Когда кончилась эта песня, Рыхловский крикнул, чтобы пели плясовую.
Мотя вышла вперед. Как только девушки запели, она пустилась в пляс. За ее движениями трудно было уследить, так они были быстры и легки. Сам Филипп Павлович, красный, возбужденный, вскочил на скамью и давай прихлопывать в ладоши. Монахи тоже прихлопывали в ладоши. Мотя, казалось, обезумела... Она бедово играла глазами, проходя мимо Феодорита, как бы невзначай наклонялась к нему, то заламывала в истоме руки за шею, то наклонялась, как бы подметая снег, то простирала в бурном порыве вперед руки, как бы желая обнять.
Наконец монахи не выдержали и тоже вскочили со своих мест и начали кружиться. Поднялся шум, смех, визг девушек.
Вдруг дверь распахнулась, и на пороге в большой косматой шапке, какие носят в татарских горах за Доном, появился незнакомый человек. В руке громадный пистолет. И, несмотря на то что шея его была высоко окутана шарфом, так что лицо было почти закрыто, Филипп Павлович усмотрел знакомые черты, а когда зазвучал мягкий, насмешливый голос незнакомца, то у Рыхловского ноги подкосились и язык отнялся от страха. "Цыган Сыч? Да, да, да! Он!"
Наведя пистолет на собравшихся, Сыч с улыбкой сказал:
- Хлеб да соль! К самому веселью подоспел! - А затем обратился к Рыхловскому: - Вот, Филипп Павлыч, заставил ты меня, однако, пожаловать к тебе в гости! Много же лет мы не виделись с тобой, а поговорить не о чем. И что такое - объясни?!
Сустат Пиюков незаметно спрятался под стол. Федор Догада повернулся спиной к Сычу. Поп Иван с испуга стал креститься.
- Не думаешь ли ты, будто мы забыли тебя? Нет, не забыли. - Сыч надвигался на Филиппа. - Нет, не забыли.
Рыхловский затрепетал, попятился к двери, но только что он хотел шмыгнуть в нее, как прогремел выстрел, и он со стоном повалился на пол. Поднялась суматоха, визг, крики. Девушки одна за другой бросились вон из горницы. Старец Варнава пополз к двери, тоже намереваясь изчезнуть, но его настиг Сыч.
- Стой! - крикнул он. - Это твои писульки о святом разбойнике Давиде?!. Атаман! Покинул своих! А вы его в святые за это! Так вот же тебе за твоего святого Давида!
Другим выстрелом Сыч прикончил и Варнаву.
Остальные все разбежались. Одна Мотя подошла к цыгану и взволнованно сказала:
- Подожди, я оденусь.
- Скорее. Кони ждут.
Испуганно прижалась она к цыгану и, указав на убитых, попросила его оттащить их в сторону от прохода. После этого она скрылась в двери. Цыган сел за стол и допил из кувшина вино, насмешливо оглядываясь кругом: "Ишь, как зажил кунавинский кузнец!"
Через несколько минут Сыч и дожидавшийся его в саду Турустан, а затем Мотя, сели на коней и помчались вон из Рыхловки.
IX
Два заброшенных просторных дома в лесной глуши около села Никольского - Керлей тож - заняли ватажники. Привели их в порядок, отеплили, поставили стражу. И назвали "Оброчная слобода". Сыч стал полновластно управлять ею. Зажили тихо, домовно. Свадьбу тайно сыграли - женили Турустана на дому у родителей Моти. В число гостей попали и Сыч с Рувимом. Невеста появилась позже. По мордовскому обычаю ее внесли на руках в дом. Закон требовал, чтобы жених без оглядки убегал в это время в церковь, где и происходило венчание новокрещенцев; из церкви жених опять-таки должен был сломя голову бежать домой и прятаться в клеть. Все это с большим усердием и проделал Турустан, очень насмешив Сыча и Рувима. Бегал он, как чумной, красный, весь в поту. На пиру и поп Макеев погулял на славу, и Федор Догада, и Несмеянка. Было весело. На окраине села по снегу в дозоре бродили остальные ватажники, охраняя гуляющих на свадьбе людей. Поп Иван не узнал цыгана Сыча. Напившись, стал ругать епископа, а затем вспомнил о Рыхловском:
- Слава тебе, господи, что нашелся добрый человек, отправивший его к дьяволам в ад... - широко перекрестился отец Иван. - Еще бы надо тут двоих, бог с ними!.. И Варнаву так и надо!.. Легче дышать на Руси стало. Бог с ними!
На Несмеянку он грозился пальцем и говорил:
- Думаешь, не знаю?! Все знаю. Под рождество кто отнял у меня в лесу мордовские подарки? Ты.
Цыган Сыч рассмеялся:
- Вот и ошибся, батя! Не он, а я...
Поп долго всматривался в цыгана.
- Нет. Не ты! - сказал он. - Да ладно, я не обижаюсь. Насмехайся!
- Не слышал ли ты чего о разбойниках? - спросил Несмеянка.
- Вот им скоро покажут! - угрожающе метнул бороденкой поп Иван. - Я слышал, губернатор облаву готовит... Перепугались помещики после убийства Филиппа, а епископ, говорят, так рассвирепел, что сам хочет сюда с солдатами ехать... Ой, что будет! Батюшки! Старца Варнаву, считает он, убила мордва... Ой, дела будут!
Так и не понял Макеев, что гуляет на разбойничьей свадьбе.
Ночью Турустан увел свою молодую жену на заставу. В деревне было опасно оставлять Мотю, а тем более оставаться самому. Ватага в торжественной тишине, ночью, на конях провожала на хутор Мотю, ехавшую верхом рядом с Турустаном и Сычом.
- Аде ервэне оцо кишнь панима, пси ламинь пидимо!* - сказал Несмеянка, тоже сопровождавший молодых в Керлей.
_______________
* Иди, невеста, большой хлеб печи, горячи щи варити! (мокш.).
Мотя стала хозяйкой в Оброчной слободе. Она готовила вкусную похлебку из грибов и кореньев, которыми снабжали ватажников мордовские деревни, чинила их одежду, а по вечерам пела им старинные мордовские песни.
Несмеянка стал часто бывать в Оброчной; целые дни иногда проводил у ватажников. Он заботился о них как о своих детях. После свадьбы Турустана он привел как-то раз в Керлей своего друга, деда Ивана Рогожу, который по просьбе молодых спел им под струны кайги песню.
Теде веде
Садонь мазысь эзь кирдевть;
Теде веде
Садонь мазынек ливтязь тусь.
Кува ливтясь - пух нолдась,
Кува ливтясь - толгат тувць.
Сонзэ мельга минь сынек,
Сонзэ следга панинек*.
_______________
* "В эту ночь из сада наша пава улетела, в эту ночь краса нашего
сада улетела. Где она летала - пух пускала, где она летала - перья
роняла. За нею мы пришли сюда, по ее следам пригнали мы".
Старик играл, и слезы текли у него по щекам, хотя он и улыбался. Несмеянка понимал Ивана Рогожу, и от этого лицо его было сурово. (Обоих сыновей убили у старика на войне, а жена умерла с горя о них.) Рувим задумался об отце, о сестре, слушая унывные звуки кайги, Несмеянке жаль стало Турустана. Как хрупко, как ничтожно счастье его!
Но сам Турустан был счастлив. И в то время, когда Сыч и другие ватажники провожали Несмеянку обратно в Сарлеи, он бойко запел в ответ на песни Ивана Рогожи:
Вай пасиба, пасиба!
Пасиба пазнэнь паронень:
Пиже човоргать сия юткс,
Дуганок човоргать минек юткс,
Мои човоргадынь од родняс,
Апак содак ломань юткс*.
_______________
* "О, спасибо! Спасибо богу доброму: серебро смешалось с медью,
медь смешалась с серебром, сестрица смешалась с нами, я смешался с
новой родней, с незнакомыми людьми".
Все сначала насмешливо переглянулись между собою, а потом рассмеялись.
- Без вина хмельной! - покачал головой Несмеянка.
- Что ему! - причмокнул Сыч, кивнув в сторону Моти.
Турустан будто не слышит, но когда после этого его слуха коснулся разговор между Несмеянкой, Сычом и Рувимом, который они вели в сенях, то беспечность с него мигом слетела.
- Управляющий царевича Бакара князь Баратаев вчера призвал Федора Догаду и Тамодея к себе и прочитал письмо епископа. В том письме приказ о разорении татарских мечетей и о понуждении мордвы и прочих иноверцев к обязательному крещению... Епископ требует, чтобы светская команда помогала попам и монахам обращать в православие язычников. Говорят посадские, что из Москвы солдат высылают, чтобы мордву бить. Поп Иван не зря болтал на свадьбе у Турустана: что-то готовится. Быть грозе!
- Какой же ответ дали Догада и Тамодей князю? - спросил Рувим Несмеянку.
- Тамодей сказал, что мечетей у нас нет и приказ тот к нам не подходит, а креститься в православие заставить насильно мордву нельзя. И дабы убытка не было царевичу от сего несогласия с духовною властью, надлежит просить царевича не допускать духовных отцов к устроению смуты среди мордвы и иных народов, живущих на Волге, на Суре и на Кудьме.
- Ответил ли князь?
- Просил успокоить мордву и обещал вновь послать письмо царевичу в Петербург о нас.
Турустан прислушался к этому разговору, и стало ему вдруг страшно. Выйдя из горницы в сени, он сказал товарищам:
- Надо бы поднести подарки царевичу от мордовского народа... Надо бы его уважить нам... Пускай знает - мордва хочет мира.
Несмеянка взглянул на Турустана внимательно.
- Нуждается ли он в наших подарках? И не торопись, Турустан, искать милости у них! Не бойся богатых гроз, бойся бедных слез.
Не понравились молодому мордвину вразумительные слова Несмеянки. А тот, помолчав, опять обратился к Турустану:
- Сладкого пей не досыта, горького не допьяна. Не думай, что ты в своем царстве живешь. Чужое оно нам.
- Эх, трудно! По себе знаю... - вздохнул Сыч за Турустана. - Птицу кормом, нашего брата божьей благодатью... Сам знаешь - около печки как не раскраснеться...
Разговор этот почему-то обеспокоил Турустана. И не столько его опечалил своими словами Несмеянка, сколько цыган Сыч, который за него заступался. С первых же дней прихода Моти в Оброчную он много раз выказывал свое сочувствие Турустану, подмигивал, причмокивал и вообще радовался его счастью. Не мог не обеспокоиться этим молодой мордвин. Во время скитаний с Сычом по разным местам был он не однажды свидетелем того, до чего доводят Сычовы ласки всякую женщину, которой он оказывает внимание. Не дай бог! Было у цыгана немало столкновений в деревнях. По его милости приходилось и Турустану не раз обращаться в бегство, спасаясь от ярости обиженных мужей. Правда, избежав опасности, Сыч обыкновенно с презрением осуждал обманутых им мужей. "Лучше, - говорил он, - погибнуть от чумы, чем от паршивой собаки!"
Турустан никогда не был на его стороне в таких случаях. Теперь он не на шутку задумался: не попасть бы и ему в "паршивые собаки"!
Что будет дальше? Конечно, хорошо, что Мотя стала его женой. Но будет ли он счастлив с нею среди разбойников? И не погубит ли он Мотю, бродяжничая с ней по лесам и пустыням? Вся беда в том, что нельзя ее поселить у отца в дому. Об этом он уже советовался с цыганом. Сыч сказал: "Из дома ее опять уведут, и уже не к помещику, а прямо в тюрьму, ибо она не что иное, как жена вора и разбойника, о чем и в государственных приказах есть: "родню разбойника, как и самого его, хватать где ни на есть и бросать в тюрьму, пытая, а затем казня смертию".
Как поступить? Поневоле придется таскать и ее с собой. Да и то неизвестно: согласится ли атаман Заря? Турустану приходилось не раз слышать, как атаман неодобрительно отзывался о женщинах.
Обращался Турустан за советом к Рувиму, которого полюбил как брата, но и тот не утешил его ничем. Сам он раньше мечтал увезти Рахиль из Нижнего и поселить здесь же, в Оброчной, но теперь видит, что трудно женщине и опасно находиться среди беглых.
Попытался было Турустан поплакаться на судьбу перед Мотей, она ответила: "Не боюсь я ничего!"
Не нравилось все это Турустану. Раньше Мотя не такая была. Маленькая, слабая, совсем девочка. Откуда же эта дерзость и бесстрашие? Мордовская женщина должна быть тихой, покорной, должна молиться и плакать да мужа слушаться. Он не сдержался и сказал ей об этом. Тут она еще более его удивила.
- Я жила у врага и перестала быть доброй.
- Но я не враг тебе...
- Не надо говорить об этом... - Мотя отвернулась от Турустана. - Ты слабый!
Цыган Сыч, слушая это, утешал раскисшего окончательно Турустана. Он даже спел песню:
Будь же сердце твое, парень, молодецкое
Крепче твердого булата, крепче камени.
Унывать ли тебе о том, молодцу,
Что найдешь ты, молодец, смерть в бою?..
И улыбался весело, обнажая свои белые зубы.
Получалось: пожилой человек Сыч, с сединой в голове, а куда веселее, бодрее и будто бы моложе Турустана.
Многим песням научился Сыч на низах и пел их каким-то тоненьким, дьявольски лукавым голосом. Мотя с удовольствием его слушала. Самое ужасное то, что ей нравились его песни.
День ото дня она все более свыкалась с ватажниками, исправно работая на них, всегда веселая и приветливая. И к тому же очень разговорчивая. Все Мотю полюбили. И каждый по-своему, кто и как мог, старался выказать ей свое внимание: кто на прорубь сходит, на коромысле водицы ей принесет, кто из лесу тетерьку или рябчика; цыган Сыч и она на конях съездили в соседнюю деревню за овощами. Ему завидовали. Турустан смотрел на всех исподлобья. Насторожился.
Беззаботно зажили ватажники в Оброчном в ожидании весны, один Турустан, к великому своему удивлению, становился все беспокойнее... Мотя как будто не замечала этого. Сыч исподтишка наблюдал за ним.
- Э-эх ты! - сказал он ему однажды. - Для того ли ты сошелся со мной, чтобы добиться невесты и, взяв ее в жены, забыть всех? И можно ли выше своего народа ставить бабенку?! Ты думаешь, легко тебе будет расстаться с вольной бродячей жизнью?! Э-эх тихоня! Запомни: кто, увидав в стороне ягоду, свертывает с главной дороги, тот увязает в болоте. Бог с ними и с ягодами, если идешь на брань, когда опасность кругом. Глупый разбойник тот, который две жизни прожить думает.
Долго рассуждал цыган Сыч, стараясь вселить в душу Турустана доверие к молодой жене:
- Либо всем гибнуть вместе, не добившись чего хотим, либо побьем врагов и сообща будем пировать и радоваться, а баба так бабой и останется. Никто ее у тебя не отнимет. Никому она не нужна. Много и без нее.
Говорил он это нарочно при Моте. К своему великому удивлению, Турустан заметил, что Моте слова Сыча нравятся, на щеках у нее играл румянец. Почему же она не обижается?!
Турустан, озабоченный, расстроенный, убежал после этого разговора в лес, будто бы на охоту, а сам лазил по снегу и все думал, думал: куда ему деваться с Мотей? Как ему устроить свою жизнь, чтобы они были только вдвоем и никто бы им не мешал любить друг друга и никто бы его не учил как жить.
Со своими тревогами и мыслями он ходил, как в тумане, не замечая, что товарищи его озабочены другим. Они бродили по селам и деревням, притворяясь странниками, убогими, и выведывали везде, не слышно ли что о губернаторе, о епископе, готовится ли в Нижнем поход на мордву или на разбойников. Узнавали вообще все новости по окрестностям.
Сустат Пиюков на молянах ругал Несмеянку, Турустана и Мотю. Называл их изменниками. Ему верили. Стали бояться Несмеянки, избегать его. Он говорил, что только языческая мордва имеет такого великого бога, как Чам-Пас, который только один и заботится о мордве. Всех других людей он учил презирать. Называл собаками даже соседних чувашей и черемисов, ибо они - нечестивые. Они верят богам своим, чуваши - богу Тора, а черемисы богу Юма, и не признают Чам-Паса. Может ли быть дружба когда-нибудь у праведной мордвы с нечестивыми иноплеменниками? Все несчастия мордвы происходят от того, что Тора и Юма мешают Чам-Пасу, подобно Шайтану, разрушают многие добрые дела Чам-Паса. И страдает от этого мордва.
Несмеянка пытался заступиться за чувашей, мордву и русских, но язычники его не слушали, убегали от него.
Такова была сила Сустата Пиюкова.
Обо всем этом было много разговоров у ватажников, все видели, что эта проповедь жрецов к добру не приведет. Только одного Турустана не трогало поведение Пиюкова, и вообще он ни о чем не думал, кроме как о Моте.
X
Дворцовый дежурный генерал граф Александр Шувалов отдал распоряжение: "Караульным солдатам и часовым приказать, - ежели кто из них во дворце ее императорского величества или где инде, могут усмотреть пропалого из комнаты ее императорского величества кота серого большого, передние лапы белые, - оного, изловя, объявить в дежурной генерал-адъютанта".
Давно не было такого переполоха во дворце. Тайная канцелярия и полиция и разные близкие к трону люди - все были поставлены на ноги. Царица в последнее время и без того стала подозрительной, а теперь и вовсе потеряла покой.
По ночам ей снились разбойники - страшные, лохматые, грязные, "похожие на мужиков", они оскаливали зубы, глядя на царицу, и дико хохотали... Они протягивали к ней волосатые руки с медвежьими когтями, как бы желая схватить ее. Царица вскакивала с постели, звала к себе на помощь мамку Василису или Разумовского. Василиса вместо успокоения только еще больше пугала ее:
- И день ото дня их делается больше и больше. И диву я даюсь, чего смотрит на них твой защитник Андрей Иванович Ушаков?
- Ах, Василиса, у него так много дела в тайной канцелярии...
- Срам, матушка! Срам! В шести верстах от Петербурга воры убили французского курьера... Грабят днем и ночью - и пешего и конного. Осадили ведь и Петербург... Ни прохода, ни проезда! А полиция заодно с ворами.
- Не пугай, Василиса! Я велела окружить Петербург заставами... везде теперь у нас - рогатки, дозоры, караулы...
- В Москве тоже, матушка, разбойники кишмя кишат... Пришел один странник, рассказывал.
- Москва, Василиса, далеко от нас... Не бойся!
И, вместо того чтобы получить утешение, царица принималась успокаивать Василису.
Разумовский вносил бодрость и оживление в опочивальню царицы. Он всегда являлся с золотым кувшином, наполненным французским вином, и с блюдом, на котором были устрицы и любимая им кислая капуста в глиняном горшочке. Рассказы о разбойниках он встречал с веселой усмешкой. Не считал он достойным своего графского титула разговаривать о них. Он уверял царицу, что целые шайки он мог бы разогнать своей саблей и пистолетом. Разбойник - тля! ничтожество! Разбойники испугаются одного его взгляда вот он какой! Разговаривая с царицей, он наливал в кубки вино и, чокнувшись, выпивал его залпом немедленно.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Слухи о разбойниках, пропажа кота явились причиною целого ряда строгих личных распоряжений Елизаветы:
1.
"...Стоящим в верхних и нижних садах часовым накрепко приказать,
дабы в тех садах никаких из подлости людей* отнюдь не пропускать и о
том по всем постам всегда наблюдать и смотреть. Через мосты в нижнем
саду челобитчиков и других подлых людей не пускать. Нищих к дворцу
близко не пропускать и выбивать их вон из сада".
_______________
* Людей простого звания.
2.
"...Чтобы внутрь двора из господских служителей и других подлых
людей в серых кафтанах и лаптях не ходили; часовые чтоб за тем весьма
смотрели, и ежели кто в таковых серых кафтанах и в лаптях люди
являются, оных брать под караул".
3.
"Во время приезда ко дворцу цесарского и английского полномочных
послов пропускать из их лакеев в переднюю по одному человеку, а более
того, и прочих посланников, и других знатных персон людей в переднюю
не допускать..."
4.
"Под залою, в проходных сенях, поставить двух часовых, которым
приказать, чтоб в тех сенях нечистоты отнюдь не было, также ходящим
теми сенями людям мочиться и лить помои отнюдь не допускать, тако же,
чтобы шуму и крику от проходящих людей не было. Мною лично усмотрено,
что унтер-офицеры на часах стоят неосторожно и, оставляя ружье,
отходят от своих постов, чего для указать им, чтобы, будучи на часах,
стояли осторожно под опасением тягчайшего перед военным судом
ответа".
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Посыпались разные наряды на гвардию; жители Петербурга были встревожены необычайным усилением караулов вокруг дворца, а также и великой суетой среди полицейских чинов.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Были морозные ночи. С моря на столицу накидывался ледяной вихрь. Вокруг дворца караулы с трудом разжигали костры, то и дело потухавшие от ветра. Солдаты ругались. В одну такую ночь из черной тьмы вынырнул и подошел к дворцовым караульщикам человек в лаптях и с котомкой за плечами. Он спросил, как ему пройти к царице во дворец ("нужно видеть одного человека"). Гвардейцы расправили мускулы. Давно уже не попадалось им в руки такого простачка...
- Ты откуда?! Иль неведомо тебе, что к оному месту подходить строго-настрого запрещено?!
- Не здешний я... С Нижнего города, с Волги.
Подошел офицер, осмотрел незнакомца внимательно и ударил его кулаком по лицу.
- Пес!
И уставился пытливо в опушенное инеем бородатое лицо лапотника.
- Сам ли я по себе, ваше барское степенство?! Подумайте! Послан бысть хозяином, не кем иным.
- Разинь пасть! Дыхни! Питуха злосчастный!
Лапотник густо дыхнул в нос офицеру.
- Тверезый! - удивился тот. - К кому?
- К молодому барину.
- Кто он?
- Служивый, что ль, какой при царице - не ведаю. Батюшка ихний просили передать ему... Вот! Петр Филиппыч он... Рыхловский... Знаешь ли?
- Не мое то дело! В караульню! - крикнул офицер, вырвав у него письмо. Лапотника окружили солдаты и с ружьями наперевес зашагали рядом с ним.
Окна дворца были плотно занавешены. Караульного офицера в саду на каждом шагу окрикивали часовые, спрашивая пароль. Офицер отрывисто отчеканивал: "Ветряная мельница". Лапотнику сделалось страшно. Тоненько заскулил: "Куды, братцы, ведете?" Солдаты молчали. Поблизости прогрохотал пушечный выстрел. Двенадцать часов.
Вплотную выросла мрачная, темная громада дворца.
- Стой и жди!.. Караульные, глядеть!
Офицер скрылся.
- Братцы... родненькие! - взвыл нижегородский ходок. - Отпустите меня... боюсь я... Ух, страшно! Куды привели!
Будто камни, молчат караульные.
- Многие леса прошел... Степан, Парамонов сын я! Многие дебри и трущобы, братчики! Нигде так не страшно, как здесь... И что со мною содеялось - в толк взять не могу. Зверие и разный лихой народ не пугали меня, а тута - дух угасает, разум утеривается... Ой, ой, ой! братчики!..
Из дворца доносилось унылое церковное пение. Но что за мрак! Ни луны, ни звезд, ни одного огонька, кроме желтого беспокойного пламени костра, мелькавшего сквозь деревья вдали на площади.
- У-у-у!.. бра-а-атчики!.. - цеплялся в испуге за солдат арестованный.
Послышались многие шаги и говор людей. Один за другим по аллее поплыли факелы. Караульный офицер, которого лапотник узнал по голосу, говорил спутникам:
- Схватили на площади... Крался ко дворцу... Вот он.
Лапотника осветили факелами.
Из-под бобровой шапки на него глянуло круглое, скуластое лицо, с заплывшими от жира глазами. Щелки глаз постепенно расширялись - и вот два горящих по-звериному зрачка впились в мужика.
- Во дворец захотел?! - прошелестел на морозе сиплый голос.
Другой факел метнул пламя около лица арестованного. Человек в черном колпаке и с черными лоскутами на щеках обдал винным перегаром лапотника: "Сволочь! Тащите в караулку!"
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В дни исчезновения царицыного кота было тускло и скучно во дворце несколько дней подряд не было ни куртагов, ни балов, ни опер и никаких иных увеселений. Только сего дня, как значилось в записной книге дежурного генерал-адъютанта Бутурлина, "пополуночи в двенадцатом часу ее императорское величество соизволила отсутствие восприять в село Царское..." к уехавшему туда с многочисленными украинскими родственниками графу Алексею Разумовскому. Чтобы не встречаться со своими подданными, царица любила делать выезды по ночам, сопровождаемая сильным конным конвоем.
В тот момент, когда по освещенной факелами аллее проходила она, поддерживаемая под руки графом Шуваловым и духовником Дубянским и провожаемая толпою придворных кавалеров и дам, ей бросилась в глаза кучка караульных, окруживших какого-то человека:
Она громко сказала:
- Андрей Иваныч! Что там?
Шедший впереди с саблей наголо начальник тайной канцелярии заторопился к караулу и, вернувшись, объявил:
- Неизвестного подлого человека в лаптях мои сыщики задержали...
- Чей он? - болезненно поморщилась Елизавета.
- Нижегородский... С письмом якобы к поручику Рыхловскому...
- Веди сюда...
Царица остановилась. В голосе ее почувствовался испуг и волненье. Остановилась и вся свита.
- Не я ли приказ дала господину капитану Кутузову, дабы никого в серых кафтанах и лаптях не пропускать?! Где Кутузов?!
- Тащи! Ее величество приказали! - крикнул Ушаков человеку в бобровой шапке.
Нижегородского ходока доставили к царице. Еле живой от страха, лапотник сразу упал на колени, пытаясь облобызать ноги государыне. Она брезгливо, в страхе, попятилась, ткнув его тростью.
- Стой! Куда ты?
- Пришел, матушка-государыня, с Волги я, из лесов!.. Барином Рыхловским послан к сыну его... Петру Рыхловскому...
Сказал он это и заплакал.
- Возьми его, Андрей Иваныч... Допроси толком. Ради чего он явился к нашему офицеру? И нет ли вины какой за ним?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лапотника заперли. Письмо отдали офицеру Рыхловскому, предварительно сняв копию.
Когда от дежурного генерала к поручику явился караульный офицер и сообщил, что письмо принесено "подлым человеком в лаптях" из Нижнего, Петр, мучившийся до той поры в тоске одиночества, вскочил с кресла и весело сказал:
- Веди, веди его сюда...
- Кого?
- Посланного от моего отца...
- Дежурный генерал-адъютант велели напомнить вам приказ ее императорского величества о подлых людях, не допускаемых в царский дворец...
Петр побагровел от обиды.
- Но он мой слуга.
- Ваши слуги - солдаты.
- Мне его надо видеть.
- Дежурный генерал сего для приказали вам явиться в караульную избу.
- Ладно. Приду.
Оставшись один, Петр дрожащими руками раскрыл письмо, стал читать:
"Здравствуй, наш любезный потомок, Петр Филиппов сын! Прискорбно
извещаю - живу, яко воинский пленник, от мордвы и разбойников,
призывая на помощь всевышнего и тщетно льстясь добиться помощи у
губернатора нашего князя Друцкого. Нечистая сила язычников умножается
и растет и едва ли не грозит пагубой и самому Нижнему Городу, ибо на
помощь им появились разбойники, предводимые известным волжским вором
Михаилом Зарею. Епископ преосвященный Димитрий в своем апостольском
подвиге ниоткуда поддержки не имеет, токмо от меня, незнатного и
преданного раба ее царского величества. И како для батюшки ее
блаженной и пресветлой памяти государя Петра Алексеевича, такожде
готов я живот свой положить и за ее императорское величество
пресветлую царицу Елизавету Петровну! Но... боюсь того всечасно я,
что оную щастливую жизнь мою, ниспосланный дар ее величества,
разрушат варвары лесные и возвратится она к первобытному состоянию.
Убийством и зорением грозят нам враги государыни за верную нашу
службу. Люди советуют мне обратиться через вас, сына моего, за
помощью ограждения от кровожадных сих разбойников. И прошу я вас, сын
мой, пасть к ногам ее величества и просить, дабы отпустили вас,
единородного сына моего, спасения ради отца, с солдаты или ино как
в оную нижегородскую вотчину - и дабы достойную суровость и наказание
понесли разбойники и все неисчислимые враги, купно с мордвою,
чувашами и иными язычниками, оскорбляющими христианскую веру и
власть. Разбой, татьба, угрозы и страх от сего захолодили все здешнее
дворянство, и все сидят невыездно в своих усадьбах, трепеща своим
духом денно и нощно. И покуда сии иноверцы по вся дни не будут
покорены под нози российской венценосицы - до той поры и мира не
будет на земли. Так же мыслит и нижегородский епископ Димитрий
Сеченов.
Твой я отец и притом же раб государыни-царицы
Филипп Рыхловский".
"Судьба!" - мелькнуло в голове Петра.
Чем настойчивее был он отдаляем от царицы, тем сильнее развивалась в нем мнительность. Во дворце жить становилось страшно. Одна старуха поймала его в коридоре, когда возвращались из дворцовой церкви, и прошепелявила на ухо: "Чего ради хочешь ты восприять скорби и боли от человецев беззакония? Паутину виют округ тебя скверные дворцовые жены и мнимые девицы. Берегись!" И скрылась в темных коридорах дворца, быстрая, зловещая.
"Зачем в караульную избу?! - подозрительно размышлял Петр, одевая шинель. - Бутурлин!" Не он ли исполнитель всех самых тайных капризов императрицы? Ушаков, Александр Шувалов и Бутурлин - вот люди, которые заставляли трепетать придворных офицеров, весь служилый люд. "Когти государыни". О, не дай бог попасть в эти когти!
Петр быстро сбежал по лестнице и, выйдя в сад, пробрался по сугробам в караульную избу. Его встретил сам Бутурлин в медвежьем тулупе и бобровой шапке. Он загородил ход в избу.
- Стойте, господин офицер! Не торопитесь!
- Меня звали?
- По повелению ее величества. Сыщиками задержан некий неизвестный подлый человек, имя ваше произносящий...
- Он слуга моего отца.
- Однако, он в лаптях?!
- Дворовый, мужик... - не зная, что говорить, скучно пробормотал Петр.
- Русский?
- Ваше превосходительство могут спросить его...
- С мужиком я разговариваю токмо на пытке.
- Русский.
- Православный?
- Православный.
Бутурлин ядовито усмехнулся.
- Морозно, поручик, поди, озябли, войдите и погрейтесь в караульной...
Бутурлин посторонился. Петр вошел в помещение.
В караульне было душно; чадила печурка. При появлении начальства солдаты вскочили. Петр искал глазами своего человека среди солдат, но Бутурлин указал рукою на арестантское помещение.
- Там он.
У решетчатого окна появился заплаканный Степан - старый дядька Рыхловского. Умоляюще глядя на Петра, он причитывал:
- Родименький!.. Сынок!.. За что страдаю?! Господи! Господи!
- Молч-а-ать!
Бутурлин погрозил ему пальцем.
- Ваше превосходительство... выпустите его... Надо нам поговорить.
- Беседуй тут... - грубо сказал Бутурлин, сбрасывая с плеч тулуп. Около него появилось несколько придворных сыщиков. Глаза их забегали, на губах замелькали двусмысленные улыбки.
- Как здоровье батюшки? - спросил Петр у слуги.
- Филипп Павлович здоров, барин-батюшка, здоровехонек...
Вмешался Бутурлин:
- Серого большого кота, передние лапы белые, не видал ли?
Степан застыл в удивлении.
- Серого? - бессмысленно повторил он.
- Ну да!
- Не видал.
- Какого же кота ты видал и где?..
- Ни единого кота на пути своем не встречал, собак же изрядное множество... Истинно Христос!
- Так-таки и не видал?
- И во сне не снилось!.. Ба-а-атюшки! Да что же это такое со мной! заревел мужик.
- Чего ради явился ко дворцу?
- С письмом из вотчины.
- Ее величество приказала знать, о чем письмо.
- Отец в опасности... Воры и мордва грозят ему смертию... Он зовет меня в Нижний... Просит помощи у царицы...
- В оном городе есть слуга ее величества, к тому назначенный, чего для просить помощи в столице? В губернии есть высшая власть - его сиятельство генерал князь Друцкой... Об опасностях надлежало бы к оной персоне и обратиться, а не гонять раба за тыщи верст к барчуку...
- Я не барчук! - с негодованием возразил Петр. - Офицер я гвардии ее величества...
- В дворцовом реестре до поры вы таким и значитесь. Не спорю. Не ведомо ли тебе, человек, о ворах и разбойниках в нижегородских лесах?
- Полно их у нас. Сам разбойник атаман Заря под Василем стоит.
- А не ведомо ли тебе чего о мордве?
- Мордва что! Мордва ничего. Тихий, степенный народ. От них обиды нет русскому человеку.
- А не грозят ли они смертию твоему господину, а если не они, то чуваши, черемисы, татары?..
- Не слыхивал я... На попов более они в недовольстве, а крестьянину обид никаких...
Петр понял, что письмо его прочитано в тайной канцелярии, но не то его убило, что письмо известно Бутурлину, жуть напала от другого: от того, что Бутурлин спрашивал Степана так, как будто заведомо желал, чтобы ему, Петру, стало ясно все и чтобы он не сдержался и возмутился. А за это его бы арестовали.
- Больше мне не о чем беседовать с ним, - тихо сказал Петр, делая мучительные усилия, чтобы подавить в себе возмущение, и вышел из караульной избы. Долго слышал он за своей спиной жуткие, раздирающие душу крики Степана.
Вернувшись в комнату, лег на постель. Подложил руки под голову и задумался: "Что же все это значит?" В глаза стали издеваться над ним. Вчера только вышел приказ по дворцовому караулу, чтобы не назначать его в наряды к покоям царицы. Это он воспринял как самую великую обиду. Сегодня заперли, словно вора или изменника.
Как никогда захотелось теперь домой. О, если бы царица отпустила!
На следующий день Рыхловский обратился с просьбой помочь ему в получении командировки на родину к самому начальнику тайной канцелярии. Тот обещал переговорить об этом с царицей.
Через месяц Рыхловскому удалось получить разрешение на отъезд в Нижний.
XI
Дворец остался позади, утонул в сырой снежной мгле. Зима все эти дни упорно сопротивлялась теплым ветрам, налетавшим с моря, но март давал себя знать.
Петр в последний раз выглянул из кибитки. Туман. Ничего не видно. Задел шляпой верх повозки: посыпался с нее на лицо и шею мокрый снег. "Прощай, Петербург! Прощайте, товарищи! Прощай..." Лучше не думать. Все кончено.
Петр вспомнил, как при прощанье капельмейстер Штроус плакал. В утешение Петру он шептал: "Вчера саксонский посол камергер Горсдорф разгневался на царицу, из дворца уехал в обиде и говорил вслух, что-де царица меньше, чем когда-либо, занимается теперь делами... она уничтожает то уважение, какое должны питать к ней подданные... Ее поведение, обычай жизни и дурные прихоти и капризы невозможным делают пребывание иностранных послов при дворе..." И добавил Штроус уже от себя: "Завидуют тебе многие... Не печалься! Каждый страшится здесь за свое звание, место, значение, боится интриги, могущей ему повредить, и не заботится оттого никто о своей обязанности... Сегодня она без всякой причины жалует человека своей доверенностью, завтра безо всякой причины лишает ее, и пекутся посему люди лишь об одном - как бы им усидеть на месте, а там хоть трава не расти"...
Старик опять заговорил о немцах; следуя за Петром, вышел во двор раздетый, без шапки, в одном камзоле. И долго стоял он, провожая Рыхловского, пока возок не скрылся из глаз. Не удалось ему убедить Петра в мудрости немецких правителей.
Петр не хотел думать о дворце. Напуская на себя веселье, он начал мурлыкать себе под нос песенку, которую распевали петербургские модницы:
Ах, дивно в мире стало,
Что в людях правды не стало!
Прежде между нами была верность,
Ныне явилась некрепость...
По бокам потянулись деревья пригородных рощ, чернели в полях деревушки.
- Эх, Силантий! Расскажи-ка что-нибудь повеселее, - обратился он к своему ямщику. - Скучно так-то.
- О чем же, ваша светлость?! Наше дело такое. Вздохни да охни, а свое отбудь! Живешь, как в Евангелии... Когда же скучать?..
Петр хорошо знал Силантия. Любил поболтать старик. Сам начальник тайной канцелярии об этом знал и многое ему прощал, вернее, не стали обращать на старика внимания.
- Вчера танцевал я, а сегодня, видишь, в кибитке... После веселья да кибитка!.. Вот как! Увы, свет превратен!
Силантий прикрикнул на коней, вздохнул и, спустя немного времени, заговорил:
- Многовертимое плясание отлучает человека от бога и во дно адово влечет... Не жалейте! Так мне и сам Димитрий Ростовский, покойный святитель, в юности моей говорил. Все, любящие плясания, с Иродиадою в огонь негасимый осудятся... К лучшему, что вы в кибитке.
На этот раз Силантий был неразговорчив.
Петр вздохнул, неожиданно вспомнив о первостатейной плясунье на Руси - о царице Елизавете. Вспомнился вчерашний машкерад во дворце. Все мужчины были одеты по-женски. Он и сам щеголял в женском платье. Много было смеха. Женщины, одетые по-мужски, смеялись вместе с царицею над ним. Было обидно, а уйти с машкерада нельзя, попадешь в немилость. "Ах, опять о ней!" Он жалел ее и ненавидел окружавших ее вельмож, а особенно Разумовского и Шуваловых. Ему теперь казалось, что сама она не прельщается властью, что за ее спиною стоят другие. Но так ли это? Впрочем, какое ему дело до этого?
Чем быстрее удаляется кибитка в темные, унылые просторы полей и рощ, тем дальше он становится от двора. И, может быть, эта разлука навеки. Чего же ради думать теперь о царице?! Пускай живут как хотят!
На первом почтовом стане, пока перепрягали лошадей, у Рыхловского произошла неприятная встреча с двумя беглыми мужиками. Он не знал, что они в той же избе, где расположился и он сам для отдыха. Но вдруг один из них закашлялся. Петр вскочил со скамьи и заглянул под нее: там прятались два парня.
- Вылезайте-ка, чего вы? - пнул Петр одного.
Не шевельнулись. Тогда он крикнул почтальона. Оба выползли из-под скамьи, начали лобызать ноги офицеру. Эти люди были крайне жалки: еле прикрытые лохмотьями, худые, костлявые.
Рыхловский с отвращением оттолкнул их ногой. С некоторых пор он возненавидел человеческую приниженность; холопство стало ему противно. И эти, валявшиеся у его ног, люди напомнили ему, как во дворцах стелются перед вельможами несчастные челобитчики. Ведь и он сам переживал унижения, кланялся почти так же царице и ее приближенным, бегая целый месяц с прошением об отпуске в Нижний.
- Эй, встаньте!.. - приказал он сурово. - Не трону вас... Не бойтесь!
Вскинув испуганный взгляд на него, оба беглеца встали. В растрепанных лаптях, едва не босые. Один - с жиденькой бородкой, с красными белками, и без усов, лицо в болячках, другой - совсем мальчик, рябой, курносый, настолько бледен и худ, что Петр отвернулся от него. Оба заплакали, трясясь от страха.
Мороз по коже прошел от их жалобных причитаний. Желая ободрить их, Петр достал из сумки хлеб со свининой и дал им. Они схватили его руку и начали целовать ее. После этого с жадностью принялись за еду.
- Чьи вы? - спросил Рыхловский.
Замотали головами и, делая какие-то знаки руками, забормотали на непонятном языке.
Вошел ямской староста.
- Кто они? - спросил Петр.
- Ливонские беглецы... - ответил староста.
- На каком языке болтают?
- По-эстонски. Много же их бегает здесь! Немецкие бароны люты для подданных своих. Латыш бежит на Украину и в Польшу; эстонцы, подобно нашим христианам, наиболее бегут на Башкирию, либо в Запорожье, либо в раскол... Разно. Действия немецких вотчинников приводят всех к бегству. Ливонские шляхтичи - враги рода человеческого! Звери!
В голосе рассказчика звучала горечь, видно, много накипело у него.
- Как с беглыми быть, и не приложишь ума! Не подумайте, ваша сиятельность, будто я их скрываю... Число беглецов ноне так умножилось, что едва ли не свыше двух тысяч человек через мой тракт прошло в зиму. Не пустишь, убийством и пожогом грозят. Того и гляди, с голоду самого съедят, и жену, и детей - помилуй бог! В наших краях не однажды оное и случалось. Людоедство! Самовластнейшие государи, кажись, не могут той муки наложить на долю простолюдина, кою возлагают бессовестные немецкие шляхтичи...
- Ладно! - перебил его Рыхловский. - Покуда я здесь, уведи их отсюда... Недостойно офицеру пребывать в обществе бездомовных бродяг, и особенно зная, что люди воровски утекли из дворянских вотчин.
- Ну, ну, вы! Пошли! Пошли!.. - грубо стал выталкивать в шею беглых хозяин почтового поста.
Об этих беглецах и их судьбе невольно задумался Петр Филиппович, оставшись один. Конечно, царица по доброте своего сердца, может быть, была бы и на их стороне, пожалела бы их. А может быть, думал Петр, эта жалость притворная? Когда дело дошло бы до ее резолюции, она написала бы: "Поступите по закону! Я не буду мешать!" Вряд ли у Пилата были более преданные последователи! Она любит обнаружить чувствительность, и, закрыв глаза, предоставить другим поступать по их усмотрению.
Петру стало стыдно, что он развивает такие дерзкие мысли. Но разве это неправда, что царица больше всего полагается на свой "тайный совет" и Сенат? Она боится им мешать.
Скорбя об отрубленных головах, она утешает себя, что не она тому виною, что не она вырезала язык у своей соперницы по красоте, у Лопухиной, что не она истязала беременную жену Лилиенфельда. Она чиста, а виноваты ее судьи и палачи. Разве ею издан указ по империи, чтобы во всяком губернском городе было по два палача, а в уездном - по одному? Это указ не ее, а Сената. Она его не подписывала - подписал Сенат. Ее бог не накажет. Совесть ее спокойна.
Но что же это такое? Опять мысли о царице? Долой! Прочь! Не надо думать о ней и о Петербурге.
В горницу вновь вошел станционный смотритель.
- Всю зиму - морозы жестокие, снега глубокие, надо думать, урожайное будет ныне лето... - сказал он с намерением завязать разговор.
Петр рад был и этому. Одиночество уже начало его тяготить.
- Хорошо бы! - отозвался он. - Без хлеба плохо.
Староста вздохнул.
- Мы привыкли. Ныне да завтра - так и проводишь. И-и-их, горюшко! зевнул он, перекрестив рот. - Час за час - все ближе к смерти. Скорей бы уж!
Петр внимательно поглядел на своего собеседника. Он угадывал, что будь он, Петр, не офицер, а человек равный старосте, тот сказал бы еще больше. Так и везде, так и во дворце. Люди говорят не то, что думают. Легче узнать поддельность золота и серебра, чем человека двуличного.
Опять Петр вспомнил свою службу во дворце. Вспомнил одного старательного, хорошего солдата у себя в полку, всегда являвшего пример своей преданности престолу. И вот однажды один из фискалов донес, будто бы этот солдат сказал, "что-де недостойно в нашем великороссийском государстве женскому полу на царстве сидеть". Сказал он это в беседе с одним рабочим, который, якобы согласившись с ним, заявил, что "у государыни-де ума нет". У парня было здоровое, румяное лицо и открытый правдивый взгляд, он был силен и высокого роста. На пытке он еще добавил: "Когда-де Грюнштейн и прочие лейб-компанцы к государыне пришли в милость, тогда-де ходили они по домам и по кабакам, народ обольщали, что государыня милостива, а против бывшей принцессы Анны и сына ее принца Иоанна в озлобление приводили". Но, "когда-де государыня на престол заступила, тех манифестов мы уже не видим, и Разумовский-де стал ей дороже народа, а бывших своих благодетелей и Грюнштейна она оттолкнула от себя..."
Гвардейца сдали в каторгу, жестоко побив палками и вырезав ноздри.
Теперь, слушая старосту, Петр задумался над тем, отчего же радуется этот человек будущему урожаю, когда он все равно обречен на голод? Конечно, у старосты другие мысли и не то он хочет сказать. О, если бы собрать воедино все эти невысказанные мысли крепостного и мелкого работного люда! И поднести их царице!
Петр достал из сумки большую флягу, налил вина себе и старосте. Тот сначала отказывался, потом рывком схватил чарку и, перекрестившись, проглотил вино. Вошел ямщик. Лошади готовы. На дворе начало темнеть. Надо было спешить. Отворив дверь, Петр натолкнулся на сидевших на приступке беглых эстонцев. С сердцем пихнул он ногой в спину сначала одного, потом другого: он вовсе не желал их больше видеть. Они тоже что-то скрывают. Они молчат, но они думают, живут. Петр на них теперь был сердит за это. Оба упали на снег, а приподнявшись, стали на колени и, сняв шапки, низко поклонились ему вслед. Опять фальшь!
Поспешно залез он в кибитку, приказав вознице поторопиться к ночлегу доехать до следующей станции.
Снова снежные поля, перелески и леса! Опять испуганные ездоками вороны и галки каркают, черня небо, затемняя прозрачную сень деревьев. И снова мучает его мысль: "Стремление к свободе у людей, подобно зрению, обнаруживается всегда и везде, но закон прилагает все силы к тому, чтобы удержать его в надлежащих границах... Однако нет пределов в этом стремлении к свободе! Вот государыня недавно пожелала ввести подати в пользу бедноты. Но могут ли помещики, сидящие в Сенате, согласиться на это, и достигнет ли такая подать желаемой цели? Она никого не освобождает. А потом Сенат так затянул это дело, что и царица забыла о нем".
"Но все же это лучше, чем при Анне Иоанновне, - утешал себя Рыхловский. - Бродяга Бирон, коего курляндское дворянство отказалось даже занести в свои списки, сделался у нее герцогом и самовластным повелителем империи, а беглый студент, сын немецкого попа Остерман мог бросить в любую минуту русское воинство на помощь тому или иному иноземному государю и продавать Россию целиком и по частям, кому ему заблагорассудится".
Петр Рыхловский ненавидел бироновщину. Он и тогда не способен был на низкое услужничество и подлости, вредящие народу. Он любит Россию. Может быть, его ждут разочарования! Может быть, он от этого и слаб и в общей схватке за места у трона не проявил нужной воли и настойчивости? Слабым нет места во дворце! Александр Шувалов не раз говорил в пьяном виде: "Чтобы жить на Руси с удовольствием, надо быть дьяволом".
Но разве он, Рыхловский, настолько слаб? Разве он не поражал в полку своею смелостью и отвагой, воюя со шведами?
Петр достал флягу. Не поможет ли вино?! И действительно, жизнь вдруг показалась ему веселою, любопытною! "Петербург - это не Россия! История России - недосказанная сказка..."
Он высунулся из кибитки. Деревья вытянулись по бокам, как гвардейцы в строю, они стояли не шелохнувшись, стройные, задумчивые. Продолжал падать мокрый, предвесенний снег.
"К чему сия неутомимая деятельность ума в безделках? - думал Рыхловский. - К чему хвататься за все подробности, но ничто не довершать, кружиться около распутья, не ведущего ни к какой цели? Обо всем думать и говорить и ничего не делать своею волею, не есть ли это женское занятие, не идущее к лицу офицеру гвардии, который своею саблею и смелостью участвовал в свержении одного самодержца и в возведении на его место другого?"
Петр нащупал эфес сабли, крепко сжал его, почувствовав внезапно прилив появившейся в нем новой бодрости, новой отваги. Против кого же он теперь направит эту силу и оружие?!
"Против бунтующей мордвы, воров, разбойников" - так значилось в грамоте, врученной ему Шуваловым.
"Мордва!" Странно звучало в ушах это слово. Слышалось в нем что-то дикое, кровожадное, в высшей степени бесчестное, насильническое и упорное. Сломить это упорство, подчинить своей воле непокорных - и есть его задача. Он теперь облечен властью уничтожения, он, поручик лейб-гвардии Петр Рыхловский! Он не один. Ему дадут солдат. В Москве, в Сыскном приказе ему должны все рассказать, открыть все военные тайны противника. Честь немалая - выполнять волю правительства. Кто знает, быть может, эти бескорыстные верноподданнические подвиги, оторвав его от придворной жизни, в то же время будут способствовать и его государственной вельможности, поднимут его честное имя преданного слуги престола на новую, еще невиданную им высоту и опять вернут его ко двору, но с большею твердостию положения?.. Разве не может случиться так, что будущие бои с мордвой создадут ему славу? Рыхловский размечтался.
Нужны поступки, действие! Никакое сильное и увлекательное красноречие не в состоянии спорить с мужеством и геройством. Герой может быть немым, но его будет окружать большая толпа людей, нежели самого красноречивого бездельника. Рыхловский задремал. Укачало кибиткой.
Лошади бойко бежали по наезженной московской дороге. К ночи добрались до станции, где и расположились на ночлег. Петр Филиппович допил вино из фляги. Кружилась голова. Было хорошо.
Еще пять-шесть ночей - и Москва! С этими мыслями он заснул в ямской избе, полный бодрости и гордых упований на будущее, сулившее ему, возможно, снова внимание императрицы, снова приближение ко двору... Э-х, ямщики, везите поскорее! Как жаль, что во фляге уже нет вина!..
На губах уснувшего на скамье Рыхловского застыла нетрезвая улыбка.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Утром, собираясь в дальнейший путь, он обнаружил у себя в кармане какую-то бумажку. С удивлением развернул ее и прочитал. Оказалось длинное и злое острословие, имевшее заголовок:
"Прошение в небесную канцелярию".
"Суди, Владыко, по человечеству: какие мы слуги отечеству? До
такой крайности дошли, что нечем одеться, не только в праздничный
день разговеться; работаем и трудимся до поту лица, не съедим в
Христов день куриного яйца; едим мякину вместе с лошадьми; какими ж
мы уже можем назваться людьми? Стали убоги мы, нищи, что не имеем
насущной пищи, кроме одной, как мякины свиной".
"А паче всем народом вопием к тебе, небесному царю: за что такая
власть дана господам и их секретарю? Вотчинники, секретарь и его
приказные делают потехи разные: для своих шуток щупают, ловя нарочно
кур и уток; в работу сенокосную чинят нам обиду несносную; портят баб
и девок, и много иных разных издевок".
"Дошло уже до того - нечем истопить избенки; замучены наши
лошаденки; никакой нет милости и свободы; для всякого особливые
подводы; жены наши и ребятишки на себе таскают дровишки".
"А как придет весна, то жены наши станут ткать кросна; с каждого
домишку по полпуду выходит льнишку. А сверх того для их чести по
фунту дадим овечьей шерсти, по мотку с двора ниток, какой ни был бы
пожиток. И на таких тиранов известных решились мы беспокоить царей
небесных".
"Воспресветлейший владыко! Просим слезно, простирая руки: воззри
на нас - как ныне страждут Адамовы внуки! Великие тягости несем от
земного царя, вотчинников и их секретаря".
Прочитав этот листок, Рыхловский стал вспоминать: кто бы это мог подсунуть ему в шинель такую бумагу?
Ночевал он один в избе, крепко запершись на задвижку. "Неужели вчерашние эстонцы?"
Теперь он припомнил, что, когда он сидел, шинель его свесилась со скамьи, под которой лежали беглые.
"Да эстонцы ли то были? Еще вчера казались они мне не кем иным, как обыкновенными псковскими мужиками?.. Но зачем же ямской староста и почтальон их скрывали, называли их эстонцами? Неужели из боязни, что их убьют? И тут обман!"
Осмотрев свой пистолет, он грозно проворчал: "Ну, подождите!"
Самолюбие его страдало вдвойне: зло посмеялись над ним в Петербурге, во дворце вельможи и дворяне, а теперь при первой же встрече с подлыми крепостными людьми одурачен он и ими... Он же их пожалел, и они же над ним насмеялись!
Зубами заскрежетал от гнева Петр, снова влезая в кибитку.
"Ладно. Сочтемся!"
XII
В Китай-городе между кремлевским рвом и Москворецкою улицей помещался знаменитый Сыскной приказ. Центром его было большое каменное здание палаты - места заседаний начальства. К южной и восточной сторонам его примыкали два острога, а к западной, выходившей на кремлевский ров, приткнулся только что вновь перестроенный "застеночек" (как его величали секретари приказа). Кроме этой пристройки, совсем недавно были закончены две новые казармы для колодников, закладка которых состоялась в дни восшествия на престол Елизаветы Петровны.
Ванька Каин, вернувшись с Волги, из Нижегородской губернии, загорелся желанием сблизиться с этим оживленным уголком. Потянуло его сюда не без основания.
Вышло так.
Вернувшись из Чертова Городища, Ванька Каин, озлобленный на Михаила Зарю и его товарищей и видя в них "врагов отечества", прямо заявился на квартиру к князю Крапоткину, первоприсутствующему в Сыскном приказе, и объявил ему, что он, Ванька, хотя и вор, но может большую пользу принести начальству, зная других воров и разбойников не только в Москве, но и в иных краях, например, в Нижегородской губернии, и предлагает свою готовность помогать приказу ловить их всюду без пощады. Крапоткину только того и нужно было. Он направил его в Сыскной приказ, где Ванька и подал челобитную на высочайшее имя.
Так Ванька сдружился с Сыскной слободой. В реестре своем он переименовал тридцать два московских мошенника.
В ответ на доношение Ваньки Каина ему в распоряжение дали четырнадцать солдат и подьячего Петра Донского. Вооружившись пистолетом, Ванька храбро повел их в самый темный и грязный угол Китай-города, в Зарядье. В этом местечке ни днем ни ночью порядочному человеку нельзя было пройти так, чтобы не поплатиться либо своею одеждою, либо деньгами, а то и жизнью. В эту же ночь он захватил тридцать два человека. В следующий поход еще четырнадцать человек "воровского промысла" взяты были им "в плен".
Имя Ваньки Каина с этой поры стали с уважением и удивлением называть даже в Сенате и в других высших правительственных местах. Сама царица Елизавета, находившаяся в те поры в Москве (терзаемой ворами и пожарами), - возликовала, выслушав от князя Крапоткина доклад о подвигах Ваньки Каина.
Ванька теперь стал в Сыскном приказе немаловажною персоной. Он не только ловил воров, но выполнял кое-какие поручения и по хозяйственной части приказа. Парень оказался на все руки.
В то утро, когда, побывав у первоприсутствующего Сыскного приказа князя Крапоткина и передав ему письмо от Александра Ивановича Шувалова, поручик Рыхловский явился по указанию Крапоткина в Сыскной приказ, - там происходила горячая работа.
Члены приказа, судьи, приказные и канцелярские служители в составе секретарей, протоколистов, регистраторов, канцеляристов, подканцеляристов, копиистов и коллежских юнкеров, а также сержант, вахмистр, солдаты, сторожа, тюремные старосты, заплечные мастера (палачи), пожарные, рассыльные, актуариусы и архивариусы и многие другие - все высыпали во двор и толкались, заглядывая один другому через плечо, около вновь перестроенного застенка. Событие немаловажное, как узнал Петр Рыхловский, должно было совершиться в это утро. Ждали архиерея с надлежащим синклитом клириков для совершения молебствия по поводу перестройки некоторых зданий Сыскного приказа.
Когда Петр Филиппович поближе подошел к центру этого сборища, он увидел восседающего за столом какого-то генерала, а рядом с ним юркого, среднего роста, румяного мещанина. Он был одет франтовато, в расшитую гладью рубаху, а поверх ее в серый, шитый серебром кафтан.
За столом же сидел один из секретарей и записывал то, что выкрикивал прилизанный мещанин, с жирными кудрями до плеч. Выкрикивал он жиденьким голосом, но громко, пронзительно.
- Белая и серая епанча на дело хомутов в застенке!..
Рыхловский заметил, что в том месте около стола, куда косился мещанин, называя ту или иную вещь, была навалена груда разной рухляди, около которой возился солдат, поднимая и показывая генералу выкрикиваемый предмет.
- Цепи!
- Уголие!..
- Липовая кадка на держание при горне воды!..
- Плети!..
- Концы и ремни!..
- Инструмент железный, смыкающий ручные и ножные пальцы?
- К тому же инструменту замок!
- Порох для клеймения телес!
- Топоры!
- Лестница для казни!
- Олово для залития горла!
- Сруб для сожжения человека...
- Рубаха и порты, надеваемые на осужденных к смерти!
- Железный венец для тиснения головы!..
- Войлок для полов в застенке!
Окончив свою перекличку, этот человек тряхнул кудрями и с какою-то насмешливой улыбкой оглядел всех окружающих.
Петр Рыхловский спросил стоящего рядом обывателя - кто это такой? Обыватель на ухо Рыхловскому с подобострастием прошептал: "Ванька Каин".
"Так вот он какой!" - Петр принялся с любопытством рассматривать знаменитого вора, с которым и ему, к сожалению, придется иметь дело, от которого он должен будет получить сообщение о разбойниках, предводительствуемых атаманом Зарею, и вообще о положении дела в Поволжье и на берегах Суры. Одним словом, человек крайне необходимый теперь, перед отъездом в Нижний.
Кто-то зычным голосом выкрикнул что было мочи:
- Его преосвященство!..
Разношерстная толпа пришла в движение. Бестолково загалдела. Сидевший за столом генерал вскочил. Ванька Каин пригладил волосы, усы и бородку, откашлялся и, высоко подняв голову, пошел, толкая всех, на улицу. Раздались окрики сержанта и вахмистра, собиравших в строй тюремную стражу. Где-то ударили в барабан. Взбеленились сторожевые тюремные псы, косматые, зубастые. Тронулись со своих мест и одетые в красные рубахи и бархатные жилеты заплечные мастера и начали скромно, заботливо собирать вместе с секретарем пыточный инструмент, цепи и другие предметы, только что переписанные в книгу. Взвалили себе на плечи и, слегка сутулясь, поволокли все это добро в обновленный застенок. Толпа ринулась на улицу, чтобы посмотреть на архиерея, а может быть, и удостоиться его благословения.
Рыхловский поспешил протолкнуться сквозь пеструю, шумную толпу на улицу, где должен был вылезти из своей колымаги архиерей. Высокий рост помог ему разглядеть старика в белом клобуке, а около него с обнаженной головой начальнически озиравшегося на толпу князя Крапоткина.
Строгий взгляд начальника Сыскного приказа произвел свое действие: заработали кулаки и плети, чтобы расчистить путь его преосвященству. Обыватели приняли на свою долю положенное количество тумаков и плеток и отступили за черту, указанную властью, продолжая низко кланяться неизвестно кому с непонятным им самим усердием.
Молебен отслужили в большом зале палаты Сыскного приказа.
Рядом с Рыхловским оказался один из чинов канцелярии приказа, гладко выбритый, с живыми, быстро бегающими глазами, одетый в желтый камзол.
Когда вблизи архиерея появились в облачении три священника, чиновник хотя и не был знаком с Рыхловским, но дернул слегка его за рукав, прошептав ему на ухо:
- Тюремные попы: один из Чудова монастыря, другой из Покровского собора, третий из Спаса, что у Москворецких ворот... Для исповеди и увещевания осужденных они... Вон тот протопоп... - указал чиновник на толстого рыжего священника, - отец Григорий... ученейший и искусный в исповедях муж.
Попы низко кланялись архиерею и смиренно косились в сторону Крапоткина. Видимо, они чувствовали себя неважно, находясь между двух огней. Колодники, которых вывели к слушанию молебна, и те выглядели бодрее, чем эта испуганная тройка попов, обливавшихся потом от излишнего волнения.
После пышных, торжественных богослужений в присутствии царицы в дворцовой церкви - эта нелепая суета, овеянная унылым пением охрипших клириков, эта пестрая толпа, состоявшая из приказных, из палачей, из генералов, из попов и кандальников повергла Петра Рыхловского в великое смущение.
Архиерей рядом с князем Крапоткиным, попы, клирики, начальство и все прочие люди, присутствовавшие на молебне, двинулись теперь в обход старых и вновь выстроенных тюремных казарм. Их оказалось десять. Самая большая из них - десять аршин длиною и три шириною; в ней помещалось шестьдесят человек. В другой - пятьдесят девять колодников; в третьей - пятьдесят семь... Всего по всем палатам было пятьсот человек. В каждой казарме начальство встречали караульный офицер и тюремный староста. Колодники были построены шеренгами - растерянные улыбки появились на изуродованных лицах. Находились здесь люди и с озверелыми волчьими глазами, страшные, на все готовые. Они были кругом окованы: и ручными и ножными кандалами, и опутаны густо двойными шейными цепями. Были и хилые, жалкие, с потухшими глазами.
Князь Крапоткин нагибался и осматривал, крепко ли закованы люди. У одних он обнаружил худые и ветхие кандалы, у других - неисправные замки, заклепки.
Архиерей, не теряя времени, обрызгивал колодников "святой водой". В женских палатах арестованные были закованы лишь в ручные кандалы. Они встретили архиерея разухабистыми песнями и кричали зазорные слова, а посему он не удостоил их кропления.
Во время этого обхода около большого острога, у трубы, солдаты задержали жену одного колодника и при ней пузырь с вином, который она, воспользовавшись тюремной суетою, хотела передать в окно мужу своему, завязав пузырь в платке. Колодничью жену мгновенно сцапал Ванька Каин и представил ее самому князю. Вина при ней оказалось с четверть ведра, которое у нее услужливо отобрал Каин.
Жену колодника арестовали, потащили в каземат, она ругалась, сыпала проклятия, рвалась из рук тюремщиков, а начальник тюрьмы, также и архиерей с попами и все другие остановились, наблюдая за этой женщиной, и смеялись. Больше всех потешался поймавший ее Ванька Каин.
Когда кончился обход казарм, пошли в застенок. Архиерей усердно окропил святой водой застенок и особо - четверых заплечных мастеров, благоговейно склонившихся перед святым отцом.
На обратном пути в палату Крапоткин жаловался архиерею, что заплечных мастеров не хватает:
- Прежде имелось в приказе их шесть, а ныне, как сами изволите видеть, только четверо, и оных четырех у меня также требуют чуть не повседневно на работу: то в Главную полицию, то в Мануфактур-коллегию, то в Судный приказ, то в Генеральный кригерехт. К тому же еще из Нижнего губернатор просит дать одного заплечного мастера для обучения тамошних палачей... Дела там какие-то!..
Архиерей слушал Крапоткина и старчески жевал губами. Его узенькие глазки слезились. У Крапоткина в лице было что-то заячье: покатый лоб, громадные уши, косые глазки и длинный нос, прижатый к губам. Зрачки большие, острые.
Рыхловский подметил в подчиненных необычайный трепет, когда они встречали взгляд своего начальника.
После осмотра остальных строений приказа в палате состоялась обильная трапеза с вином и провозглашением здравиц за царствующий дом и за графа Разумовского.
Петр Филиппович утомился от всей этой церемонии в Сыскном приказе, а от здравицы за Разумовского его бросило в жар. Негодованием наполнилось его сердце и презрением ко всем присутствующим "униженным рабам ее величества", как назвал богомольцев архиерей при произнесении молитвы за царицу.
Петр Филиппович был несказанно обрадован отъезду архиерея. Он думал, что князь Крапоткин забыл о нем и хотел подойти к нему и напомнить о себе, но вдруг рядом с собой, совершенно неожиданно, увидел опять того же старичка в желтом камзоле, который заговаривал с ним во время молебна и все время непрошенно сопровождал его при обходе казарм, а рядом с этим стариком Ваньку Каина. Старичок оказался одним из членов коллегии Сыскного приказа. Тихо произнес он, подтянувшись на носках к уху Рыхловского:
- Его сиятельство просит прощения за длительность ожидания... Изволите жаловать со мной в расспросный кабинет...
Он торопливо засеменил маленькими, словно танцующими, ножками через двор и прошел в деревянный домик. Подойдя к нему, отпер дверь и, пропустив Петра Филипповича и Ваньку Каина, а также войдя внутрь домика сам, снова запер дверь на замок. Здесь был удушливый, зловонный воздух.
- Садитесь... - указал он на скамью. - Садись и ты, Ванюшка. Поведем, братец, с тобой допросные речи.
Рядом с Петром, близко касаясь его локтями, уселся и "доноситель" Ванька Каин. От этого прикосновения Рыхловскому сделалось не по себе, а вся таинственность, которой старичок окружал эту беседу, вызывала у Петра неприятные чувства: тут была и обида, и оскорбленное самолюбие, и просто брезгливость... Как-никак, а гвардейский офицер, один из бывших приближенных царицы, и вдруг сидит рядом с вором, сидит запертый на замке, будто арестованный, и ждет, когда ему даст какие-то инструкции этот вор и доноситель Ванька Каин.
- Вы еще совсем молодой!.. - захихикал ни с того ни с сего старичок в желтом камзоле.
Ванька Каин заиграл глазами. От него пахло розовым маслом. ("Стяжал, наверное, у архиерея святое благовоние", - подумал Петр.)
Старичок продолжал:
- Я ведь и батюшку вашего знаю... В Нижегородском остроге секретарем я в ту пору служил, а они были кузнецом темничным... Ковали они арестованных... Знатно ковали: сам царь Петр Великий осыпал их милостями... Землю на Суре подарил... Они там с епископом Питиримом за жабры мордву знатно взяли... Одного мордвина мы тут пытали по государеву делу, так оный нехристь, совсем уже замученный, почти мертвый, еле дышащий, однако проклинал вашего батюшку... Хе! хе! хе! Забавно!
Петр сердито оборвал его. Ему показалось, что старик издевается над ним.
- Говорите о деле...
Поперхнулся от болезненного щекотания в горле и закашлялся. Рассказ старика об отце окончательно подавил его. Ему хотелось вскочить и убежать отсюда куда глаза глядят... Послать к черту и этого старого дьявола и отвратительного Ваньку, но...
- Нет, не скажите... - как будто ничего не замечая, мягко и добродушно продолжал старичок. - Это как раз ваше благородие относится к нашему делу, ибо у нас в Тайной конторе получена жалоба вашего батюшки на мордву и на разбойников... Атаман Заря и некий цыган Сыч, его же есаул, грозят убить вашего батюшку и пожечь... И вам придется, поручик, за то жестокую экзекуцию мордве учинить и наказать губернатору князю Друцкому, дабы выслал он по этапу всех задержанных вами в тех местах зачинщиков - в Москву, в Тайную контору... А уже мы тут знаем, что нам с ними сделать... Об этом вы не беспокойтесь. А теперь потрудитесь выслушать нашего преданнейшего доносителя, верного слугу ее величества Ваньку Каина...
Старичок дернул своего помощника за рукав:
- Говори!
Ванька Каин разгладил лоснящиеся от масла волосы и начал, причмокивая и хватая Петра Филипповича за пуговицы шинели, рассказывать:
- Был я там!.. Видел всю эту сарынь!..* И Михаила Зарю знаю... Логово его теперь мне известно... В Чертовом Городище оно, под Васильсурском... Сначала жили под Макарьем... Чужие хлеба приедчивы... Монахи их прикармливали. - Ванька Каин говорил и весь дергался в такт своим словам:
_______________
* Ватага, шайка, сброд и т. д.
- Человек с полтораста их, разбойников, будет... Один к одному молодцы; на свет родились и никуда не годились! Евреи среди них есть... Много их там! Особенно вреден у них сын нижегородского меховщика Гринберга... Рувимка звать его. Дочка тоже у этого меховщика... - Ванька подмигнул Рыхловскому глазом. - Ягодка! Говорят, сам губернатор... Товар полюбится - ум отступится... Ну да что там говорить!..
Старичок дернул Ваньку за рукам: "Не завирайся!"
Ванька поправился:
- Одним словом, пряжки искорками, да вон повыскакали... Всякая вещь стала мне известна, как бы сей еврей добродетелью себя ни приукрашивал!.. Он самый и есть главный заводчик бунта, к коему готовится мордва и иные нехристи. Он же и грабленое у воров брал и сбывал на ярмарке в Макарьеве... Он всему виною является... Сын-то его Рувим в шайке разбойников самый грамотей, и писарем там он у них состоит... Сказать прямо: оная свинья хочет иметь бычий рог да конские копыта да православную церковь убодать и далее скакать... Отрубите мою руку по локоть, коли я вам, офицер любезный, добра не желаю... Ей-богу!
Ванька вздыхал, божился, один раз даже слезу пустил, зарыдал; старичок в желтом камзоле фальшиво его как-то успокаивал. А потом Ванька смеялся, сыпал прибаутками и снова дергал за пуговицы Петра Филипповича, причмокивая.
И этак продолжалось часа три, а когда кончилось, старичок подсунул Рыхловскому какую-то бумагу: оказалось, расписка в получении надлежащих справок "о мордовском воровстве и о разбойниках у Макария" от московского Сыскного приказа и обязательство "об этом никому не говорить ни слова".
С распискою старичок долго возился около замка; сам никак не мог отворить, а никому другому ключа не доверил. Но только Рыхловский повернулся, старичок опять вцепился ему в руку, и, толкнув Ваньку Каина, строго сказал: "Исчезни!" - Ваньки как не бывало. Словно сквозь землю провалился.
- Вот что, любезный поручик... - тихо сказал тогда старик. Начальник Тайной конторы нашей просил бы вас захватить с собою заплечных дел мастера Гаврилу Цыганкова в Нижний. Князь Друцкой умоляет выслать ему одного для обучения тамошних палачей...
Рыхловский побледнел:
- Скажите начальнику Тайной конторы, что офицеру и дворянину недостойно в одной кибитке с палачом быть...
- Его превосходительство сиятельный князь Крапоткин, начальник наш, много раз ездил вместе... Однако как хотите!.. Счастливый путь!..
Человек в желтом камзоле торопливо удалился.
Вырвавшись в город, Рыхловский почти бегом бросился по набережной Москвы-реки, но ему еще долго казалось, что за него цепляется этот старикашка и пальцы Ваньки Каина дергают его за пуговицы.
В предвечерней тишине бойко журчали потоки воды, стекавшей с улиц в Москву-реку, и неотразимо давили низким великопостным гудом колокола кремлевских соборов.
"Поскорее бы в Нижний!" - в страхе и тоске думал Рыхловский, направляясь в Ямской приказ.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В этот же день о "бывшем лейб-компанце Петре Рыхловском" Сыскной приказ сообщил в Тайную контору, что "оный лейб-компанец держал себя задирчиво с чинами приказа, не как простой офицер, а со значением и наотрез отказался доставить заплечного мастера в Нижний и поносил начальника Тайной конторы непорядочно, якобы он высшую при дворе опеку имеет. Сыскным приказом замечено, что оный офицер имеет в себе какую-то задумчивость, а по какой причине - не дознано". Московская Тайная контора послала такую же промеморию в Петербург начальнику Тайной канцелярии Александру Шувалову, присовокупив: "Что прикажет делать впоследствии ваша светлость?"
Одновременно Тайная контора послала заплечного мастера в Нижний, а с ним вместе препроводила копию с этой переписки нижегородскому губернатору князю Друцкому, уведомив о надлежащем наблюдении "за оным лейб-компанцем, устраненным от двора ее величества".
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Рыхловский нанял уже лошадей, уселся в сани и велел гнать скорее к заставе, махнув на все рукой. Бог с ней, с Москвой! Но тут-то и произошло совершенно неожиданное происшествие.
На Неглинной набережной в тот самый момент, когда Петр усердно крестился направо и налево на попадавшиеся по пути церкви, готовый с радостью покинуть первопрестольную столицу, вдруг на его лошадей набросились и повисли на них два каких-то обормота, две наглые тупые рожи. Остановили кибитку и, молча, с ехидными улыбками, сунули Петру в руки бумагу, а в той бумаге вершковыми буквами было написано:
"Ее императорскому величеству известно учинилось, что в Москве многие всяких чинов люди ездят на резвых лошадях и давят и побивают людей; того ради ее императорское величество указала: от Главной полицеймейстерской канцелярии в Москве тем обывателям объявить подписками, чтоб никто в Москве по улицам на резвых лошадях отнюдь не ездил и людям утеснения и убийства не чинил; а ежели кто на таких резвых лошадях ездить будет, тех велеть через полицейские команды ловить, и лошадей и их, взяв, отсылать на конюшню ее величества".
- Пожалуйте, господин поручик, в полицейскую будку...
- Зачем?
- Вещи, принадлежащие вам, вывалить, да вас высадить, и лошадей с отпиской, вместе с вами, направить в Главную полицеймейстерскую канцелярию, дабы свели вы самолично коней на дворцовую конюшню под расписку...
- Я же офицер и послан царицею в Нижний...
- Мы этого не знаем...
- Вот грамота... - в волнении засуетился Петр, доставая из кармана бумагу.
- Прогонные грамоты и деньги и всякие вещи отбирать не приказано ни у кого, токмо лошадей... Не извольте сердиться... Мы исполняем волю матушки-государыни... Давайте лошадей...
- Но ведь я же еду с ведома губернатора и Тайной канцелярии!
- Никакие чины и прежде пожалованные права и почести не должны препятствовать выполнению царских указов.
Тогда Рыхловский, изругавшись крепко, велел ямщику ехать дальше. Ямщик ухнул кнутом по коням, свистнул - и остался на месте, как окаменелый. Оказалось, что лошадей под уздцы ухватили словно из-под земли выскочившие еще двое таких же бродяг, а двое прежних грозно навели на ямщика пистолеты.
Рыхловский позеленел от злости:
- Прочь, разбойники!
Один из полицейских с морщинистым, пьяно улыбающимся лицом поклонился низко и сказал:
- За оный разбой нас полицеймейстерская канцелярия по рублю с лошади одаривает... Не откажите и ваша светлость осчастливить нас наградою...
Петр вытащил из кармана трехрублевую бумажку и бросил ею в пьяного сыщика. Тот кинулся, будто собака на кость, на брошенные ему деньги. Остальные, раздувая ноздри, навалились на него, и началась у них схватка.
Тем временем ямщик хлестнул лошадей, и они помчались, что было мочи, далее, оставив позади себя царских слуг.
Однако и этим дело не кончилось.
У заставы, близ "конторы Камер-коллегии по деланию около Москвы земляного рва", именуемого с той поры "Камер-коллежским", опять лошадей остановили. Теперь конные драгуны - застава! Чиновник Камер-коллегии вместе с начальником караула осмотрели сани, обшарили ямщика: нет ли неявленных товаров, корчемного питья и по какому делу едет он, Рыхловский... Начальник караула осмотрел его подорожную и охранную грамоту, но так как он был малограмотным, то ему все решительно сделалось подозрительным. С великим недоверием он отнесся к каждой букве. Ознакомившись с бумагами, он учинил настоящий допрос:
- Стало быть, вы - офицер?..
- Да. Видите сами.
- Куда держите путь?
- В Нижний. В бумагах писано.
- А зачем?
- Послан царицей... Да в бумаге и оное указано. Вы же ее читали!
- А кто писал бумагу?
Взгляд стал самым подозрительным.
- В канцелярии генерала Шувалова...
- Когда же вы выбыли из Санкт-Петербурга?
- И сие в подорожной обозначено.
- А раньше вы бывали в Нижнем?..
- Родился и вырос там...
- А как же вы попали в Санкт-Петербург?..
- Служил там...
- Где?
- Во дворце...
- Кем?..
- Начальником караула...
- Почему же вы едете в Нижний?..
- Для усмирения разбойников и бунтовщиков.
- Каких бунтовщиков?
- Мордвы и других.
- Нешто они бунтуют?
- Накануне того.
- Но почему же вы это знаете?..
- Я не обязан вам об этом рапортовать, господин капитан! Больше я не буду отвечать. Не забывайте, что вы и я - офицеры!.. Недостойно так изъясняться нам при низких людях! - с раздражением сказал Петр и стукнул в спину ямщика. - Пошел!
Тот хлестнул лошадей, свистнул, и кибитка понеслась через ров прочь от заставы.
XIII
Весна и богатырский разлив Волги не принесли радости узникам Ивановской башни. Стало еще холоднее в каземате, поползли капли со стен. Липла к одежде, к поручням и цепям гнилая испарина от кирпичей. Казалось, что сырость проникала в кровь, связывала мускулы, леденила мозг.
- Бог дает человеку силу... Бог охраняет его... А если бы не он может ли человек вынести такую жизнь? - грустно качал головою Залман.
Теперь он молился не только о себе, но и о хиттиме*. Кто знает, может быть, тем самым он совершает великий грех? Может быть, за хиттима не следует молиться? Но... не сказано ли в книге Второзакония: "Люби пришельца и дай ему хлеба и ризу"? И у Левита сказано: "Возлюбише его, яко самого себя, ибо и вы пришельцами были в земле Египетской". А в Талмуде: "Кто герой? - Превращающий в друга врага своего".
_______________
*аХаиататаиама - христианин.
Залман перебрал в своей памяти все, что только знал из священного писания, могущее оправдать его. Постепенно у него крепла уверенность, что он поступает правильно, ибо сам царь Давид и тот не гнушался другими народами, имел их в войсках своих, а Соломон даже употребил значительное число их для построения храма господнего.
- Эх, Гринберг, счастливый ты человек! - вздыхал Штейн, слушая вдумчивые рассуждения старика. - Многие страдают от преизобилия слов, по причине скудости воображения, а ты страдаешь недостатком слов, дабы передать богатство твоего плодоносного ума... Мне трудно найти у себя мысль, и еще труднее быть достойным твоим собеседником.
Залман поглядывал на своего соседа с беспокойством... Чтобы утешить его, ласково улыбался:
- Зачем тебе говорить? Не надо! У меня еще есть сила. У меня есть мысли... Пока не растеряю их, пока бог дает мне эти слова, буду говорить. Ты начинаешь ослабевать... Я понимаю тебя. Тело питает пламя разума. Самый преизящный разум, не пообедав, бывает под вечер весьма плох. Теперь ты мне должен верить. Ненависть приносит зло, а любовь - благо... Я это знаю. Предупреждай своим приветствием каждого человека. Недостаточно держаться на мирной ноге только при случае. Следует подготовлять мир и предупреждать рознь и раздор, делая невозможным их возникновение! О, Талмуд - мудрая книга. Верь мне! Конечно, в каждом народе найдешь сына, не уважающего своего отца. У каждого народа есть люди, не любящие платить долги. У каждого народа встретишь скупца, отказывающего в помощи своим же соотечественникам. А почему? Потому что отцы внушают чувство ненависти детям своим к другим народам и особенно к соседям. Сосед соседу завидует, сосед у соседа хочет отнять то, чего у него у самого нет... И за такие чувства отцы благословляют детей. А правители награждают их. И христиане, говоря о любви к ближнему, усердно проливают человеческую кровь, и евреи презирают гоев*, запрещают детям своим вступать с ними в брачный союз, хотя Моисей и учил состраданию и человеколюбию. И так везде. Но я вижу... верь мне, Штейн, - дружба будет!
_______________
*аГаоаиа - христиане.
Штейн со вниманием слушал Залмана. Бодрость, вера в будущее и набожность старика действовали успокаивающе. Когда Штейн засыпал, Гринберг начинал усердно молиться, будучи уверенным в благости божьей, и шептал: "Благословен господь, Иегова предвечный! Основной камень и сила - он".
Однако мирным беседам еврея и немца пришел конец.
Однажды немец проснулся от страшной головной боли, трясясь в великой лихорадке. Башенный тюремщик по просьбе Гринберга позвал к больному лекаря... Тот, осмотрев больного, покачал головою, велел снять с него ручные кандалы. И ушел. Штейн лежал красный, вздрагивающий на своей койке, а рядом с ним сидел Гринберг, усердно прикладывая мокрую, холодную тряпку к его голове. Залману мешали цепи, звенели, беспокоя больного, - он извинялся, досадовал на себя, но ничего поделать с этим не мог.
Теперь окончательно изчезли между ними отчужденность и недоверие друг к другу. Жутко и тяжело стало в башенной темнице обоим.
Штейн в полубреду принимался рассуждать. Он даже мог размахивать без цепей руками во время своих слов. С трудом переводя дыхание, он говорил:
- Царице шелк нужен. Ишь ты! Я знаю... Не сажали бы нас в кандалы, хотя мы и не русские, если бы производили мы не меха и не сталь, и не железо, но шелка... Я знаю, я знаю... Армянин Ширванов в Астрахани, какой же он русский?! Разве он православный?! Тоже иноверец, а привилегию дали ему на шелководство и сеяние сорочинского пшена. У него фабрика. Человек наживается... Торговцы шелком и от пошлины освобождены... Полюбила их царица... Шляпные фабриканты тоже... Да! Поощрение видим фабрикам, кои украшают, приумножая роскошь и моды, а не тем, кои кормят, тепло одевают, дают жилища... Все то ныне в изрядном забвении. Нет ныне в России правителя, коему была бы дорога промышленность железная и стальная...
Залман, слушая Штейна, думал: "Когда пастух сердится на свое стадо, он дает ему в предводители слепого барана, так и царица!"
Штейн говорил медленно, однообразно, временами останавливался, задыхаясь от волнения, кашляя и с трудом дыша простуженным горлом. Голубые глаза его, скорбные, усталые, смотрели в сырой потолок неподвижно. Гринбергу жаль стало своего товарища. Желая успокоить его, он сказал с усмешкой:
- Кто же знал это?! Никто не знал... И железник и меховщик тоже трудятся, работают, и не могут же они, сидя в каземате, шляпы царице делать?.. Дела везде много всякого, и всякий маленький человек не зря живет... Великий муж еврейского народа Моисей, не воспрещая ни торговли, ни художеств, был уверен, что они суть необходимое последствие земледелия. Он указал еврейскому народу на него как на первейшее художество. Вначале цари нашего народа были земледельцами и пастырями, и даже до рассеяния своего евреи не переставали оказывать предпочтение сельским занятиям, но где ты теперь увидишь евреев земледельцев или пасущих стада свои? И не потому ли того мы не видим, что у евреев земли нигде нет и не дают им жить в деревнях начальники государств?! Что же делать?! Сильнее силы не будешь...
Ему казалось, что Штейн с ним во всем согласен. Немец, слушая его, уснул. И слава богу! Сон для больного - самое главное. Пока больной спал, Гринберг снял со своей койки войлок, решив, когда Штейн проснется, подложить войлок под него, чтобы было ему мягче. Сам лег на голых досках.
С наступлением весеннего времени в казематы Ивановской башни не стали давать свечей, дабы сократить расходы по содержанию арестованных. Залман упросил караульного снять кандалы с больного, давать свечи по-прежнему, так как больной по ночам не спит и за ним нужен уход. Явился лекарь, молча осмотрел Штейна.
Залман обрадованно раскланялся: "Спасибо господину лекарю! Какой же он преступник? Штейн не вор и не убийца, помилуй бог!" Лекарь посмотрел на еврея равнодушно и, ничего не ответив, порывисто вышел из каземата.
Цепи с больного сняли, свечи выдали, и два раза лекарь осматривал Штейна. Залман остался всем этим вполне доволен.
Штейн быстро стал поправляться.
- Спасибо, Гринберг!.. - сказал он однажды. - Ты выказал истинную дружбу, добродетель и бескорыстие, которые нечасто встречаются в наш век... Теперь я выздоравливаю, и никогда я не забуду, что ты сделал мне добро.
Разве мог Гринберг не ответить на эти слова Штейна? Разве мог он вообще теперь мало говорить, когда его друг, его сосед, начал выздоравливать?!
Залман уверял Штейна, что не он, Гринберг, причина его выздоровления, а бог, сотворивший вселенную своим всемогуществом. Все от него происходит и все к нему обратно возвращается.
О боге Гринберг мог говорить бесконечно. Так это было и на этот раз, но вдруг заскрипели замки снаружи, раздались голоса тюремщиков, и дверь в каземат отворилась. Произошло все так быстро и неожиданно! Гринберг не успел подняться с койки, как конвойные солдаты стащили его на пол и поволокли за дверь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В нижегородской губернской канцелярии за столом сидели губернатор, князь Друцкой, его секретарь и тюремный поп. С усмешкой переглянулись они при появлении Гринберга.
- Признаешь ли ты Христа, бога единого? - спросил Друцкий строго.
Гринберг развел руками:
- Но ведь я же еврей!.. Откуда мне знать Христа?
- Думаешь ли ты о нем?
- Зачем еврею, и притом же сидящему в кандалах и в каземате, думать о Христе? Я думаю только о детях своих и о том, за что меня посадили и что с ними будет?!
- Кто же, по-твоему, истинный бог и учитель наш: Иисус Христос или Моисей? Чьи законы ты считаешь лучшими?
- Богов много на земле - столько же, сколько разных вер в мире, и столько же пророков. И все народы им верят и каждый по-своему, а кто прав - мы узнаем только после смерти... И законы везде разные. Я их тоже не знаю. Я знаю только закон Моисеев. Он нас учит, что первое благо, которое всякое общество обязано доставить своим членам, есть безопасность их жизни. Не довольно того, чтобы войска защищали весь народ от неприятельских нападений, но надо, чтобы и благонамеренные законы защищали каждого гражданина от насильств. А я не знаю, что стало с моим сыном Рувимом и что стало с дочерью моею Рахилью... И не знаю, за что меня посадили в темницу и что будет со мной... Прошу объяснить мне: какой же это закон?
Встрепенулся поп. Глазки его сузились.
- А скажи-ка, нет ли у вас закона, дабы еврей постоянно заботился всеми мерами об истреблении людей, не признающих вашего закона, и всех врагов его, и даже убивать иноверцев, читающих ваш талмуд?.. И в писании у вас сказано: "Моисей дал нам в достояние свой закон!" Значит, только вам и никому другому. Не так ли?
Гринберг удивленно посмотрел на попа.
- Где ты читал такое?
Поп покраснел. В голосе его послышалась досада:
- Но не у вас ли в законе сказано: "Если видишь хорошо строенный дом акимов (христианскую церковь), скажи: "Боис гойим исах Адойной", то есть "дом гойев (христиан) бог сокрушит"... И если видишь его развалины, скажи: "Эйл нойкумес Адойной!" - значит - "бог есть мстительный"!..
Гринберг вздохнул:
- Ну, что я вам могу сказать, чтобы вы мне поверили? У евреев не больше неприязни к чужим храмам, чем у христиан и у других иноверующих... Мне шестьдесят четыре года, и я знаю: татарин не будет плакать, если разрушится наша синагога или христианский храм, и православный христианин не плачет, когда уничтожают по приказу Синода татарские мечети или еврейские синагоги...
Друцкой ударил кулаком по столу:
- Молчи! Взять его!
Поп сделал миролюбивое движение рукою, останавливая губернатора:
- Успеем, ваше сиятельство! Разрешите еще спросить его, ваше сиятельство, об одном. - И, обратившись к Гринбергу, сказал: - Наши купцы в тяжкой обиде на тебя. Недовольны. Несправедливо ведешь ты торговлю свою. Скупаешь повсеместно шкуры лесных зверей не только в русских, но и в чувашских и в мордовских селениях... При том же ты преуменьшаешь свои доходы!.. Обманываешь государыню. Покайся, сколько ты нажил денег и где они? Покаешься - облегчим твои муки.
- Но в чем же каяться, господин священник? Шкуры я покупал у тех, кто продавал мне их... Я даже сам никуда не ездил...
- Однако нам известно, что по деревням рыскал твой сын.
- Он молод... Он плохо вел дело, бедный Рувим!.. Он не торговый человек. И не ради него носили мне сырые шкуры, а ради того, что деньги я платил честно. И русский, и чувашин, и мордовский охотник - все хотят есть, как и я... А именитый купец Рыхловский или Авдеев равняли охотников едва ли не с лесным зверем. Они видят в них рабов. Денег им не платят и задерживают... Нехорошо так!
Гринберг умолк. Поп снова оживился:
- Милый человек, укажи нам, где спрятаны у тебя деньги?
- Нет их у меня...
- Куда ты их дел? Говори!
- Прожил. Ведь я же не один!
Друцкой что-то прошептал секретарю. Тот вышел в соседнюю комнату, а вернулся в сопровождении трех солдат.
- Пытать! - кивнул в сторону Залмана губернатор.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Штейн с нетерпением ждал возвращения Гринберга. Просидеть несколько часов в полном одиночестве ему было уже не под силу. Пустая койка еврея наводила на мрачные мысли. Чтобы занять себя, он вытащил войлок, который Залман отдал ему во время его болезни, и снова постелил его на койку Залмана. Он убрал его постель с большой заботливостью.
Штейну было сорок четыре года, Залману шестьдесят пять: старик относился к нему как к сыну, а Штейн почитал его теперь как старшего, как отца. Гринберг рассказывал ему много печального из своей скитальческой жизни: как ушел он пятнадцать лет тому назад со своей женой и двумя малыми детьми из Стародубья, спасаясь от жестокостей польских панов, ушел с толпою переселенцев, раскольников, которым было разрешено вернуться в родные места. Дорогою у него умерла жена, оставив ему двух малюток. Они выросли в Нижнем. Малютка Рахиль и маленький Рувим стали большими. И теперь старик в унылом недоумении часто спрашивал кого-то, глядя в окно, на мутное небо: "Зачем, зачем я их растил?"
В ожидании товарища Штейн начинал серьезно волноваться. Теперь ему казалось нелепым то, что раньше он презирал старика Гринберга. Он уже не видит в нем еврея. Теперь для него Гринберг был только человек.
В самом деле: сошлись они здесь случайно, и оба люди разной веры и разных понятий, и вот оба сроднились душой, и одному без другого страшно оставаться.
Штейн влез на подоконник, заглянул в окно. По кремлевскому съезду под конвоем солдат возвращалась толпа связанных друг с другом колодников. Полураздетые, грязные, многие - босые, опутанные цепями и веревками, глухо шлепали они по талому снегу; сержант покрикивал на них, размахивал тростью. Каждый день ходили они так по улицам, по обывательским домам, по кабакам, по церквам и по торговым рядам, уныло выпрашивая подаяние. Деньги у них тут же отбирал унтер-офицер и сдавал тюремному казначею на содержание колодников. Недавно были слышны выстрелы и крики: колодники, уличив унтер-офицера в воровстве, набросились на него и хотели убить, но команда солдат отбила его у взбунтовавшихся арестантов и застрелила тут же троих зачинщиков.
Штейн перевел усталый взгляд на Волгу, туда, поверх зубчатой стены кремля. Какая огромная черная Волга! Какой страшный гул ледохода! Порывистые ветры из Заволжья гнут деревья на берегу, вспугивая полчища птиц. По соседству с башней дребезжал колокол. Надвигался вечер, но Гринберга все еще не было.
Когда Штейн, обессиленный, разбитый нравственно, лег к себе на койку, чтобы забыться и не думать больше о Залмане, - на лестнице в башне послышалось шарканье многих ног, говор людей, и, наконец, заскрипели ржавые замки. Дверь отворилась. Штейн поднялся, но в полумраке не смог сразу разобрать, в чем дело. Много солдат: что-то несут тяжелое, пыхтя и переругиваясь. Зажгли огонь. При свете Штейн увидел, что внесли в каземат и положили на койку Залмана.
- Стереги его, немчин проклятый, дабы не убежал! - произнес начальник тюремной стражи, белобрысый сержант.
Ушли.
Штейн нагнулся над Залманом - от него пахло гарью. Приложил ухо к его груди: еле-еле слышно биение сердца. Он тихо потрогал еврея за плечо:
- Гринберг! Залман! Что с тобою?
Немцу вспомнились обычные слова Гринберга: "Благословен бог Иегова предвечный! Он заботится о нас: не кто иной, как он, дает нам сил и здоровья!"
Ответа Штейну не было.
- Что же ты молчишь?
Штейну становилось страшно. Он взял холодную руку Залмана и стал греть ее своими ладонями. Потом попробовал поручни - нельзя ли их разомкнуть. Железо не подавалось. Штейн положил руку на мокрую, со слипшимися волосами, голову Залмана, встав на колено:
- Гринберг!.. Залман! Проснись!
На своей руке Штейн увидел кровь.
Теперь он понял все. Он омочил водою тряпку и принялся прикладывать ее к голове старика. Время от времени он называл Гринберга по имени, в надежде, что тот откликнется, но Гринберг молчал.
Всю ночь не сомкнул глаз Штейн, прислушиваясь к тихому порывистому дыханию товарища. Утром, на рассвете, Залман застонал. Штейн подошел к нему.
- Гринберг... Это я!
Старик открыл глаза. Но разве можно было узнать эти глаза?! Маленькие, мутные, окруженные опухолью, они были неподвижны. Залман хотел что-то сказать - язык не подчинился ему. Тогда он сдвинул с себя тряпье и обнажил свой живот. Штейн вздрогнул от испуга. Лицо его сначала побледнело, затем стало багровым. Худое тело старика было изрыто ранами и синими опухолями. В одном месте проглядывала кость ребра.
От злобы к мучителям Штейн заскрежетал зубами. Старик прошептал:
- Благословен бог... Иег... вечный...
И снова впал в беспамятство. Штейн, сдерживая рыданье, стал на колени, обнял старика и не выдержал... Слезы поползли по щекам.
Тюремщик принес еду. Штейн потребовал лекаря. Тюремщик глупо засмеялся. Через некоторое время лекарь все же явился. Штейн попросил его снять с больного кандалы: лекарь равнодушно взглянул на свободные руки Штейна, которыми тот горячо размахивал, возмущаясь тюремными истязательствами, и ушел.
Через некоторое время вошел караульный, надел Штейну ручные кандалы и скрылся. Штейн стал барабанить в железную дверь и, насколько хватало сил, во весь голос кричать:
- Иуды! Псы! Чтоб вам поколеть всем! Чтоб вас...
Долго кричал немец, а Гринберг потухающим взором следил за ним. Штейн обессилел от крика и от ударов в дверь. Медленно, пошатываясь, побрел он к себе в угол, но увидел, что еврей кивает ему головой, как бы подзывая к себе. Подошел. Гринберг еще раз кивнул ему, как бы делая знак, чтоб тот склонился пониже. Еле слышно старик простонал. Штейн, приблизившись к лицу Залмана, смог разобрать только одно слово: "Рахиль!"
После этого Залман беспокойным взглядом обвел комнату, отыскивая кого-то. Дыхание его становилось все учащеннее, грудь высоко вздымалась.
"Умирает!" - мелькнуло в голове Штейна. Он заметался по каземату. Холод охватил его, холод страшнейшей, нечеловеческой тоски.
"Залман умирает?!!" И Штейн принялся неистово барабанить в дверь.
Молчание за дверями ожесточало его, но камни были глухи. Штейн сыпал проклятия всем, всем, и если бы была возможность, он собственными руками передушил бы тех, кто доставлял столько мучений ему и Гринбергу: "Свиньи! Дикие свиньи!" - вопил он с пеной у рта, колотясь всем телом о дверь.
Он вскочил на каменный выступ у окон, выбил стекла и, прильнув к тюремной решетке, в ужасе закричал:
- Залман умира-а-ает!..
Гринберг широко открытыми глазами со страдальческим вниманием смотрел на Штейна. Штейну казалось, что он понял взгляд Гринберга и поэтому, низко склонившись над евреем, он произнес громко и твердо:
- О детях не думай... Не надо... Я буду...
Дальше он не мог говорить. На губах старика появилась чуть заметная улыбка.
Опять загремел замок, опять говор людей и шарканье сапожищами. Штейн обрадовался: его наконец услыхали.
В каземат вошел тюремный унтер, а с ним лекарь и поп. Позади них солдаты. Поп перекрестился и смиренно отвесил поклоны Штейну и Гринбергу, сказав:
- Бог вас спасет, узники!
Лекарь ощупал грудь Залмана, выслушал сердце, покачал головой: "Помирает".
Штейн ухватил его за руку.
- Молчите, шут!
Унтер грубо оттолкнул немца.
В это время к умирающему подошли два солдата и поп, который достал из-под своего балахона большой крест и Евангелие и скороговоркой стал читать отходную Залману. Затем перекрестил его и достал из кармана привязанный на веревку нательный крест. Солдаты приподняли Гринберга... Поп намеревался накинуть петлю с крестом на его шею. Вдруг Штейн сорвался с своего места и, оттолкнув попа, пронзительно выкрикнул:
- Прочь, негодяй! Прочь!
Унтер и солдаты навалились на Штейна, сбили его с ног и стали изо всей мочи колотить кулаками, а поп тем временем торопливо надел на Залмана крест.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Утром тюремный поп донес епископу: "Колодник Захар Гринберг умре по-христиански".
XIV
Колокольный благовест. Петр высунулся из кибитки. Виднеются домишки на горах, мельницы и церкви.
Нижний!
Трудно примириться с тем, что лошади плетутся почти шагом. Кибитка идет - не идет. Полозья, опускаясь в лужи, неприятно растирают оголившийся суглинок, цепляются за земляные бугорки. Петр нетерпеливо тычет ямщика в спину - толку от этого мало! Хлестнет лошадь, она рванется вперед - тем дело и кончается.
Когда поравнялись с выселками, поднялся неистовый собачий лай. Псы рвутся с цепей, так и набрасываются, а некоторые и вовсе вылетели на дорогу, хватая лошадей за ноги... Совсем одичали тут!
Петр нащупал пистолет. Опротивел ему этот ужасный, непрерывно провожающий его от Питера и до Нижнего песий лай. Он продолжал звучать в ушах даже на перегонах, там, где никаких и псов-то не было.
По сторонам домишки, пустынные поля, одинокие деревья и низко нависшее величавое весеннее небо, уходящее вдаль, за покрытую мраком Волгу. Пустынно кругом, безлюдно.
Кибитка въезжала в город.
Итак, Нижний, родные места, служба в расквартированном здесь Олонецком драгунском полку, тихая одинокая жизнь провинциала. "Господь с ними и с придворными красавицами, не имеющими права превышать своею красотою царицу и наипаче - обольщать кого-либо во дворце! Бог с ними и со старухами, тихими и набожными сплетницами, сторожащими дворцовую нравственность и тщетно оберегающими девическую честь императрицы! Долой лесть, лицемерие и вероломство! В Нижнем этого не будет. Слава в вышних богу и на земле мир!" - думал Рыхловский, крестясь на видневшиеся невдалеке церкви.
- На Почайну! - скомандовал он ямщику; сам, откинувшись на спину, стал обдумывать, какие дела предстоят в Нижнем. Первым долгом надо передать Друцкому две промемории: одну - начальника Тайной канцелярии, другую - канцлера Бестужева, затем представиться командиру Олонецкого полка, передать назначение на службу командиром эскадрона в чине ротмистра. Из офицера-то дворцовой гвардии, из телохранителей царицы да на положение армейского ротмистра! Дальше надо было двинуться на избиение терюшевской мордвы... Увы, за время переезда воинственный пыл у Петра понемногу ослаб. Эта нелепая война с безоружными язычниками стала казаться теперь просто оскорбительной. Это после того, как он воевал с храбрыми шведами и получил серебряную с золотом саблю, отбитую у неприятеля! И неужели для того он ее получил, чтобы рубить ею безоружный сброд бестолковой мордвы? Позор!
Кибитка запрыгала по уличным колдобинам, направляясь к родному дому Петра Рыхловского. Вот уже чернеют в сумраке и вишневые сады, заполонившие улицу и склоны оврага, где некогда мальчишкой Петр гонялся за синицами и лакомился сочной ароматной вишней. А там вдали Волга, Волга!..
Приехал.
В ответ на стук за дверью послышался хорошо знакомый голос Марьи Тимофеевны.
- Это я, Петр!
Произошла загадочная суматоха за дверью. Петру показалось, что кроме старушки в доме находится кто-то еще, видимо, женщина. Ему послышались два женских голоса. Но, может быть, это только так послышалось?
- Скорее же! Отворяйте!
Марья Тимофеевна прятала у себя скрывавшуюся от губернаторских сыщиков Рахиль. Но это ей не удалось. Петр после приветственных объятий и поцелуев отправился в чулан, чтобы сложить там свои дорожные вещи, и здесь-то неожиданно для себя он обнаружил присутствие неизвестной ему девушки.
- Марья Тимофеевна! - крикнул Петр. - Кто это тут?!
Из горницы вышла тетка Марья и дрожащим от испуга голосом проговорила:
- Прости, батюшка!.. Сиротка она. Прости уж ты меня...
Старушка тряслась от испуга.
- Пускай не боится! Успокой ее, Марья Тимофеевна, да и сама - чего ты?!
Поставил свои вещи в сенях и, войдя опять во внутренние покои, крепко обнял и поцеловал старушку. Сняв камзол и оставшись в фуфайке, сел в кресло, чтобы отдохнуть после долгого пути. Появилась и Рахиль, которую подталкивала тетка Марья. Бледное лицо девушки выражало испуг.
Петр приветливо улыбнулся:
- Не бойся меня! Я не зверь, и ничего тебе плохого не сделаю! Садись, пожалуйста, поздравь меня с приездом.
- Садись, милая, садись... - ободрила ее Марья Тимофеевна.
- Как тебя зовут?
- Рахиль.
Девушка недоверчиво смотрела широко открытыми черными глазами на Петра.
- Дочка она будет покойного здешнего меховщика... В заточении в башне он умер. И ее хотят посадить в темницу - вот она у нас и хоронится.
- Я завтра уйду! Дайте только переночевать! - тихо сказала девушка.
- Куда ты уйдешь?
Девушка промолчала. Ей трудно было говорить - душили слезы.
- За что же ее отца?.. - спросил Петр.
- Он еврей...
Петр насупился. Ему вспомнился его друг Грюнштейн и травля его в дворцовых кругах. Вообще все стало понятно.
Он перешел на другое:
- Ну, а как поживает мой отец?
Старушка вдруг онемела. Больше всего она боялась услышать от него этот вопрос. Она помотала головой, приложила к глазам полотенце, перекинутое через плечо, но ответить так ничего и не ответила, сделав знак рукою Рахили.
- Умер он... убит! - сказала за нее девушка.
- Что?! Отец убит?! Может ли быть? Марья Тимофеевна? - схватил он старушку за руку, побледнев. - Да говорите же!
Старушка кивнула утвердительно и заплакала.
Петр опустился перед иконами на колени и помолился. После этого, не расспрашивая о подробностях, ушел в отцовскую комнату, заперся там и просидел в мрачном раздумье всю ночь. Вспомнил мать, свое детство, свой отъезд на военную службу, а дальше... Э-эх-ма! Стоит ли мучить себя воспоминаниями?
"Мужественным будет тот, - думал он, - кто стоит выше радостей и горя, а солдату - к лицу ли падать духом?!"
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Марья Тимофеевна и Рахиль притаились в соседней комнате, со страхом прислушиваясь к тяжелым шагам Петра Филипповича.
- Не надо было говорить... - прошептала старушка.
- Но ведь он сам спросил... Как же нам не ответить?! - возразила ей девушка.
- Кругом горе, Рахиль! Куда ни взглянешь - везде оно.
- Я думаю о Рувиме. Где он? Сил у меня больше не хватает. Куда я пойду? Куда я денусь? Боже!
Девушка, уткнувшись в грудь старухи, тихо сказала:
- Мне тоже надо умереть!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Петр не любил Филиппа Павловича. С самого раннего детства он был свидетелем постоянных ссор между отцом и матерью, и всегда ему было жаль мать. Он был убежден, что она права, а отец неправ. Не нравилось ему и то, что отец был жаден к деньгам и жесток с людьми.
Это помогло Петру отнестись к известию о смерти отца мужественно. Он пошел в Преображенский собор в Кремле и отслужил панихиду о "рабе Филиппе и рабе Степаниде", но и это делал как-то больше из чувства долга, чем по велению сердца. Слушая заупокойные стихиры, думал о новой службе, о губернаторе, о полковом командире, о своей вотчине, о походе на мордву... Голова мутилась от забот. Жаль и эту девушку! Как с ней быть? Может ли он долго скрывать ее у себя? Конечно, нет! Ведь это же с его стороны преступление!
После панихиды Петр и Марья Тимофеевна сели на скамью в кремлевском саду и повели разговор о Филиппе Павловиче.
Марья Тимофеевна не могла удержаться от того, чтобы не осудить покойного за его жестокий нрав, вспомнила о тех притеснениях, которые она испытала от него.
- На хлеб не давал мне ни полушки, а чем было жить? Скуп и даже до крайности был покойник. Бог с ним! Выгонял меня не раз из дома. Осрамил передо всеми. - Старушка всхлипнула. - Не хотела я тебе говорить, да уж все равно... Все равно мне скоро умирать...
И вдруг она прошептала:
- Поп Иван Макеев... Пьяный был у меня тут... Духовник он покойной твоей матушки... Плакал он. Каялся...
- В чем? - поинтересовался Петр.
- Боюсь, и ты выгонишь меня, сироту!.. Разгневаешься на меня. Господи! Прости ты меня, батюшка, грешную!..
- Да говори же, в чем дело?
Старуха прошептала в ухо Петру:
- Не своею ведь смертью скончалась твоя матушка...
Старушка заколотилась в беззвучном рыданье. Седые волосы ее растрепались, лицо сморщилось еще больше, покраснело. Дождавшись, когда она немного успокоилась, он снова сказал:
- Говори, не бойся!.. Я не отец! Только благодарность мою заслужишь.
При слове "отец" старушка вдруг, как бы очнувшись, глядя мутными глазами на Петра, сказала, что Степаниду уморил сам Филипп Павлович со своею домоправительницею Феоктистой. А уморил за то, что поп Иван, ее духовник, донес ему все, в чем она каялась ему на исповеди.
- В чем же она каялась? Ну, ну, говори! - торопил старушку окончательно потерявший самообладание Петр Филиппович.
- Она грешила... Грешила с другим... О, господи! И зачем только я сказала тебе... Глупая!
- Дальше! Дальше!
- И что ты, батюшка, Петр Филиппович... сынок-то ты не его, а чужой...
Задыхаясь от волненья, он встал со скамьи и вышел на улицу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
С больною головою, разбитый и скучный, поднялся Петр на следующее утро. Первое, что ему бросилось в глаза, - приказ по Олонецкому драгунскому полку, куда он был прикомандирован.
"По вся утра и вечера, по пробитии зори, - гласил приказ, - по силе военного артикула, ротным командирам перекличку своим ротам поименно чинить и репортовать, яко же и ночью, трем дозорам по всем квартирам в ротах ходить, осматривать - все ли на квартирах; а по одному офицеру в каждой роте в ночь объезжать всю роту и смотреть - все ли на квартирах ночуют, токмо не в одни часы, дабы солдатство не могли те часы знать, и обо всем репортовать полковым командирам, а им по команде ко мне повседневно..."
Дело в том, что солдаты здешнего гарнизона стали слишком своевольничать и разбегаться, а потому военное начальство и разослало свой строгий приказ всем владельцам домов, как по Нижнему, так и по Кунавину, дабы посадские люди знали военные порядки, коим обязан подчиняться солдат, и чтобы никто не прикрывал после переклички ушедших со своего квартирного постоя солдат.
- Проходу не дают, домовые! - ворчала старушка. - Денег клянчут... К бабам и девицам лезут... Господь бы бог избавил от них... Милостивый батюшка, когда же порядок-то будет у нас?
Вечером Петр скрепя сердце пошел к Друцкому. В губернаторском доме гремел хохот, слышались голоса многих людей. Петр сказал ординарцу о себе. Тот исчез, а вскоре из губернаторских покоев вышел, слегка пошатываясь, высокий сутулый человек в военном мундире.
- Ага, явился... Целуй меня!
Петр чмокнул незнакомца в щетинистую ланиту, догадавшись, что перед ним сам нижегородский губернатор князь Даниил Андреевич Друцкой.
- Раздевайся и за мной! Пришел в самый раз.
К Петру подскочил ординарец, стащил с него шинель.
- Получена о тебе промемория... Радуюсь и веселюсь, встречая столь знатную особу.
Петр промолчал. Между тем Друцкой, вводя его в просторную палату, наполненную множеством гостей, нараспев провозгласил:
- Прилетела вольна пташечка
Из-за моря, моря синего!
Петр Филиппович прозывается,
Сын Рыхловского!
Говорит, а сам приседает в такт с бедовою улыбкою. Затем, указав на Петра с нарочитою церемонией, он поклонился гостям, сделав изысканный поклон, и сказал:
- Итак, приемлю смелость, мои господа, покорнейше просить вас любить и жаловать сего дорогого гостя, прибывшего к нам из великолепной столицы с берегов Невы для учинения многих преславных баталий... Понеже сие государево веление, предоставим ему лучший рацион за нашей трапезой и наиболее парадное место за столом нашим.
Все поочередно подошли к Петру и низко ему поклонились со словами: "Добро пожаловать!"
- По сему случаю произнесем же хвалу всему воинству ее императорского величества. Отец Кондратий!..
Все наполнили свои чарки. Петр увидел поднявшегося из-за стола длинного белобрысого попа, сонного, будто он только что проснулся. Мутными глазами он обвел присутствующих и уныло, однообразно забасил:
- Царь Давид вопрошал единожды - доколе грешницы восхвалятся - и затем духом пророческим рассудил: по лукавствию их погубит господь бог...
Все поочереди тоже поднялись со своих мест, держа в руке чарку.
- ...бог карает людей... - тянул поп, - кои, будучи сильными, непобедимыми, хвалятся в упоении собой...
Все переглянулись. Друцкой надулся, слушая попа, и вдруг сказал грубо:
- Благодарствую, отец Кондратий! Не тем сподобил еси нас! Слушайте же, господа! Восхотим счастливого царствования и здравия всепресветлейшей державнейшей государыне нашей и самодержице всея России Елизавете Петровне на многие времена! И пожелаем доблестной непобедимости российскому воинству в ратных подвигах во славу отечества во вся часы и минуты... Искреннейше и всеподданнейше изопьем сию чарку за всеобщее отечества благоденствие - до дна!
Отец Кондратий был так смущен своей отставкой, что не успел даже наполнить себе чарку, а посему и пригубил ее пустую.
Петр вспомнил при взгляде на всю эту пеструю компанию прочитанные им недавно стихи одного пииты:
Развратных молодцов испорченный здесь век.
Кто хочет защищать его - тот скот, не человек.
Он стал разглядывать сидевших за столом людей. Вот плешивый, воплощение подобострастия приказный, сидящий напротив. Рядом с ним два попа - две унылые бородатые тихони, уставившиеся бессмысленными взглядами в чашу с капустой. Попы были очень схожи между собой: оба нечесаные, красноносые и неопрятно одетые. Трое каких-то посадских все время заглядывали в рот губернатору, стоило ему начать говорить. Они краснели, отдувались, беспокойно ерзая на скамье. Плечо к плечу с губернатором начальник тюрьмы, синий, жилистый человек с надменным взглядом и с невероятно оттопыренными губами. Его лицо под взъерошенным париком весьма походило на морду ежа, выглядывающую из-под шапки колючек.
Губернатор познакомил Петра с двумя полковыми командирами. Один Олонецкого, другой - Владимирского драгунских полков.
- Вот ваше начальство! - указал Друцкой на командира Олонецкого полка - полного румяного старика, встретившего Петра довольно-таки неприязненным взглядом.
- Отрадно видеть таких воинов в своих эскадронах... Прошу любить и жаловать... - проговорил он сухо, своим притворством напомнив Петру старичка в желтом камзоле (из Сыскного приказа).
- Россия оружием своим, отличною храбростью, неустрашимостью и мужеством сынов своих приобрела всеобщее уважение и славу, - сказал Друцкой. - Посмотрите на оного офицера! Нельзя не видеть, до какой высшей степени совершенства доведены войска и весь состав военной службы у нас.
Седой полковник оглядел Петра с ног до головы прищуренными глазами, с усмешкой на губах.
- Благоволите заутра явиться в полк для надлежащей репортации! сказал он.
Друцкой, подав полковнику бокал, рассмеялся:
- Вознаградим урон потерянных минут.
И налил всем близ сидящим гостям также по чарке вина, в том числе и Рыхловскому.
Остальные, увидев это, поспешно налили себе вина сами. Оживились и священнослужители. Отец Кондратий рукавом зацепил кувшин и едва не свалил его. Когда соседи ахнули от испуга, он всей тяжестью повалился на скамью.
Этого попа пришлось все-таки удалить из палаты, ибо он напился до того, что, глядя в упор на губернатора, запел: "Со святыми упокой!".
Князь Друцкой подошел к Петру и сказал, улыбаясь:
- Философ Зенон, присутствуя на одном пиру, был спрошен Птоломеевыми послами: не передаст ли он чего их царю? Он ответил: "Скажите ему, что вы нашли человека, который умеет молчать". Я думаю, если бы послы Птоломея обратились с подобным вопросом к вам, пришлось бы вам ответить оное же.
После этого он выразил свое сожаление по поводу смерти Филиппа Павловича, назвав его "достойнейшим сыном отечества". Петр спросил его о подробностях убийства. Губернатор по секрету сказал: "Баба погубила. Мордовка. Разбойница!"
Подали ужин. Один из попов стал рассказывать о том, как молится мордва христианскому богу.
- Для домашнего моленья господу богу оная мордва приобретает образа со многими ликами святых и не смущается она тем, что лики тех святых за многочисленностью - мелки и неразборчивы. Одно ее обольщает - обилие ликов, дабы единою свечою можно было бы сразу озарить наибольшее число небесных святителей, во избежание излишней траты денег на свечи. При этом мордовский богомолец стремится и свой собственный лик к самой свече пододвинуть, считая, что освещенный лик виднее господу богу, нежели лик, обретающийся во мраке.
Губернатор покатывался со смеха. Гости ему вторили.
- У меня в приходе, - продолжал поп, - мордва молится и по-русски и по-мордовски. Нашему богу - по-русски, своим - по-мордовски. Я спросил их - зачем они так делают? Они ответили: "А так будет надежнее, отец: ежели до вашего бога не дойдет, то дойдет до нашего, а ежели не дойдет до нашего, то дойдет до вашего..."
Опять взрыв пьяного хохота.
Друцкой искоса посмотрел на Петра. Письмо от Шувалова, переданное ему самим же поручиком, говорило о том, чтобы губернатор следил за этим офицером, особенно за его разговорами о дворце и царице. Утром прибыл в Нижний заплечный мастер из московского Сыскного приказа для обучения нижегородских малоопытных палачей. Он привез с собою также и секретный пакет, в котором сообщалось о неблагонадежном поведении Рыхловского в Москве. Губернатор уже знал, что делать.
Повернувшись лицом к Рыхловскому, он повел речь о крестьянстве, ругая мужиков за невежество и нерадивость к труду. Упомянул о каком-то бунте под Алатырем. Будто бы он "раздавил сей бунт в трое суток". Рассказав об этом, он спросил Петра: не пришлось ли ему столкнуться дорогою с хамским отродьем, с мужичьем?