— Пожаловал, — сказал он в дверях, — какой такой иностранец. А мы тут твой табак курили да ругали…
— А что, плох? — спросил вошедший.
— Да так себе табачишко, — говорил Лапшин, с удовольствием поглядывая на гостя. — Ну-ну, покажись… То-то приоделся…
— Помаленечку, — говорил гость, снимая великолепное пальто и аккуратно сворачивая кашне, — и сам приоделся и Иван Михайловичу привез. На-ко…
И он вынул из кармана маленькую коробочку.
— Бритву привез? Ай молодец, — сказал Лапшин, — я сколько годов хорошую бритву ищу. Ну спасибо…
Пока Лапшин разглядывал подарок, а гость ему объяснял, как с этим подарком обращаться, Жмакин исподлобья рассматривал и оценивал гостя. Человек этот был среднего роста, тяжеловат, еще молод и имел во всем своем облике нечто удивительно уютное, слаженное и устроенное. Вот вынул он из кармана зажигалку, щелкнул, — и здорово получилось. Заправил папиросу движением языка, прищурил один глаз, — и всем стало понятно, что курить ему вкусно, дым теперь вовсе не мешает, а что касается до бритвы, привезенной из Америки, то нет ничего проще и легче, чем эту бритву разобрать и собрать вновь. И слова, которыми он пользовался, тоже были удобные, ясные и плотные. «Ничего дядька», — подумал Жмакин и взял со стола зажигалку. «Дядька» поглядел на Жмакина бурым медвежьим оком. Жмакин попробовал щелкнуть. Ничего не вышло. У Лапшина тоже ничего не выходило из сборки и разборки бритвы.
— Ну ладно, потом, — сказал он, — садись, Федор Андреевич. Рассказывай. Понравилась Америка? И познакомься. Жмакин — некто.
Познакомились, сели. Урча, Федор Андреевич рассказывал про Америку и собирал бритву. Собрал, разобрал. Руки у него были короткопалые, темные, рабочие и, видимо, чрезвычайно сильные. Собрав и положив бритву в футляр, он еще боком пригляделся к Жмакину, потом спросил:
— Он и есть?
— Он самый, — сказал Лапшин. — Но я тебя должен сразу предупредить: жулик.
— Воровали? — спросил Федор Андреевич.
— Приходилось, — сказал Жмакин.
— Вор хороший, — сказал Лапшин, — ловкач парень.
— Специальность имеет? — спросил Федор Андреевич.
— Имел, — сказал Жмакин, — слесарил немного, монтер также.
— Будете воровать или работать будете?
Жмакин молчал.
Лапшин глядел на него с любопытством.
— Я спрашиваю, — перейдя на «ты», сказал Федор Андреевич, — будешь воровать или работать будешь? За воровство посажу немедленно. Будешь работать, как человек, — выдвину, помогу, материально обеспечу — лучше не надо.
Потея от напряжения, Жмакин поднял голову и встретился взглядом с холодными, неприязненными глазами.
— Только сразу и без дураков, — сказал Федор Андреевич.
— Ладно, — сказал Жмакин.
— Что значит ладно? Тебя никто не неволит, — сказал Лапшин, — не хочешь, не надо.
— Хочу, — с трудом сказал Жмакин.
— Слово?
— Слово, товарищ начальник, — сказал Жмакин и опять взглянул на Федора Андреевича.
Тот уже писал в блокноте размашистым, крупным почерком. Потом оторвал бумажку и протянул ее Жмакину.
— Завтра в десять придешь по этому адресу. Записка вместо пропуска. Звать меня Пилипчук…
— Паспорта у меня нет, — сказал Жмакин.
Лапшин и Пилипчук переглянулись. Жмакин встал.
— И жить мне негде, — сказал он.
Пилипчук опять вынул блокнот и написал вторую записку.
— О, — сказал он, — иди сейчас туда, там будешь спать. Потом подумаем.
— Да прямо иди, никуда не заворачивай, — сказал Лапшин, — завернешь — пропадешь.
Жмакин оделся, нахлобучил кепку. Лапшин вывел его в коридор. Здесь было полутемно.
— Погоди, — сказал Лапшин, — возьми денег.
Он вынул бумажник, бережно отсчитал три пятерки, потом еще одну рублями и протянул деньги Жмакину. Жмакин не брал.
— Возьми, ничего, — сказал он Жмакину, — после получки отдашь.
— Спасибо, товарищ начальник, — сказал Жмакин, — только я не возьму.
— Ну и дурак, — сказал Лапшин и спрятал деньги в бумажник. Потом подал Жмакину руку.
— Звони, коли что. Иди!
Не торопясь, Жмакин пошел по коридору и лестнице. Не торопясь, спустился вниз, вышел на площадь и по Зимней канавке к Неве. Где-то далеко играла музыка. Жмакин закурил, потер ладонью щеку, прочитал под фонарем адрес на записке, застегнул пальто и быстро зашагал на Васильевский остров, на Вторую линию, дом помер девяносто три, гараж.
В проходной гаража Жмакин показал записку дежурному. Тот повертел ее в руках и ушел. Вернулся он вместе с небольшим старичком. Старичок надел пенсне, слегка закинул назад голову, осматривая Жмакина, и повел за собой в деревянную часовню. Ворота в часовне были закрыты и забиты наглухо войлоком, и действовала одна только калитка, такая низкая, что Жмакину пришлось нагнуться. Старичок проворно захлопнул за собой калитку и сказал Жмакину:
— Располагайтесь!
Жмакин не торопясь огляделся. Часовня была превращена в квартирку, странную, но уютную, немного только уж слишком заставленную вещами. Посредине из купола спускалась лампа под самодельным абажуром. Стол был накрыт скатертью, белой и чистой. Было много книг на простых деревянных покрашенных полках, был чертежный стол, телефон висел на степе, пахло ладаном, застарелым свечным воском и табаком.
— Интересная квартира, — произнес Жмакин.
— Да, — равнодушно сказал старик и, поправляя пенсне, слегка закинул назад голову, осматривая Жмакина по-стариковски сверху вниз.
Жмакин сиял пальто, кепку, повесил на гвоздик, сел за стол. Старик представился — назвал себя Никанором Никитичем.
— Алексей, — сказал Жмакин.
Сидели молча. Никанор Никитич покашливал, Жмакин барабанил пальцами по столу, не находя темы для разговора. Старик предложил чаю, Жмакин отказался.
— А вещички ваши? — спросил старик.
— У меня нету вещей, — сказал Жмакин.
Старик подвигал бровями.
— Так, так, — сказал он, — может быть, желаете соснуть?
— Вы не пьете? — спросил Жмакин.
— Иногда, — сказал старик.
Жмакин поднялся, достал из бокового кармана пальто бутылку и откупорил, ударив по донышку. Никанор Никитич поставил две рюмки и баклажанную икру. Выпили.
— Если в записке не написано, — сказал Жмакин, — то вот я вам говорю: я вор-профессионал. Много лет воровал. Теперь кончено, крышка. Буду в люди пробиваться. Это чтобы вы не думали, что я скрываю. А выпивать — тоже крышка. Последний раз. Не верите?
— Так, да, так, — неопределенно сказал старик. — А у меня, знаете ли, тоска.
— Почему? — спросил Жмакин.
— Сынишка погиб, — сказал старик. — Живу теперь один.
Понюхав корочку хлеба, он сбросил пенсне и рассказал, что сын погиб, работая шофером на грузовике, — машина потеряла управление и с ходу свалилась под откос.
— Практику отбывал мальчик, — глядя поверх Жмакина, говорил Никанор Никитич, — учился в автодорожном институте. Вот фотографии…
И он, морщась, точно от боли, стал показывать Жмакину карточки одну за другой.
— Я в провинции жил, и вдруг телеграмма. Такой удар, такой удар. И никого у меня, знаете ли. Один, как перст. Я по специальности педагог. Русский язык преподаю. Ну-с, приехал на похороны. Лежит мой мальчик в гробу. Что делать? Я, знаете ли, засуетился. Заболел. И без меня его похоронили. Это было очень, очень тяжело. Ну-с, и вот тут появился товарищ Пилипчук, тот, который вас ко мне прислал. Вы его хорошо знаете?
— Нет, — сказал Жмакин.
— Светлая личность, — воскликнул старик, — большой души человек. Он меня не выпустил и поселил тут. Странно — педагог, и вдруг гараж. И, знаете ли, привык я. Не понимаю сам, но привык. В школе преподаю. А по вечерам тут, в гараже. Преподаю русский язык, грамоте подучиваю. Кое-кто сюда в часовню ко мне ходит. Вокруг люди, машины фырчат, шум вечно, и так внимательны ко мне, так внимательны. Особенно сам товарищ Пилипчук. Заходит ко мне. Вот он сейчас из Америки приехал. Сразу ко мне зашел.
— А Пилипчук коммунист? — спросил Жмакин.
— Да, он состоит в партии, — сказал старик.
— А ваш сын?
— Состоял в ленинском комсомоле.
— Давайте еще выпьем, — предложил Жмакин.
— Давайте, — сказал Никанор Никитич.
Еще выпили.
— Я пару дней назад, — сказал Жмакин, — одного кореша своего уголовному розыску выдал.
— Что значит кореш? — спросил старик.
— Вроде приятель, — сказал Жмакин, — мы с ним в заключении находились. Некто Корнюха. Людей, собака, стал убивать.
— Ай-яй-яй, — сказал старик.
— Выдал к черту, — сказал Жмакин, — может, кто меня и считает теперь, что я ссучился, но я плюю. Верно?
— А что такое ссучился? — опять не понял Никанор Никитич.
Жмакин объяснил.
— Так, так, — сказал старик, — это жаргон?
— Жаргон.
Не торопясь, Никанор Никитич собрал со стола фотографии и включил электрический чайник. Чайник зашумел. На стене мерно и громко тикали пестрые ходики.
— Хочете, я спою? — спросил Жмакин.
— Пожалуйста, — согласился Никанор Никитич.
— Нет, не стоит, — сказал Жмакин, — я лучше еще выпью. Вам, старичку, не надо, а я выпью. Выпью и спать лягу. Интересно в часовне небось спать…
Он выпил еще водки, потом еще. Глаза у него посветлели. Он много говорил. Никанор Никитич молча слушал его, потом вдруг сказал:
— Вы долго страдали, голубчик?
— Смешно, — крикнул Жмакин, — что значит страдание! Что значит страдание, когда я зарок дал с Клавкой не видеться, пока человеком не стану. А она беременная. А там Гофман Федька.
— Не понимаю, — сказал Никанор Никитич.
— Не понимаешь, — со злорадством произнес Жмакин, — тут черт ногу сломит. Не понимаешь! Корнюху взяли, так? Теперь его, может, сразу налево? Так?
— Убийц надо казнить, — сказал Никанор Никитич, — это высшая гуманность.
— Чего? — спросил Жмакин.
Старик повторил.
— Ладно, — сказал Жмакин, — это вы после расскажете. Гуманность. С чем ее едят?
— Все не так уже сложно, — сказал старик. — То, например, что вас не посадили в тюрьму, есть, на мой взгляд, проявление гуманности.
— А Вейцман? Я не говорил про Вейцмана.
— Вы неправы, — сказал старик. — Дело не в этом.
Они заспорили. Жмакин кричал, плевался.
— Да вы, батенька, пьяны, — с неприязнью сказал Никанор Никитич.
— Пьян, да на свои, — сказал Жмакин.
Никанор Никитич уложил его спать в алтаре на раскладушку. Раскладушка скрипела, и Жмакину казалось, что ветхая материя вот-вот расползется. Во дворе гаража выли и гремели тяжелые крупповские пятитонки. Часовенка содрогалась. Заснуть Жмакин не мог, ворочался, от водки сердце падало вниз. Никанор Никитич шелестел бумагой. Потом и он улегся. Жмакин лежал на спине, сложив руки, глядя в сереющие узкие окна.
Утром, когда он во дворе из шланга сильной струей окатывал машину, к нему подошел Пилипчук в желтой облезшей куртке, с папиросой в крепких зубах. Поздоровались. Жмакин неловко еще таскал за собой кишку шланга. Пилипчук молчал, потом взял у Жмакина из рук шланг и стал показывать.
— Под низ бей, — говорил он, щурясь от мелких водяных брызг, — кузов и так не грязен. Погляди, что под низом делается. На!
Жмакин принял брандспойт, негромко сказал:
— На интересную работку меня подкинули.
— А что, не нравится?
Не отвечая, Жмакин обошел машину, поддернул кишку и под таким утлом направил струю воду, что целый сноп брызг рикошетом залил штаны Пилипчуку. Кося злобными глазами и бледнея, Жмакин глядел на директора, как тот перчаткой сбивал брызги со штанов. Но скандала не произошло. Пилипчук ушел, не сказав ни слова.
Целый день Жмакин мыл машины, все больше и больше озлобляясь. Машины были грязные, — работали по снабжению города овощами. В кузовах внутри плотно налипала земля, капустные подгнившие листья, сор. Нужно было лезть внутрь, скрести, чистить и только потом отмывать. И ни одного мужчины. На этой работе в гараже у Пилипчука работали только женщины. И работали лучше и ловчее Жмакина.
Молодой парень в красноармейской шинели — шофер-загонщик, на обязанности которого лежала «загонка» вымытых машин в гараж, дожидаясь очередной машины, подошел к Жмакину перекурить. Жмакин злобно выругался.
— Сердитый, — сказал шофер.
Двигая желваками под бледной кожей, Жмакин продолжал работать — еще отворотив кран шланга, сбивал с покрышек налипшую и присохшую за ночь грязь.
— Ох, сердитый, — повторил шофер, — чего такой сердитый, дядя?
— Уйди, — сказал Жмакин.
Парень не ушел. Жмакин повторил давешний номер, по так, что шофера окатило с головы до ног. Шофер подошел к Жмакину вплотную и сдавленным голосом спросил:
— Сдурел, малый?
— Уйди, — сказал Жмакин.
— Набью морду, — сказал парень.
Молча Жмакин поднял шланг и направил струю воды снизу вверх в лицо шоферу. Шофер, захлебнувшись и кашляя, кинулся на Жмакина, но Жмакин бил в него водою, отступая шаг за шагом. Со всех сторон бежали женщины, работавшие на мойке машин. Шофер, совершенно мокрый, с перекошенным от злобы лицом, опять кинулся на Жмакина, но тот стоял, прислонившись спиной к радиатору автомобиля, и с радостной яростью хлестал из шланга. Наконец кто-то догадался и перекрыл воду в шланге, повернув кран. Но Жмакин поднял над головой медный ствол шланга и хрипло сказал:
— Не лезь, убью.
Уже порядочная толпа собралась вокруг шофера и Жмакина. Все молчали. Было понятно, что затевается нешуточная драка. Шофер вдруг плюнул и ушел. Жмакин, глупо чувствуя себя и порастеряв уже злобу, не двигаясь, стоял со своим оружием в руках и поглядывал на удивленные лица собравшихся женщин.
— Ты что, скаженный? — спросила самая молодая и бойкая женщина в вишневом платочке и в ватнике на крепком теле.
Кто-то засмеялся.
— Ну чисто бешеная собака, — сказала другая женщина и сделала та кой вид, будто дразнит собаку. — На, укуси, — крикнула она, показывая свою ногу, обтянутую сапогом. — На, куси!
Все засмеялись.
— Брось свой пулемет, — сказала жирная старуха, — слышь, дядя! Все равно патронов нет.
— А красивенький, — крикнула длинная черная мойщица и блеснула глазами.
Опять засмеялись. Жмакин бросил шланг и с независимым видом, открыв перекрытый кран, вновь начал мыть машину. Женщины разошлись, только длинная мойщица с черными глазами стояла возле Жмакина и улыбалась.
— Глядите, дядя, меня не облейте, — сказала она.
— А не надо? — баском спросил он.
— Конечно не надо, — сказала она, — я могу через это воспаление легких схватить…
Он промолчал.
— Вы, наверное, отчаянный, — опять сказала девушка. — Да? Ох, вы знаете, я до того люблю шпану. Наша маловская шпана известная, но я всегда со шпаной раньше гуляла. Честное слово даю. Мальчишки должны быть отчаянные. Верно? А не то что этот Васька.
— Какой Васька?
— Да загонщик Васька. Сразу напугался. Я, мол, сознательный.
— А может, он в самом деле сознательный, — сказал Жмакин.
— Сознательный.
— А тебя как зовут?
— Женька, — сказал девушка, — а вас как?
— Альберт, — сказал Жмакин, — пока до свиданья.
И повернулся к черненькой спиной.
Минут через пятнадцать мокрый Васька вернулся к машинам. Лицо его было сурово, белесые брови насуплены. Когда Жмакин на него посмотрел, он отвернулся.
— Где же твоя милиция? — спросил Жмакин.
Васька, не отвечая, влез в машину, включил зажигание и нажал стартер. Стартер не брал. Васька опять нажал. Опять не взяло.
— Не любишь ручкой, — сказал Жмакин.
— На, заведи, — коротко сказал Васька и протянул из окна кабины Жмакину ручку.
— Сам заведешь, — сказал Жмакин.
Несколько минут он смотрел, как мучается Васька, — в одно и то же время надо было заводить ручку и подсасывать воздух, — Васька бегал к кабине и каждый раз не успевал. Мокрую шинель он сбросил и бегал в одной, тоже мокрой, гимнастерке, от которой шел пар. На одиннадцатый раз Жмакин сунул руку в окно кабины и подсосал воздух, в то время когда Васька заводил. Васька сел за руль и угнал машину на профилактику, потом вернулся за другой. Мокрая его шинель лежала на старом верстаке. За тяжелыми пятитонными машинами пели женщины-мойщицы. Больше готовых к угонке машин не было, Васька сел на верстак и сказал Жмакину:
— Директор меня убедительно попросил, чтобы я с тобой подзанялся. Ты будешь, Жмакин?
— Я?
— Директор говорит, так что с тебя спрашивать нечего, бо ты сегодня директора тоже плесканул.
— Было дело, — сказал Жмакин.
— А ты чего такой нервный? Больной, что ли? Директор говорил — больной.
— Немножко есть, — сказал Жмакин.
Ему вдруг сделалось стыдно простодушного этого парня. Васька неловко переобувался — завертывал ноги сухими частями портянок и кряхтел.
— Да, бувает, — покряхтывая, говорил Васька, — у нас раньше работал тут бригадиром один усатик — здоровый дядя, как напьется, так сейчас представлять. Я, кричит, кто? И с ума сошел. Очень просто. Представилось ему, что он не больше не меньше как гриб. Так и доктор сказал: особое помешательство. Не веришь?
Они поговорили еще, и Жмакин опять взялся за шланг. До семи часов он мыл машины, а когда пошабашили, опять подошел Васька и сказал, что директор поручил ему заняться со Жмакиным практической ездой.
— А инструкторские права у тебя есть? — щуря глаза, спросил Жмакин.
— Да тут, на дворе, — сказал Васька, — какие тут права? Научу загонять машины, вот и все права.
— Поглядим, — сказал Жмакин и пошел в душевую, не оглянувшись даже на Ваську. А Васька проводил Жмакина глазами, покачал головой и пошел в гараж как следует просушиться.
Опять наступил вечер, первый после рабочего дня за многие годы. Жмакин поел в столовой биточков, форшмаку, вымылся под душем, отскоблил от грязи казенные резиновые сапоги. На душе у него было смутно. К чему это все? И сапоги, и душ, и Васька-дурак? Но был тихий весенний вечер, небо было безоблачно, тянуло вечерней весенней, беспокойной сыростью. Сейчас бы идти, идти, Он почистился, пригладил волосы, надел пальто нараспашку, подмигнул Никанору Никитичу и вразвалку пошел к проходной. Его не выпустили. Он стал скандалить, требовать, орать.
— Да пропуска у тебя нет, беспокойный ты человек какой, — сказал Жмакину усатый дядька с винтовкой, — нет пропуска, понял?
Жмакин отправился к коменданту и не застал его, заместителя тоже не было. Тогда он стал искать выхода другим путем — через забор или как-нибудь понезаметнее. Ходил злой, поплевывал под огромным кирпичным брандмауэром, потом возле высокой каменной стены, потом возле сараев, выстроенных друг подле дружки. Наконец нашел щель. Сунулся, Там внутри было забито и забросано ржавой жестью, трубами. Полез. Но дальше оказалась колючая проволока, Жмакин рванул об нее полу пальто и с яростным ужасом услышал жалобный треск рвущейся материи. Проклиная весь мир, в темноте и в грязи он долго выпутывался из проволоки, долго вылезал по гремящей жести и сложенным трубам; все это вдруг покатилось с грохотом вниз, Жмакин сорвал о кирпич кожу с ладони и ногами вперед, как на салазках, слетел в талый снег, в лужу. А тут, как нарочно, две женщины с носилками сваливали мусор. Одна из них вскрикнула, другая засмеялась.
— Ну чего, — крикнул Жмакин, — чего смешного?
Как был, в грязи, что-то шепча, он пошел в контору, прорвался мимо секретарши и влетел к директору в кабинет. Пилипчук, поставив перед собой судок с простывшим жирным супом, обедал и читал газету. Увидев Жмакина, он смешно открыл рот, но тотчас же сделался серьезным и спросил, в чем дело.
— Пропуск, — тяжело дыша, сказал Жмакин.
— Куда пропуск? — заглядывая в судок и вылавливая ложкой картофелину, спросил Пилипчук.
— На волю, куда же еще, — сказал Жмакин.
— А здесь тебе неволя? — спросил Пилипчук.
Жмакин молчал.
Директор, неприязненно глядя на Жмакина, предложил ему сесть. Жмакин сел. Пилипчук отставил от себя судок, снял с тарелки крышку и, сделав удивленное лицо, принялся за второе.
— Ну говори, говори, — произнес оп, аппетитно жуя, — что ж ты молчишь?
— В город хочу выйти, — сказал Жмакин.
— Зачем?
— Да погулять.
— Не нагулялся еще?
— Вы меня не оскорбляйте, — мутно глядя в лицо директору, сказал Жмакин, — что вы мне тычете позорное прошлое?
— Ох ты, — сказал директор, — уже перековался. Уже прошлое. Нет, брат Жмакин, этот номер не пройдет. Ты, брат Жмакин, вор, и пока не станешь настоящим работягой, — никто тебе не поверит. Какой интересный. Один день поработал, и уже — мое прошлое. Будто бы есть у тебя настоящее. Настоящее твое — знаешь что? Озлобленное хулиганство. Ты на каком основании загонщика сегодня водой облил? За что? Ты почему затеял драку, о которой весь гараж говорит? К тебе по-человечески, а ты как бешеная собака. Чем ты лучше Василия? Чем ты можешь похвастаться? Воровством? Хулиганством? Пьянством? Скажи пожалуйста, какой хват нашелся. Я перед Василием должен за тебя извинения просить, что, дескать, больной человек. С какой стати? Пропуск ему подай! Гулять ему надо! Поди посиди дома, о жизни своей подумай!
— Хватит, думал, — негромко и тяжело сказал Жмакин.
— Что хватит? — перегибаясь через стол и щуря медвежьи гневные глаза, заспрашивал директор. — Чего хватит? Видно, мало думаешь, Жмакин. Да чего говорить. Позвоню сейчас Лапшину, что ты не хочешь работать как человек, и дело с концом.
Он сорвал с телефона трубку, подул в нее и вызвал коммутатор милиции.
— Разве ж я не работаю? — спросил Жмакин.
— Филонишь, — коротко сказал Пилипчук. — Кабинет Лапшина дайте, — крикнул он в трубку.
— Товарищ Пилипчук, — сказал Жмакин.
— Чего?
— Не надо!
Жмакин показал рукой на трубку. В глазах у него выступили слезы.
— Лапшин, — крикнул Пилипчук, — здорово, Лапшин. Я по поводу Жмакина.
Гневно глядя на Жмакина, он кричал в трубку:
— А? Не слышу. Нет, в порядке. Показал класс работы, Что? Молодец-парень. Мы из него сделаем такого шофера, что весь Союз удивится. Не веришь? Я тебе говорю! Нет, организованно держится. Теперь я за него ручаюсь. Партбилет мой? Не боюсь, не побелеет. Я тебе говорю — золото парень. Да, у меня он сидит. На, говори!
И резким движением он протянул Жмакину телефонную трубку через стол.
Что говорил Лапшин, Жмакин не слышал, а если и слышал, не понимал. На вопросы Лапшина он по-военному отвечал: «Слушаюсь, товарищ начальник». Его трясло. Повесив трубку, он увидел, что Пилипчука в кабинете нет. Прошла минута, другая. Прошло минут пятнадцать. В комнату заглянула стриженая секретарша и спросила, кого Жмакин ждет. Он объяснил. Секретарша передернула плечами и сказала, что товарищ Пилипчук уехал в Смольный на заседание.