слова, происхождение которых совершенно непонятно, с какого боку ни подходи. Почему, скажем, большая чайная кружка называется «фанычем», откуда взялось слово «лепень» (под ним понимается куртка-китель тюремного костюма-робы), с какой стати фабричное пластмассовое ведрышко из-под майонеза, традиционно приспосабливаемое арестантами для чайных церемоний, именуется «КамАЗом» и т. д.?
Если бы мое сердце (а с ним и все свободное время) не было отдано дневнику (точнее, будущей книге) — непременно занялся бы скрупулезным составлением словаря современного лагерного языка.
Телевизор по-прежнему не смотрю. И в комнату, где он находится (комната так называемой воспитательной работы), стараюсь не заходить. По тем же, кажется, уже ранее описанным причинам. Тем не менее вчера вечером краем глаза успел почти на лету поймать обрывок репортажа-отчета о деятельности отечественных правозащитников. Речь шла о каком-то то ли совете, то ли комитете, связанном как раз с проблемами нашего брата — арестанта. Структура эта, как следовало из текста репортажа, давно и чуть ли не очень эффективно действует! Мелькали на экране работники этого то ли совета, то ли комитета: почему-то очень часто бородатые, очкастые, носатые и сытые дяденьки, что-то бодро тараторившие о какой-то проделанной работе.
И ладно бы если представляли они полуобщественную-полукустарную организацию. Нет, речь шла о серьезной структуре, завязанной на самых больших государственных мужей, на самые главные властные органы.
Услышал этот фрагмент репортажа — сплюнул и… выругался словами, которыми здесь вроде бы как давно собирался не ругаться. Ведь врут, нагло врут очкастые, врут бородатые, врут носатые… Никто из этих людей для нашего брата палец о палец не ударил. Потому что главным, да, пожалуй, и единственным критерием работы любого совета-комитета, любой комиссии, любого фонда, что связаны с арестантскими проблемами, может быть только одно — реальная помощь реальным людям в решении этих самых проблем. А какой толк от этих бородатых-очкастых-носатых? Бесконечные сидения во всяческих президиумах, мелькания по телеэфирам, заседания с последующими банкетами, частые и вожделенные загранкомандировки якобы для изучения прогрессивного опыта, то за счет многострадального государства, то за счет принимающей стороны?
За время нахождения в московских следственных изоляторах я сменил не одну общую «хату» (число обитателей которой превышало порой тридцать человек). А сколько арестантов (прошлых, отсидевших зачастую почти по две трети своей жизни, и будущих) были моими собеседниками в камерах — «сборках» и «транзитках», в автозаках, на которых возили в суд, в «Столыпине», в котором я ехал по этапу? По самым-самым приблизительным прикидкам, таких людей было более тысячи. А плюс полторы тысячи арестантов в Березовке — моем первом лагере? Плюс почти столько же сидельцев моего второго, надеюсь, последнего лагеря.
Выходило, так или иначе, близко или косвенно соприкоснулся я за время своего срока с несколькими тысячами судеб российских арестантов. И не было среди них ни одного, кому бы эти бородатые-очкастые-носатые-сытые «правозащитнички» хотя бы чем-нибудь конкретно помогли. Более того, я даже не слышал, чтобы кто-то из арестантов слышал в свою очередь за время своих тюремно-лагерных скитаний о тех, для кого бы эти члены советов-комитетов выхлопотали бесплатного адвоката, например, добились пересмотра приговора, снижения срока, изменения условий содержания и т. д. Похоже, что таких «счастливчиков» вовсе не существует. Зато правозащитные структуры — всякие там советы-комитеты, фонды-комиссии существуют. Да еще как существуют! Процветают! Жируют! Никого результаты их деятельности не смущают! Всех устраивает такое положение. Еще один пункт в перечне недугов нашего государства. Еще одна примета неизлечимо больного общества.
Не устаю удивляться, насколько точно и остроумно соответствуют некоторые слова и выражения из тюремнолагерного лексикона сути предметов и явлений. Кто бы мог подумать, что разновидность сала, в котором жир неоднократно чередуется с мясной прослойкой, называется… «адидас»? Услышал первый раз и хмыкнул почти с пренебрежением: ну какая связь может быть между продуктом (столь драгоценным и желанным в этих местах) питания и знаменитой фирмой, производящей спорттовары? Чуть задумался, вспомнил эмблему этой фирмы, и… стало неудобно перед самим собой. За недогадливость, за нерасторопность собственных мозгов.
Иногда подобные слова несут в себе и немалый социальный смысл. Например, статья 228 УК РФ (незаконное производство, сбыт, нарушение правил оборота и т. д. наркотических средств) уже не первый год «кодируется» прилагательным «народная». Как много смысла уместилось в одном слове! Тут и глобальные масштабы повального бедствия, имеющего, несомненно, политические и экономические причины, и отголоски динамики лагерной статистики (ныне за это преступление отбывает наказание куда больший процент арестантов, чем раньше), и намек на излюбленный приемчик недобросовестных следователей, оперативников и прочих представителей лагеря «сажающих» на всех необъятных просторах Отечества — чуть что не ладится с доказательствами вины подозреваемого или просто надо кого-то «закрыть», посадить — в деле непременно появляются признаки «народной» статьи: коробочки с марихуаной, героиновые дозы и т. д.
Что-то похожее на последний «сюжет» испытал на собственной шкуре. В свое время при обыске у меня «обнаружилось» аж девять граммов марихуаны! У меня, человека, который с учетом возраста и социального положения, при наличии порочной склонности к употреблению наркотических веществ (если бы таковая имелась) логичнее было бы «обнаружить» не «подростковую дурь», а что-то куда более серьезное. Любопытно, что пакетик со злополучной марихуаной, якобы обнаруженный во время обыска в моей квартире, был отправлен на экспертизу в какой-то сверхважный, сверхспециальный милицейский институт в Петербург. Пришедший оттуда ответ (он есть в моем уголовном деле, лично читал, когда с этим делом знакомился накануне суда) ясно гласил, что отпечатков моих пальцев на этом пакетике нет, более того, на этом самом пакетике вообще отсутствовали какие-либо отпечатки пальцев! Увы, исчерпывающий ответ экспертизы не смутил ни следствие, ни суд. Нелепое обвинение было снято только судом следующей инстанции, который разбирал мою кассационную жалобу. Разумеется, ни объяснений (хотя каких-либо, не говоря уже о вразумительных с указанием виновных и т. д.), ни тем более извинений по этому поводу я так ни от кого и не услышал. Как и почему в моей квартире оказался тот злополучный пакетик с «дурью», догадаться несложно. Вернусь к этому вопросу позднее, уже на воле, когда буду заниматься вопросом своей окончательной реабилитации.
Чтобы понять, оценить, удивиться, что такое наша зона и каково здесь отношение к арестанту, вовсе не обязательно обходить все бараки, беседовать с арестантами, читать отчеты администрации. Достаточно зайти в лагерную библиотеку, внимательно осмотреться, раскрыть несколько, наугад взятых книг. И великие аналитические способности для этого вовсе не обязательны. В принципе впечатления от всего увиденного здесь — очередная иллюстрация к выводам, сделанным еще в первые недели пребывания в этом лагере. Новые иллюстрации к старым выводам. Иллюстрации — яркие, выводы — мрачные.
В библиотеке бываю как минимум раз в неделю, с удовольствием роюсь в книгах (большинство из них не имеют своего места на стеллажах, а лежат на подоконниках и просто в кучах на полу). Без преувеличения могу сказать: с содержанием (возможно, точнее, с содержимым) библиотеки знаком хорошо и могу лично свидетельствовать, что это библиотека минимум лет пятнадцать новых книг не получала. Конечно, новые книги здесь есть, их даже немало, но все эти книги — исключительно «пожертвования» самих арестантов. Почему не обновляются фонды? Уверен, ответ на этот вопрос лежит в той же плоскости, где ответы на вопросы, почему лагерь не получает газет, почему в бараках нет условий, чтобы читать и писать. И за всем этим один главный тезис. Тезис-приговор: не нужны ни лагерю, ни системе, частью которой этот лагерь является, мыслящие и развивающиеся арестанты! Надо трижды благодарить судьбу, что разрешено нам ныне получать с воли «книжные» посылки, что допускается жертвовать личные книги в фонд лагерной библиотеки. В противном случае были бы в ассортименте нашей библиотеки только отечественные классики по школьной программе (конечно, хорошо, но сколько можно!) да книги, что в изобилии рожал советский полиграфический монстр в 60—70-е годы (о преобразовании Нечерноземья, славных ветеранах, трудовых подвигах, где в предисловиях цитаты из материалов съездов КПСС, «свежие» мысли Л.И. Брежнева и т. д.).
Еще штрих к характеристике обстановки в библиотеке. Здесь нет ни единого стула, ни одного стола, т. е. всякий приходящий сюда напрочь лишен возможности сидя писать, сидя читать. Последняя деталь вовсе не относится к категории «пустяков». В Березовской зоне при всех ее проблемах читальный зал имелся и был постоянно полон. Зеки шли туда, как на работу, старались с утра занимать места. Читали, просматривали газеты и журналы. Писали свои бесконечные прошения во все возможные инстанции. Просто писали письма близким. Я видел там людей, сидевших и просто смотревших часами в окно. Прекрасно понимаю их — они отдыхали от барачной суеты и гвалта. А самым главным было то, что люди, приходившие сюда, учились здесь размышлять, думать, анализировать. По большому счету там действовал стихийный юридический ликбез, арестанты получали первые навыки отстаивания своих прав. Здесь же, в Свинушках, все по-иному. В библиотеке ни одной газеты, ни одного журнала, ни одного места, где можно было бы читать, писать, а главное — думать! Короче, очередной пример подтверждения тезиса: тупой, забитый, не читающий, не думающий арестант — идеал администрации. Если считать зону миниатюрной моделью общества — жутко становится. Короче, пей свой чифирь, до одури стучи костяшками нардов, играй в неразрешенные карты, пялься в разрешенный телевизор — только не тренируй мозгов, не становись умнее, не думай…
Даже представить себе не мог, что трещины на ногах могут доставлять столько неудобств, хлопот, беспокойства. Едва не дополнил этот перечень словом «страданий». Вовремя осекся, «тормознул». Вот она, дисциплинирующая роль дневника! Вот она, фиксирующая функция перспективы будущей книги. Как-то неудобно, даже стыдно, что со временем кто-то узнает, что автор мог «страдать» из-за подобных пустяков. Хотя, это самое последнее слово все-таки более всего соответствует ситуации. Говорят, что особый вид грибка, вечно обитающий в арестантской среде. Из-за него кожа на пятках и прочих участках подошвы становится грубой и шершавой (что-то очень близкое к наждаку) и покрывается глубокими кровоточащими трещинами. Из-за него всякий шаг в каждой трещине отзывается болью. Поэтому и походка меняется — становится, как шутят здесь те, кто не утратил эту способность, «геморройно-ходульной». В этом и заключается главная новость многих последних, очень похожих друг на друга, дней. Пустяк! Но именно из этих пустяков складывается арестантская, как, впрочем, и всякая человеческая жизнь. Словом, ковыляю… Все равно — вперед, все равно — дальше!
В очередной раз про всех тех, кто призван нас охранять и воспитывать. Где же все-таки тот замечательный инкубатор или удивительный питомник, где выводят, воспитывают, натаскивают тех, кто со временем попадает в зону, но оказывается на противоположной от нас стороне — занимает должности контролеров, отрядников и прочих представителей лагерной администрации. Откуда в этих людях такая концентрация, такой сгусток воинствующего невежества, дикой жестокости, зависти, мстительности, откровенного, как здесь говорят, голимого жлобства?
А иногда кажется, что никаких подобных инкубаторов и питомников не существует, зато существует запрятанный то ли в таежной глуши, то ли в глухом ущелье, то ли в глубоком подземелье примитивный, чуть ли не вручную приводимый в движение станок, на котором медленно вращается гигантская суковатая дубина, и будто какой-то очень недобрый волшебник пилит от этой заготовки столбы в человеческий рост. Затем кто-то из его помощников-подельников, таких же злых чародеев, широким долотом и тупым топором несколькими ударами придает этим истуканам отдаленное человеческое подобие. Потом еще кто-то из той же нечистой и недоброй команды одушевляет их или, по крайней мере, наделяет способностью перемещаться по прямой в пространстве, выполнять примитивные распоряжения, произносить самые простые, в основном матерные, словосочетания.
Далее эти полулюди-полуистуканы обряжаются в форму главного тюремного ведомства, получают соответствующие удостоверения, инструкции, а главное, резиновые дубинки и отправляются в зону в качестве наших нынешних начальников и воспитателей. Оговорюсь в очередной раз, есть в этой массе приличные, даже порядочные люди, о некоторых из них я уже упоминал. Было дело, я даже пытался сосчитать их — увы, пальцев двух рук для этого оказалось слишком много.
Местные тараканы — шустрые, увертливые, энергичные. Эдакий пассионарный тип этих гадких насекомых! Не чета тараканам, что населяли столичный пятый изолятор (откуда начиналась моя арестантская биография) — там преобладали какие-то малоподвижные, флегматичные, невозмутимые (вялый темперамент компенсировался их великим количеством). Справедливости ради отмечу, что в Бутырской тюрьме (второй этап моей арестантской биографии) их не было. Сказать точнее, их не было в тех камерах, где довелось обитать. Оговорка принципиально необходима, ибо в Бутырке я был определен на Большой Спец (камеры на 4–6 человек, чисто, но полная изоляция, жесткий контроль со стороны администрации, отсутствие всякой возможности воспользоваться телефоном) — корпус, где содержались особо опасные преступники. Что же касается общих камер в обычных корпусах — тараканов там было ничуть не меньше, чем в «пятерке».
А у здешних тараканов, кажется, и конструкция тела совсем иная — туловище более заострено, ноги длиннее, усы подвижнее. Еще немного, и… начну с ними разговаривать. Что за этим? Первые грозные признаки надвигающегося сумасшествия? Или почти безобидное напоминание о характерном для нормального человека в этих условиях особо остром, особо трепетном ощущении одиночества?
Любопытно, что среди тех, кто объявляет здесь этим насекомым беспощадную войну, — люди, имевшие на воле жилищные бытовые условия, мягко сказать, весьма скромного качества (иные этого жилища не имели вовсе), где те же тараканы были самыми безобидными, самыми незаметными соседями. Будто мстя за былое «мирное сосуществование», в лагере они воюют с тараканами не на жизнь, а на смерть. Насекомых уничтожают с помощью кипятка и горящих бумажных жгутиков, уничтожают во всех возможных щелях и «схронах»; деревянные тумбочки, базовые места их обитания, периодически вытаскиваются на мороз (считается, что тараканы не переносят низких температур).
Кстати, сами «виновники торжества» ко всему комплексу мер, направленных на борьбу с ними, относятся снисходительно. При каждой масштабной атаке насекомые рассредоточиваются на запасных, известных только им, позициях, пережидают там гонения и суету, а спустя какое-то время возвращаются на обжитые места. Невозмутимо и с достоинством! Будто подчеркивая, что хозяева здесь они куда в большей мере, чем мы.
Очередное собрание «порядочных» в КВРке (КВР — комната воспитательной работы). Очередные призывы «не провоцировать» (т. е. полностью выполнять установки и распоряжения администрации) и «уделять» (т. е. скидываться перечислять, покупать и т. д.). Очень хотелось подняться и спросить: «А разве кто-то отменял “прогоны”, в которых роль “мужика” затверждалась главной в иерархии лагерной жизни? Почему никто не вспомнил о “мужицких” проблемах?» Не поднялся и не спросил… Смалодушничал? Струсил? Рассуждая «со всей пролетарской прямотой» — выходит «да»! Взвесить всю ситуацию в лагере, с поправкой на состояние общества, на тенденции в криминальной среде, на элементарный здравый смысл, — выходит «нет»! Плетью обуха не перешибешь! Со своим уставом в чужой монастырь… И тип Павки Корчагина в российской зоне начала XXI века не просто противоестествен и смешон, но и невозможен! Какие тут принципы, когда возможность занимать шконку в более комфортной секции барака обходится большинству там проживающих в тысячу рублей ежемесячных взносов на «общие нужды»? Когда подготовка к плановому ремонту барака начинается с проработки уже до боли знакомого тезиса «надо уделить, надо скинуться…», и тезис этот обращен к нам, мужикам, чья месячная зарплата на промке в лучшем случае составляет сто рублей?
Кстати, большинству нынешних арестантов, не достигших сорока лет, фамилия Корчагин ничего не говорит, и кто такой Николай Островский, они не знают. Впрочем, это уже совсем иные проблемы…
За время моего нахождения в неволе как-то само собой выработалось отношение к своему организму, своему здоровью, всему, что связано с болезнями, недомоганием, лечением, профилактикой и прочими медицинскими премудростями.
Прежде всего, я понял, что здесь, по крайней мере в этом лагере, надеяться на возможную помощь со стороны имеющейся, официально действующей, возможно, даже находящейся на очень хорошем счету, санчасти — наивно, если не сказать бесполезно. Чтобы туда просто попасть — надо заранее с вечера записываться в специальный журнал, попав туда, надо отстоять немалую очередь, а переступив порог кабинета врача, надо быть готовым, что в тебе увидят симулянта, увиливающего от работы, наркомана, жаждущего получить что-то болеутоляющее, словом — кого угодно, но только не человека, нуждающегося в помощи. Я уже не говорю о случаях откровенного хамства и издевательства со стороны лагерного персонала.
Кстати, анекдот, рожденный в гулаговские времена о зеке, что пришел в санчасть и пожаловался на голову и живот (врач, принимающий его, разламывает пополам таблетку аспирина и вручает ему половинки, напутствуя: «Первая от головы, вторая от живота — смотри не перепутай»), в наше время, в нашей зоне нисколько не утратил своей актуальности. Практически по поводу любого необходимого медикамента можно услышать что-то из небогатого набора: «Мы это еще не получали», «У нас это уже кончилось», «Нам этого вообще не положено».
Потому и родилась уже в самом начале моей арестантской биографии четкая и жесткая внутренняя установка: надеяться только на собственные силы, на собственный иммунитет, на волевую сопротивляемость собственного организма. Такую надежду надо внушать себе каждый день (это что-то среднее между молитвой, медитацией, аутотренингом).
Второе средство противостояния возможным хворям и недугам — витамины, желательно все-таки не аптечные в баночках и коробочках в виде разноцветных пилюль и таблеток (хотя и они не помешают), а натуральные. Мне кажется, самое оптимальное здесь — лимоны, чеснок, мед, лук.
Стараюсь каждый день обязательно съедать толстый кружок лимона (обязательно с кожурой, ибо там содержится весь букет необходимых витаминов), пару долек чеснока (желательно натощак не просто пережевывая, а тщательно перетирая зубами, высасывая едкий целебный сок).
Аналогичный подход и к луку. Тут, правда, надо добавить еще один прием: нюхать свежеразрезанную луковицу, глубоко и сильно втягивая в себя то, чем пахнет белая, горькая сердцевина. Не знаю, что говорят по этому поводу дипломированые специалисты, но лично мне это средство, кажется, здорово помогает во время многочисленных эпидемий простудных заболеваний, что периодически сотрясают лагерь, особенно весной и осенью.
Еще один очень простой, очень действенный и очень личный рецепт — рекомендация: при первых признаках простуды на ночь натереть грудь и пятки бальзамом «Звездочка» (недорогое средство, доступное даже на зоне), надеть шерстяные носки, съесть чайную, а лучше столовую ложку меда.