* * *

Сегодня поминали чифирем умершего днем ранее тридцатилетнего парня с первого отряда. Официальная версия — отказала печень. Неофициальная, моментально распространившаяся по лагерю, — передоз. В принципе обе версии друг другу не противоречат, умерший — наркоман со стажем, говорят, что его полуразрушенная печень работала в лучшем случае на 30 процентов, а тут дорвался до «лекарства», что-то не рассчитал, увлекся. Ситуация самая типичная и для наркоманов вообще, и для лагеря этого в частности. Но почему формулировку, явно рожденную в недрах административного корпуса, доносит до нас, причем совершенно безапелляционно, наш «смотрун» — ставленник «блаткомитета», призванного ни на какие «мусорские штучки» не вестись? Вопрос, впрочем, чисто риторический. Не знаю, где как, а здесь очень часто неформальный лидер отряда ведет себя как номенклатура администрации. Говорят, что ни одно выдвижение, утверждение арестантов на подобную должность не проходит без рекомендации и контроля лагерного начальства. Похоже, должность «смотру-на» (в идеале — заступника и вождя арестантов в масштабе барака) стала своего рода придатком, дополнительным щупальцем администрации. Для стариков-зеков, воспитанных на правильных арестантских традициях, подобная ситуация — величайшее кощунство, за которое можно поплатиться, если не жизнью, то уж здоровьем точно, но… Иные времена, иные нравы!

Помню случайного собеседника в бутырской «транзитке» — старика, с которым и познакомиться-то толком не успел. Отсидевший, без преувеличения, две трети своей жизни, знавший все нюансы кодекса каторжанина, едва разговор зашел о нововведениях тюремной жизни, раздраженно плюнул: «Все ушло, все забрали, все мусора под себя подмяли». К числу разговорчивых и очень откровенных людей мой случайный сосед не относился. Тем не менее из его, составленного из междометий и проклятий, короткого монолога я понял, что у необратимого процесса забвения правильных воровских традиций три причины: повальная наркомания, рыночные и коммерческие отношения, мобильный телефон. Продолжить разговор на эту тему мы не успели («коридорный» увел меня на встречу с адвокатом), но откровения случайного собеседника глубоко врезались в мое сознание и не раз напоминали о себе порою в самые неподходящие моменты, заставляя думать, сопоставлять, удивляться и снова думать. Ну, с наркоманией все понятно. Наркоманы — люди больные, не самостоятельные, зависимые. За дозу на многое, очень на много готовые (это давно когда умело, когда грубо используется всеми кому не лень — от администрации мест лишения свободы до коллег-арестантов, преследующих самые разные цели). Еще более понятно с коммерческими отношениями (о черном рынке продовольствия в лагере я уже писал, систему продажи свиданий для жен и «не жен» упоминал, о прочих базарно-продажных «штучках» еще расскажу). Чуть позднее начал понимать и немалый смысл, что скрывается в третьем факторе, факторе мобильной связи. Выходило, до недавнего прошлого, арестант был более ответственным, жестче себя контролировал, строже отвечал за слова и поступки, в любой конфликтной или предконфликтной ситуации рассчитывал прежде всего на себя самого. После повального распространения в зонах мобильных телефонов, все изменилось. Влезет зек в какие-нибудь «бигуди» (на тюремном арго — это проблемы: не отданные долги, не исполненные обещания и т. д.) — потянут его в угол на объяснение — он сразу за «трубу» — когда влиятельного заступника из «авторитетов» на воле сможет найти (а тот опять с помощью того же мобильного телефона выйдет на «блаткомитет» лагеря и «все решит»), когда срочно денег у родных выклянчит, когда еще какую-нибудь палочку-выручалочку найдет. Получается, прогресс, техническая революция, необратимые социальные процессы в обществе в пух и прах разрушили, казалось бы, незыблемую систему тюремно-воровской морали, камня на камне не оставили от кодекса арестантской чести. Впрочем, это мое, очень личное мнение, основанное на впечатлениях от двух отдельно взятых зон, одного относительно близкого к столице региона. Очень может быть, что там — дальше, на Севере, в тайге, в глуши все сохранилось в первозданном виде, в девственной чистоте: и арестантская порядочность, и уважение к «мужику», и принципиальное отношение к «козлам», и много еще чего здесь, в мелгородских зонах, так не хватает.

* * *

Население нашего лагеря, как, впрочем, и любой прочей российской зоны — интернационально. Заметны цыгане, киргизы, грузины, чечены, армяне. Присутствуют дагестанцы, таджики, узбеки, азербайджанцы и так далее. Вроде ни драк, ни затяжных выяснений отношений. Со стороны — заповедник национальных отношений, результат практической реализации советских, некогда чуть ли не победивших идей о «единой общности» и «новой формации». Идей, сильно перекликающихся с бытующими в тюремнолагерной среде тезисами, будто арестант арестанту — брат, независимо от национальности и вероисповедования (что, кстати, здорово аукается с родившимся в совсем другой среде тезисом-лозунгом: у преступника нет национальности).

Вроде бы все так, все верно. Часто видишь, как из одного «кругаля» тянут по кругу чифир русский и узбек, армянин и азербайджанец, белорус и дагестанец. Кажется, вот оно, торжество, если не мудрой национальной государственной политики, так, по крайней мере, торжество здравого смысла и элементарных правил человеческого общежития в непростых условиях отсутствия свободы. Но так только кажется. Метастазы межнациональных распрей, терзающих наше Отечество, проросли (возможно, что эти распри там присутствовали всегда, то затихая, то обостряясь) и в арестантскую среду. Благо не видел и даже не слышал, чтобы это послужило причиной серьезных конфликтов, не говоря уже о рукоприкладстве и кровопролитии, но нездоровое напряжение, то тлеющее, то чадящее, то искрящее мелкими, но едкими искрами, присутствует сплошь и рядом.

Вот участвуют в коллективном чифиропитии в соседнем «проходняке» вместе с узбеком, русским и украинцем чечен и ингуш. Общая беседа идет на русском, но они позволяют себе то и дело обмениваться фразами на родном языке (ингушский и чеченский языки предельно близки друг другу — это почти одно и то же). Это не очень правильно, даже по тюремным обычаям, но вполне допустимо. Невтерпеж людям пообщаться на родном языке — пусть общаются. Трудно предполагать, о чем они говорят, но выражения лиц у них благостные, интонация речи — благожелательная. Однако, едва ингуш покинул «проходняк», чечен сокрушенно качает головой: «Не надежные эти люди — ингуши, всегда продать могут, нельзя на них положиться, у них так давно, с древних времен…» «А дагестанцы?» — осторожно интересуюсь я, уже, кажется, догадываясь о грядущем ответе: «У-у-у, и дагестанцы тоже… — еще более сокрушается мой сосед, — они ради денег на что угодно пойдут, у меня столько раз овец угоняли».

Днем позднее тот же ингуш в разговоре о нынешней ситуации на Кавказе не менее сокрушенно качает головой, характеризуя особенности национального характера чеченов: «Да, они — братья, да, они — близкие, но совсем дикие, вся цивилизация — мимо, им только людей красть, скот угонять»…

Терпеливо слушаю, не соглашаясь и не возражая, в очередной раз убеждаюсь, какое болезненное и даже капризное это дитя, что называется казенным термином «межнациональные» отношения. А что касается степени дикости и меры цивилизованности, то эти понятия представляются мне, по крайней мере отсюда, сверхинтернациональными. Убедиться в этом несложно. Достаточно провести… хотя бы один день в нашем бараке и обратить внимание, что в течение этого времени шныри-уборщики как минимум трижды подметают полы в бараке и всякий раз выносят громадные совки, полные сигаретных окурков, смятых бумажек и прочего мусора. То есть всего того, что обитатели барака регулярно, методично, глубоко осознанно бросают себе под ноги рядом со своими койками. Это не считая устраняемых так же регулярно с помощью мокрой тряпки плевков и немалого количества сигаретного пепла. А население нашего барака более чем на девяносто процентов — славяне, мои братья, братья по вере, по историческому прошлому, по генной памяти. Все-таки, действительно, дикость — понятие сверхинтернациональное, запредельно интернациональное, гиперинтернациональное, и никаких комментариев и никакой полемики по этому поводу быть просто не может.

Только вчера на страницах этого дневника (дневник — сказано громко, с учетом обилия любопытных глаз стукачей, частых шмонов и прочих специфических причин записи делаю в общей тетради, озаглавленной «Дневник прочитанных книг») позволил себе вывод, что обе зоны, с которыми связана моя арестантская биография, — «не совсем правильные». Будто в подтверждение этого узнал на соседнем отряде любопытные новости о судьбе представителей «блаткомитета», что являлись неформальными руководителями лагеря в Березовке, в котором я, до переезда сюда, отбыл более года. Оказывается, почти на каждого из них по возвращении на волю обрушились серьезные, очень серьезные неприятности. Толя Брызгун — «смотрун» за тем самым лагерем (как нам говорили — видный представитель подмосковного криминалитета), едва вышел на волю, был избит самым жестоким образом, угодил в реанимацию, находится там до сих пор, и трудно сказать, чем все это для него окончится. Аналогичная судьба постигла и Любера, одного из ближайших его помощников. А вот казначея Березовского лагеря (освободился в аккурат перед тем, как я туда прибыл) просто убили. Слухи вокруг этих фактов ходят разные, но самые распространенные и самые логичные: эти люди запятнали себя сотрудничеством с администрацией, руководили лагерем неправильно, в разрез с воровскими традициями, в нарушение всех норм и правил воровской жизни. Хотя, повторяю, это только слухи, от которых лично мне, человеку, к блатной романтике, мягко сказать, равнодушному, ни жарко ни холодно.

Паша Катастрофа — редкий тип откровенно, до дикости невежественного, но способного к активному сопротивлению, целенаправленному отстаиванию своих прав, арестанта. Немало способствуют этому и сами обстоятельства его «делюги». Однажды среди ночи Паша услышал доносившиеся со двора подозрительные шорохи, возню под окном. Вышел, прихватив оказавшийся под рукой топор. В темноте скорее угадал, чем увидел контуры двух человеческих фигур, поймал обрывок диалога: «А если выйдет?» — «Выйдет — вали…» Паша не стал уподобляться в этой ситуации солдату, который, руководствуясь параграфами Устава караульной службы, должен спросить «Стой, кто идет?» три раза и только после этого применять оружие. Он шагнул вперед и махнул топором. В итоге — труп. Убитый (умер он не сразу, а спустя несколько дней) — один из местных, неоднократно судимых ханыг, промышлявших кражами и грабежами, более того, в руках у незваного гостя был нож. Последнюю деталь и сам факт проникновения (через забор) двух известных всему поселку откровенно криминальных личностей, и попытки их попасть непосредственно в чужое жилище ни следователи, ни судьи во внимание не приняли. В итоге Паша получил аж двенадцать лет строгого режима! Вот тебе и право на самооборону! Вот тебе и неприкосновенность жилища! Вот тебе и элементарный здравый смысл! Сам он уверен, что жестокость его приговора определили два фактора. Первое — убитый, несмотря на пышную криминальную биографию, был рьяным помощником, штатным осведомителем местной милиции, которая не могла простить потери столь ценного кадра. Второе — в ходе следствия милиция (теперь, извините, полиция) просила, требовала, вымогала с Паши деньги за облегчение его судьбы, на что он всякий раз отвечал решительным отказом. Приговор поверг его в шок. Кассационная жалоба, составленная наспех, с помощью таких же малограмотных в юридическом отношении сокамерников (о чудо!), имела результат — приговор сломали, срок снизили с двенадцати до десяти лет. На этом Паша останавливаться не намерен — обзавелся юридической литературой, консультируется со всеми, кто хотя бы немного разбирается в правовых вопросах, без конца возится с какими-то вырезками, копиями, брошюрами, справочниками. Что-то читает, шевеля толстыми губами, что-то выписывает, мучая в пальцах-сардельках ручку. Часто обращается ко мне: «Фактор и вектор — это одно и то же?

А тенденция — это как? Объясни, что такое “призумция”?». Чем могу — помогаю, что знаю — поясняю. Мне симпатична его настырность, клещеобразная хваткость, последовательная упертость. Уж лучше корпеть над бумагами, заниматься собственным юридическим ликбезом, чем по полдня валяться на шконке или до одурения стучать кубиками нард. Еще немного, и я буду готов простить ему свинскую манеру приема пищи (сидит он в столовой за одним столом, напротив меня, и все эти хлюпанья, чавканья и бульканья я вынужден выслушивать и наблюдать трижды в день). Успехов тебе, Паша, в борьбе за справедливость, скорого тебе освобождения! Но кушать все-таки надо бесшумно.

* * *

Колония наша расположена на окраине города. По словам местных, знающих окрестности арестантов, вплотную к ней с одной стороны примыкают болота. Об этом напоминают часто пролетающие очень низко над нашими бараками дикие утки, реже гуси, иногда даже лебеди и еще какие-то голенастые болотные птицы. С другой стороны к нашему «дому» подступает лесной массив. Об этом соседстве напоминают и другие птицы, какие-то неведомой мне породы многоцветные красавцы с хохолками. Каждое утро свистящей и щелкающей толпой они нападают на ближайшую к нашей «локалке» цветочную клумбу, шуршат начинающими увядать стеблями, выклевывают что-то вкусное из головок цветов. Вольные птицы в зоне — это хорошо! Это не чета местным глупым голубям, донельзя раскормленным сердобольными арестантами. Это привет из свободы, напоминание о другой жизни, иных запахах, декорациях, напоминание о воле. Между прочим, зона моего предыдущего нахождения так же располагалась на окраине города, и к ней так же примыкали и лес и болота, но никаких птиц над ней никогда не пролетало. Маршруты движения пернатых обходили ее стороной. Старые зеки находили этому соответствующее мистическое толкование — мол, столько беды и горя сконцентрировано на этом пятачке, что рождает все это немереное количество отрицательной энергии, и будто поднимается эта энергия столбом над колонией, потому и облетают ее птицы, натыкаясь на невидимую, но мощную преграду. Пусть миф, но красивый и очень логичный. А еще над зоной моего нынешнего нахождения напоминанием о близких лесах часто разносится однообразная песня кукушки. Автоматически несколько раз пытался считать эти монотонные «ку-ку». Цифры повергли в изумление. Если столько осталось жить — очень мало. Если столько осталось сидеть — до жути много.

У прапорщика, выдающего посылки, диковинная кличка — Маринка. Плохая кличка. Женскими именами в зоне называют представителей самой низкой, самой презираемой касты «обиженных». Благо подобная традиция на представителей администрации не распространяется, да и ни в чем постыдном, «антимужском», Маринка не замечен, а кличку получил из-за пухлого круглого лица и постоянно детского выражения глаз. Наблюдаешь его за работой, когда получаешь положенную посылку, понимаешь: он — уникальный тип, привычки и манеры которого описывать только Н. Гоголю. Вежливый, мягкий, вкрадчивый, манеры плавные, голос бархатный, ручки пухлые. Дашь ему пачку сигарет, угостишь чем-нибудь сладким и вкусным из содержимого посылки — обязательно поблагодарит, быстро произведет досмотр, сам поможет переложить присланные гостинцы в пакет или сумку, еще раз поблагодарит, стыдливо покачивая пушистыми ресницами. А вот если не захочешь поделиться с ним содержимым посылки — не сомневайся, досмотр будет произведен с пристрастием — все лимоны разрежет чуть ли не на четвертинки, сигареты высыпает из пачек (благо не переломает), консервы вскроет, точнее, пропорет, специальным штырем (не исключено, что до этого им лазили в банку с гуталином) — словом, праздничное настроение будет смазано.

А с отцом прапорщика Маринки я был знаком по месту прошлого своего нахождения, в зоне, что располагалась в поселке Березовка. Не менее колоритный тип. Правда, колорит иного толка. У отца Маринки (кличка Шкиля) «ходок» было, что у дурака махорки, почти все одна и та же 158-я статья УК РФ. Кражи. Кражи. Кражи. Сроки смешные — от года до двух с половиной. То из магазина что-то прихватит, то у собутыльников, то из гаража, то с балкона — мелочевка. Выходит, что отец, с учетом общего объема отсиженного, был типичны «арестантом по жизни». Ровно таким же, каким махровым, типичным «мусором по жизни», был его сын. При мне Шкиля досиживал свой традиционный микроскопический срок и освободился, при мне же «заехал» снова и снова, естественно, на какие-то смешные полгода. Уже сюда, в Свинушки, по беспроволочному арестантскому телеграфу донеслось известие, что Шкили больше нет, не смог перезимовать последнюю зиму, на воле где-то выпил лишнего, заснул, замерз. Не уверен, приезжал ли на его похороны сын. Отцовской темы в разговорах Маринка настойчиво избегал.

* * *

Устал пытаться объяснять своим соседям, что хроническая нехватка курева и постоянный дефицит чая у многих из них — не случайность, не следствие социальной несправедливости, а закономерный результат прежней жизни, расплата за прежние грехи, за неуважение и невнимание к людям, на воле их окружавших. Очень типичная ситуация, когда человек, на свободе не сделавший добра, ни разу и никому никогда не помогавший, оказавшись в неволе, начинает писать и звонить всем родственникам и знакомым, слезно просит помочь и страшно удивляется, обижается, а то и попросту приходит в ярость, получая отказ. А с какой стати люди, для которых этот человек, прожив тридцать, а то и сорок лет, пальцем не ударил, со всех ног кинутся слать ему в зону переводы, собирать посылки, отправлять бандероли с чаем, сигаретами и шоколадом? К сожалению, подавляющее большинство героев подобных ситуаций просто не понимает, о чем идет речь, все их размышления на эту тему укладываются в куцый стереотип: «Я сижу — значит, мне все обязаны, а насколько я сам был добр, отзывчив, доброжелателен к этим людям до этого — совсем не важно». В итоге приходится то и дело наблюдать в поведении окружающих меня людей болезненное проявление озлобленности, зависти, мстительности, а прежде всего воинствующего агрессивного иждивенчества, хронической приверженности к «халяве». Возможно, здесь речь идет о так называемом синдроме арестанта, суть которого спрессована в формуле: «Сижу — ни за что, сижу — вместо вас всех, а вы все — мне по гроб жизни за это обязаны». Понятно, это мои доморощенные наблюдения. Наблюдения вовсе не специалиста, любопытно, готовы ли что-то сказать по этому поводу специалисты, психологи, психиатры, изучающие поведение человека в неволе.

* * *

До Москвы отсюда километров шестьсот. Всего одна ночь в поезде. Вроде бы недалеко, но дыхание юга здесь куда ощутимей, чем в центре России. Лучшее красочное тому подтверждение — замеченная вчера на решетке локалки… бабочка. Бордово-красно-фиолетовая, с переливами бабочка на фоне черных прутьев локалки и прочих лагерных декораций, скудную палитру которых я совсем недавно отмечал. Трепетный контраст! И это в двадцатых числах февраля, когда весна в Центральной России обычно едва-едва напоминает даже не о себе, а о перспективах своего приближения! Конечно, и здесь сейчас ночью минус, и нестаявшего снега еще хватает, тем не менее вот оно — неопровержимое доказательство близости теплых краев.

А контраст, действительно, удивительный! Порхающий кусочек самого яркого фрагмента радуги на фоне угрюмого торжества черно-серого и серо-черного. Неизвестно, на кого этот контраст больше работает: то ли усиливает яркость и великую праздничность наряда бабочки, то ли подчеркивает убогий спектр окружающего пейзажа. Ту самую диктатуру черного цвета, о которой уже говорил и проявления которой ощущаю лично на себе в большом и малом ежедневно и ежечасно.

* * *

Очередная месячная зарплата взбесила — всего 80 рублей. При самом приблизительном подсчете, с учетом выполненной работы и расценок, которых никто не отменял и не снижал, это в лучшем случае — 30–40 процентов от ожидаемой суммы. Попытка обратиться за разъяснениями к мастерам промки уже традиционно окончилось ничем. Мастер нашей смены майор Р. (кличка Наркоман), отведя глаза в сторону, понес знакомую чепуху о перепутанных нарядах, ошибках бухгалтерии и т. д. Старший мастер лейтенант М. (кличка Малец, он же Подлец) даже и глаза не прятал. Нагло глядя в упор, процедил: «А че, там разве что не так, вроде все по документам…»

«Бесполезно здесь права качать», — абсолютно уверены по этому поводу те, кто сидит здесь хотя бы три-четыре года. Поясняют, демонстрируя знания многих нюансов, что заработать что-то на промке, по крайней мере, на нашем участке, даже теоретически невозможно. Львиная доля заработанных нами денег от нас отчуждается, проще сказать, воруется на текущие нужды администрации. «Текущие нужды» — отдельная тема. Здесь и минимальная, чисто формальная зарплата «мертвым душам» — тем арестантам, кто вообще на работу не выходит, проплачивая целиком свою принадлежность к рабочему отряду, столь необходимую для грядущего УДО, и деньги, необходимые для задабривания членов проверяющих комиссий всех калибров, что регулярно появляются в зоне, и добавки к официальным весьма скромным зарплатам тех же самых мастеров «промки». Последнее — пожалуй, фактор наиболее достоверный — ведь зарплаты у них действительно небольшие, а объемы расходов, даже тех, что видны нам, зекам, у них с этой зарплатой ничего общего не имеют. У того же Наркомана шикарная иномарка, в традиции регулярный выезд в отпуск за границу. У Мальца (даром что зовут его за глаза Подлецом) — вилла-хоромы, замечательная крыша которой по злой иронии судьбы видна даже с территории промки (зона расположена в низине, а ближайшие дома, усадьбы, особняки лепятся на склонах ближайших холмов и возвышаются над зоной). Не говоря уже о дорогущих сигаретах, золотых печатках, мобильных телефонах последних модификаций и прочих видимых атрибутах шикарной жизни. Система изымания наших денег, как и последующий их «распил», складывалась годами и, разумеется, имеет не один уровень защиты: там и тройная бухгалтерия, и тщательно подогнанные наряды, и манипуляции с нашими выходами-невыходами на работу. Все это заставляет чувствовать и руководство промки и всю администрацию зоны абсолютно уверенными: у нас все хорошо, у нас все правильно, у нас все по закону.

Ничего конкретного и даже просто вразумительного по этому поводу не удалось выяснить и представителей «блатобщественности» — «смотрунов» всех калибров («смотрун» за сменой, «смотрун» за швейкой, «смотрун» за участком и т. д.), комментарии каждого из них укладывались в универсальную формулу: «Ну, здесь так принято, не нами заведено, ты один здесь ничего не изменишь».

Все равно решил написать письмо на имя начальника зоны, напомнил, что зарплата моя ничего общего ни с выполняемым объемом работы, ни со здравым смыслом не имеет, просил разобраться, в случае невозможности последнего заявлял о готовности перечислять всю зарплату в УФСИН РФ для дальнейшего распределения между особо нуждающимися сотрудниками ведомства.

В конверт письмо запечатывать не стал, зачем тратить конверт, если вся корреспонденция наша внимательно читается специально уполномоченными сотрудниками. Реакция руководства не заставила ждать. Через пару дней вызвали на вахту. Сам дежурный, знаменитый гроза всей зоны, майор Юрич, тщательно нервно охлопал меня, отобрал ложку (по вековой зековской традиции с ней лучше не расставаться в силу очень многих, очень разных причин), буркнул: «Тебя к “хозяину”». Окончив шмон, он не удержался и полюбопытствовал: «А зачем тебя к нему?» Я пожал плечами. «Писал что-то?» «Писал, писал» — кивнул я. «Давай по коридору, последняя дверь налево».

Уж так случилось, что, отбыв на этой зоне уже восемь месяцев, «хозяина» я ни разу не видел. Теперь, переступив порог кабинета, увидел малорослого, крепкого, бесцветного мужчину в «вольных» серых старомодных брюках (была суббота, и полковник Гребнев был в гражданке), подпоясанных нелепым ярко-желтым ремешком. Вошел, поздоровался, представился, как положено, больше ничего и сказать не успел. Коротышка за столом грозно сдвинул светлые брови: «Чегой-то ты там написал?» Кажется, у меня в этот момент что-то замкнуло, говоря языком этих мест, «зашторило»: «Не ты, а вы, не написал, а написали». Брови полковника еще больше сдвинулись к переносице. Только на мгновение в глубоко спрятанных под этими бровями глазах мелькнула почти детская растерянность: «Ну, эта… а с какого ты года? Ага, у нас разница в два года, могу я и на ты обращаться». Пусть минутная, но растерянность в подобной ситуации — все-таки победа, и я имел полное право очень спокойно ответить: «Если вам так удобно, если вы так привыкли, если вы так настаиваете, с учетом разницы в нашем положении» (здесь я многозначительно указал на зековскую нашивку — табличку на груди с фамилией и номером отряда). Контакт, судя по всему, состоялся, подробно пересказывать дальнейший разговор нет смысла. Я, по сути, еще раз изложил содержимое своего обращения. Полковник Гребнев слушал не столько внимательно, сколько настороженно. Не задал ни одного вопроса, только в самом конце произнес дежурное для начальников всех «рангов и времен»: «Разберемся». Потом не удержался и обронил виновато: «Но а в Москву-то, наверно не надо». «Возможно, не надо», — миролюбиво поддержал я тему.

Разбирался полковник Гребнев с моим заявлением весьма своеобразно. Понятно, в соответствии с традициями системы и собственными понятиями, что такое хорошо, и что такое плохо. Уже на следующий день меня вызвал начальник отряда. Взвинченный, взъерошенный. То орал, то бубнил. Смысл его нервного речитатива был таков — зачем ходил к хозяину через его, начальника отряда, голову, когда можно было все решить здесь в отряде, не вынося сор из избы. Еще через день на нашем швейном участке появился начальник промки всей зоны — полковник с запоминающейся внешностью, этакая чуть похудевшая копия нашего завхоза Вия (квадратное туловище, коротенькие ручки, нелепо торчащие с боков этого туловища, голова без шеи, плюс хриплый, надтреснутый голос). Через силу, с громадной натугой он был вежлив («Чего вы хотите? Не устраивает зарплата? А сколько бы вас устроило?»). Он ничего не обещал, но предложил: «Может, вам в ткачи перейти?» Ткачи на промке — профессия суперэлитная, заработная плата у них более тысячи рублей, для нашей зоны это деньги сверххорошие. Другое дело, что чаще всего выдвигают на эту работу люди из администрации, люди в погонах — потому и с душком она, эта профессия. Соглашаться на подобный переход было бы просто неприлично.

* * *

В последней посылке среди продуктов и прочих важных в арестантской жизни вещей ко мне «приехал» зубной эликсир — жидкость веселого ярко-зеленого цвета в прозрачном пластиковом флаконе. Тот самый, что приятно освежает рот и десны после чистки зубов. Плюс, как утверждают изготовители, является эффективным профилактическим и дезинфицирующим средством, что в нынешних условиях совсем не лишнее. Разумеется, эликсир изготовлен на спиртонесодержащей основе, иначе ко мне в руки он просто не попал бы. Естественно, что выдававший посылки легендарный прапорщик Маринка, руководствуясь то ли ведомственной инструкцией, то ли личной инициативой, флакон вскрыл, шумно понюхал содержимое, почти ввернув при этом его горизонтально в свою лохматую ноздрю. Более того, затем он выплеснул на ладонь зеленую капельку, лизнул ее и почти разочарованно чмокнул, что следовало понимать как подтверждение всякого отсутствия там спирта.

После этих вполне понятных, хотя и не очень объяснимых с точки зрения здравого смысла, процедур флакон занял свое место в моей прикроватной тумбочке рядом с мыльницей, бритвенным станком и прочим нехитрым арестантским скарбом.

Уже через два дня содержимое флакона убавилось почти вдвое.

Двойственное чувство одолело по этому поводу. С одной стороны — забавно, если представить физиономию человека, так от души хлебнувшего, а возможно, и даже проглотившего столько этой весьма специфической не только по цвету, но и по вкусу жидкости. С другой стороны — брезгливо, досадно, ибо за подобным фактом очередное свидетельство масштабов распространения такого постыдного для арестантской среды явления, как крысятничество, главное гнусное последствие которого, разумеется, не материальные потери, а создание благодатной среды для всякого рода подозрений, упреков и прочих видов недоброжелательности.

Так кто же мог отлить, отпить, отхлебнуть зеленой жидкости из моей бутылочки? Ведь мое спальное место расположено так, что случайному человеку (обитателю соседнего проходняка, жителю другой секции и т. д.) попасть сюда почти невозможно. Что же касается моих ближайших соседей… Кажется, здесь все приличные, все порядочные люди. Люди-то порядочные, но флакон-то ополовинен… Кто же на это решился?

Сосед сверху? Саша Морячок, бывший алкоголик (хотя, бывших алкоголиков, как и бывших наркоманов, почти не бывает)? Не думаю. Не замечал. Не похоже. Возится он со своими тряпочками-сопливничками, то сморкается, то стирает, то сушит… и ладно! Никогда ни в чем нехорошем замечен не был.

Сосед сбоку? Серега? Исключено вовсе. Мы с ним семейничаем уже почти год, его привычки, повадки, манеры во всех нюансах я знаю. Не могу даже представить, чтобы он хлебал из моего флакона, к тому же без спроса взятого из моей тумбочки.

Есть еще один сосед — узбек Эркин. Однако у него серьезное наркоманское прошлое. Алкоголя за свои тридцать с изрядным хвостиком лет он так и не «раскушал». Да и не было случая, чтобы каким-то поступком он давал основания подозревать себя в нездоровом интересе к чужому.

Чуть более отдаленные соседи? Дед Василий и чеченец Муса? Опять исключено. Потому что и тот и другой, несмотря на разницу в вере, возрасте, образе прежней «допосадочной» жизни предельно щепетильны в моральных вопросах и позариться на что-то чужое никак не могут.

Кажется, все. В итоге все — свои, все — порядочные. А полфлакона — как не бывало! В этой ситуации лучший выход — вовсе забыть «крысиный» аспект случившегося и попытаться посмотреть на все имевшее место через призму… юмора. Опять же попытаться представить выражение лица человека, хлебнувшего зеленого пойла, да посокрушаться, какой, мол, нынче наивный арестант пошел — верит, допускает, что у соседа среди белого дня в тумбочке что-то спиртосодержащее, градусоемкое, пусть для питья и не предназначенное, вот так откровенно может стоять. Хорошо, что еще никто не проверил опытным путем наличие спирта в шампуне, что стоял почти рядом и цвет имел не менее яркий, не менее привлекательный, чем жидкость для полоскания рта после чистки зубов.

На том и закроем «эликсирную» тему.

* * *

«В тюрьме си-ди-и-им», — часто повторяют по любому поводу многие из моих нынешних соседей. «В тюрьме си-ди-и-им!» — удобная ширма, за которую можно спрятать все: бескультурье, граничащее с дикостью, пещерное невежество, подлость. «В тюрьме си-ди-и-им», — гнусавит «брат мой каторжанин» и харкает рядом с собственной койкой. «В тюрьме си-ди-и-им», — вторит ему другой и настойчиво клянчит у новичка курево, которого тому самому до ларька не хватит. «В тюрьме си-ди-и-им», — тянет третий и подставляет под неминуемые неприятности соседа, задвигая во время шмона за его тумбочку свою канистру с брагой. И как тут не вспомнить, что другое, такое же часто употребляемое, такое же скотское, по сути, выражение, здесь: «Без лоха — жизнь плоха».

* * *

Отрядные «козлы» избили узбека У. От события двойственное впечатление. Конечно, «козлы» хозяйничать на бараке не вправе. Ясно, что они действовали, получив, скорее всего, «добро» от «отрядника». Выходит, «козлы» осуществили акцию мусорского беспредела. Тем более что поводом к экзекуции стали какие-то претензии отрядника по отношению к узбеку (то ли пререкания на построении, то ли невыполнение команды «подъем»). С другой стороны… Самое время вспомнить, что этот узбек — законченная сука. Стучал еще в Березовке. На всех и вся. По любому поводу, порою даже привирая и домысливая. Гадкое свое занятие продолжил и здесь, в Свинушках. Да и сидит узбек У. по сверхгрязной «делюге»: изнасиловал и убил малолетку. Трудно предсказать, какие последствия будет иметь этот инцидент, да и сама судьба «главного героя» труднопредсказуема. И персона своеобразная, и зона специфическая. Поживем — увидим!

* * *

Жду развития ситуации с последствиями моего письма на имя хозяина, с претензиями по поводу невыплачиваемых денег, украденной зарплаты и т. д. Возможны различные сценарии. Сценарий первый — почти «силовой». Самый типичный для этой зоны, самый привычный для этой администрации. Меня начнут прессовать. За каждый пустяк — выговор. За более серьезное нарушение (разумеется, спровоцированное) — изолятор. Потом списание с промки, перевод из рабочего барака в нерабочий. Сценарий, повторяю, для этого учреждения почти фирменный (ноу-хау, «а-ля Свинушки»), но кто сказал, что я все это буду глотать? Существует прокуратура, обязанная надзирать за соблюдением законности, в том числе и в местах отбывания наказаний, существуют вышестоящие чиновники тюремного ведомства, также что-то обязанные, существует, наконец, суд. Словом, дверей, в которые я готов стучаться, немало.

Есть еще одна разновидность силового сценария — натравливание на меня других арестантов, использование потенциала «мурчащих» (приблатненных), возможности «блаткомитета», который все чаще выступает в зоне в виде придатка администрации. И здесь надо быть готовым ко всему: от душеспасительных бесед в углу до банального лобового наезда. И эти варианты я обдумывал, просчитывал. Соответственно, я предупрежден, значит, я вооружен.

Кстати, на днях нынешний «смотрун» нашего отряда Виталий К., столкнувшись нос к носу со мной в барачном коридоре, будто спохватившись, спросил: «А чего ты к “хозяину” ходишь — жалуешься?» Этого вопроса я ждал, к этому вопросу я был готов: «Во-первых, не жаловаться, а пытаться решить чисто мужицкую проблему, которую ты, кстати, игнорируешь», — кажется, здесь я наступил на одну из «мозолей» нашего «смотруна». Исходить из классического тюремного кодекса решения проблем мужика — главная сфера деятельности «смотрунов» всех калибров. На нашей зоне (красной, коммерческой, как охарактеризована она в Интернете) эти вопросы из деятельности «смотрунов» полностью выпали, вот и «смотруну» моего отряда в этой ситуации ответить мне было нечего. Он и не ответил, разве что буркнул: «Ну ладно, если что — подходи».

Возможен в этой ситуации и второй сценарий развития событий — «покупной», точнее продажный. Меня попытаются купить, бросить какой-то кусок, заглотив который я замолчу, заткнусь, успокоюсь. Возможно, это будет достойная зарплата в течение одного-двух месяцев, возможно, какие-то перемещения по работе (что-то вроде того, что озвучил полковник Вий, приходивший ради меня в наш швейный цех). Только неужели из того, что администрация сможет мне предложить, что-то меня устроит? Да и стоит ли здесь торговаться?

А третий, самый вероятный, сценарий развития этой ситуации — элементарная попытка отмолчаться, спустить все на тормозах, на авось. Заболтать и замолчать проблему всегда проще, чем ее решить. Скорее всего, именно так и будет, тем не менее «заточку» на магните на нижней стороне койки (распространенная форма хранения самодельных ножей на зоне) я передвинул ближе к изголовью — легче достать, проще дотянуться. На всякий случай!

* * *

Жара. По-прежнему жестокая, рекордная, испепеляющая жара. А в жару все типичные, давно прописанные в зоне запахи отчетливее, сильнее, жестче. Главных из них два. Первый — амбре ближайшего болота. Второй — вонь лагерной помойки. Похоже, что роза ветров складывается здесь так, что стоящие один другого запахи не выветриваются, а накапливаются, прессуются, увеличиваясь в своей гадкой концентрации. Они пропитывают нашу одежду, намертво въедаются в кожу и волосы. Не помогает ни стирка с порошком, ни баня с мылом и шампунем. Эти запахи — как временное тавро, напоминание каждому из нас от зоны: «Ты — здесь, ты — мой, пока ты здесь, это запах будет сопровождать тебя, будет частью тебя самого».

* * *

Продолжаю удивляться примерам на тему «как легко здесь себя потерять». Очередная иллюстрация — Эрик К., москвич, в недалеком прошлом бакинец, перебравшийся еще в середине 80-х в столицу и основательно там закрепившийся. Нет смысла пересказывать основные карьерные вехи его биографии, скажу одно — судимость застала Эрика в должности чиновника важной административной структуры одного из районов Москвы. Судили его за мошенничество (что-то мухлевал с покупкой и перепродажей земельных участков в ближнем Подмосковье и других сопредельных со столичным регионов). Знаю Эрика еще по Березовке, по прибытию в лагерь застал его в должности завклуба. Должность откровенно «козлиная» (на зоне эта должность — всегда аванс от администрации, который надо отрабатывать). Но не бесполезная: каждый вечер в клубе репетировал лагерный вокально-инструментальный ансамбль, на базе клуба проводились какие-то концерты, тлела чахлая лагерная художественная самодеятельность — словом, происходило то, что скрашивало наши тамошние будни (справедливости ради замечу, что ничего даже близкого к подобному здесь, в Свинушках, не существует, не проводится, не осуществляется). Потом с клубной работой у Эрика что-то не заладилось. И вынужден он был с привилегированного «козьего» отряда (облегченный режим содержания, льготы по посылкам и свиданиям, койки в один ярус и т. д.) переехать на самый обычный барак, где бывших «козлов» не жалуют и «козьего» выбора не прощают, о чем и напоминал громадный черно-свекольный фингал, что таскал на своей физиономии Эрик больше недели. Ему бы одуматься да пойти на промку, освоить пару операций на швейной машинке и… строчить до конца срока. Да не тут-то было. «А он, мятежный, ищет грязи!» Вот и всплыл Эрик на очередной «козлиной» карьерной ступеньке в лагерной санчасти то ли дневальным, то ли помощником санитара — словом, шнырем. Бегал с журналом записи больных, что-то прибирал, что-то переписывал. Только и в санчасти у него не сложилось. Случилась там какая-то невнятная история со шмоном, с телефоном, что «отмели» с «курка», о котором знали только самые посвященные, и еще что-то мутное и нехорошее, имеющее самое прямое отношение к Эрику. Опять были у него неприятности, и снова эти неприятности носил он на своем лице в виде ссадин и кровоподтеков.

Почти в одно время со мной переехал Эрик из Березовки в Свинушки, и… опять за старое. Объявился на кухне в качестве что-то вроде помощника повара, видели его в проеме окошка «Раздача пищи» в белом колпаке и в не очень белой, точнее, грязной тужурке, рядом с котлами и кастрюлями, в облаках «кухонного» пара: что-то он там помешивал, подсыпал, подливал. Окликал он порой меня из этого окошка с дежурным банальным вопросом: «Как дела?» То ли по наивности, то ли от избытка наглости полагал, будто мне есть что ему ответить, будто было о чем мне с ним разговаривать. Больше того — пару раз из этого своего окошка («Раздача пищи») делал царственно-призывный жест и протягивал тарелку с кашей и мясом, где каши было куда меньше, чем мяса, и очень удивлялся, когда я мотал головой по этому поводу. То ли не понимал, то ли прикидывался непонимающим. Неужели не задумывался, как мог я на виду у всех взять эту тарелку и тем более на глазах у всех есть из этой тарелки, где мяса было больше, чем каши, когда всем этого мяса положено было по одному-единственному кусочку размером с половинку спичечного коробка? Эх, Эрик, Эрик! Вроде бы грамотный, вроде бы читал много, вроде бы рассуждать мог по любому поводу!

И по кулинарной части у него не получилось. Вылетел он из поварской обоймы в «столотеры» («козлиная», малоуважаемая должность, заключающаяся в регулярной уборке объедков со столов и протирании этих столов вечно грязными, вечно сальными тряпками). Вот и видим теперь мы Эрика практически в любой свой приход в столовую неразлучным с ведром для объедков и этими самыми тряпками. Арестанты, что позлей да поехидней, одним и тем же его вопросом мучают-корябают: «Что, Эрик, не вышел из тебя повар?» Произносится это с той же интонацией, с которой в фильме по сказам Бажова вопрошала Хозяйка Медной горы: «Что, Данила, не выходит каменный цветок?». Угинается Эрик, делает вид, что не слышит, и еще быстрее возит тряпкой по поверхности стола. А ведь ответить ему действительно нечего.

Расхожий стереотип-трафарет. Труд в концлагерях Третьего рейха как символ унижения, как орудие убийства, как вид сверхжестокого наказания. Образ, вколоченный в сознание многих поколений, образ, усвоенный генной памятью миллионов, образ, ставший обязательной составляющей частью идеологии и политики сотен государств. Образ-эталон, не допускающий и толики сомнения, исключающий сам факт полемики, дискуссии, элементарного уточнения. Если свести все ранее сказанное и все абсолютно понятное к более лаконичному, получается что-то вроде: труд-унижение, труд-казнь, труд-пытка. Кажется, предельно насыщенная смыслом формула использования труда в тех самых ужасных лагерях того самого людоедского Третьего рейха.

А если попробовать перенести эту формулировку из той страшной эпохи, из того античеловеческого государства в наше время — время торжества гуманизма и демократии, в наше государство — государство победившей (иногда так и хочется сказать — беснующейся) демократии? Интересные получаются параллели.

Унижение? Этого здесь хватает. Каждую смену, каждый выход. Унижение и обыск на входе и выходе с промки, и бесконечное тупое ожидание, связанное то с подвозом сырья, то с ремонтом станков. А еще едкая духота летом (на вентиляции, понятно, сэкономили), лютая стужа зимой (цех, по сути, не отапливается), хамство со стороны мастеров (чего стоит уже ставшее почти анекдотом высказывание одного из них: «Вы здесь не по договору, а по приговору»). Самая концентрированная порция унижения — получение зарплаты, точнее, знакомство с ее размером, которое происходит, когда мы расписываемся в зарплатной ведомости. Узнавая о сумме начисленных денег, кто-то истерично хихикает, кто-то отчаянно матерится, в лучшем случае, брезгливо морщится. Я еще не встречал ни одного арестанта, кто бы принимал определенную ему зарплату как должное. Самое время вспомнить, что труд здесь — дело добровольное. С учетом этого и горечь от всех унижений, получаемых в процессе этого самого труда, особенно ощутима. Плюс постоянный риск угодить в число списанных с промки (списывают легко, восстановиться очень трудно).

По большому счету речь идет не о разовых унижениях, которые можно считать (пусть для этого пальцев двух рук будет мало). Речь идет о глобальной стереосистеме, бездонной емкости унижений, в которой барахтается каждую смену всякий, выходящий на промку.

Труд как казнь. И тут все понятно, все близко, все на поверхности. Достаточно зайти в ангар, что считается нашим рабочим местом, и вдохнуть воздух, которым мы дышим каждую смену. Этот воздух настоен на запахах пленки и мешков, изготовленных из полипропилена, полиэтилена и прочей химической гадости. Не уверен, можно ли вообще работать с этими материалами без особого снаряжения (респираторов, спецодежды и т. д.), но уверен на двести процентов — в любом случае работа с этими материалами здоровья не прибавляет. Чем не казнь, медленная и методичная? Разве есть статистика, какие хронические болезни приобретают работающие здесь люди, чем они болеют сразу по выходе на свободу и от чего часто умирают, едва получив эту самую свободу?

Труд как пытка. Никаких сенсаций, никаких открытий. В ситуации, когда труд выступает и как медленная казнь, и как изощренное унижение, пытка тут как тут. Концентрированное унижение (о котором уже сказано) — разве не пытка? И медленная, растянутая на весь срок с переходом на вольный период биографии, казнь — разве не пытка?

И ладно (не боюсь повториться), если бы все это относилось к труду обязательному, принудительному, на который поднимали бы пинками и гнали палками. Напоминаю и подчеркиваю, речь идет о труде добровольном, к которому стремятся, за право на который борются (а как иначе, ведь без трудоустройства и условно-досрочное освобождение практически невозможно, да и в четырех стенах барака без выхода на работу попросту с ума сойти запросто можно). Кстати, здесь все, что касается труда и работы, еще не так плохо. В других лагерях, судя по просачивающейся сюда информации, еще хуже. Выходит, надо радоваться тому, что имеем.

* * *

Слово «дай» — пожалуй, самое употребляемое, самое востребованное слово в лексиконе арестантов. Даже плохо знающие русский язык таджики и узбеки («Я по-русски, эт-та, плоха-а-а знаю…», «Я твоя совсем не понимай…») произносят его безукоризненно чисто, без всякого акцента. У этого слова здесь масса нюансов в интонации (от рабски заискивающей «да-а-а-ай», до агрессивно угрожающей «да-й-й-й!). Крайне редко это слово сопровождается традиционной в обычной обстановке прибавкой «пожалуйста». Похоже, что о существовании последнего люди, столь часто употребляющие «дай», просто вообще не знают. Впрочем, ничего удивительного. Удивительно другое. Те, кто часто употребляет это слово, точнее сказать, злоупотребляющие этим словом, быть еще точнее, постоянно изощренно насилующие этим словом, не относятся к категории брошенных, утративших связи с волей, утративших поддержку друзей и родственников в виде переводов, посылок и передач, людей. Это совсем другая категория категория захребетников, халявщиков, имеющих главной задачей каждого дня (правильнее сказать, часа) набить брюхо. Пустячная, но очень говорящая, очень характерная деталь — поведение этих людей при ежемесячном посещении ларька (двадцатые числа каждого месяца), где арестанты тратят свои скудные заработки, получаемые с воли переводы. Очень немногие из курящих покупают здесь спички, рассуждая: «Зачем тратить здесь лишние копейки, когда можно прикуривать у соседей, а на сэкономленные деньги купить пряник или шоколадку?» Да что там спички! Те же курящие предпочитают тратить свои деньги зачастую вовсе не на сигареты, а на те же сладости и прочую жратву, будучи твердо уверены, что сигарету всегда можно «стрельнуть». Тем более что в тюремном лагерном этикете вроде как существует правило на просьбу помочь в «насущном», в первую очередь в чае и куреве, не отказывать. А уж что касается несъедобнонекурительных мелочей арестантского быта, то многочисленные мои нынешние «коллеги» просто уверены, что эти якобы мелочи, вроде конвертов, открыток, ручек, сапожного крема и т. д., должны приобретать, просто обязаны приобретать кто-то из соседей, но только не они сами. Эдакий первобытно-тюремный коммунизм под лозунгом «Без лоха жизнь плоха», большевистско-неандертальская модель общества с криминальным привкусом.

* * *

Хуже, гораздо хуже стали кормить. Еще год назад в нашем рационе присутствовала гречка (пусть редко), рис (достаточно часто), пшено (по нескольку раз в неделю), ощущалось наличие мяса (пусть в виде микроскопических, но все-таки исключительно натуральных котлет по средам), порционного мяса на второе и т. д. Ныне — ни пшена, ни риса, ни гречки. Знаменитые котлеты по средам лепятся исключительно из сои. Мясо вообще заменено желтыми кусочками сала в подливке непонятного и весьма сомнительного происхождения. Молоко на ужин напоминает помои, что образуются в результате поспешного ополаскивания емкостей от сгущенного молока. Основа нашего рациона ныне сечка, перловка, редко макароны, сухая картошка. Последний продукт сверхотвратительного качества. Добрая половина его почерневшая, испорченная, то ли сгнившая, то ли пораженная каким-то грибком. Качество рыбы, ежедневно подаваемой на ужин, уже описывалось. Жаловаться? Во-первых, это просто не принято, как здесь говорят, «не приветствуется». Во-вторых, это просто бессмысленно. Подобные жалобы просто не выходят за пределы лагеря, зато реакция лагерной администрации будет незамедлительной.

Арсенал знаком до боли. Это может быть и серия ударных, беспредельных «шмонов» в отряде, где содержится автор жалобы. И натравливание на него «блатных» соседей. И бесконечные дисциплинарные придирки к нему по всякому ничтожному поводу (за самовольное оставление локального участка, за «недолжным образом» заправленную койку и т. д.). Вполне объяснимо, что «блаткомитет», местный «кремль», заседающий и проживающий на втором отряде, на самую насущную проблему нашего питания никак не отреагирует. Ведь лагерный «порцион» они совсем не потребляют, а обострять лишний раз отношения с администрацией из-за голодающих «мужиков» в их планы, разумеется, не входит. Придется подзатягивать пояса…

Иногда начинает казаться, что самая неприятная, самая опасная категория населения лагеря — не те, кто попал сюда за то, что отобрал у кого-то жизнь (убийцы), и не те, кто целенаправленно укорачивал жизнь других (наркодельцы), и не те, прочие, угодившие сюда за совершение чего-то нехорошего, социально опасного. Опасны те, кто, оказавшись лишенным свободы в лагере строгого режима со всеми вытекающими последствиями, признаются, что несвобода их вполне устраивает, что здесь даже лучше, чем на свободе. Объясняя подобную позицию, эти люди оперируют, прежде всего, санитарно-бытовыми аргументами (кормят трижды в день, в баню водят, белье меняют, телевизор смотреть можно почти круглые сутки). Немногие признаются, что зона помогает им воздержаться от алкоголя и наркотиков, тем самым предохраняя от больших бед. И только совсем немногие, самые наглые, самые циничные, соглашаются, что в зоне куда более благоприятные условия для халявы, для захребетничества, для существования за счет других. Разумеется, оказавшись на воле, они не испытывают ничего похожего на страх по поводу возможности вернуться на зону, вновь оказаться за решеткой. Понятно, отсюда и высокий процент рецидивов (повторных преступлений для этих людей). С точки зрения социологии, криминологии и прочих наук эти люди особенно опасны для государства, для общества. В очередной раз вспоминаешь, как, на какие категории разделяются животные, оказавшиеся в неволе. Кто умирает, кто перестает размножаться, кто радует аппетитом, стабильно набирает вес, всегда готов к размножению. Конечно, всякая параллель хромает, конечно, «человек» звучит гордо, но…

* * *

И сам не знал, не догадывался, что оптимизм, волю, веру в лучшее будущее можно черпать из прошлого. Из собственного прошлого. Из очень личного прошлого, из прошлого двухгодичной давности. Тогда, чтобы преодолеть шок, что накрыл меня после суда, приговор «восемь лет строгого режима» (и это в то время, когда была прямая надежда на переквалификацию дела, на условный срок, когда вроде бы присутствовала деятельная суета адвоката, когда из дела торчали во все стороны белые и грязные нитки…). Конечно, вспоминался — да что там вспоминался, не забывался ни один день, — шеф, главный редактор издания, которому я отдал десять последних лет своей жизни, что за день до суда пошел в коридор, почему-то воровато оглядываясь по сторонам, приобнял пухлой рукой и вкрадчиво шепнул: «У тебя все нормально будет, тебе условно дадут два года, я уже знаю, мне так обещали…» А тут восемь лет! И строгого режима! Попав под бутырские своды, первым делом раздобыл лист бумаги, который сразу же стал заполнять строчками-заклинаниями не раскисать, собраться… Тогда мне казалось, это поможет избежать ступора, преодолеть ночь, просто не сойти с ума. Ныне, спустя два года, вспоминаю это время со смешанным чувством. С одной стороны, гордость за себя, что смог в миг опасности преодолеть себя, сгруппироваться, с другой стороны — что-то вроде внутренней снисходительности, ухмыльнулся про себя: экий неисправимый психоаналитик доморощенный! Тем не менее два года с тех пор минуло, и прожил я их с учетом нынешней специфики достойно, не сошел с ума, не вошел ни в какие конфликты. И по кассационной жалобе год «откусил», и на результаты надзорной жалобы надеюсь, и, слава богу, жив, здоров и читать-писать не разучился, и думать…

Поймал боковым слухом отрывок разговора соседей. Речь шла о плачевном состоянии общества, повальной коррупции, продажности верхних эшелонов власти — словом, обычном нашем национальном «куда катимся?». И вдруг свеженькое предложение одного из участников разговора: «Есть выход, есть возможность все проблемы решить, надо президентом — вора в законе поставить, понятно, самого достойного из достойных. Он все по понятиям сделает, все нормально будет, порядок будет, все довольны будут». Говорившего никто не поддержал, но никто ему и не возразил. А минутой позже участники того же разговора подарили мне дивный образец местного юмора. Очень типичный и по теме, и по форме изложения: «А чего-то Андрюха так. часто в баню ходит?» — «Да, наверное, на задницы посмотреть». — «Да нет, не посмотреть, а свою показать. Видел, как гарцует». Своеобразный, очень своеобразный юмор. Впрочем, каким еще быть юмору в этих местах?

* * *

Особенность расположения нашего барака я уже отмечал: с одной стороны — болото (потому и характерное амбре летом, отсюда и пролетающие над зоной гуси-лебеди весной и осенью), с другой стороны — меловые крутобокие холмы. Именно к подножию одного из таких холмов прилепился наш барак. Его окна в упор смотрят на склон холма. Поэтому — ни горизонта (совсем), ни неба (почти) из этих окон не увидеть. Не лучший пейзаж! Круглосуточное ощущение нахождения то ли в окопе, то ли в подвальном помещении. Неужели и эта особенность нашего быта — тщательно продуманное дополнение к нашему наказанию?

Опять вспоминалась случайная экскурсия в тюрьму американского города Сиэтла, где оказался в редакционной командировке еще в начале девяностых годов прошлого века. Показательно, что все камеры там расположены были так, что окна их обязательно выходили на живописный лес (на переднем плане) или на не менее живописные горы (на дальнем плане). Открывающийся пейзаж можно было рассматривать часами, открывая все новые, ласкающие глаз, детали. Неужели Америка своих арестантов любит больше, чем Россия своих?

Заодно вспомнились и пейзажные панорамы, что открывались из окон камер московских изоляторов, с которых начиналась моя арестантская биография. Из окон камеры «на Петрах» (так на тюремном языке называется изолятор на Петровке) благодаря глухим жалюзи не было видно ничего. Единственное окно (размером с не очень большую форточку) в камере «Пятерки» (пятый московский изолятор, расположенный в районе Речного вокзала) упиралось в глухую стену то ли сарая, то ли гаража (соответственно ни солнца, ни неба — ни-ни!). Скромное окошко в Бутырской камере выходило на кирпичную стену соседнего тюремного корпуса, и, чтобы увидеть лоскуток неба, надо было залезть на «пальму» (второй ярус двухэтажной тюремной койки) и под определенным углом очень сильно вывернуть голову.

Очень похоже, что карательная система российского государства обладает уникальным опытом наказания «пейзажем из окна» для окончательного расплющивания-размазывания человеческого достоинства. Эдакое ноу-хау.

* * *

И еще один шмон. Разумеется, как и все предыдущие, «бессмысленный и беспощадный». Мои потери на этот раз — ножницы и заточка. Заточку за несколько пачек «фильтровых» сигарет можно будет заказать местным умельцам на промке (еще лучше прежнего сделают в самое ближайшее время). С ножницами — сложнее. Скорее всего, их придется украсть на промке и пронести в барак в ботинке под стелькой. Правда, если при выходе с работы будут не просто формально охлопывать по карманам, а шмонать с фанатизмом, используя металлоискатель, то неприятностей не избежать, но… авось обойдется!

Удивительно, но оба ушедших в ходе шмона предмета до сих пор относятся к разряду запретных, т. е. предметов, которые иметь в зоне запрещено. Ситуация сродни секрету Полишинеля. Все знают, что эти вещи — запрет, но у всех они есть (да и как без них обходиться?), специально их никто не ищет, но если они появляются на глаза представителям администрации — их изымают. Понятно, при полном осознании, что через считанные дни они снова появятся.

У соседей потери куда более ощутимей — спортивные костюмы, кроссовки, теплые «вольные» вещи. Между прочим, арестантам разрешается иметь одежду и обувь, необходимые для занятий спортом. Значит, впереди утомительные процедуры обивания порогов у отрядника, начальника оперчасти и прочих представителей администрации. Если повезет, то кое-что из пропавшего будет где-то и обнаружено и возвращено, но скорее всего, эти вещи исчезли бесследно. Разве что всплывут в ассортименте товаров у лагерного барыги (в обмен на другие вещи, за сигареты, за наличные деньги и т. д.).

Впрочем, материальные потери от шмонов, как правило, уступают потерям моральным. В ходе каждого подобного «мероприятия» многие наши вещи не просто меняют место своего нахождения, а разбрасываются, портятся, ломаются, пачкаются. После предыдущего шмона на любом обнаруженном под кроватью полотенце красовался отчетливый отпечаток рифленой подошвы башмака кого-то из контролеров. На добрую, так сказать, память!

А еще в ходе шмонов принято извлекать и выбрасывать картонки (развернутые коробки для продуктов) из-под наших матрасов. С их помощью мы пытаемся выравнивать наши продавленные койки. Дело в том, что конструкция нынешних арестантских кроватей (возможно, это только в нашей зоне) весьма специфичная — ни панцирных сеток, ни пружинного плетения — днища у них образуют приваренные крест-накрест хлипкие железные полосы, имеющие особенность или прогибаться до самого пола, или отрываться вовсе. Почему-то никого, кроме нас, эта проблема не интересует. Решаем ее как можем (самое реальное — договориться с лагерными сварщиками за сигареты), в том числе и с помощью этих самых картонок, которые в ходе шмонов столь безжалостно изымаются.

Кстати, пока доверял дневнику подробности последнего шмона, выяснилось, что в ходе его я лишился не только заточки и ножниц. Заодно с «запретами» исчезла нераспечатанная стограммовая пачка растворимого кофе и три пачки сигарет с фильтром, приготовленных на текущие нужды (пачку — уборщику барака, пачку — заготовщику пищи и т. д.). Ситуация более чем типичная. Когда же они накурятся и когда же чужой кофе начнет вызывать у них рвотный рефлекс?

Конечно, я могу написать «телегу» с описанием случившегося на имя начальника колонии, я даже имею право обратиться в суд. Вот только как я смогу доказать, что эту кражу совершили люди в погонах, для которых шмон — главная составляющая часть их работы, а результаты этого шмона (и сигареты, и кофе, и много чего еще) — важная прибавка к основному жалованью (как бы даже не наоборот), а не мои соседи? Кажется, здесь я бессилен, и бессилие это изначально запрограммировано в состав всех ощущений, что я призван здесь испытать, как важное дополнение к самому факту (не важно, заслуженного или нет) моего наказания.

* * *

Почти в продолжение некогда затронутой национальноинтернациональной темы с чеченским уклоном. Своего соседа-«семейника» (с ним мы вместе пьем чай, помогаем друг другу в мелочах арестантской жизни и т. д.) чечена Мусу я поздравил с днем рождения весьма оригинальным образом. Уверен, так его никто никогда не поздравлял в прошлом, не поздравит в будущем. Кроме традиционной в этих условиях по этому поводу пачки хороших сигарет («Мальборо» в твердой пачке) вручил заранее заказанную на воле и в срок присланную (спасибо дочери!) копию-распечатку отрывка из «Архипелага ГУЛАГа» А. Солженицына, посвященного… чеченцам. Известный, уже хрестоматийный отрывок, в котором автор в самом комплиментарном виде отдает должное волевым и свободолюбивым особенностям чеченского национального характера. Виновник торжества долго держал в руках страницу текста — или читал по складам (что скорее всего, ибо я видел, как шевелились его губы, как медленно двигались глаза по строчкам), или тщательно переваривал смысл, скрытый в отрывке знаменитой книги. А еще я обратил внимание, как ближе к концу этой паузы лицо моего соседа просветлело, как сверкнуло в его глазах что-то далекое, влажное и блестящее.

Не видел, чтобы еще кто-то поздравлял Мусу в тот день. Разве что еще один наш общий сосед по проходняку Серега Ч., приплюсовавший к моим подаркам пару новых «хозяйских» хлопчатобумажных носков и маленькое «нулевое» (т. е. абсолютно новое) «вольное» (т. е. присланное, переданное или сохраненное после всех этапов и «транзиток») полотенце. Повторяю, не видел, чтобы кто-нибудь еще поздравлял его в этот день. Ни из земляков-чеченов, ни из единоверцев-мусульман.

Кстати, по первым лагерным впечатлениям, мне показалось, что мусульмане в зоне представляют собой четко организованную и основательно консолидированную группу, мини-общину, почти семью. Делал этот вывод с горечью, испытывая что-то очень похожее на банальную зависть, ибо ежедневно наблюдал, да что там наблюдал, сам оказывался участником, действующим лицом, едва ли не жертвой ситуаций, когда православно-славянское население лагеря представало разрозненной, равнодушной, а то и враждебной по отношению друг к другу массой. «А вот мусульмане-басурмане — другие, человечней, надежней, отзывчивей, вот бы и нам, православным, так…» — сетовал я про себя, видя, как кавказцы и азиаты делят посылки, угощают друг друга сигаретами, которых вечно здесь никому не хватает, отмечают свои праздники.

Поспешил, погорячился я с таким выводом. Оказывается, и в их кругу не все так просто, далеко не всегда общая вера для любого из них — гарантия защищенности и поддержки. Совсем недавно из их круга (по сути это отрядномусульманская мини-община — миниатюрная умма) был по сути изгнан узбек Эркин. Верно, он запредельно ленив. Действительно, он способен сутками с незначительными перерывами на употребление болезненно любимого им чифиря спать, но изгнали его не за это. Эркин — «сирота». В переводе с лагерного — человек, полностью лишенный всякой поддержки с воли. Выходило, что лишили незадачливого узбека мусульманского «общака» только за то, что сам он ничего (ни пачки сигарет, ни «замутки» чая, ни плитки шоколада) в этот общак внести не мог. Предельно рационально! Жестко! Цинично!

Догадываюсь, что другой мой сосед, уже не раз упоминавшийся чечен Муса М., так и стал полноправным членом этого мини-сообщества по той же самой причине (с воли никакой поддержки, гол, как сокол). На таком фоне представляется уже более чем логичным факт: лидер мусульман отряда — мулла Али регулярно «стрижет» со своих «прихожан» что-то вроде подарков-подношений в виде сладостей, чая и прочих продуктов. Видимо, в компенсацию за хлопоты по духовному окормлению и консолидирующее начало. Так что до торжества вселенского «зеленого» братства, райской мусульманской благодати здесь еще далеко.

Между прочим, мулла Али — самый настоящий мулла из ставропольской глубинки. Ногаец по национальности. Служил в местной мечети. Если верить материалам его уголовного дела (сам он все обвинения отрицает, считает их сфальсифицированными), оказался каким-то краем замешанным в убийстве милиционера; тут же органы обратили внимание, что в его проповедях звучали не совсем «правильные» в политическом отношении призывы и выводы; следом выяснилось, что участвовал он в вербовке и отправке в Чечню своих прихожан — местных мальчишек 17–18 лет для участия в военных действиях против федералов на стороне незаконных бандитских формирований, под знаменами полевых командиров, тех самых, которых нынешний официальный лидер Чечни окрестил «шайтанами». В итоге у муллы Али целый букет серьезных статей и немалый срок в 12 лет.

Впрочем, история ставропольского муллы Али — отдельная история, самобытный сюжет. А тезис о мусульманском сверхчеловечном лагерном братстве — всего лишь расхожий красивый миф. Для молодых, не наживших ума, с неокрепшими душами. Яркая блестящая обертка в горькой конфетке с ядовитой начинкой.

Жаль молодых. Тех, кто еще не имеет собственного жизненного опыта, собственного «чутья» на жизненные ситуации. Тех, кто принимает первые впечатления от здешних нравов и обстановки за истинные и окончательные. В итоге — подмена понятий, подмена принципов, подмена морали, подмена много еще чего очень важного. Шлифовка характера и закаливание воли происходит здесь у тех, кто уже имел эти качества на воле. Если же формирование устоев личности начинается уже «за колючкой», с полузачаточного состояния, тем более с «нуля» — рождается не личность, а монстр — «гомо арестантус» с искривленным сознанием, с извращенными представлениями о том, что такое хорошо и что такое плохо, что вполне естественно.

У каждой зоны свое лицо, свои приметы, свои традиции. И наша — не исключение. Одна из особенностей ее «фирменного стиля» — восьмой дворик. Спросить через пять — семь лет у человека, сидевшего здесь: «А помнишь восьмой дворик?» — собеседник непременно встрепенется, закивает, возможно, даже улыбнется. Правда, улыбка будет кривой: «Конечно, помню…»

Между тем восьмой дворик — это всего-навсего абсолютно лысый, лишенный и растительности, и всяких сооружений участок рядом со зданием администрации колонии. С двух сторон глухие высокие стены из гофрированной жести, с двух сторон ограда из колючей проволоки. В ограде калитка из той же самой «колючки». На восьмой дворик отправляют нарушителей. Под нарушителями понимают тех, кто действительно что-то нарушил (пере-пинался с контролерами, курил не там, где надо, без разрешения вышел за пределы локалки и т. д.) или просто не понравился кому-то из представителей администрации. Провинившегося отправляют к дежурному, дежурный посылает бедолагу на этот самый восьмой дворик, где последний может стоять или ходить. Курить и сидеть (даже на корточках) не допускается. Пятачок восьмого дворика прекрасно виден из окон дежурки. Соответственно, поведение узников восьмого дворика бдительно контролируется. Время наказания назначается «от фонаря». Провинившийся может пробыть здесь и час-полтора и три-четыре часа. В хорошую погоду это вовсе не наказание, а прогулка на свежем воздухе, воздушные ванны, променад. В лютый холод, в палящую жару, в проливной дождь — ощущения, соответственно, иные. На «восьмом дворике» ничего, что могло бы спасти от жары, дождя, снега, не предусмотрено. Отсюда — и все вытекающие последствия в виде простуд, солнечных ударов и т. д.

«Восьмой дворик» — это чисто местное изобретение, эдакое попахивающее отсебятиной и откровенным юридическим беспределом ноу-хау администрации. Ни в одном документе, ни в одной инструкции, регламентирующих деятельность колонии, ни о чем подобном — ни слова. Удивительно, что все об этом произволе знают, но никто из «посетивших» восьмой дворик даже не пытался оспорить, опротестовать незаконность самой формы подобного наказания. Понятно, арестанты оправдываются: мол, наказание легкое, это не изолятор, что фиксируется в личном деле и ставит под вопрос перспективы УДО. Конечно, вспоминают, что порядочному арестанту жаловаться просто не подобает. Слабые аргументы. По сути, зеки молчаливо поддерживают администрацию, тех самых ненавистных им мусоров, в насаждении беззакония. Эдакое «молчание ягнят» в масштабах одного исправительного учреждения, одного минигосударства с населением почти в две тысячи человек. Из года в год! На протяжении многих лет! Как тут не вспомнить, что всякая зона — миниатюрная модель нашего общества. Параллели наглядные, прозрачные, узнаваемые, жуткие…

Всякое минимально свободное пространство стен в нашей столовой занято картинами. Иногда это пейзажи, слащавые, примитивные (квелые березки, облака, напоминающие о полузабытых сметане и твороге, какие-то цветочки), но чаще всего это натюрморты. По исполнению — малярный бред, по тематике — «старые голландцы». На фоне распластанных окороков и золотых тушек жареных цыплят — готические фужеры и диковинные фрукты. Смотреть на все это и потреблять традиционную сечку или известный перловый суп (комплиментарно называемый рассольником) — сочетать несочетаемое. Тем не менее смотрим и потребляем. А еще в еду нашу стали в последнее время добавлять сою. Кто-то брезгливо вылавливает ее и складывает рядом на столе, кто-то с аппетитом ест. Слышал обрывок разговора: «Сою есть нельзя, там модификация и радиация…» — «Да, ладно, не гони, я ем, и ничего мне…»

* * *

Вокруг меня немало добрых, открытых, даже мыслящих лиц. Но куда более заметны скошенные лбы, оттопыренные уши, непомерно выдвинутые челюсти, набухшие надбровные дуги. Иногда кажется, что из громадного людского потока для отправления сюда специально отлавливали-отбирали самых скуластых, самых ушастых, самых дегенеративных. Эдакий фейс-контроль наоборот. Типажи, которые встречаются очень часто на картинах Босха и Гойи. Похоже, есть немалая доля истины в словах тех, кто утверждает, что добрая половина населения колонии — дебилы, разбавленные олигофренами и кретинами. Подобные выводы делаются на основании бытовых наблюдений, визуальных оценок, банальных предположений. Прежде чем попасть сюда, каждый арестант вроде как проходит, пусть очень формальное, обследование и получает заключение якобы специалистов, что он нормален, психически здоров. Кажется, что очень часто — это большой аванс, вывод, сделанный на основе беглого взгляда. Как тут не вспомнить, что почти треть «отбывающих» в зоне — убийцы, многие из которых подкупающе откровенно признаются, как на момент совершения преступления на них «что-то нашло», что тогда «замкнуло», «зашторило». Но почему же нас всех содержат «в одной вольере»? Почему мы работаем на одной промке? Почему спим на соседних койках? Между прочим, слово «дебил» часто употребляется арестантами в качестве обращения друг к другу. Понятно, не в качестве комплимента, но и серьезным оскорблением не считается. Наверное, неспроста…

* * *

Прекрасно понимаю, что в обществе не существует ненужных профессий. Осознаю, что любая зона — составная обязательная часто государственной структуры, а коли так, то непременно должны находиться люди, там работающие. Только все равно не могу уложить в свое сознание, как молодые, физические здоровые люди могут сознательно, добровольно, не под страхом за свою жизнь, выбирать профессию, главный смысл которой, главная суть которой — обыскивать, обшаривать, обнюхивать, подглядывать, подслушивать и т. д. Это я о тех, кто работает здесь контролерами. Кто в звании от сержанта-сверхсрочника до старшего прапорщика регулярно приходит к нам на барак со шмоном, кто ощупывает по пути на промку и на выходе из нее, кто в любой момент, в любом месте может остановить любого из нас, чтобы ощупать и охлопать, облазить наши карманы. Да что там карманы! Может, имеет полное право, а иногда и неистребимое личное желание приказать снять обувь, вывернуть носки, вытащить стельки. Надо иметь наклонность к подобной работе. Не каждый, ох, далеко не каждый готов к этому и способен на это.

* * *

Очередной штрих к характеристике обстановки, в которой я пребываю. Совсем недавно в соседнем бараке имел место инцидент. Один арестант назвал другого полушутя-полувсерьез Квазимодой. Первый был начитан, во всяком случае, имел представление о творчестве В. Гюго. Второй относился к категории дремучих, книг в руки никогда не бравших. О том, чем знаменит Виктор Гюго и кто являются героями его знаменитого романа, он не имел ни малейшего представления, а имя Квазимодо ассоциировалось у него со страшным, почти непрощаемым по тюремно-лагерным понятиям оскорблением «козья морда». Конфликт едва не закончился кровопролитием. Его удалось погасить лишь с привлечением представителей «блаткомитета». Хорошо, что среди них оказались люди, знакомые с творчеством французского классика.

Характерная и очень специфическая примета времени: понятие «побег» полностью исключено, удалено, вырезано, ампутировано из сознания арестанта начала XXI века. И дело не в том, что зона окружена несколькими линиями забора с «колючкой», что по углам этого забора вышки с охранниками, готовыми стрелять при первой необходимости, что другие охранники с угрюмыми овчарками постоянно курсируют между этими, напичканными всяческой электроникой, заборами. Дело в том, что бежать нынешнему арестанту просто… некуда. Не-ку-да! Велика Россия, а бежать некуда! Современные средства технического контроля непременно засекут, запеленгуют, зафиксируют любого человека в любой точке нашей все еще необъятной страны, стоит ему только воспользоваться телефоном (все равно каким — мобильным, стационарным, междугородним и т. д.). Не сильно грамотные, не очень образованные, не всегда думающие арестанты любой, включая самые отдаленные, российской зоны знают, что-то слышали, просто догадываются, что в масштабах государства давно функционирует доведенная до совершенства система контроля за эфиром. Уже не тайна, что голос, являющийся строго индивидуальным параметром человека, может кодироваться, соответственно легко, «на автомате» может включаться программа «поиск» в отношении этого самого голоса. Соответственно, обладатель этого голоса будет непременно очень быстро найден, едва только он произнесет несколько слов в телефонном эфире, независимо от того, где бы он ни находился, независимо от того, как бы он ни пытался изменить свой голос (поджимая язык, сдвигая челюсти, закрывая телефонную трубку платком и т. д.).

А еще уже давно существует и давно действенно помогает отечественным правоохранителям (по-лагерному все тем же мусорам) всех мастей система автофейспоиска. Видеокамеры, которых хватает уже везде (аэропорты, вокзалы, магазины, офисы, подъезды жилых домов и т. д.), также могут быть настроены на поиск определенной физиономии, и с этой задачей, естественно, они отлично справляются. И куда, повторяюсь, бежать? Рисковать, напрягаться, подставляться под пули, чтобы в итоге очень долго прятаться, отсиживаться, «сухариться» в подвале или на чердаке? Но чем тогда подобная форма бытия будет отличаться от пребывания в пределах лагерной территории? В принципе это та же зона, но в подвально-чердачном варианте. Вот она, другая сторона научно-технического прогресса, вот она, изнанка тех самых удобств, к которым мы на воле так быстро привыкаем. Коварная и жестокая эта привычка.

* * *

Иногда ловишь себя на мыслях, в которых самому себе стыдно признаваться. Например, порою становится… жалко себя. Щемящее, пронзительное чувство. До спазма в гортани. До влаги в глазах. И чувствуешь себя в подобные моменты до отвращения слабеньким, мягоньким, тряпично-плюшевым. Отвратительное ощущение! Мерзкое ощущение! Гадкое ощущение! А порою совсем наоборот — ощущаешь избыток силы, энергии, пронзительной, деятельной злости, почти физически чувствуешь сжатую внутри и готовую в нужный момент распрямиться мощнейшую пружину, руки сами собой сжимаются в кулаки, и внутренний голос размеренно информирует: «Не дождутся! Не получится! Накась, выкуси!» Два полюса настроений, по кругу сменяющих друг друга. Слава богу, настроение номер два посещает куда чаще.

* * *

Еще одно признание самому себе и своему дневнику. От этого признания не просто стыдно, а тревожно: «Неужели это всерьез, окончательно, бесповоротно, неужели ныне окружающая среда поломала и поглотила, и заставила действовать и думать по своим правилам? А суть этого тревожного отклонения проста: кажется, обнаруживаю в себе признаки скупости, банальной паскудной жадности. И досадно, и удивительно: прошел школу улицы (рос на «деревянной» окраине нестоличного города, где в каждом доме кто-то непременно или уже отсидел, или еще сидел и нравы царили соответствующие), армии, стройотрядов, войны, командировок в горячие точки — нигде никогда в себе подобного не обнаруживал. Более того, и в прежние периоды своей несвободы, кочуя по трем столичным изоляторам, отбывая год в прежнем месте своего нахождения, в лагере в Березовке, — ни-ни, ничего подобного, а здесь… Неужели скосило? Конечно, виновата обстановка, окружение, сугубо местная традиция извечного «Дай закурить!», «Дай заварить!», «А чего-нибудь сладкого не найдется?». Такие просьбы можно слышать от одного и того же человека чуть ли не пять дней в неделю, порою даже не единожды за день. Конечно, все это и спровоцировало приступ этого дремлющего внутри каждого человека недуга, но… Оправдать можно все. Почти все. Неужели научусь жрать шоколад под одеялом (таких тут хватает), есть сало «в одинаре» (и такое наблюдаю регулярно), не давясь от прожигающих взглядов соседей? Мрачная перспектива. Смею надеяться, она все-таки мне не грозит. Делился и буду делиться всем, что имею. Так воспитан! Так считаю правильным! Так считаю правильным, особенно здесь! Только беспокойство все равно остается: может, первый звоночек прозвенел? Верно, некстати (а возможно, наоборот, очень даже вовремя) заглянул наугад в Евангелие (читаю по странице каждое утро для дисциплины души) и… наткнулся на фразу, изреченную евангелистом Лукой: «…ибо я боялся тебя, потому что ты человек жестокий: берешь, чего не клал, и жнешь, чего не сеял…» Совпадение?

Кстати, добрые три четверти тех нынешних моих соседей, что создают стереоатмосферу «дай заварить — дай закурить», сливающуюся в сплошное «Дай, дай, дай!!!» — как раз из тех, кто, не имея должной поддержки с воли от родных и близких, наотрез отказывался зарабатывать себе на насущные нужды традиционным, более чем уважаемым методом становиться на атас, т. е. дежурить у дверей барака, предупреждая его обитателей о появлении в локалке мусоров, и получать за это с «общака» обговоренное количество сигарет, чая и т. д. Те, для кого зона и тюрьма прежде всего заповедник халявы, возможность делить чужое, употреблять незаработанное. Отсюда и вывод: делиться, конечно, надо, но с учетом возможностей, в соответствии со здравым смыслом. И мудрости в этом выводе хватает, и хитровато-подловатый душок присутствует. Смущает последнее, ох, смущает! Слаб человек, и я — не исключение.

* * *

Неспешно, «с толком, с расстановкой» перечитываю Ф. Ницше. Многие из чеканных его истин здесь особенно актуальны, что-то в уже некогда прочитанных вещах открываю для себя заново (ранее это было недооценено, просто не замечено). Начинаю понимать, почему он здесь популярен, почему библиотечный его том (пришел некогда кому-то в посылке и был пожертвован для общественного пользования) всегда на руках, почему на полях этой книги неведомые читатели оставляли столько «галочек» и прочих, напоминающих о значимости этой книги, значков. Будто для нас, арестантов, писались почти полтора века тому назад строки:

«Человек, стремящийся к великому, смотрит на каждого, встречающегося ему на пути, либо как на средство, либо как на задержку и препятствие, либо как на временное ложе для отдыха…»

«Для глупого лба по праву необходим в виде аргумента сжатый кулак».

«В борьбе с глупостью самые справедливые и кроткие люди в конце концов делаются грубыми…»

«Тип преступника — это тип сильного человека, при неблагоприятных условиях этот сильный человек сделался больным…»

Как-то сам по себе всплывает «крамольный» вопрос, а что бы написал этот «титан духа», попади он лично сюда, в российскую, далеко не худшую колонию строгого режима?

«Ода мужеству», «творец характера», «триумф воли» — все красиво, теоретически аргументировано. Вот только что осталось бы от этой «теории», если плотно приложить ее, эту «теорию», к нашей «практике»? В которой и баланда с плавающими ошметками сои, и арестантские одеяла, толщиной в промокашку, и мордовороты контролеры с круглосуточной готовностью шмонать и «подмолаживать» (проще сказать, отбирать чужое и бить тех, кто не может дать отпор)? Еще одна крамольная мысль — да ничего бы вовсе не написал знаменитый автор «генеалогии морали», попади он на российскую строгую зону начала XXI века. Как многие из нас, слонялся бы он по бараку в поисках «замутки» чая, мечтал бы о паре новых шерстяных носков да блока «фильтровых» сигарет. И никакой философии, никаких высших озарений, никаких «сверхчеловеков». Чем чаще он слышал бы: «Осужденный Ницше не выполнил команду “Подъем!”», «Осужденный Ницше не приветствовал сотрудника администрации!» и т.д., — тем дальше отделялся бы от высокого и великого.

Впрочем, Ницше в лагерной робе с биркой, таскающий на горбу (горб у него имелся самый настоящий, но вряд ли это стало бы здесь основанием для освобождения от работы) мешки с полипропиленовым сырьем, я как-то не представляю. Видно, бедная у меня ныне фантазия.

* * *

Постепенно формируется ретроспективный социальноисторический взгляд на роль, место и авторитет адвоката в нынешнем российском обществе. Незавидная роль! Презираемое место! Ничтожный авторитет! Еще сто лет назад, в той самой царской России, где, как нам вдалбливали со школьной скамьи, царили мракобесие и произвол, было совсем по-иному. Адвокатская профессия была более чем уважаемая. Слово «адвокат» служило почти синонимом понятий «благородство», «милосердие», «правосудие». Адвокатам верили. Адвокатов боготворили. Даже представители криминального мира ценили и чтили людей этой профессии. Если кто-то из адвокатов попадал в историю, оказывался ограбленным или обворованным, после выяснения профессиональной принадлежности жертвы воры и грабители непременно с извинениями возвращали потерпевшему все, чего он лишился. В неписаном воровском кодексе дореволюционной России адвокаты считались неприкосновенными. Это, разумеется, с учетом их благородства, великодушия и всего прочего, чем определялась их польза для общества, для широких масс. Нынешний адвокат — совсем иной профессиональный и человеческий тип. Все его знания, умения, опыт, весь личностный профессиональный потенциал направлены, сосредоточены, сконцентрированы только в одном направлении: заработать, хапнуть, содрать как можно больше. По своим подходам, по особенностям стиля работы они делятся, как правило, на две категории: кто «заносит» и кто «не заносит». «Заносящие» берут на себя, по сути, посреднические обязанности в даче взятки от родных и близких совершившего преступление или подозреваемого в этом преступлении следователям и прочим представителям правоохранительных органов (на этапе ведения следствия) или судьям (после окончания следствия накануне вынесения приговора).

При этом сумма, якобы необходимая для «решения вопроса», значительно увеличивается. Разница между оговоренной мздой и деньгами, заплаченными «заинтересованной» стороной, понятно, кладется в карман адвокату. Все чаще в последнее время встречаешь арестантов, которые вместе со своими родными и близкими оказались жертвами самого обычного обмана: адвокат берет с них деньги, разумеется, немалые за «решение вопроса» (освобождение в зале суда, назначение условного срока вместо реального, полное оправдание, назначение минимального срока и т. д.), а «вопрос» этот остается… нерешенным («виновник торжества» получает максимальный срок и т. д.). Адвокат, как правило, в подобных ситуациях разводит руками — мол, «не получилось», «меня подвели» (судьи, прокуроры, следователи и т. д.), а чаще меняет или отключает свой телефон и просто пропадает из поля зрения потерпевших. Жаловаться в этой ситуации — дело бесперспективное и откровенно опасное — ведь заявитель должен, по сути, признать собственное соучастие, а то и инициативу в организации дачи взятки. Кому это надо? Кто рискнет?

Те, кто «не заносит», участием в подобных, откровенно коррупционных схемах себя не утруждает, но порядочностью также не отличается — «дерет» по максимуму и сверх этого максимума якобы за доскональное изучение дела, организацию дополнительных экспертиз, подготовку многочисленных ходатайств, просто даже за молчаливое и абсолютно бездеятельное участие в суде. Тем, кто платит, при этом с многозначительно чрезмерным использованием юридических терминов объясняется, что делается все возможное. При этом подчеркивается, будто дело — «оч-ч-чень сложное», но есть реальный шанс все «решить». По сути каждый подобный случай — пример изощренного, иногда даже виртуозного вымогательства с использованием профессиональных полномочий, служебного положения и т.п.

Посмотрели бы адвокаты дореволюционной России на художества своих нынешних коллег — испытали бы немалое брезгливое удивление, просто ужаснулись бы, в какой бесчестный промысел можно превратить столь благородную и гуманную профессию.

Разумеется, все сказанное не значит, будто все нынешние адвокаты — сплошь и рядом негодяи, жулики, мздоимцы. Верю, есть среди них сверхпорядочные профессионалы (именно к таким отношу Сергея Львовича С., своего второго адвоката, чьими хлопотами мой срок все-таки был сокращен на два года), для которых понятие «честь и совесть» вовсе не пустой звук, вот только какова пропорция в общей профессиональной массе порядочных и непорядочных? Задайте этот вопрос моим прошлым соседям по всем трем столичным изоляторам, в которых начинался мой срок, поговорите на эту тему с нынешними моими «коллегами» по арестантской доле — услышите много интересного, социально актуального и просто сногсшибательно неожиданного по поводу адвокатской профессии. На сегодняшний день многие из них просто не понимают истинно гуманного предназначения этой профессии, считают адвокатов одной из разновидностей мусоров, которым «только сажать да взятки брать».

За всем этим не только свидетельство чьего-то невежества, личной обиды и вечная арестантская озлобленность. За этим — серьезное свидетельство нездоровья и несовершенства нынешнего российского общества, тревожное напоминание о серьезном дефиците гуманизма и социальной справедливости в этом обществе. Увы, поведение и стиль «работы» моего основного адвоката — штатного юриста моей некогда родной «Свободной газеты» — Ларисы Борисовны Б. — похоже, только лишнее тому подтверждение, дополнительная иллюстрация (скорее, карикатура) на тему роли адвоката в современном российском обществе. Впрочем, это отдельная тема, и к ней я непременно вернусь.

Наверное, случилось то, что и должно было случиться. С соседом, своим «семейником», чеченом Мусой М., я разругался, рассорился в пух и прах. Причина — его настырная, воинственная русофобия, ничем не укротимая, ни на чем не основанная, стремление трактовать историю и нынешнюю ситуацию на Кавказе с позиций хищной ненависти к России и русским, бесконечное выпячивание заслуг, значимости, достоинств своей нации за счет унижения всех прочих. Вывело из себя его занудное бесконечное тиражирование знакомых еще по воле тезисов: «Россия всю нашу нефть забирает», «если бы не Россия, мы бы в Чечне жили, как в Арабских Эмиратах», «федералы во время войны нас почем зря уничтожали», «мы, чечены, на Кавказе самая древняя, самая культурная нация». Сначала сгоряча попытался, напрягая всю память, вспоминая все, что читал по теме, пытался объяснить, что той же нефти в Чечне добывается ныне не так уж и много, что ее качество оставляет желать лучшего, что все специалисты, имевшие хотя бы какое-то отношение к добыче, разведке и переработке чеченской нефти, учились этому в российских вузах. Вспомнил заодно и хрестоматийные факты о тех, кто совсем еще недавно учил, просвещал, помогал в большом и малом коренному населению Чечни. Кажется, так и не был даже услышан. Зато, в дополнение к главной теме, получил пространную устную справку о враждебном окружении «гордой, свободолюбивой» республики, о коварных происках недобрых соседей. Особенно досталось осетинам, которые, оказывается, вообще своей родины не имеют, пришли неизвестно откуда, занимают чужие земли и всячески вредят окружающим.

Конечно, самым мудрым в этой ситуации было прекратить эту далеко не научную дискуссию, плюнуть и просто уйти. Но мудрости мне здесь не хватило. Вместо этого я посоветовал своему соседу попросить кого-нибудь из знакомых прислать с воли пару учебников по истории для пятых, шестых классов и глобус, по которому бы легче было прослеживать маршруты миграции народов. Короче, слово за слово… «семейника» я потерял. Правда, и у меня и у Мусы хватает ума и такта здороваться по утрам, пропускать друг друга в узком проходняке, иногда даже обмениваться очень дежурными фразами на пустячно бытовые темы. Но «семья» наша разбилась вдрызг, без всякой надежды на восстановление.

Уже через неделю ко мне обратилась пара земляков моего недавнего «оппонента». Выждав, пока рядом не оставалось лишних глаз и ушей, они попытались объяснить: «он же всю жизнь овец пас, кроме телевизора на батарейках, ничего не видел, ни одной книжки в руках не держал. Зря вы так рассорились, ты на него зла не держи, видишь, у него и с нервами не все в порядке, он же со своей родней на родине переругался, потому и никто не “греет” его из-за такого характера…»

Выслушал до конца, кивнул, обещал принять к сведению. Бессмысленно и откровенно глупо было бы обижаться на своего былого «семейника». Взгляды каждого человека — продукт его воспитания, наследственности, влияния среды, в которой он рос и формировался как личность. Другое дело, сколько на сегодняшний день в моей стране в пределах «маленькой гордой республики» и далеко за ее пределами (чеченская диаспора заявляет о себе как заметное явление во многих регионах России) таких, как Муса, энергичных, волевых, взрывных и… запредельно невежественных? Кто будет шефствовать над формированием мировоззрения этих людей, на что будут направляться их пассионарные силы? Можно только гадать, предполагать, догадываться.

* * *

Начинаю осознавать, какую роль играет для меня в нынешнем положении, в здешних условиях мой дневник. И тут без высокопарных красивостей просто не обойтись. Похоже, мой дневник становится стержнем моего существования здесь, целью и средством моего выживания в этом «вольере».

Иногда кажется, что все это, пусть очень по-своему понимают многие из моих соседей. Они видят, как трепетно я отношусь к «своим бумагам», а главное, к общей тетради. Тетрадь заполняю совершенно невразумительным почерком (специально, с учетом большого числа чужих, в том числе и недобрых глаз — пишу сплошными строками, без разделения на абзацы, предложения, слова — прочитать это никому, кроме как автору, совершенно невозможно, чего и требовалось добиться). После каждого шмона, когда зачастую что-то из наших вещей пропадает, портится, оскверняется, многие из соседей с неподдельным волнением и каким-то уважительным состраданием интересуются: «Твои бумаги в порядке? Архив не тронули?»

И это при том, что о содержании этих моих бумаг, о конечных целях их предназначения я предпочитаю не распространяться. Уверен, что эти не очень образованные, не слишком «тронутые» культурой люди каким-то шестым чувством, нутром понимают, что бумаги эти — не просто бумаги, а что-то важное, высокое, серьезное, требующее заботы и защиты. Спасибо вам, мои соседи! За молчаливую поддержку, солидарность и понимание!

При всем при этом прекрасно понимаю: когда книга, основанная на этом дневнике, выйдет в свет (а я сделаю все возможное и трижды невозможное, чтобы это случилось!), не всех, далеко не всех она обрадует. Не все будут согласны с расставленными в ней акцентами и выведенными в ней характерами. Впрочем, эта ситуация вполне естественная, вполне ожидаемая. Классическая ситуация: совсем как в бессмертной книге Н. Носова «Приключения Незнайки и его друзей». Книга-то детская, но истины в ней прописаны более чем взрослые.

В одном из ее эпизодов главный герой Незнайка возомнил себя маститым художником и одним махом сотворил целую серию портретов своих друзей. Понятно, с учетом профессиональных данных автора, портреты больше напоминали карикатуры, шаржи. Показательна была реакция на выставку «портретов» их прототипов. Каждый из них, попав в «галерею», от души хвалил все портреты, кроме одного — того, на котором был изображен именно он.

Соответствующим было и резюме каждого из посетителей выставки: «Это — хорошо, это — отлично, это — похоже, а вот это — сними, пожалуйста, обязательно сними, а то — поссоримся!» Понятно, что последняя просьба адресовалась собственному портрету.

В подобных ситуациях остается только развести руками и посоветовать: «Написал то, что видел, если что не так — напишите по-другому, лучше, правдивее…»

Впрочем, я слишком далеко забегаю вперед. Ведь и сидеть еще немало, да и книга, будущая книга существует пока лишь в клочках-фрагментах, которые и обрабатывать еще предстоит, и, что еще более важно, их надо просто переправить за «колючку», в другую жизнь…

* * *

На последнем собрании отряда «смотрун» озвучил два тезиса-призыва-пожелания. Первое — чтобы все чистили обувь, второе — чтобы не провоцировали мусоров в мелочах (правильно заправляли шконки, убирали вещи в каптерку и т. д.). Обсуждать подобные воззвания не принято, но по лицам арестантов было видно, что слышат подобное они не впервые и что услышанное их вовсе не радует. Еще бы! С точки зрения «правильных» арестантских традиций подобные призывы — чисто «мусорские навороты», и услышать их можно от кого угодно, только не от ставленника лагерного «блаткомитета», призванного в идеале всегда и во всем отстаивать права и правды зеков. Иные времена — иные инструкции!

Вызвали на склад для получения нового комплекта казенной одежды. В комплект входит роба (брюки и что-то вроде то ли рубашки, то ли кителя, то ли куртки), трусы, майка, шапка-кепи, ботинки. Обыденная, самая обычная в арестантской жизни процедура, а сердце защемило, лютой тоской повеяло, будто этот факт — мистический знак: мол, пока не износишь, не истреплешь всего этого — не видать тебе свободы, не выбраться тебе из всей этой мерзости. Своеобразная вариация на сюжет русских народных сказок про «семь пар железных ботинок».

Кстати, об этих самых, вовсе не железных, ботинках. Они для нас всесезонные, универсальные, рассчитанные и на лето, и на зиму. Утверждая эту модель, чиновники главного тюремного ведомства почему-то не вспомнили, что зимой в нашей стране очень часто падает до минус двадцати пяти градусов и ниже, а летом — поднимается выше тридцати (нынешнее лето показало, что и сорок градусов не предел). Одна очень важная деталь: и верх, и подошва этих ботинок изготовлены из каких-то суррогатов-заменителей, находящихся с окружающей средой в очень специфических отношениях. В итоге — летом ногам в этой обуви не просто жарко («каждой ногой в микроволновке», — грустно шутят по этому поводу мои соседи), ноги там просто преют. Зимой все с точностью до наоборот. Не спасают ни шерстяные носки, ни самодельные стельки — отбудешь положенные двадцать минут на традиционном построении, начинает казаться, что стоишь ты босиком на бетоне.

К тому же подобная обувь плохо чистится, ее поверхность уже через месяц начинает лохматиться, будто сшиты эти ботинки из шерсти какого-то неведомого животного, а через пару месяцев в местах сгибов они просто начинают рваться. Любопытно, что некоторым из нас довелось носить совсем другой тип ботинок. Эти были изготовлены из чего-то вроде кирзы. В них так же жарко летом и еще более холодно зимой, но они более носки, начинают рваться только через год, к тому же отлично чистятся. Все эти характеристики могу подтвердить лично, ибо именно такие ботинки получал в Березовском лагере и проходил в них полтора года, и все это время служили они мне верой и правдой. Говорят, что именно такой тип башмаков просуществовал в российской тюремной системе чуть ли не с тридцатых годов прошлого века. Выходит, обувая их в январе 2009 года, я, арестант XXI века, принимал своего рода эстафету от зеков ГУЛАГа, воспетого А. Солженицыным и В. Шаламовым. Остается сострить по этому поводу: эстафета в надежных руках, вернее, на надежных ногах.

Отдельного внимания заслуживает другой компонент нашей экипировки — роба. У нее сносный, с претензией на современность, фасон. Это куртка, отдаленно напоминающая джинсовую, брюки с карманами и т. д. Цвет вполне предсказуемый — черный, разумеется, а какой же еще по цвету может быть одежда арестанта в нашем государстве, а вот материал… Его свойства во многом перекликаются со свойствами материала, из которого шьются наши ботинки. В холод такая одежда не согревает, а в жару создает что-то вроде парникового эффекта. Иногда начинает казаться, что вовсе не из ткани она изготовлена, а из универсальной, гнущейся, но совершенно не пропускающей воздуха пластмассы. Буду освобождаться, заберу с собой хотя бы клок этой материи, постараюсь отправить его на экспертизу: пусть специалисты определят, что это за диковинный материал и возможно ли вообще изготавливать из него одежду для людей, пусть находящихся в местах лишения свободы.

Есть и еще один «вековой зековский символ» в нашей экипировке — телогрейка. До недавнего времени эта одежда ассоциировалась в моем сознании с той телогрейкой, что продавались в советские времена в любом магазине «Рабочая одежда», стоила около пяти тех самых «деревянных» рублей и за счет ватной подкладки надежно предохраняла не только от легкого осеннего похолодания, но и от зимних вполне ощутимых морозов. Нынешние наши «теляги» с тем советским изделием ничего общего не имеют. В качестве утеплителя там используется не ватин, а что-то во много раз более легкомысленное. Перенести зиму даже «средней холодности» в такой телогрейке просто невозможно. Естественно, мы утепляемся. Кто как может. В соответствии с возможностями и степенью изобретательности. Чаще всего от телогрейки отпарывается подкладка, и бедная доза чахлого утеплителя усиливается дополнительной порцией того же самого материала. Кто-то подшивает изнутри элементы вольной одежды типа безрукавок из искусственной овчины, распоротых свитеров, байковых рубашек с отрезанными рукавами. Находятся отчаянные, что пришивают к телогрейкам «вольные» меховые воротники. Последний шаг весьма опрометчив. Любой прапорщик-контролер, не говоря уже о каких-нибудь злобных сверхбдительных проверяющих областного, тем более федерального уровня, может запросто приказать срочно спороть, а то и просто оторвать подобное «утепление». Возражать, пререкаться, тем более сопротивляться в подобной ситуации бессмысленно. Нарушение формы одежды — серьезное дисциплинарное нарушение, за которое в изолятор угодить можно очень даже запросто.

* * *

Рецептов выживания (проживания, существования, самосохранения и т. д.) в этих условиях множество. Что ни личность (только именно личность, а не безликое существо, зацикленное на халявном варианте решения извечной арестантской проблемы «заварить-закурить») — свой рецепт, своя, порою сложившаяся не сразу, а именно выстраданная, методика. Кто-то изнуряет себя спортом (понимаю, даже уважаю их), кто-то восполняет пробелы образования: читает, учит язык, штудирует специальную литературу (таких немного, их уважаю еще больше), кто-то упрямо делит сутки между телевизором (спорт плюс клипы с мельканием голых девок) и игрой (карты, нарды и т. д.). Последних просто жалею, таким искренне соболезную. Есть и те, что каждый свободный час прессуют своим телом шконку — отсыпаются за все недоспанное ранее и за все грядущие недосыпы (и в этом есть своя логика). Кто-то синтезирует. Комбинирует все вышеперечисленные методы и вырабатывает свое индивидуальное «ноу-хау».

И у меня в этом направлении рождается что-то свое, очень-очень личное, настолько личное, что даже дневнику своему, сокровенному собеседнику и лучшему хранителю секретов, доверить эту формулу пока не могу.

Просто выжить, тем более выжить любой ценой, любым способом, любыми путями в этих условиях — ничтожно мало. Здесь надо не выживать, а… жить! И жить особенно достойно, безжалостно спрашивая с себя за каждый прожитый день, за каждый поступок, за каждое слово. Звучит, конечно, приторно-пафосно, тем не менее это так. А просто выжить — это мало. Да что там «мало»! Это путь откровенного приспособленчества, путь мерзости, путь предательства. Понятно, жить достойно получается далеко не у всех. Это не удивительно (условия жесткие, требования высокие, окружение не лучшее и т. д.). Куда удивительнее, что подобное удается порою тем, кто менее всего об этом задумывается, философствует, терзается угрызениями совести. У этих людей получается, по сути, «на автомате» «проплевать» весь свой срок, минуя все подводные камни, не вляпавшись ни в одну неприличную историю, не угодив ни разу ни в какие «бигуди». За всем этим безупречное понимание, что такое хорошо и что такое плохо, умение жить среди людей, не создавая проблем ни им, ни себе, а главное, сохраняя при этом свое достоинство. Многое здесь зависит от воспитания, свою роль играет генное наследие, а еще должен присутствовать Божий Промысел. Словом, одним — дано, другим — нет.

Реализация простого желания приготовить себе на ужин что-то неказенное, почти домашнее, в исполнении иных моих соседей — красочная иллюстрация к вариациям на сюжет русской народной сказки про кашу из топора. Бежит арестант по секции барака с предельно озабоченным лицом и спрашивает у каждого встречного: «Луковицы нет? Дай луковицу! Вот, супчик решил заморочить, лука не хватает». Со стороны очень похоже, что его суп уже почти готов, что до окончательной готовности этого блюда автору-кулинару не хватает всего-навсего одной-единственной луковицы. Конечно, эту луковицу ему дают. С этой самой луковицей в руках этот творец перемещается в другую секцию. Где с еще более озабоченным видом просит морковку. Разумеется, в последней ему не отказывают. Появляясь в третьей секции с луковицей и морковкой в руках, он, понятно, имеет полное моральное право попросить уже кусочек сала, горсть гречки (крупы в передачах и посылках вроде как запрещены, но у многих арестантов они имеются, кто-то покупает ворованное из столовой, кто-то «затягивает» с воли через мусоров и т. д.). Далее аналогичным образом добывается пара картофелин, головка чеснока, специи. С полным «суповым набором» можно уже чуть ли не вне очереди претендовать на плитку (в ходе шмонов их без конца «отметают» в числе «пожарораспространяющих предметов», но после каждого шмона в самое короткое время они появляются снова). В «чайхане» (так здесь называют комнату, отведенную в бараке для приготовления и приема пищи) полчаса хлопот, и — арестантский суп готов. Славная прибавка к казенному, порядком надоевшему меню!

* * *

Странные порядки царят в отечественной лагерной системе. Оказывается, если на зоне ты работаешь, то из твоего заработка, каким бы ничтожным он ни был, вычитают за… все, за что только можно: за питание, за одежду, за санитарно-гигиенические пакеты, о весьма условной полезности которых я уже, кажется, писал, и за многое еще чего. Если же ты не работаешь (труд в зоне, во всяком случае в нашей, — дело добровольное), то тюремное ведомство, государство содержит тебя полностью бесплатно. Странная постановка дела. Выходит, живет человек на воле, всю жизнь исправно платит налоги государству, на которые, в том числе, содержится вся система УФСИН (слово-то какое неуклюжее, тяжелое, хуже, чем ГУЛАГ, что-то вроде Мойдодыра), добросовестно выходит на промку, и… снова этому самому УФСИНу он должен надолго и всерьез.

Более того, приходит время арестанту получать новый комплект обуви — отказаться от этого он не может. Администрация тщательно следит, чтобы и нелепые ботинки (летом — жарко, зимой — холодно), и телогрейку, не способную греть, и шапку, продуваемую самым ничтожным сквозняком, и уродливые рукавицы были непременно получены. Отказ в этом случае — серьезное дисциплинарное нарушение. Словом, хочешь не хочешь, а получай, иначе из твоей зарплаты нечего будет вычитать. Вот и выходит, что нынешний зек — вечно в долгах, как в шелках. Разобраться при этом в том, сколько перевели на личный счет, по которому можно отовариваться в ларьке, просто невозможно.

Кстати, обязательно-принудительная установка на непременное получение арестантом новых вещей почему-то не распространяется на постельное белье (наволочки, простыни). Получать его арестанта никто не зовет, тем более никто не обязывает. Между тем у многих из нас это белье имеет совершенно непотребный вид — застиранное, не единожды зашитое, просто обтрепанное и оборванное. Отсюда — лишние хлопоты и дополнительная статья расходов для близких на воле — просьбы выслать, передать в передачке и т. д. эти злополучные простыни и наволочки (согласно существующим инструкциям и нормам это не возбраняется, только белье должно быть чисто белым, никаких цветочков-орнаментов!). Понятно, на подобной почве всячески укрепляется давно родившийся слух, будто не только сами работники администрации, но и все их ближайшие родственники постельного белья отродясь не покупали, а пользуются тем, что предназначено для нас, для арестантов. И штампы, напоминающие о казенной, точнее тюремной принадлежности постельного белья, этих людей нисколько не смущают.

Вовсе не оригинальное, но вполне искреннее признание. Факт, неоднократно отмеченный и описанный специалистами-«человековедами» и писателями: в критической ситуации, в ситуации, требующей предельной концентрации характера, в неволе (особенно в российской неволе, кишащей подлостью, с уникальным каторжно-гулаговским наследием, мрачными традициями и великим унынием) к человеку возвращаются древние инстинкты, чутье, что помогало ему выживать в глубокой древности в жестоком противоборстве с силами природы, с дикими зверями, с себе подобными, но враждебно настроенными двуногими. Иногда начинает казаться, что и ко мне приходит или возвращается через генную память из прошлых поколений сквозь многие тысячи лет способность видеть спиной и затылком, внутренним неведомым чувством угадывать мысли и чувства собеседников и просто находящихся рядом людей, предощущать развитие событий в той или иной ситуации. По рукопожатию я угадываю (и почти никогда не ошибаюсь!), насколько искренне доброжелательно здоровается здесь со мной человек. Порою доходит до горько смешного: встреченный или подошедший арестант еще только протягивает руку для приветствия, еще ни слова не успевает произнести, а я уже абсолютно уверен, что первая фраза после дежурного «Привет!» — «Дай замутку чая» или аналогичного свойства вопрос: «Пару грохотулек (так на зоне называются леденцы) не найдется?». Соответственно, очень четко чувствую неподтвержденное, да и не нуждающееся в подтверждении словами уважение, симпатию, признание. Порою шапочно знакомый арестант из чужого барака просто пожмет руку, молча кивнет, улыбнется глазами и краешком губ, а ты нутром чувствуешь мощный импульс доброжелательности, адресованный персонально тебе, исходящий от этого человека. Разумеется, отвечаешь ему взаимностью, также вовсе не облеченной в словесную форму. Верно замечено: истинное понимание молчаливо.

Кажется, за последнее время сложилась моя собственная универсальная форма ответа на еще более универсальную форму приветствия. Когда слышу стандартное «Как дела?», отвечаю заимствованной у героя известного анекдота формулировкой: «Не дождутся!» Такой ответ многим моим собеседникам очень даже нравится. Порою я слышу, как на традиционное «Как дела?», озвученное моими знакомыми из других отрядов, сами вопрошающие отвечают другим вопросом: «Не дождутся?» и… заливаются смехом. Смехом веселым и добрым, от которого светлеет внутри и разглаживаются морщины.

Сказанное вовсе не значит, будто здесь на каждом шагу встречаются улыбающиеся доброжелатели с распахнутой душой и лучистыми глазами. Многие из тех, кто составляет мое нынешнее окружение, вовсе не приучены (или вечно не настроены) к доброму общению. Возможно, такой недобрый подход адресован только мне, хотя я лично ничего плохого никому из них не делал, делать не собирался и не имел ничего подобного даже в мыслях. Возможно, это особая, очень индивидуальная (с учетом воспитания, образования и особенностей специфики прошлого окружения) форма выживания в этих непростых условиях. Возможно, это внешний симптом тяжелого психологического недуга. Только зону не выбирают. И соседей в зоне не выбирают. Но особенности характеров этих соседей я начинаю чувствовать за версту. Совсем не лишнее качество в этих условиях.

* * *

Чем дольше нахожусь здесь, тем четче представляю себе не только процедуру моей «посадки», но и тщательно разработанную систему удержания меня в неволе. Хитрый, воистину дьявольский механизм! Один из его компонентов — моя якобы юридическая поддержка, моя трижды якобы адвокатская защита. До недавнего времени мне помогали целых два адвоката. Первый — штатный адвокат редакции Лариса Борисовна Б. Как юрист — не очень квалифицированный. Как человек — абсолютно бессовестный. Только теперь мне понятно, что главной ее задачей было не помочь мне, а всего лишь отслеживать мое настроение, упреждать мои несогласованные с «хозяином» действия. «Хозяин» — в данном случае владелец и главный редактор «Свободной газеты», где я проработал последние десять лет до первого ареста, куда вернулся, отсидев полгода в СИЗО, пока шло следствие, откуда ушел на суд, после которого начался «каторжный период» моей биографии.

А еще в обязанности Ларисы Борисовны входило вешать лапшу на уши мне и моим родственникам о якобы грандиозной деятельности, развернутой «хозяином» ради моего спасения, защиты, вызволения из неволи. Никакой деятельности на самом деле не разворачивалось, за все это время на страницах «Свободной газеты» не появилось ни одной публикации, в которой было бы проанализировано мое дело, расставлены хотя бы какие-то акценты, подняты, пусть риторические, вопросы. За время, прошедшее после суда, из редакции не вышло ни одного документа в мою поддержку в официальные инстанции. Даже идиотское, родившееся в ходе следствия, пережившее суд и отпавшее лишь в результате разбора кассационной жалобы обвинение в хранении наркотиков, якобы обнаруженных в ходе обыска в моей квартире, редакция проглотила молча. Будто в ее недрах, на руководящем посту, действительно долгие годы скрывался матерый наркоман.

Загрузка...