Глава девятая. ЕКАТЕРИНБУРГСКАЯ ТРАГЕДИЯ

На местах признают только три подписи: Ильича, вашу да еще немножко мою!

Я.М. Свердлов — Л Д. Троцкому

Каждый из нас страдает за себя, но есть один Человек, который страдает за всех нас, за всю Россию и страдает безмерно.

А. И. Дубровин

Сегодня нас опять не пустили в церковь. Дураки…

Царевич Алексей

Когда Дзержинского «освободили», он сразу отправился в Кремль.

Владимир Ильич принимать его не стал, и Феликс Эдмундович закатил настоящую истерику в приемной.

— Почему, почему они меня не расстреляли! — выкрикивал он. — Я жалею, что они меня не расстреляли! Это было бы полезно для революции!

Успокоил Дзержинского Яков Михайлович Свердлов.

— Нет, дорогой Феликс! — сказал он. — Хорошо, очень хорошо, что они тебя не расстреляли. Ты еще немало поработаешь на пользу революции.

— Я уже заявление, Яков, в газету отдал! — сказал Дзержинский.

— Какое заявление?

— Что ухожу из ЧК, пока расследование идет…

— Пускай печатают… — махнул рукой Свердлов.

8 июля заявление Дзержинского было опубликовано в «Правде»:

«Ввиду того, что я являюсь, несомненно, одним из главных свидетелей по делу об убийстве германского посланника графа Мирбаха, я не считаю для себя возможным оставаться больше во Всероссийской Чрезвычайной Комиссии в качестве ее председателя, равно как и вообще принимать какое-либо участие в Комиссии. Я прошу Совет Народных Комиссаров освободить меня от работы в Комиссии».

1

Как в песне про комсомольцев, которым дан приказ — одному — «на запад», а «ей — в другую сторону», разъезжались с V съезда Советов в разные стороны света чекисты.

Симха-Янкель Блюмкин вскоре после убийства посла Мирбаха отправился в Киев[41].

Шае Исааковичу Голощекину, который все съездовско-мятежные дни прожил в Кремле у Якова Михайловича Свердлова, был дан приказ в «другую сторону» — в Екатеринбург, убивать царскую семью.

Ну а самым первым в Петроград уехал Моисей Соломонович Урицкий…

Еще утром 7 июля после заседания большевистской фракции съезда Советов Я.М. Свердлов передал ему приказание В.И. Ленина немедленно ехать в Петроград и подавить там мятеж.

— Какой мятеж? — спросил Урицкий.

— Который поднимут левые эсеры! — отвечал Яков Михайлович.

Ареста агента А.Ф. Филиппова М.С. Урицкий ждать не стал.

Во-первых, спецпоезд, поданный ему, состоял из паровоза с единственным вагоном — так не ехать же рядом с арестантом!

А во-вторых, неделикатно было торопиться…

Заявление Ф.Э. Дзержинского об отставке, как объяснили Моисею Соломоновичу, будет опубликовано только завтра. Надо подождать еще денек-другой, чтобы арестовать тайного агента бывшего председателя ВЧК.

Надо, так надо…

Оформив на Лубянке необходимые для ареста агента А.Ф. Филиппова бумаги[42], М.С. Урицкий вместе с секретарем Петроградского комитета партии П.С. Заславским к ночи был уже в Петрограде.

Никакого восстания в городе не наблюдалось, но для «быстрого и решительного подавления левоэсеровской авантюры» был сформирован Военно-революционный комитет, наделенный президиумом Союза коммун Северной области чрезвычайными полномочиями.

Непосредственное подавление «мятежа» Моисей Соломонович Урицкий начал с того, что отобрал у мятежных эсеров утраченный ими еще в апреле пост комиссара внутренних дел, а затем, упрочив свое положение, приказал зачем-то штурмовать Пажеский корпус на Садовой улице, где размещался Петроградский комитет партии левых эсеров.

Штурм был недолгим. Как только начали стрелять по зданию, эсеры выбросили белый флаг. Чекисты еще немного попалили, а потом позволили эсерам сдаться в плен.

Александр Блок так описал этот день в своей записной книжке:

«Известие об убийстве Мирбаха… Женщина, умершая от холеры. Солнце и ветер. Весь день пальба в Петербурге… Обстрел Пажеского корпуса. Вечерняя “Красная газета”. Я одичал и не чувствую политики окончательно».

То, чего не понимал и не чувствовал Александр Блок, понимали большевики, понимал и Моисей Соломонович Урицкий.

Под пальбу из винтовок и пушек он стремительно восстановил свое влияние в городе и на следующий день, 9 июля, отрапортовал в Москву о подавлении мятежа…

А 10 июля, когда в Москве V съезд депутатов принял Конституцию РСФСР, законодательно закрепившую советскую власть как форму диктатуры пролетариата[43], в Петроград привезли агента Филиппова, арестовать которого Урицкому удалось благодаря отставке Ф.Э. Дзержинского.

И кто знает, может быть, и не стал бы Моисей Соломонович томить по тюрьмам еврея-черносотенца, а, разузнав, что тому удалось вынюхать насчет убийства Моисея Марковича Володарского, отпустил бы трудиться на сексотовском фронте в соответствии с новой Конституцией у нового начальника ВЧК, но тут опять не повезло Алексею Фроловичу Филиппову…

11 июля в Петроградскую ЧК поступил донос комиссара Михайлова, озаглавленный грозно и актуально: «Дело о контрреволюционном заговоре в Михайловском училище и академии»…

А может быть, все-таки больше не повезло не сексоту Филиппову, запертому в «Кресты», а товарищу Урицкому, служебные дела которого вроде бы так удачно устраивались в те дни?

Скорее всего, ему. Ведь именно с 11 июля и начинается отсчет последних пятидесяти дней его жизни.

Но сам Моисей Соломонович об этом, конечно, не знал…

Ознакомившись с доносом, он тут же, в 10 часов утра, подписал ордер № 1183, уполномочивающий товарища Борисёнка в течение двух суток произвести по собственному усмотрению аресты в Михайловском артиллерийском училище{228}.

Иосиф Фомич Борисёнок не стал терять времени — весь день 11 июля в училище шли обыски…

У преподавателя-инструктора, штабс-капитана Николая Михайловича Веревкина изъяли три шашки и наган.

У курсанта Георгия Сергеевича Арнаутовского — наган.

У курсанта Павла Михайловича Анаевского изъяли браунинг.

У инструктора Георгия Владимировича Дитятьева изъяли переписку, две бутылки вина, пишущую машинку и шашку.

У курсанта Ивана Михайловича Кудрявцева была изъята переписка{229}.

Больше ничего не было найдено, но и то, что удалось изъять, вполне подтверждало расчеты Моисея Соломоновича Урицкого: в училище мог готовиться заговор.

Из допросов курсантов выяснилось, что вербовал их в контрреволюционную организацию некто Владимир Борисович Сельбрицкий, проживавший на Каменноостровском проспекте, дом 54, квартира 55.

Когда Сельбрицкого задержали, оказалось, что под этим именем скрывается Владимир Борисович Перельцвейг.

Вот уж воистину не везло Моисею Соломоновичу летом 1918 года.

Как-то так получилось, что в сенгилейском тумане, окутавшем город, он постепенно превращался в самого главного погромщика Петрограда.

Организовав убийство своего друга и соратника Моисея Марковича Володарского, он вынужден был объявить черносотенцем и арестовать тайного агента ВЧК, выкреста Алексея Фроловича Филиппова.

А теперь, обрадовавшись возможности не встречаться с Филипповым и не узнать, кто он такой, Моисей Соломонович раскрыл-таки почти настоящий контрреволюционный заговор, но во главе его опять оказался еврей — Владимир Борисович Перельцвейг…

Что за судьба, что за испытания для Моисея Соломоновича Урицкого, все детство постигавшего основы Талмуда?!

2

Сам Владимир Борисович Перельцвейг в Михайловском училище не учился. Он закончил Казанское военное училище и служил в 93-м пехотном запасном полку. Кроме того, он вел весьма странную, не то провокаторскую, не то осведомительскую деятельность.

«В отношении с курсантами и рабочими, — показал Перельцвейг на допросе, — я был очень откровенен, говоря часто о возможности бегства властей из Петрограда, причем защищать его пришлось бы нам. Приблизительный процент добровольцев в будущую армию можно было бы распространить на весь город или уезд. Я часто говорил также о возможности рабочего движения, которое может быть использовано немецко-монархической партией. Я предупреждал рабочих об организации и старался соорганизовать и учесть количество сознательных рабочих, могущих сопротивляться этому движению».

Нетрудно догадаться, что работа эта осуществлялась Владимиром Борисовичем в рамках программы Всемирной сионистской организации, ставившей своей главнейшей задачей «охрану еврейства перед лицом грядущих потрясений». О принадлежности Перельцвейга именно к организации сионистского направления можно судить по названиям клубов, которые он посещал и где получал инструкции.

С бывшим прапорщиком Василием Константиновичем Мостыгиным Перельцвейг встретился в конце июня 1918 года.

«Встретив Владимира Борисовича Сельбрицкого (так представился ему Перельцвейг. — Н.К.), я разговорился с ним о настоящем положении. Разговор перешел о положении России, и выйдет ли Россия из настоящей войны окрепшей или нет. В разговоре мы оба пришли к заключению, что хорошего от Германии ждать нельзя и поэтому, если Германия победит, то от России ничего не останется»{230}.

Разговор двух двадцатилетних прапорщиков, очевидно, другим и быть не мог, точно так же, как ничем другим, кроме решения вступить в какую-либо организацию, не мог закончиться.

«Владимир Борисович предложил мне вступить в организацию для борьбы за Учредительное собрание… После этого разговора я был у Сельбрицкого на квартире два раза, один раз вместе со своим товарищем Сергеем Орловым».

Сергей Федорович Орлов, курсант Михайловского артиллерийского училища, хотя и был на год старше Мостыгина, но житейского опыта и у него было немного, и он тоже клюнул на удочку, закинутую Перельцвейгом.

«Мостыгин предложил мне поехать к некому Владимиру Борисовичу на Каменноостровский проспект.

Мы поехали.

Владимир Борисович предложил мне вступить в организацию правых эсеров на жалованье в 200 рублей. Обещал он дать мне оружие (револьвер)…

Я приехал затем в училище и предложил двум товарищам Арнаутовскому и Кудрявцеву вступить в эту организацию.

В день выступления левых эсеров я виделся с Владимиром Борисовичем (он вызвал меня по телефону) у него на квартире.

Он начал меня расспрашивать, как у нас в училище относятся к выступлению. Я ответил, что курсанты все разошлись, а у Выборгского совета выставлены пулеметы.

Затем я виделся с Владимиром Борисовичем в его квартире еще раз, и присутствовал при этом еще один офицер, бывающий у него каждый день»{231}.

Завербованным Орловым Ивану Михайловичу Кудрявцеву и Георгию Сергеевичу Арнаутовскому было одному девятнадцать, другому — восемнадцать лет.

Арнаутовский на следствии показал:

«Недели две тому назад получил от Орлова предложение поступить в какую-то организацию за жалованье в 200 рублей.

Во вторник, девятого июля, он в обеденное время предложил мне съездить на Каменноостровский за деньгами и револьверами.

Там нас встречали какие-то два молодых человека, похожих на офицеров. Денег они нам не дали, так же как и револьверов, а только говорили, что нам надо разъединить телефон и снять часового у ворот.

Когда мы вышли, то я сказал Орлову, что эти люди мне не нравятся и что я больше туда не поеду»{232}.

Но, пожалуй, наиболее ярко заговорщицкая деятельность освещена в показаниях девятнадцатилетнего Ивана Михайловича Кудрявцева. Когда следователь спросил, не является ли Кудрявцев членом партии правых эсеров, Иван Михайлович искренне возмутился:

«На вопросы, считающие меня правым эсером, я категорически отвергаю и говорю, что я совершенно с сентября 1917 года ни в каких правых организациях не участвовал. Готов в любой момент идти защищать Советскую власть до последних сил»{233}.

Если бы Ивана Михайловича через несколько дней не расстреляли, можно было бы, пожалуй, и улыбнуться его словам. Ведь надо же, какой матерый политик — уже целый год не участвует в правых организациях! А раньше, когда ему и восемнадцати лет не исполнилось, небось поучаствовал…

Орлов увлек Кудрявцева тоже двумя сотнями рублей и револьвером, но — увы — ни рублей, ни револьвера Иван Михайлович, как, впрочем, и остальные участники заговора, от Владимира Борисовича не получил.

«Я не знаю, что кому он предлагал или нет… — сокрушался Иван Михайлович на допросе. — Но он все время искал, кого еще взять, но так и не успел, уже арестовали»{234}.

Выдал Орлова курсант Василий Андрианович Васильев.

«В пятницу, за неделю до его ареста, курсант Орлов на мой вопрос, нет ли чего нового, сказал, что есть, но почему-то сразу не сказал, а обещал сказать.

После пяти часов вечера он позвал меня в помещение буфета и спросил, к какой партии я принадлежу. Я ему ответил, что я беспартийный. Тогда он сказал, что в воскресенье встретил в Летнем саду знакомого офицера, который предложил ему вступить в их организацию. Но он, Орлов, один не желает, а вот если вступлю я, тогда вступит и он.

На мой вопрос, что это за организация, он ответил, что это организация правых эсеров, а также и левых. И предупредил меня, что скоро должно быть выступление, в котором должны принять участие и мы. В случае нашего согласия мы получим по двести рублей денег и револьвер.

Когда я у него спросил, есть ли в организации наши инструктора, то он ответил: “Хорошо не знаю, но кажется, что есть”.

Больше в этот день он ничего не сказал, лишь под конец заявил: “Подумай и скажи завтра. Тогда ты в понедельник получишь деньги и оружие”.

В субботу утром я сказал курсанту Посолу об этом и спросил: “Что делать?”

Он ничего не сказал, а пошел и заявил комиссару Михайлову»{235}.

Курсовой комиссар Михайлов, как мы и говорили, сразу же отправил в Петроградскую ЧК донос, который — у страха глаза велики! — был озаглавлен «Дело о контрреволюционном заговоре в Михайловском артиллерийском училище и академии».

Никакого заговора, как это видно по показаниям курсантов, не было, и если и можно было говорить о чем, то только о попытках вовлечь курсантов в какие-то непонятные структуры.

Штабс-капитан Николай Михайлович Веревкин, работавший в училище инструктором-преподавателем, сказал на допросе:

«О выступлении и заговоре на курсах узнал лишь от военного комиссара, присутствовавшего на допросе моем у следователя. Все слухи о заговоре считаю ложными. Никакое выступление курсов или отдельной группы лиц безусловно считаю невозможным и даже не представляю себе, как можно давать значение какому бы то ни было доносу. Вся обстановка жизни и службы на курсах противоречит этому»{236}.

Он объяснил, что технически невозможно было бы выкатить орудия и начать стрельбу из них, хотя бы уже потому, что патронов на курсах, кроме учебных и образцовых, нет.

Но так считал Николай Михайлович Веревкин, который, отвечая на вопрос, к какой партии он принадлежит, сказал, что «принадлежит к партии порядочных людей». Петроградские чекисты во главе с Моисеем Соломоновичем Урицким в этой партии себя никогда не числили…

19 августа состоялось заседание Чрезвычайной комиссии, на котором курсантов Орлова, Кудрявцева, Арнаутовского, бывшего прапорщика Мостыгина, преподавателя штабс-капитана Веревкина и прапорщика Перельцвейга приговорили к расстрелу.

Постановление по делу о контрреволюционном заговоре в Михайловском училище — весьма любопытный документ, и поэтому приведем его целиком.

«В заседании Чрезвычайной Комиссии 19 августа, при omказавшихся от участия в голосовании Урицком и Чумаке, единогласно постановлено: Орлова, Кудрявцева, Арнаутовского, Перельцвейга, Мостыгина и Веревкина расстрелять.

Воздержались по вопросу о расстреле Арнаутовского Иванов и Смычков, по вопросу о расстреле Веревкина воздержался Иванов.

Дело о Попове, Рукавишникове и Дитятьеве прекратить, переведя этих лиц, как бывших офицеров, на положение интернированных.

Дело о Дитятьеве выделить, продолжить по нему расследование.

Председатель М. Урицкий»{237}.

Остается добавить, что сей удивительный документ на вырванном из тетрадки листочке в клетку написан собственноручно Моисеем Соломоновичем Урицким, отказавшимся, как тут написано, от участия в голосовании.

3

Постановление по делу «о заговоре» в Михайловском артиллерийском училище — документ уникальный и чрезвычайно загадочный.

В самом деле, как это может быть единогласно постановлено, если двое членов коллегии вообще отказались участвовать в голосовании, если еще двое воздержались при голосовании по расстрелу Арнаутовского, а один — по вопросу о расстреле Веревкина?

Разве допустимо выделять в отдельное расследование дело Кудрявцева, уже помянутого в расстрельном списке? Этот промах, правда, Урицкий исправил, и хотя и поленился переписывать постановление, но фамилию Кудрявцева переправил на Дитятьева…

Марк Алданов писал, что несоответствие всей личности Урицкого с той ролью, которая выпала на его долю, — несоответствие политическое, философское, историческое, эстетическое — резало глаз элементом смешного…

Нам представляется, что Моисей Соломонович Урицкий был слишком отвратителен для того, чтобы быть комическим персонажем. Он всегда, в любых своих проявлениях антиэстетичен.

То несоответствие, о котором говорит Алданов, находится за гранью добра и зла и не способно вызвать у нормального человека ни усмешки, ни сочувствия — только ужас и отвращение, которые вызывает встреча с любой нелюдью…

Наверное, трудно придумать что-нибудь страшнее этого низкорослого уродца, что, пропустивши очередной стакан вина, по-утиному переваливаясь на кривых ногах, садится за стол и, поминутно поправляя сползающее с рыхлого носа пенсне, выводит на тетрадном листке пьяные каракули, обрызгивающие чернилами смерти молодых офицеров и курсантов.

Забегая вперед, скажем, что расследование дела о «заговоре» в Михайловском артиллерийском училище формирует сюжет последней пятидесятидневки Моисея Соломоновича.

Официальная версия его убийства строится на мести Л.А. Каннегисера за расстрел своего друга В.Б. Перельцвейга.

«Из опроса арестованных и свидетелей по этому делу выяснилось, что расстрел Перельцвейга сильно подействовал на Леонида Каннегисера. После опубликования этого расстрела он уехал из дому на несколько дней — место его пребывания за эти дни установить не удалось».

Действительно, Леонид Каннегисер знал и Перельцвейга и, возможно, Кудрявцева и Арнаутовского.

Более того…

В деле Каннегисера есть показания студента Бориса Михайловича Розенберга о том, что Леонид говорил ему:

«К моменту свержения Советской власти необходимо иметь аппарат, который мог бы принять на себя управление городом, впредь до установления законной власти в лице Комитета Учредительного собрания, и попутно сделал мне предложение занять пост коменданта одного из петроградских районов. По его словам, такие посты должны организовываться в каждом районе. Район предложил выбрать самому. На мой вопрос, что же я должен буду сейчас делать на названном посту, он ответил: “Сейчас ничего, но быть в нашем распоряжении и ждать приказаний”. Причем указал, что если я соглашусь, то могу рассчитывать на получение прожиточного минимума и на выдачу всех расходов, связанных с организацией»{238}.

И хотя Каннегисер набирал штат будущих комендантов городских районов, а Перельцвейг лишь будущих солдат, нетрудно заметить сходство методов. Деньги они обещали сразу по получении согласия, а дальше завербованные должны были находиться «в нашем распоряжении», чтобы в нужный момент перерезать телефонный провод, снять часового или же принять на себя управление городским районом…

Конечно, можно предположить, что все это — игра «в казаки-разбойники», только в варианте 1918 года, но, судя по показаниям Перельцвейга, на игру это не похоже. Скорее всего, такое задание и Перельцвейгу, и Каннегисеру было дано организацией, к которой они принадлежали.

Что это была за организация — неизвестно…

Вера Владимирова в работе «Год службы социалистов капиталистам»{239} приводит воспоминания члена Центрального комитета партии народных социалистов Игнатьева:

«В конце марта 1918 года ко мне обратился Л.А. Кенигиссер (так в тексте. — Н.К.) от имени группы беспартийного… офицерства с просьбой организовать для них военный и политический штаб. В каждом районе города они имели свои комендатуры. Я предложил им созвать на совещание комендантов районов и наиболее видных членов организации. Они мою политическую платформу, основным лозунгом которой был созыв нового учредительного собрания, приняли. И я взял на себя политическое руководство и решил сорганизовать для них военный штаб»…

Из бумаг, изъятых при обыске в квартире Каннегисеров, явствует, что Л.А. Каннегисер, как и В.Б. Перельцвейг, был связан с Всемирной сионистской организацией.

Какую цель преследовала эта организация, поручая Каннегисеру и Перельцвейгу создание сети подпольных комендатур и дружин, которые потом Каннегисер пытался всучить члену Центрального комитета партии народных социалистов Игнатьеву, неизвестно… Но очевидно, что Леонида Каннегисера не могла не угнетать бесцельность принесенной жертвы. Более того, он не мог не понимать, что вольно или невольно, но это он и заманил девятнадцатилетних мальчишек под расстрел.

О таинственных взаимоотношениях Моисея Соломоновича Урицкого и Леонида Акимовича (Иоакимовича) Каннегисера мы еще будем говорить, пока же отметим, что, подписывая 11 июля 1918 года ордер на аресты в Михайловском артиллерийском училище, Моисей Соломонович подписывал ордер на убийство самого себя.

И как ни странно, но трудно отделаться от ощущения, что он и сам догадывался об этом. От этого, предстоящего, он и пытался оградиться пьяными каракулями, зафиксировавшими, что он — небывалый случай в истории ЧК! — отказался участвовать в голосовании по расстрелу В.Б. Перельцвейга.

И ведь когда он надумал заняться этой казуистикой?

Во второй половине августа 1918 года!

Петроград тогда превратился, как писал Б.В. Савинков, в умирающий город. «Пустые улицы, грязь, закрытые магазины, вооруженные ручными гранатами матросы и в особенности многочисленные немецкие офицеры, с видом победителей гулявшие по Невскому проспекту, свидетельствовали о том, что в городе царят “Советы и Апфельбаум-Зиновьев”»…

В Смольном всерьез рассматривался вопрос о кормлении зверей в зоопарке трупами расстрелянных. А сам Урицкий и его подручные уже начали стервенеть от запаха крови, и уже без всякого следствия, без какой-то там волокиты расстреливали скрывавшихся от регистрации офицеров…

В Финском заливе тогда, как утверждает С.П. Мельгунов в книге «Красный террор», были потоплены две барки, наполненные офицерами. «Трупы их были выброшены на берег… связанные по двое и по трое колючей проволокой».

И вот в эти дни Моисей Соломонович Урицкий, все свое детство постигавший основы Талмуда, пытается уберечься от нарушения законов иудаизма, пытается изобразить, что еврейской крови на нем нет!

Только все равно это оказывается бесполезным. Оступившись на неверном пути подлогов, он проваливается в топь, и чем больше суетится, пытаясь выбраться из нее, тем глубже погружается в гибельную трясину.

4

Знакомясь с расследованиями и расправами чекистов в 1918 году, постоянно ощущаешь, как засасывает тебя болото провокаций, без которых не обходится, кажется, ни одно следственное дело.

Здесь все условно: правда и ложь, виновность и невиновность.

Эти понятия уже изначально лишены нравственной окраски и свободно перемешиваются, образуя гибельную трясину соображений сиюминутной целесообразности.

И кружится, кружится над гиблыми топями хоровод масок.

Вчерашние меньшевики, превратившиеся в большевиков, большевики, объявленные меньшевиками, левые эсеры, бундовцы, правые эсеры…

Кружится хоровод, меняются маски, и все гуще и гуще льется вокруг кровь…

И все более и более зыбкой и призрачной становится прошлая жизнь. Погрузившись на несколько недель в топь чекистских подвалов, заключенные порою уже переставали различать себя, превращая самих себя в некие фантомы, которые никакого отношения к ним, прежним, не имели.

Бывший членом Главной Палаты Русского Народного Союза имени Михаила Архангела Лев Алексеевич Балицкий попал на Гороховую еще в июне…

Однако арестован он был не как «каморровец»:

«Основанием ареста Балицкого служило пререкание с местным Совдепом Петроградской стороны по поводу реквизиции особняка Витте на Каменноостровском проспекте для устройства выставки сельскохозяйственного строительства. Совет желал реквизировать для своих нужд указанный особняк, но Балицкому при поддержке его хорошего знакомого тов. Володарского (выделено нами. — Н.К.) удалось получить особняк для выставки. Результатом этого послано отношение Совдепа в Чрезвычайную Комиссию по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией о “ВРЕДНОСТИ” Балицкого»{240}.

Сам Лев Алексеевич этого не знал, и, считая, что арестован он по делу «Каморры народной расправы», на первых допросах почти дословно повторял аргументы своих «подельников», перечисляя, сколько хорошего за свою жизнь он сделал для евреев:

«Я работаю с первых дней Советской власти в полном контакте с ней…

В мои школы впервые в России еще при царском режиме принимались евреи в число учеников без всякого процента…

Я принципиальный противник участия в каких бы то ни было политических партиях, ибо сам стою вне политики, делаю свое громадное культурно-техническо-просветительское дело и пользуюсь исключительной любовью и доверием своих учеников.

При Советской власти несравнимо легче работать на моем поприще, следовательно, у меня нет абсолютно никаких стремлений к низвержению Советской власти, ибо при всех новых строях для меня будет хуже»{241}.

Эти доводы Льва Алексеевича взяты нами из протокола его первого допроса, после которого он был возвращен в камеру и позабыт, как это делалось с большинством арестантов в Петроградской ЧК.

Но Балицкий не знал о подобных порядках и потому возмущался.

Возмущение это было особенно сильным, поскольку Лев Алексеевич — и тут он действительно являлся исключением среди других активистов «Союза русского народа» — искренне симпатизировал советской власти.

Ведь именно после Октябрьского переворота, когда большинство специалистов бойкотировало самозванцев-большевиков, он сумел в отсутствие конкурентов развить кипучую деятельность.

Он объявил себя специалистом по счетоводству, бухгалтерии и карточной системе, принялся за организацию различных курсов: бухгалтерских, гидротехнических, сельского строительства… Энергия в нем так и клокотала, среди полуграмотных Володарских и Зиновьевых он пользовался репутацией «человека громадных познаний».

Но для чекистов вообще, и для Урицкого в частности это никакого значения не имело. Более того, как это ни парадоксально, но в середине июня не имела для них значения и принадлежность Балицкого к «Союзу русского народа», возможность связать его с делом «Каморры народной расправы».

В самом деле…

Балицкий, как это выяснилось на допросе, знал Луку Тимофеевича Злотникова. Знал он и другого подследственного ЧК — Николая Ларина.

«С Лариным я познакомился лет пять тому назад на каком-то славянском обеде, как с журналистом, потом я пригласил его к себе и он был одно время даже преподавателем моей школы: после ареста он оставил службу и занялся работой в кооперативах; я покупал у него для своей надобности ненормированные продукты. Впоследствии я знал его, как работника по коммерческой части. С его политической деятельностью не знаком, хотя и знал, что он настроен был, по крайней мере до революции, в правую сторону. Перед Рождеством мой знакомый изобретатель Е.И. Григорьев продал свое изобретение искусственной свечи Ларину, и я явился в этом деле поверенным обеих сторон. В настоящее время, насколько знаю, он состоит совладельцем колбасной фирмы “Фильберт и п-ки” в Томске и занят доставкой колбасы и ветчины»{242}.

И тем не менее по непостижимой чекистской логике оформили Льва Алексеевича… офицером.

«В настоящее время за отсутствием каких-либо вин Балицкий находится в числе заложников и значится как “офицер”»{243}.

Тут, наверное, уместно будет упомянуть, что Л.А. Балицкий к своим тридцати трем годам закончил политехникум по экономическому отделению, а затем Петроградский университет по юридическому факультету и ни одного дня не провел на военной службе.

Вся кипучая энергия Балицкого направлена в эти дни на добывание бумаги и сочинение прошений, в которых он пытается отмазаться от «Каморры народной расправы». Дело Балицкого, кажется, самое пухлое из всех дел — столько прошений вшито в него.

Первым идет заявление секретарю Петроградской ЧК Александру Соломоновичу Иоселевичу:

«Слыхав от многих, что Вы очень энергично-чутки к справедливости, обращаюсь к Вам с просьбой по своему делу.

Сойдя со скамьи высшей школы, я посвятил себя педагогике, основал впервые в России школы: для солдат-инвалидов… для крестьян… для рабочих… В свои средние полноправные училища я еще при царском режиме принимал в число учеников евреев без всякого процента (здесь и далее подчеркнуто Балицким. — Н.К.). Благодарственный адрес мне евреев был напечатан в еврейской газете «Тогблат» в конце марта — начале апреля 1917 г.

Мои школы не саботировали Советской власти ни одного дня. Моя вся работа была только на пользу и укрепление Советской власти…

В настоящее время работаю по привлечению безработных на отстройке домов-огородов для рабочих Петрограда. Мне нужно быть на свободе, чтобы продолжать свою полезную для Советской власти работу, а не сидеть в “Крестах”…

Я, стоя вне политики, работал для народа и Советской власти не за страх, а за совесть, а правительство крестьян, рабочих и солдат за мои заслуги и деятельность возложило на меня вместо лаврового венка терновый кровавый венец»{244}

«Энергично-чуткого к справедливости» Александра Соломоновича Иоселевича это послание не тронуло, и через несколько дней Балицкий пишет заявление Г.И. Бокию:

«Несправедливо и жестоко со стороны Советской власти держать в “Крестах” меня, работавшего с октября до дня ареста в контакте с Советской властью, принося ей много пользы.

Настаиваю на немедленном личном Вами меня допросе… Подозрение меня в контрреволюционности — вопиющий абсурд».{245}

Столь обильные цитаты из писем и заявлений Льва Балицкого необходимы, чтобы увидеть, как менялся в заключении человек. Вначале Лев Алексеевич еще хорохорится, поминает о лавровом венке, который должна возложить на него советская власть, говорит о пользе, которую он принес большевикам и евреям, но с неделями заключения тон меняется.

«Уже два месяца я, больной и измученный, без всякой вины, только по недоразумению, томлюсь в заключении… Я являюсь политическим атеистом, толстовским непротивленцем, ни в одной политической организации не состоял, если не считать организации, которую несведущие считали политической, академической, видный член которой, как об этом писали в газетах, Поливанова, помощник тов. Троцкого»{246}.

Но и это послание с жалобами на болезни и намеками на могущественные связи тоже не оригинально. Этим путем, как мы видели, уже многие арестанты пытались выбраться из чекистских застенков, но ни одного из них этот путь на свободу не вывел.

И все же по сравнению с Бобровым, Мухиным, Злотниковым или Никифоровым — Балицкий новый человек, человек иного, как приучили нас говорить духовные внуки Моисея Соломоновича Урицкого, менталитета.

Гибкость, позволившая Балицкому с первого дня принять Октябрьскую революцию, спасает его и на этот раз.

«Генеральному императорскому германскому консулу в Петрограде

г. Бирману (Улица Гоголя, гост. “Гранд-отель”)

от украинского гражданина,

женатого на бывшей германской подданной.

Льва Алексеевича Балицкого.

ПРОШЕНИЕ

По абсурдному политическому обвинению в какой-то контрреволюционности сижу в тюрьме «Кресты».

Окончив два высших учебных заведения, я занялся педагогикой и учредил ряд технических учебных заведений (по типу немецких техникумов) (выделено нами. — Н.К.) совершенно нового для России типа…

Согласно декрету нынешнего же правительства, обвинение точное, обоснованное должно быть предъявлено в 48 часов. Я же, как и мой родной брат Петр Алексеевич, томимся в тюрьме или по недоразумению, или по ложному доносу какого-нибудь провокатора.

Как украинские граждане (связанные родством с германскими подданными) просим взять нас под свою защиту»{247}.

Прошение это не дошло до адресата.

Начальник тюрьмы передал его не германскому консулу, а непосредственно в ЧК, где оно и было приобщено к делу.

Судя по всему, Балицкий, не подозревая о печальной судьбе своего прошения, сильно обиделся на германского консула. Однако он понимал, что движется в правильном направлении, и вскоре сочиняет еще одно произведение, которое убеждает нас в воистину необыкновенном воздействии на арестантов воспитательных методов товарища Урицкого.

Конечно, такие, как Никифоров и Бобров, угрюмо замыкались в своей гордыне, но люди иного менталитета — менялись.

Вот и Лев Алексеевич Балицкий, приват-доцент Петербургского университета, член Главной Палаты Русского Народного Союза им. Михаила Архангела, проведший всю свою сознательную жизнь в Петербурге, после обработки погружением заговорил вдруг в подвалах Петроградской ЧК на позабытом украинском языке.

«Украiнському Консуловi Веселовському

Украiнськаго громадянина

Льва Олексiевича Балицкого

ЖАЛЬБА

В кайданах, в неволi на чужбиi, в тюрьме як спiваеця в наших пiснях, гинут и пухнут з голоду без вини нашi украiнцi в “Крестах”.

Сидю и я тут три тиждня, не по обвiненiю, а по подозренiю, хоть для цёго нема нiяких нi основаннiй, нi прiчiн, сидю тут я з своiм рiдним братом Петром (клiека 789); вiн тож сидить “по тому же подозренио”, хоть вiн ничого на свт не бачить, окрiм свoiх книжок, бо готовиця до профессури.

Я ж основав первie в Россiи курсы сельского законовiденiя и экономiи, сельскохозяйственно-гидротехнiчне средне учiлiще, огнестейкаго сельского строительства; также бухгалтерскi курси, гiмназио и др. и всё це я хочу перевести на Украiну з цёго ж року, бо богацько моiх ученiков — украiнцi, а останни ученiки дали свое соглaсiе з радiстью закiнчити курс свiй иза голоду в Петроградi и вони поiдут з школой куда я захочу. Я ж сидю в “Крестах” и не можу по цёму делу ничого робити. О россiйских дiлах i полiтiке я не хочу навiт думати, а не то що “контревлюцiей занiматiся…

По сему широ и ласкаво прохаю пiдмоги и оборони нам з братом внити на волю, на поруки, а бо пiд роспiску о невiиздi з Петрограда до суда, окрiм всего моя жiнка слаба, у мене родився син, котораго я ще и не бачив, а дитинка моя дуже слабенька (семимiсячна) и я боюсь, що вона умре и я не взгляну навiтъ на свого первенца.

Лев Балiцкiй

P.S. Германьско консульство за своiх стоiт, ино ix i не держат довго, маем надiю що i наше консульстве не дасть нас в обiду»{248}.

Грех иронизировать над человеком, томящимся в застенке Петроградской ЧК, но, право же, нельзя без улыбки перечитывать эту смесь украинских и искалеченных русских слов, которую Лев Алексеевич почему-то считает украинским языком…

Впрочем, что ж…

В застенках Урицкого и не мог человек заговорить по-другому, не самое лучшее это место, чтобы вспоминать «рiдну мову»…

Но если с языком и возникают проблемы, то со смыслом тут все было правильно. Страдания «на чужбiнi», «в кайданах» «нашего украiнца» да к тому же не чающего увидеть свою «дитинку», растрогали генерального консула Украинской державы, когда он увидел фамилию Балицкого в списках заложников.

Скоро в ЧК на бланке консульства поступил запрос о Л.А. Балицком:

«Имею честь просить о принятии мер к немедленному освобождению означенного украинского гражданина.

Если же к нему предъявлено какое-либо обвинение, то допустить к обозрению следственного материала лицо, уполномоченное на то Генеральным консулом»{249}.

То ли этот запрос консула Веселовского, не желающего уступить своему германскому коллеге, который «за ceoix стоит», сыграл роль, то ли просто, как написано в постановлении, «ввиду того, что необходимость в заложниках в настоящее время почти миновала»{250}, Лев Алексеевич Балицкий в ноябре 1918 года был освобожден из-под ареста.

Вот, кажется, и вся история о том, как удалось человеку вырваться из смертных списков, сочиненных тт. Бокием и Иоселевичем. Правда, завели его в здание на Гороховой молодым приват-доцентом Петербургского университета, бывшим членом Главной Палаты Русского Народного Союза им. Михаила Архангела, а выпустили беспрерывно проливающим слезы стариком, невразумительно бормочущим свои жалобы на некоем петербургско-украинском наречии…

О такой судьбе, увы, «не спiваецца ни в каких пiснях»…

5

Не поется ни в каких песнях и о том, что происходило в июле 1918 года в Екатеринбурге…

То есть песен-то на эту тему как раз написано превеликое множество, но все они о другом, а не о том, что было на самом деле…

Прежде чем приступить к рассказу о екатеринбургской трагедии, напомним, что в марте 1917 года, сразу после отречения Николая II, была создана первая ЧК, расследовавшая деятельность царя и его окружения. Секретарем ее был Александр Блок, и помимо официальных выводов сохранились личные записи поэта, подводящие итоги работы комиссии.

«Единственное, в чем можно упрекнуть Государя, — это в неумении разбираться в людях. Всегда легче ввести в заблуждение человека чистого, чем дурного. Государь был бесспорно человеком чистым».

Разумеется, рожденный в сенгилейском тумане сын Надежды Александровны Адлер и директора Симбирской мужской классической гимназии Федора Михайловича Керенского не собирался жертвовать своим положением и предавать гласности выводы комиссии.

Член партии эсеров и масонской ложи «Великий Восток народов России», Александр Федорович Керенский, как известно, легко переступал через закон (тут достаточно вспомнить о не вполне законной защите Керенским киевского приказчика Менделя Бейлиса), еще выстраивая свою карьеру[44].

Для премьер-министра Керенского не составило труда засекретить отчеты, разбивающие многочисленные мифы об Анне Вырубовой, Григории Распутине и самом императоре, а царскую семью выслать в Тобольск, передоверив расправу над государем большевикам.

Большевики тоже не сразу определились, как решить судьбу царственных узников.

На заседании Совнаркома 20 февраля 1918 года, проходившем под председательством В.И. Ленина, было решено поручить комиссариату юстиции и двум представителям крестьянского съезда подготовить следственный материал по делу Николая Романова.

В мемуарной и научной литературе встречаются утверждения, что некоторые вожди большевиков якобы высказывались за проведение открытого суда над Николаем II, якобы Л.Д. Троцкий даже собирался выступить обвинителем на этом процессе.

Едва ли можно считать эти намерения, если они и были, серьезными.

Недоброй славы у Троцкого и так было достаточно, а открытый процесс над последним легитимным правителем России грозил превратить Троцкого в посмешище для всего мира.

Опять-таки, В.И. Ленин понимал, что рано или поздно император Николай II станет центром, вокруг которого начнет формироваться ядро русского национального сопротивления, и допустить этого не мог.

Вопрос о судьбе государя, таким образом, был решен не столько даже большевиками, сколько самой революционной ситуацией, в которую поставили большевики Россию, и если и возникали у большевиков какие-то сомнения, то они касались лишь времени ликвидации царской семьи…

Основная часть исследователей склоняется к выводу, что окончательные решения по этому вопросу были приняты, когда в первой половине июля большевики установили единоличную диктатуру и утвердили на съезде Советов свой проект Конституции.

Все эти мероприятия были осуществлены к 7 июля.

Напомним, что на квартире Якова Михайловича Свердлова в Кремле жил тогда член президиума Уралоблсовдепа, военный комиссар Шая Исаакович Голощекин, и это сюда и пришла телеграмма председателя Уральского областного совета А. Г. Белобородова: «Председателю ЦИК Свердлову для Голощекина. Авдеев сменен. Его помощник Мошкин арестован. Вместо Авдеева Юровский. Внутренний караул весь сменен».

Считается, что Шая Исаакович и привез в Екатеринбург инструкции Якова Михайловича Свердлова.

В Екатеринбург он приехал 14 июля.

В тот же день, в 10 часов вечера, состоялось объединенное заседание Уральского областного комитета коммунистической партии и Военно-революционного комитета, на котором Шая Исаакович Голощекин доложил директивы Якова Михайловича Свердлова, а начальник губчека Яков Хаимович Юровский, которого в Екатеринбурге знали просто как Янкеля-фельдшера, доложил свои соображения по ликвидации царской семьи.

План его был утвержден, и 16 июля вечером Яков Хаимович Юровский явился в дом Ипатьева и приказал начальнику охранного отряда Медведеву собрать все револьверы системы «наган».

Медведев выполнил приказ, и собранные наганы раздали членам команды особого назначения — чекистам с нерусскими именами, неведомо как возникшими в доме Ипатьева.

По многим свидетельствам, они проходят, как латыши, но, судя по именам, никакого отношения к латышам не имели.

Сохранился список их фамилий, отпечатанный на бланке Революционного штаба Уральского района: «Горват Лаонс, Фишер Анзелм, Эдельштсйн Изидор, Фекете Эмил, Над Имре, Гринфелд Виктор, Вергази Андреас»[45]. Более эти имена ни разу не встретятся ни в каких чекистских документах.

Эту семерку то ли набрали из военнопленных, то ли специально для расстрела царской семьи привезли в Екатеринбург…

Незадолго до полуночи в Ипатьевский дом приехали Шая Исаакович Голощекин и Петр Захарович Ермаков.

Можно было начинать.

Яков Хаимович Юровский разбудил лейб-медика Евгения Сергеевича Боткина и велел поднимать царскую семью. Он сказал, что получил приказ увезти семью в безопасное место.

Когда все оделись, Яков Хаимович приказал всем следовать за ним в полуподвальный этаж.

Впереди шли Юровский и Никулин (не сохранилось ни его имени, ни отчества), который держал в руке лампу, чтобы освещать темную узкую лестницу.

За ними следовал государь.

Он нес на руках царевича Алексея — мальчика, который должен был стать русским императором и который мечтал, чтобы не было в России бедных и несчастных. Нога у царевича была перевязана толстым бинтом, и при каждом шаге он тихо стонал.

За государем шли государыня и великие княжны. Анастасия Николаевна несла на руках свою любимую собачку Джимми.

Следом — лейб-медик Е.С. Боткин, комнатная девушка А.С. Демидова, лакей А.Е. Трупп и повар И.М. Харитонов.

Замыкал шествие Павел Спиридонович Медведев.

Спустившись вниз, прошли через нижний этаж до угловой комнаты — это была передняя с дверью на Вознесенский переулок.

Здесь Юровский указал на соседнюю комнату и объявил, что придется подождать, пока будут поданы автомобили.

Это была пустая полуподвальная комната длиною в 5,5 и шириной в 4,5 м. Справа от двери виднелось небольшое, с толстой железной решеткой окно на уровне земли, выходящее тоже на Вознесенский переулок.

Дверь в противоположной от входа восточной стене была заперта. Все стояли лицом к передней, через которую вошли.

«Романовы, — как пишет в своей записке Я. Юровский, — ни о чем не догадывались».

— Что же, и стула нет? — спросила Александра Федоровна. — Разве и сесть нельзя?

Юровский — вот она, чекистская гуманность! — приказал принести три стула.

Государь сел посреди комнаты и, посадив рядом царевича Алексея, обнял его правой рукой.

Сзади наследника встал доктор Боткин.

Государыня села по левую руку от государя, ближе к окну.

С этой же стороны, ближе к окну, стояла великая княжна Анастасия Николаевна, а в углу за нею — Анна Демидова.

За стулом государыни встала великая княжна Татьяна Николаевна, чуть сбоку — Ольга Николаевна и Мария Николаевна. Тут же стоял А. Трупп, державший плед для Наследника.

В дальнем левом от двери углу — повар Харитонов.

В 1 час 15 минут ночи за окном послышался шум мотора грузовика, присланного для перевозки тел, и тут же из соседней комнаты с наганами в руках вошли убийцы с нерусскими лицами…

В этой книге мы уже говорили, что от словосочетания нерусский чекист для нас за версту несет тавтологией. Однако эти чекисты даже и к народам, населяющим Российскую империю, не принадлежали.

Повторим еще раз эти имена…

Лаонс Горват, Анзельм Фишер, Изидор Эдельштейн, Эмиль Фекете, Имре Надь, Виктор Гринфельд, Андреас Вергази.

Семеро должны были расстрелять семь членов царской семьи.

Четверо местных палачей — Юровский включил в команду особого назначения еще Никулина, Павла Медведева, Степана Ваганова — должны были убивать доктора Е.С. Боткина, комнатную девушку А.С. Демидову, лакея А.Е. Труппа и повара И.М. Харитонова.

Однако в последний момент Юровский изменил план и велел Горвату, который должен был стрелять в Николая II, стрелять в Боткина.

Государя он взял себе.

Послушал ли Лаонс Горват Янкеля Хаимовича, неизвестно.

Возможно, что, как было ему приказано ранее, он стрелял в православного царя. Во всяком случае, получилось так, что император был убит сразу, а Боткина после первых выстрелов пришлось достреливать…

— Граждане цари! — войдя в комнату и надувая щеки, сказал Янкель Хаимович. — Ввиду того, что ваша родня в Европе продолжает наступление на Советскую Россию, Уралисполком постановил вас расстрелять!

Государь не сразу понял смысл сказанного. Он привстал со стула.

— Что? Что? — переспросил он.

Вместо ответа Янкель Юровский в упор выстрелил в государя.

Следом раздались еще десять выстрелов.

Сраженный пулей Алексей Николаевич застонал, и один из чекистов ударил его сапогом в висок, а Юровский, приставив револьвер к уху мальчика, выстрелил два раза подряд.

Пришлось достреливать Боткина и царевен.

Раненую Анастасию Николаевну добивали штыками.

Добивали штыками и горничную Демидову.

«Один из товарищей вонзил ей в грудь штык американской винтовки “винчестер”. Штык был тупой и грудь не пронзил».

Все оказалось залито кровью.

В крови были лица и одежда убитых, кровь стояла лужами на полу, брызгами и пятнами покрывала стены.

«Вся процедура, — как сказано в «Записке Юровского», — считая проверку (щупанье пульса и т.д.) взяла минут двадцать. Потом стали выносить трупы и укладывать в автомобиль, выстланный сукном, чтоб не протекала кровь. Тут начались кражи: пришлось поставить трех надежных товарищей для охраны трупов».

Тем временем нерусские чекисты из расстрельной команды, то ли хулиганя, то ли исполняя обряд, выводили на стенах разные надписи[46]:

«….на южной стене надпись на немецком языке:

Belsatzar ward in selbiger Nacht

Von seinen Knechten umgebracht[47].

Это 21-я строфа известного произведения немецкого поэта Гейне “Belsazar”. Она отличается от подлинной строфы у Гейне отсутствием очень маленького слова: “aber”, т.е. “но все-таки”.

Когда читаешь это произведение в подлиннике, становится ясным, почему выкинуто это слово. У Гейне 21-я строфа — противоположение предыдущей 20-й строфе. Следующая за ней и связана с предыдущей словом “aber”. Здесь надпись выражает самостоятельную мысль. Слово “aber” здесь неуместно.

Возможен только один вывод: тот, кто сделал эту надпись, знает произведение Гейне наизусть…

На этой же южной стене я обнаружил обозначение из четырех знаков»{251}.

Это обозначение из четырех знаков новейшие исследователи склонны трактовать как каббалистическую надпись и расшифровывают ее так: «Здесь по приказанию тайных сил царь был принесен в жертву для разрушения государства. О сем извещаются все народы».

Я не берусь судить, насколько разумно идентифицировать обозначение из четырех знаков с каббалистической записью, а тем более обсуждать верность перевода, но ритуальный характер убийства царской семьи очевиден…

Только самое страшное в этом убийстве — не каббалистические знаки, которые оставили вынырнувшие словно бы из тьмы преисподней чекисты с нерусскими именами…

Самые страшные в книге Н.А. Соколова, на мой взгляд, страницы, посвященные описанию следов, которые оставил возле Ганиной ямы главный убийца Янкель Хаимович Юровский…

6

Следователь Н.А. Соколов приводит свидетельство послушницы Антонины, которая приносила провизию для царской семьи, о том, что незадолго до цареубийства Янкель Хаимович велел ей упаковать в корзину яйца…

«Для кого, — задается вопросом Н.А. Соколов, — Юровский приготовлял 15 июля эти яйца, прося упаковать их в корзину?

Вблизи открытой шахты, где уничтожались трупы, есть маленькая лесная полянка. Только на ней имеется единственный сосновый пень, весьма удобный для сидения.

Отсюда очень удобно наблюдать, что делается у шахты.

24 мая 1919 года вблизи этого пня под прошлогодними листьями и опавшей травой я нашел яичную скорлупу.

15 июля ранним утром Юровский уже собрался на рудник и заботился о своем питании…

На этой же самой полянке, вдали от кустов и деревьев, я нашел в тот же день 24 мая под прошлогодней травой несколько листиков. Они были вырваны из книжки и запачканы человеческим калом.

Книжка эта — врачебное пособие, малого формата, карманного. На одном из листиков сохранилось и название отдела книги, из которого листики были вырваны: “Алфавитный Указатель”.

Кто-то на этой полянке удовлетворял свои потребности. Под руками не было ничего подходящего. Он вынул из кармана свою книжечку и воспользовался страницами, наименее нужными.

Знакомый практически с медициной врач не станет носить у себя в кармане пособия. Это говорит о недоучке. Таким фельдшером-недоучкой был Юровский»{252}.

Это свидетельство страшнее любой каббалистической записи…

Попробуем представить себе картину той страшной ночи.

Возле шахты чекисты обливают вначале серной кислотой, а потом керосином тела государя, царицы, царевен и цесаревича, втаскивают на костер и пытаются сжечь их. А невдалеке, на полянке, с которой удобно наблюдать, что делается у шахты, сидит на пеньке Янкель Хаимович Юровский и, не обращая внимания на сладковатый запах обугливающихся тел, расколупывает яичко.

Совершено страшнейшее преступление…

Безвинно убиты не только взрослые люди, но и дети…

Это они обгорают сейчас, превращаясь в гигантские черные головешки на разведенном чекистами костре…

Время от времени Юровский поглядывает туда, но оттуда на поляну тянет сладковатым дымом, хлопья пепла падают на руки Янкеля Хаимовича, на расколупанное яичко, и Юровский счищает их, но хлопья слишком жирные и не счищаются, липнут, размазываются серыми разводами по яичной скорлупе…

И Янкель Хаимович выпивает яйцо вместе с хлопьями пепла, а потом достает из корзинки другое яйцо, не сводя глаз с жуткого костра. В свете костра видны хлопья пепла, прилипшие к толстым, жирным губам…

Совершено величайшее преступление — убиты царь и его семья, обрублена возможность для возвращения гигантской России к мирному пути развития во главе с конституционным монархом…

Янкель Хаимович Юровский, кажется, и не думает об этом, так увлек его процесс поглощения яиц.

А потом, насытившись желтками и белками, смешанными с пеплом царской семьи, Янкель Хаимович Юровский расстегивает штаны и, не отходя от пенька, не спеша, справляет свою нужду, подтираясь листочками, вырванными из «врачебного пособия малого формата»…

Так совпало, но 27 июля 1918 года, сразу после расстрела царской семьи, СНК издал особый закон об антисемитизме, согласно которому Совет народных комиссаров объявил «антисемитское движение опасностью для дела рабочей и крестьянской революции».

Как свидетельствовал А.В. Луначарский, дополнение, предписывающее всем Совдепам «принять решительные меры к пресечению в корне антисемитского движения», а «погромщиков и ведущих погромную агитацию» «ставить вне закона», было приписано собственноручно В.И. Лениным{253}.

Янкель Хаимович Юровский об этом законе мог узнать разве только по телефону от своего непосредственного шефа Якова Михайловича Свердлова, которому он и повез семь баулов с царскими драгоценностями после расстрела царской семьи[48].

Тем не менее этот глумливый убийца не побоялся бросить в Екатеринбурге свою мамашу — Эстер Юровскую…

И хотя в Екатеринбурге тоже ничего не знали о подписанном В.И. Лениным декрете, мамашу Эстер, разумеется, не тронули. Она благополучно дождалась возвращения убийцы-сына…

7

Так совершилось это страшное преступление — убиение святых благоверных мучеников в Екатеринбурге:

Царя мученика Николая II…

Царицы Александры…

Царевича Алексея…

Царевен Ольги, Татьяны, Марии, Анастасии…

Мучеников Евгения (Боткина), Иоанна (Харитонова), Анны (Демидовой).

А 18 июля, на память преподобного Сергия Радонежского, в Алапаевске чекисты сбросили в шахту великую княгиню Елизавету Федоровну, великих князей Сергея Михайловича, Игоря, Ивана и Константина Константиновичей, князя Палея, монахиню Варвару (Яковлеву).

По свидетельству очевидцев, более суток из шахты доносились молитвы и стоны умирающих.

Сейчас выпущено множество книг, посвященных царю-мученику и его семье.

Многое рассказано и об убийцах государя… Примерно, но определена степень участия каждого в совершенном преступлении…

И вина председателя президиума Уральского облсовдепа Александра Георгиевича Белобородова, которого некоторые исследователи именуют Янкелем Изидоровичем Вайсбартом. Этот в прошлом конторщик и вор-уголовник, а в будущем член ЦИКа и видный столичный чекист, приложил немало сил к организации убийства царской семьи…

И вина командующего Восточным фронтом Рейнгольда Берзина. Считается, что это он передал на Урал окончательную директиву Центра на уничтожение.

И вина члена президиума облсовдепа, военного комиссара Шаи Исааковича Голощекина, в прошлом мещанина города Невеля, а в будущем — палача Казахстана…

И вина члена президиума облсовета Пинхуса Лазаревича Вайнера, именовавшего себя Петром Лазаревичем Войковым…

И, конечно, вина знаменитого Петра Захаровича Ермакова, оспаривавшего «авторство» убийства государя у самого Янкеля Хаимовича Юровского…

Нет-нет…

Хотя бандитом Ермаков был покруче Юровского и еще до революции прославился тем, что отрезал голову полицейскому, но государя он не убивал.

«Ермаков был привлечен к убийству не для самого убийства, — отметил еще Н.А. Соколов. — Юровский имел в своем распоряжении в доме Ипатьева достаточно палачей, чтобы с ними перебить в застенке беззащитных людей.

Ермаков был привлечен дня другой цели. Для уничтожения трупов выбрали удобный рудник. Это мог сделать только человек, хорошо знающий лесные трущобы в окрестностях Екатеринбурга. Юровский не знал их, а Ермаков знал{254}.

Роль Ермакова была чисто исполнительная. На грузовом автомобиле в потоках крови поехал он на рудник в ночь на 17 июля.

На том же самом автомобиле с пустыми бочками из-под бензина возвратился он в Верх-Исетск 19 июля»…

И, конечно, немало и совершений правильно сказано о главных виновниках екатеринбургской трагедии — Якове Михайловиче Свердлове и Владимире Ильиче Ленине…

Это они принимали политическое решение об уничтожении царской семьи. И интересно, что они не поставили в известность об этом даже Л.Д. Троцкого…

Троцкий, вернувшийся с фронта, записал в своем дневнике разговор со Свердловым:

— Да, а где царь? — спросил он.

— Конечно расстрелян! — ответил Свердлов.

— А семья где?

— И семья с ним. — Вся?

— Вся. А что?

— А кто решал?

— Мы здесь решали. Ильич считал, что нельзя оставлять им живого знамени, особенно в наших трудных условиях…

И вроде бы все ясно, но в последнее десятилетие появилась странная мода говорить и о коллективной вине всего русского народа перед царем-мучеником. Разбирать виновность народа в целом — занятие, на наш взгляд, бесперспективное, а вот о вине конкретных групп русских людей поговорить можно.

Увы, очень мало еще вспоминают у нас о вине высшего света, дворянской аристократии, изощренно травивших государя все его правление…

Очень редко говорят и о вине генералов, командовавших фронтами, которые вынудили государя подписать отречение…

Ну а главное, совершенно ничего не говорится о вине русского офицерства, спокойно наблюдавшего, как кучка звероподобных подонков убивает государя и его семью.

«В ночь с 24 на 25 июля 1918 года наши войска под начальством, тогда полковника, Войцеховского, рассеяв Красную армию товарища латыша Берзина, заняли Екатеринбург… — пишет М.К. Дитерихс. — Сильное волнение распространилось среди офицерства, вступившего в город, когда стало известным, в каком состоянии находится дом Ипатьева, где содержалась Царская семья. Все, что только было свободным от службы и боевых нарядов, все потянулось к дому. Каждому хотелось повидать это последнее пристанище Августейшей Семьи; каждому хотелось принять самое деятельное участие в выяснении мучившего всех вопроса: где же Они?

Кто осматривал дом, взламывал некоторые заколоченные двери; кто набросился на разбор валявшихся вещей, вещиц, бумаг, обрывков бумаг; кто выгребал пепел из печей и ворошил его; кто бегал по саду, двору, заглядывал во все клети, подвалы, и каждый действовал сам за себя, не доверяя другому, опасаясь друг друга и стремясь скорее найти какие-нибудь указания — ответ на волновавший всех вопрос.

Каждый почувствовал, что здесь что-то произошло, что-то большое, мрачное и трагичное… Но что? Убили?..

Да, кровь здесь была.

Не может быть, думал почти каждый. И зверству есть предел.

Куда же делись те, которых не убили?

И перебирая бесчисленное количество простых вещей домашнего обихода, брошенные вещицы туалета, шпильки, булавки, пряжки, кнопки, крючки, ленточки, тряпки, завязки, куски чулок, корсетов, — никто не допускал, что зверство может и не иметь предела.

Кроме офицерства, в доме Ипатьева, в значительно большем количестве, набралось много разного народа. Тут были и дамы, и буржуа города, и мальчишки с улицы, и торговки с базара, и просто праздношатающийся обыватель…

Много было унесено некоторыми на память…

Военные власти города решили упорядочить и организовать дело розыска. Начальник гарнизона, генерал-майор Голицын назначил особую комиссию из состава офицеров, преимущественно курсантов Академии Генерального штаба под председательством полковника Шереховского, а дабы работа комиссии протекала при более нормальных технических условиях, в состав ее был приглашен из начавшего формироваться Екатеринбургского окружного суда судебный следователь Наметкин…

Убиты все — было внутренним чувством людей.

Убиты, но не все, — говорили те, кто не хотел верить в возможность такого ужасного злодейства, или те, кто был побуждаем особыми причинами, им одним известными.

Вот общие решения и мнения населения города Екатеринбурга в первые два-три дня по освобождении его от советской власти»{255}.

Здесь мы прерываем эту пространную цитату, поскольку высокая монархическая патетика генерала Михаила Константиновича Дитерихса не дает возможности вдуматься, что же происходило в Екатеринбурге на самом деле.

Толпы офицеров и екатеринбургских мещан праздно шатаются по дому Ипатьева и, подобно туристам, осматривают место, где совершено жутчайшее преступление…

Это, пожалуй, будет похлестче надругательства Янкеля Хаимовича Юровского у Ганиной ямы…

А если вспомнить, что командование белых частей, освободивших Екатеринбург, долго колебалось, назначать ли следствие по делу об убийстве государя, не сыграет ли это на руку контрреволюции.

Это ли не надругательство над памятью царственных мучеников?

Как пишет Н.А. Соколов, судебный следователь Наметкин, которому поначалу поручили расследование убийства царской семьи, сразу заявил, что не имеет права начинать следствие и не начнет его, пока не получит предложения от прокурора суда, каковой, естественно, в первые дни освобождения Екатеринбурга отсутствовал…

И, должно быть, утонуло бы в бесчисленных бюрократических проволочках расследование злодеяния, если бы адмирал А.В. Колчак своей властью не поручил его в феврале 1919 года судебному следователю по особо важным делам Омского окружного суда Н.А. Соколову. Только тогда и началось настоящее расследование…

Но ведь и это не самое страшное в екатеринбургской трагедии…

8

Вдумаемся в такой факт…

В Екатеринбурге, где совершилось главное преступление 1918 года, размещалось тогда самое элитное военное заведение России — Академия Генерального штаба.

Слушателями академии были отборные офицеры, имевшие и строевой, и боевой опыт. Численность их незначительно уступала гарнизону, подчиненному Уралсовдепу, который, включая и чекистские отряды, состоял из нескольких сотен недисциплинированных солдат и плохо обученных рабочих.

В принципе, офицеры Академии Генштаба могли сапогами разогнать этот сброд вместе с самим Уралсовдепом.

Если бы, конечно, захотели…

Если бы, конечно, решились на это…

Генерал М.К. Дитерихс приводит в своей книге рассказ подполковника П.К.Л.:

«В мае 1918 года я был командирован из Петрограда в Екатеринбург от монархической организации “Союз тяжелой кавалерии”, имевшей целью спасение жизни Августейшей Семьи. В Екатеринбурге я поступил в слушатели 2-го курса Академии Генерального штаба и, имея в виду осуществление вышеуказанной цели, осторожно и постепенно сошелся с некоторыми офицерами-курсантами: М-им, Я-им, С-им, П-им, С-им. Однако сделать что-либо реальное нам не пришлось, так как события совершались весьма неожиданно и быстро. За несколько дней до взятия Екатеринбурга чехами, я ушел к ним в состав офицерской роты полковника Румши и участвовал во взятии Екатеринбурга.

После этого в офицерской среде возникла мысль сделать все возможное для установления истины: действительно ли убит Государь Император»{256}.

Свидетельство потрясающее…

Подполковник П.К.Л. по командировке монархической организации поступает в Академию Генерального штаба специально для того, чтобы спасти жизнь августейшей семьи.

И что же? За два месяца он только и сделал, что успел сойтись с пятью офицерами. И только когда Екатеринбург был освобожден, у господ слушателей Академии Генерального штаба «возникла мысль сделать все возможное для установления истины: действительно ли убит Государь Император».

С такой любовью русского офицерства к своему государю Янкелю Хаимовичу Юровскому можно было справлять нужду возле расстрелянной им царской семьи, не опасаясь никакого возмездия…

Это равнодушие высшего офицерства к императору было настолько противоестественным, что вопреки здравому смыслу в Екатеринбурге упорно начали циркулировать слухи, будто раскрыта в городе какая-то тайная монархическая организация, хотя, как не без горечи отметил генерал М.К. Дитерихс, «никто из вышеназванных офицеров о ней ничего не знал, никто из них сам не пострадал и никто из них не слыхал, чтобы вообще пострадал какой-либо другой офицер в городе за попытку спасти Царскую Семью»…

Увы…

«Почти каждый из числа помышлявших о спасении или похищении Царской Семьи носил в себе свои, лично им лелеемые политические принципы, клавшиеся в основу цели спасения и дальнейшего развития государственного строительства будущей, освобожденной, России. Здесь каждый отдельный элемент организации являлся прежде всего носителем политических определенных идей и они являлись для него доминирующими над всякими другими обстоятельствами и соображениями. Раскол, существовавший в монархической партии в дореволюционный период, пройдя через стадию двух революций, настолько развился среди интеллигентного класса, что белогвардейские организации… прежде всего натыкались на затруднения в своем развитии из-за своих собственных монархических принципов»{257}.

Но это то, что касается офицерства, находившегося в Екатеринбурге.

Офицерам Академии Генерального штаба все-таки нужно было самостоятельно проявить хоть какое-то мужество, чтобы спасти государя.

Но ведь рядом с Екатеринбургом стояли части, офицерам которых для спасения царской семьи достаточно было просто провести небольшой маневр.

Напомним, что еще 26 мая чешская бригада С. Войцеховского заняла Челябинск. От Челябинска до Екатеринбурга — несколько часов езды по железной дороге.

О боеспособности формирующихся в Челябинске белогвардейских частей говорят их успехи. За июнь и июль 1918 года они взяли на юго-западном направлении от Челябинска города Кыштым, Миасс, Троицк, Верхнеуральск, Магнитогорск, Златоуст, Шадринск, на юго-восточном — Курган и Петропавловск, на северном — Нижний Тагил, Верхотурье, Надеждинск (Серов) и Богословск (Краснотурьинск).

И только обложенный с трех сторон, практически незащищенный Екатеринбург не подвергался нападению до конца июля 1918 года!

Более того…

Белая армия так и не перерезала железную дорогу на Пермь, по которой и смогли отступить большевики, когда уничтожили царскую семью.

«…Создается впечатление, — пишет Дмитрий Суворов в работе “Все против всех”, — будто белогвардейцы предлагают красным своего рода чудовищную “игру в поддавки”: мы даем вам время и шанс сделать ответный ход в отношении царской семьи; мы на вас наступаем, но не так, чтобы отрезать все концы, — нет, мы вас обкладываем, как волка флажками, но при этом ниточку Транссибирской магистрали не перерезаем: пожалуйста, драпайте, как вашей душе угодно! И царя вывозите, куда хотите! Ведь если вспомнить, что Голощекин умудрился в этой ситуации съездить в Москву за инструкциями и вернуться — вернуться в полуокруженный Екатеринбург — для того, чтобы ликвидировать семью, и отнюдь не сразу, а еще как минимум через неделю (в условиях Гражданской войны это чудовищно много). И то после телеграфного сигнала, который дал ему из Перми командующий фронтом Р. Берзин. Как понимать такие действия “рвущихся на спасение” белых? И простым совпадением фактов все сие не объяснишь»{258}.

Не объяснишь…

Как это ни страшно, но надо признать, что царь-мученик мешал не только большевикам, но генералам и офицерам, которых так ничему и не научило большевистское полугодие. Ни собственные несчастья, ни страдания, которые претерпевала Россия, не заставили их пожертвовать своими политическими пристрастиями и амбициями.

По сути дела, в июльские дни в Екатеринбурге повторилось то, что произошло в октябре в Петрограде. Там офицеры не пожелали защищать от Ленина Временное правительство, здесь — спасать государя из рук Янкеля Хаимовича Юровского.

Разгадать эту загадку русской офицерской души трудно, но без ответа на нее не понять, почему Гражданская война оказалась так жестоко проигранной Россией.

В следующей главе мы расскажем о крестьянских восстаниях, без которых невозможно представить картину лета 1918 года. То тут, то там вспыхивали тогда и рабочие волнения — летом 18-го года большевиков ненавидела уже вся Россия.

Чудовищно и непостижимо, что русские офицеры и беспорядочные, легко образующиеся и столь же легко рассеиваемые крестьянские и рабочие массы не сумели объединиться и стать силой, способной противостоять большевистскому злу.

Непостижимо…

Такого не могло быть ни в одной стране мира — только у нас. И это ли не свидетельство тому, что не случайно, вопреки прогнозам Маркса, большевики победили именно в России?

Но, наверное, потому и победили большевики, что в России даже и перед лицом гибели не сумели объединиться сословия в борьбе с общенациональным злом.

Да, реформы Александра II и Александра III открыли путь к достижению общенационального единения, но именно тогда, когда начали смешиваться сословия, когда пали непреодолимые преграды между образованным классом и народом, энергия привилегированного класса сконцентрировалась не на созидании, а на разрушении. И в этом смысле большевики—не случайность, а закономерный итог развития интернационалистической по своему воспитанию верхушки русского общества.

Увы…

Все русское образованное общество, ориентированное в результате петровских и послепетровских реформ на западную культуру, за исключением отдельных, наиболее выдающихся — здесь можно было бы назвать имена Достоевского и Менделеева, Победоносцева и Столыпина — представителей, не смогло противостоять интернационалистско-социалистической пропаганде, оказалось зараженным ее идеями. И эта страшная болезнь и сделала могучую страну беспомощной в руках ее палачей…

Как это ни прискорбно, но надо признать, что кадровое русское офицерство, сформированное в основном из внуков дворян-крепостников, так и не смогло простить обиды своих дедов, нанесенной им отменой крепостного права, ни русскому народу, ни русскому государю…

Зато, как мы знаем, испробовав большевистского кнута, это же самое русское офицерство рабски покорно служило в армии Льва Давидовича Троцкого, пока за ненадобностью оно не было стерто чекистами в лагерную пыль…

9

И все-таки и в безумном ужасе екатеринбургской трагедии видится нам духовный смысл, и в этом беспросветном мраке проступает неугасимый горний свет.

Далеко на Валдае, записывая в эти дни свои мучительные мысли о русской судьбе, замечательный русский публицист Михаил Меньшиков, кажется, эти проблески просиявшего над Екатеринбургом света и прозирал…

Вот записи, которые сделаны Михаилом Осиповичем под влиянием долетевших до валдайской глуши газетных «уток» о гибели государя.

«23 июня. Троицын день и поворот солнца на зиму… А мы еще и лета не видали. Дожди, дожди…

Встревоженное настроение. В “Молве “ настойчивые слухи об убийстве Николая II конвоировавшими красноармейцами… Жаль несчастного царя он пал жертвой двойной бездарности и собственной, и своего народа. Будь он, или народ, или, еще лучше, оба вместе поумнее, не было бы никакой трагедии.

В “Молве”рассказывается между прочим басня, будто Николай II был очень огорчен, узнав, что “Новое время “ переменило фронт, что М. О. Меньшиков и Пиленко сделались республиканцами.

Если это правда, то что же!

Стало быть, Николай читал мою статью “Кто кому изменил?”

В ней я доказывал, что не мы, монархисты, изменники ему, а он сам. Можно ли быть верным взаимному обязательству, которое разорвано одной стороной? Можно ли признавать царя и наследника, которые при первом намеке на свержение сами отказываются от престола? Точно престол кресло в опере, которое можно передать желающим. Престол есть главный пост государственный, высочайшая стража у главной святыни народной — у народного величия. Царю вручена была не какая-либо иная, а национальная шапка, символ единства и могущества народа. Вручены были держава, скипетр, меч, мантия и пр. — облачение символическое носителя всенародной личности. Тот, кто с таким малодушием отказался от власти, конечно, недостоин ее.

Я действительно верил в русскую монархию, пока оставалась хоть слабая надежда на ее подъем. Но как верить в машину, сброшенную под откос и совершенно изломанную? Если, поднимая избитое тело, садишься в подъехавшую сноповую телегу, даже сноповая телега лучше разбитого вагона. Мы все республиканцы поневоле, как были монархистами поневоле. Мы нуждаемся в твердой власти, а каков ее будет титул — не все ли равно? К сожалению, все титулы у нас ложны, начиная с бумажных денег…

24 июня. 4 утра. Неужели Николай II убит? Глубинам совести народной, если остались какие-нибудь глубины, будет нелегко пережить эту кровь. Тут уж трудно будет говорить, как об Александре II, что господа убили царя. Впрочем, кто его знает — может быть, по нынешней психологии народной, чего доброго, еще гордиться будут, бахвалиться! Вот, мол, мы какие-сякие, знай-ста наших! Уж если царю башку свернули, сторонись, мать вашу так! Всех переколотим, перепотрошим! И сделают. Чего не сделает хладнокровный душегуб, сбросивший лохмотья своей смердящей цивилизации и объявивший себя откровенным зверем!

6 ч. вечера.

Наш рассыльный Новожицкий читал подтверждение ужасного слуха: несчастный царь действительно убит. Второе цареубийство за 37 лет! Боже, какая бездарная у нас, какая злосчастная страна!

Итак, родившись в день Иова многострадального, Николай претерпел столько бедствий, сколько едва ли кто из его современников — не только коронованных, но и простых пастухов. Точно чья-то грозная тень из-за гроба наклонялась над ним и душила все блистательные возможности счастья. Тень ли замученного Алексея? Тень ли Иоанна Антоновича, или Петра III, или Павла? Поневоле начинаешь быть суеверным. Между тем в самой реальности дело объясняется гораздо проще. Просто Николай II был слабый человек»…

Эти записи, удивительные по глубине и сконцентрированности русской мысли, были сделаны, когда Николай II был еще жив…

А вот записи, когда гибель государя стала не слухом, а явью…

«20 июля. Днем. “Николай II расстрелян“. Сразу пришло официальное известие. Тяжелая тоска на сердце. Зачем эта кровь? Кому она нужна? Почему же отрекшегося от престола Альфонса Португалия выпустила за границу? Почему даже Персия предоставила свергнутому шаху уехать, а у нас непременно лишили свободы и, наконец, жизни монарха, которому когда-то присягали? И так недавно! Без суда, без следствия, по приговору какой-то кучки людей, которых никто не знает…

При жизни Николая II я не чувствовал к нему никакого уважения и нередко ощущал жгучую ненависть за его непостижимо глупые, вытекавшие из упрямства и мелкого самодурства решения…

Ничтожный был человек в смысле хозяина. Но все-таки жаль несчастного, глубоко несчастного человека: более трагической фигуры “человека не на месте“ я не знаю. Он был плох, но посмотрите, какой человеческой дрянью его окружил родной народ! От Победоносцева до Гришки Распутина, все были внушители безумных, пустых идей. Все царю завязывали глаза, каждый своим платком, и немудрено, что на виду живой действительности он дошел до края пропасти и рухнул в нее…

21 июля. Тяжелый камень на сердце. От имени всего народа совершено преступление, бессмысленное, объяснимое только разве трусостью и местью. Убили человека, теперь уже совершенно безвредного, да и прежде по всемирному праву безответственного, никому не подсудного. Убили только потому, что он оказался беззащитен среди народа, четверть столетия клявшегося ему в преданности и верности. Вот дьявольский ответ на все эти несметные ектений и гимны! То была великая мечтательная ложь, это подлая реальная правда.

Но вот еще черточка, которую должен не забыть Шекспир будущего. В том же номере еврейской газетки, где сообщается о казни Николая II, напечатано, что Вильгельм II окончил ораторию в стиле Баха»…

Не сразу и определишь, что изменилось в записях.

Кажется, еще резче стали суждения, еще беспощаднее, яростней оценки убиенного государя.

Но стоит приглядеться, и видишь, что и беспощадность, и ярость не столько к государю обращены, сколько к его окружению…

«Какой человеческой дрянью его окружил родной народ… Четверть столетия клявшегося ему в преданности и верности… Убили только потому, что он оказался беззащитен среди народа… Дьявольский ответ на все эти несметные ектений и гимны»…

И не столько даже к окружению преданного императора обращены эти упреки, сколько к самому себе:

«22 июля. Боюсь, что, окруженный мыльными пузырями, я со своей странной судьбой и сам не более как мыльный пузырь по хрупкости: все может рухнуть в мгновение ока: и служба, и дача, и семья, и жизнь моя, которая держится, может быть, на паутинной нити. Ну, что же: «благословен и тьмы приход». Когда-нибудь помирать надо. Книга моей жизни не так уже захватывающе интересна, а утомительную книгу бросают, обыкновенно не дочитав. Только с детьми жаль расставаться и страшно по их беспомощности. Ни с чем иным, ни с родиной не жаль расстаться, столь неудавшейся, ни с человечеством, до сих пор бесчеловечным. Нет, еще рано рождаться на земле для счастья. Надо подождать тысячонку-другую лет».

И вот поразительно…

Появляется новая газетная утка, только теперь уже о том, что жив расстрелянный еще до государя великий князь Михаил, и вспыхивает ожившая надежда:

«31 июля. Официально (в большев. органах) сообщается, что в. кн. Михаил. Ал. объявил себя императором. Прочел — и в груди задрожали старые монархические струны. Почувствовалось желание громко воскликнуть: да здравствует и пр. Стало быть, я больше монархист в душе, нежели республиканец, хотя искренно презирал Николая II и всех выродившихся монархов».

Но это обман…

Душой чувствует Михаил Осипович обман и сам иронизирует над собою, понимая, что путь к спасению и возрождению Родины не может быть столь легким.

Этот трудный путь обязаны пройти все русские люди, и пройти его прежде всего в собственной душе…

Читаешь дневниковые записи М.О. Меньшикова и видишь, как мучительно пробивается он к разгадке того, что происходит с русским человеком, с Россией…

«13 сентября. 12 ч. дня.

Все ужасы, которые переживает наш образованный класс, есть казнь Божия рабу ленивому и лукавому. Числились образованными, а на самом деле не имели разума, который должен вытекать из образования. Забыли, что просвещенность есть: noblesse qui oblige. He было бы ужасов, если бы все просвещенные люди в свое время поняли и осуществили великое признание разума: убеждать, приводить к истине. Древность оставила нам в наследье потомственных пропагандистов священников, дворян. За пропаганду чего-то высокого они и имели преимущества, но преимуществами пользовались, а проповедь забросили, разучились ей. От того массы народные пошатнулись в нравственной своей культуре».

Это последняя запись в дневнике публициста М.О. Меньшикова.

На следующий день его арестовали и еще через шесть дней расстреляли на берегу Валдайского озера…

Очевидцы рассказывали, что, придя на место казни, Михаил Осипович встал лицом к Иверскому монастырю, опустился на колени и стал молиться.

Первый залп для устрашения дали сыновья комиссара Губы — одному было 15, а другому 13 лет. Однако этим выстрелом задело левую руку. Когда Меньшиков оглянулся, последовал новый залп. Стреляли в спину, и упав, Михаил Осипович конвульсивно забился об землю, судорожно схватывая ее пальцами. Тотчас же к нему подскочил чекист Давидсон и выстрелил в упор два раза в левый висок.

— Правда ли, что судят Меньшикова?.. — спросила, прибежав к штабу, М.В. Меньшикова.

В ответ она услышала взрыв грубого хохота.

— Это ученого? Это профессора в золотых очках? Да его уже давно расстреляли на берегу озера.

«Он лежал с открытыми глазами, в очках, — вспоминала М.В. Меньшикова. — Во взгляде его не было ни тени страха, только бесконечное страдание. Выражение, какое видишь на изображениях мучеников. Правая рука мужа осталась согнутой и застыла с пальцами, твердо сложенными для крестного знамения. Умирая, он осенял себя крестом».

С того места, где расстреляли Михаила Осиповича, видны кресты на соборах Иверского монастыря и городского валдайского храма.

Эти кресты, озаренные екатеринбургским сиянием, и видел в последние мгновения своей жизни русский монархист Меньшиков, сумевший прозреть в сентябре 1918 года то, что надо понять и нам, живущим в другом веке и другом тысячелетии.

Зримо и отчетливо было явлено русскому человеку в Екатеринбурге, к какому безнаказанному глумлению инородцев над Россией приводит наша любовь к собственным заблуждениям, наше нежелание отступить от своих обольщений и пристрастий…

Загрузка...