Он очнулся в чем-то белом, ярком, твердом и с ненавистью обвел зелеными, завалившимися глазами часть стены, сверкающий бак, узкую, сутуловатую спину в халате.
Никто не обращал на него внимания.
Напрягая нетвердую еще память, он осторожно вспомнил все то, что произошло с ним в бане. Кажется, он попытался покончить жизнь самоубийством?
Терзаясь стыдом, слабый, зыбкий, с неверным взглядом косящих глаз, он лежал на тележке в перевязочной и заклинал: «Умереть! Ах, умереть бы! Умереть, умереть…»
Кого-то вносили и уносили, на его зелено-серое лицо падали блики от стеклянной двери, и эти блики еще усиливали его мучения… К тому же он был безобразно, нелепо голым и таким беспомощным и слабым, что даже не мог закрыть себя краем простыни. «Ах, умереть бы, — напряженно и страстно, с тоской и стыдом думал он, — ах, умереть бы нам с тобою, Жмакин…»
Он слышал веселые голоса и даже смех, а потом сразу услышал длинный, захлебывающийся, хриплый вой…
— Но, но, — сказал натуженный голос, — тихо мне.
Вой опять раздался с еще большей силой и вдруг сразу смолк.
— Поздравляю вас, — опять сказал натуженный голос.
Сделалось очень тихо, потом раздались звуки работы: топанье ног, шарканье, отрывистое приказание; потом мимо голых ног Жмакина проплыла тележка с чем-то, покрытым простыней. «Испекся», — устало подумал Жмакин и позавидовал спокойствию того, кто был под простыней.
— Ну, Петроний, — сказали совсем близко от него.
Он скосил глаза.
Высокий сутуловатый человек, еще молодой, с худым и потным лицом, в величественной, белой одежде, измазанной свежей кровью, стоял над ним и, слегка сжимая ему руку, считал пульс.
— Ну чего? — сказал он, заметив взгляд Жмакина и продолжая считать.
— Ничего, — слабо сказал Жмакин.
— Вот и ничего, — сказал врач и ловко положил руку Жмакина таким жестом, будто это была не рука, а вещь. — Как фамилия? — спросил он.
— Бесфамильный, — сказал Жмакин.
Врач еще поглядел на него, устало усмехнулся одним ртом и ушел. А Жмакина повезли на тележке в палату. Здесь было просторно, и свет не так резал глаза, как в перевязочной. Он полежал, поглядел в огромное, без шторы, окно, подумал, морща лоб, и уснул, а проснувшись среди ночи, слабыми пальцами снял повязку с левой руки и разорвал свежий шов. Простыня стала мокнуть, а он начал как бы засыпать и хитро думал, засыпая под какой-то будто бы щемящий душу дальний звон и как бы качаясь на качелях… Он думал о том, что всех обманул и убежал и что теперь его уже поймать никому никак. А душу все щемило сладко и нежно, и он все падал и падал, пока звон не сомкнулся над ним глубоким темным куполом и пока его не залила черная, прохладная и легкая волна. Тогда он протяжно, с восторгом, со стоном выругался, и к нему подошла сестра.
— Что, больной? — спросила она.
Жмакин молчал. Глаза его были полуоткрыты, зрачки закатились.
Сестра поджала губы и монашьей, скользящей походкой побежала в дежурку. Минут через десять Жмакина с перетянутой ниже локтя рукой положили на операционный стол. Белки его глаз холодно и мертво голубели. Он лежал на столе нагой, тонкий, с подтянутым животом и узким тазом, подбородок его торчал, и в лице было лихое, победное выражение.
Ему сделали переливание крови и отвезли в маленькую палату для двоих. На рассвете он очнулся. В кресле возле него дремала сиделка. Старичок, что лежал на второй кровати, умер, пока что кровать заставили ширмой.
— Уберите, — сказал Жмакин сиделке.
Она проснулась, что-то пробормотала и опять уснула. Потом пришли санитары и, смущаясь, торопливо и неуверенно унесли тело вместе с кроватью. Жмакин лежал с открытыми глазами и глядел на мутное окно, на голые ветви деревьев, на спящую санитарку.
Утром санитары поставили новую кровать на место прежней, а на кровать положили парня лет двадцати пяти. У него была раздроблена нога, и звали его Неверов. Санитарка под секретом рассказала Жмакину, что парень этот, Неверов, испытывал какую-то машину, которую сам построил, и что эта машина испортилась и расшибла его самого.
— Небось больше не будет, — сказал Жмакин. — Изобретатели!
Неверов лежал важный и строгий и, несмотря на сильные страдания, совсем не стонал. Лицо у него было детское, пухлое, не успевшее похудеть, только брови были взрослые — густые и сросшиеся у переносицы.
Жмакин видел, как в середине дня Неверов, лежа на спине и не закрыв лицо, вдруг закуксился и заплакал, и плакал долго, не утирая слез и беззвучно…
— Болит? — спросил Жмакин.
— Нет, — продолжая плакать, сказал Неверов, — не болит.
Вечером ему, точно мертвому, прислали много белых, печальных цветов.
— Не надо мне вашей чуткости, — сказал Неверов в потолок, — не надо мне…
И ночь он тоже не спал — шевелил губами и строго глядел в потолок. А когда Жмакин встал с постели, чтобы взять себе с тумбы у Неверова папиросу, тот сказал:
— Вы что, самоубийца?
Жмакин молчал.
— Глупо, — сказал Неверов и враждебно поглядел на Жмакина. — Небось из-за женщины?
— Нет.
— А из-за чего?
— Иди ты, знаешь куда? — сказал Жмакин и, шлепая босыми ногами, отправился к себе.
Утром к Жмакину пришел квартальный. Это был здоровый украинец, с обветренным сизым лицом, хорошо пахнущий мылом и морозом. Поверх милицейской формы, ремней и нагана на нем был халат, и халат его, вероятно, стеснял, потому что квартальный держался очень неестественно, подбирал под себя ноги, говорил тонким голосом и всячески подчеркивал, что он здесь небольшой человек и охотно подчиняется всем больничным правилам.
— Как будет фамилия? — спросил он, присев на край кресла и деловито глядя в лист бумаги, разложенный на папке.
— Бесфамильный, — сказал Жмакин.
Квартальный быстро и укоризненно взглянул на Жмакина, как бы призывая его относиться с уважением к обстановке, в которой они находятся, но встретил насмешливый и недобрый взгляд Жмакина и вдруг сам густо покраснел.
— Фамилия моя будет Бесфамильный, — повторил Жмакин.
— Отказываетесь дать показания?
— Вот уж и отказываюсь, — сказал Жмакин, — никак я не отказываюсь.
— Имя, отчество.
Жмакин сказал.
— Адрес?
— Не имеется…
Квартальный покашлял в сторону.
— Бросьте, товарищ милиционер, — сказал со своей койки Неверов, — разве не видите — он над вами издевается.
— Заткнись, учитель, — крикнул Жмакин, — с тобой здесь не говорят.
Он помолчал и сказал, глядя в сизое лицо квартального:
— Пиши! — Довел меня до ручки начальник бригады уголовного розыска Лапшин Иван Михайлович. Записал?
— Товарищ Лапшин? — удивленно и грозно сказал квартальный.
— Он.
— Ладно, — сказал квартальный, — когда такое дело, я товарищу Лапшину лично позвоню.
Лицо его выражало возмущение, он встал и, скрипя сапогами, ушел из палаты. А Жмакин нажал кнопку звонка и не отпускал ее до тех пор, пока не прибежала сиделка.
— Дадут здесь когда-нибудь завтрак? — срывающимся от бешенства голосом спросил Жмакин. — Или больные подыхать должны?
— Выпишите его из больницы, — сказал Неверов сиделке, — он кусается.
Он спал и проснулся оттого, что его окликнули по фамилии. Были сумерки, и, привстав в постели, Жмакин не тотчас узнал тяжелую фигуру Лапшина. Спросонья Жмакина разморило, он был потен, сердце его тяжело билось. Неверов спал, накачанный морфием, среди своих белых покойницких цветов.
— Здравствуй, Жмакин, — сказал Лапшин и грузно опустился в кресло.
— Здравствуйте, товарищ начальник, — сказал Жмакин.
— Болеешь?
— Да, выходит так.
— Табак здесь нельзя курить?
— В рукавчик можно, — сказал Жмакин, — осторожненько.
— Тогда не буду, — сказал Лапшин.
Он молчал, и в сумерках нельзя было понять — серьезно его лицо или он улыбается.
— Так-то, Жмакин, — сказал Лапшин, и Жмакин уловил в его голосе оттенок брезгливости.
Опять замолчали. Неверов тяжело всхлипнул во сне и заметался на кровати.
— Что за человек? — спросил Лапшин.
— Герой человек, — напряженно усмехнувшись, сказал Жмакин, — чего-то там испытывал, машину какую-то, она его и покалечила. Теперь лежит — психует.
— Ишь, — неопределенно сказал Лапшин. — А ты здесь за кого? — спросил он вдруг.
— За человека, — сказал Жмакин.
— А, — ответил Лапшин. — И женат? Я слышал, женат. Идет такой слух, будто в Лахте ты женился. С ребенком взял. Верно или нет?
Сердце у Жмакина заколотилось, но он зевнул с видимым равнодушием и выждал немного. «Куда бьет, — подумал он, — ну ладно, поглядим».
— Я не женат, — сказал Жмакин, — но с девочкой с одной спутался, это верно.
Лапшин удовлетворенно кивнул головой.
— Клавой звать, — продолжал Жмакин, — ничего девочка, порядочная. Семья у ней, папаша, все честь по чести. Некто Корчмаренко — папаша, представительный мужик, член партии…
— Какой партии? — спросил Лапшин.
— Как какой? Коммунистической партии, — сказал Жмакин, — можете проверить…
— Да, да, — сказал Лапшин, — ну?
— Всего и дела, — сказал Жмакин.
Лапшин вздохнул, почесал голову и быстро спросил:
— Жмакин, ты что про меня врешь?
— Да со скуки, — сказал Жмакин, — скучно мне, товарищ начальник.
— Будешь работать?
— Не буду, — сказал Жмакин.
— Ну и расстреляем к черту, — сказал Лапшин холодным и злым голосом, — паразит какой принципиальный нашелся. Не буду, не буду… Отец и мать работали?
— Матка моя, извиняюсь, была проститутка, — сказал Жмакин, — называлась Вера-Кипяток, — не слыхали? А папаша у меня был мерзавец…
Лапшин молчал.
Жмакин сел в постели и засмеялся.
— Я имею наследственность — не дай бог, — сказал он, — с меня взятки гладки. Один научный работник в одном детском доме при виде меня прямо-таки головой покачал. Не верите?
— Верю.
— Вот какие дела, — сказал Жмакин.
— А почему ты зарезался? — спросил Лапшин.
— Надоело.
— Что же тебе надоело?
— Жить так надоело.
— Вон что, — как бы с сочувствием, но и с прежней своей брезгливостью произнес Лапшин, — стало быть, не хочешь больше жить?
— Не хочу.
— Ты не обижайся, — сказал Лапшин, — я к слову.
В палате совсем стемнело. Лапшин поднялся, разыскал ощупью выключатель, зажег свет и опять сел. Неверов застонал и закричал во сне. Жмакин с ненавистью покосился на его постель.
— Ну, Алексей, — твердым и властным голосом вдруг сказал Лапшин, — давай рассказывай все твои обиды. С чего у тебя началось?
— Что началось?
— На дело с чего пошел?
— На дело? — усмехнувшись, спросил Жмакин. — На дело я пошел, товарищ начальник, исключительно с недоедания.
— Ну-те, — подбодрил Лапшин.
— А чего говорить, — сказал Жмакин, — чего время портить. Ладно.
— Ты ж в комсомол должен был вступить, — сказал Лапшин, — а, Жмакин?
— Может, теперь примете?
Жмакин засмеялся, вытер рот ладонью и покрутил головой…
— Ладно, — сказал он, — спасибо, товарищ начальник, что зашли. Денька через три выпишусь из больницы, заявлюсь к вам, сажайте. Кончился Лешка Жмакин. А беседы наши ни к чему. Вы, начальник, — железный человек, я — жулик, слабый мальчик. Пути у нас разные. Подарите трояка на папиросы — курить нечего, и на трамвай нет к вам ехать. Последний раз на трамвае, там на автомобиле будете катать. Верно?
Лапшин спокойно вынул бумажник, достал из бумажника новенькую трешку и положил ее на тумбочку. Потом наклонился к Жмакину и спросил:
— Ты Наума Яковлевича Вейцмана знаешь?
— Какого Вейцмана?
— Такого Вейцмана.
— Вейцмана я знаю, — страшно бледнея, сказал Жмакин, — я, товарищ начальник, его очень сильно знаю…
— Ну? Что за человек? Хорош? Плох?
— Гад, — сипло сказал Жмакин.
— Почему гад?
— Говорю, гад, — крикнул Жмакин, — и точка! Чего вы меня пытаете? Раз говорю, значит знаю.
— Что ты знаешь?
— Все знаю.
— Ты его видел?
— Видел.
— Он у меня сидит.
— За что?
— За хорошие дела.
— Бросьте шутить, начальничек, — сказал Жмакин, — странные шутки ваши.
— Я не шучу, — спокойно сказал Лапшин.
— Добили меня, — сказал Жмакин, — не знаю теперь, что делать.
— Поправляйся, — сказал Лапшин, вставая, — там поглядим. Поправишься, приходи ко мне.
— В тюрьму?
— И в тюрьме люди живут.
— А Клавку мою вы вызывали?
— Зачем мне твоя Клавка, — сказал Лапшин, — и без нее тебя нашли.
— Сам нашелся.
— Все едино, — сказал Лапшин, — сам нашелся, мы нашли, Ну, будь здоров.
— Доброго здоровья, — сказал Жмакин.
Проснулся Неверов. Жмакин, сидя в постели, пил чай т большой кружки.
— Здорово, Неверыч, — сказал он. — Как делишки?
— Ничего, — сказал Неверов.
— Неверыч, — сказал Жмакин, — слушай блатной стих. Хочешь?
— Валяй, — сказал Неверов.
— Ладно, не буду, — сказал Жмакин, — ты и так не жилец.
— Как раз жилец, — сказал Неверов.
— А по-моему, умрешь, — сказал Жмакин, — лично мне кажется, тебе никак не выжить.
— Иди ты, — сказал Неверов.
Попили чаю, покурили. Все тише и тише становилось в клинике, только в конце коридора иногда трещали электрические звонки.
— Так-то, Неверыч, — сказал Жмакин, — ты на меня ее обижайся. Ты псих, я псих, людям знаешь как живется? Лихо.
— Да?
— А чего, — сказал Жмакин, — дурак пляшет, дураку что… Но я лично не пляшу. Ты женатый, Неверыч?
— Нет, не женатый, — сказал Неверов.
— Балуешься?
Неверов промолчал. Ему странно было глядеть на Жмакина и слушать его.
— Я тоже не женатый, — сказал Жмакин, — но есть v меня одна девчонка… Клавочка…
Он покрутил головой и сел на край постели Неверова. Волосы его спутались, зеленые глаза блестели, как у пьяного, лицо было бледно.
— Я сам лично жулик, — сказал он, — но это ничего. Люди всякие бывают. Я именно и есть такой всякий человек. Понял? Так вот, Неверыч, Клавка. Что это я начал?
— Тебя как звать? — строго спросил Неверов.
— Жмакин моя фамилия.
— Иди, Жмакин, спать, — сказал Неверов, — не нравишься ты мне сегодня. Бешеный какой-то.
— Ну да!
— Иди, иди, — сказал Неверов, — я психопатов не люблю.
Но Жмакин не ушел. Поджимая под себя босые ноги и кутаясь в одеяло, он рассказывал про себя, про Клавдю, про Лапшина, про Хмелю и про многое другое. Речь его была почти бессвязна, движения резки и отрывисты, глаза блестели. Потом он стал заговариваться. Наконец заплакал. Неверов позвонил, прибежала сиделка, потом сестра. Жмакин, босой, с одеялом в руках, ходил по палате, плакал навзрыд и говорил такой вздор, что никто его не понимал. Позвали врача.
— Ах, я не сумасшедший, — внезапно о чем-то догадавшись, воскликнул Жмакин, — какой я сумасшедший. Я расстроился, мне больно, сердце у меня щемит.
И, встав в позу, жалкий, худой и желтый, он прочитал стих:
В саду расцветают черешки и вишни,
И ветер стучится в окно,
А я, никому здесь не нужный и лишний,
По шпалам шатаюсь давно.
— Вот каким путем, — сказал он, — вот таким именно путем.
Его начали уговаривать, он сжался, сел на свою постель и заплакал.
— Не в том дело, — говорил он, кося зелеными, запавшими, тоскующими глазами, — слышь, вы? Не в том же… Щемит сердце у меня…
Под утро два дюжих санитара положили Жмакина на носилки и понесли по коридорам клиники. Он лежал на спине, лицо у него было покорное, в глазах стояли слезы, всем встречным он виновато улыбался. Возле подъезда, под медленно падающими хлопьями снега, урчала коричневая машина санитарного транспорта. Носилки со Жмакиным вдвинули в машину, один санитар сел напротив и положил руку Жмакину на грудь. Жмакин вздрогнул и испуганно улыбнулся, машина двинулась по снежным ухабам. Жмакин сел, но санитар вновь его уложил.
— Хорошо, хорошо, — сказал Жмакин и закрыл глаза.