Диктатура пролетариата — слишком серьезная вещь, чтобы ее можно было доверить самому пролетариату…
Механики, чекисты, рыбоводы,
Я ваш товарищ, мы одной породы…
«Известия» сообщили, что Совет народных комиссаров предполагает выехать в Москву в понедельник, 11 марта, вечером…
Это был отвлекающий маневр.
Открыто с Николаевского вокзала отправлялись технические сотрудники наркоматов и члены ВЦИК с обслуживающим персоналом. Все, что касалось поезда с народными комиссарами и В.И. Лениным, было окружено строжайшей тайной.
Сам Яков Михайлович Свердлов, притворившись, что сел во вциковскии поезд, тут же трусливо выскользнул на другую сторону состава и перебрался в неприметный поезд № 4001, который, стараясь не привлекать ничьего внимания, отошел в 22 часа 00 минут. Когда наступило 11 марта, этот поезд мчался уже далеко от Петрограда…
Ну а меры предосторожности, предпринятые В.Д. Бонч-Бруевичем, на которого Ленин возложил организацию эвакуации Совнаркома, были не лишними.
Обстановка в Петрограде стремительно накалялась…
«Мясники проносят дымящиеся туши, кони падают на каменные полы и умирают без стона…
Я узнаю страшную статистику. Против 30—40 лошадей, шедших на убой в прежнее время, — теперь ежедневно на скотный двор поступает 500—600 лошадей. Январь дал 5 тысяч убитых лошадей, март даст 10 тысяч. Причины — нет корма…
Я вышел из места лошадиного успокоения и отправился в трактир “Хуторок”, что находится напротив скотобоен. Настало обеденное время. Трактир был наполнен татарами — бойцами и торговцами. От них пахло кровью, силой, довольством. За окном сияло солнце, растапливая грязный снег, играя на хмурых стеклах. Солнце лило лучи на тощий петроградский рынок — на мороженых рыбешек, на мороженую капусту, на папиросы “Ю-ю” и на восточную “гузинаки”…
Солнце светит. У меня странная мысль: всем худо, все мы оскудели. Только татарам хорошо, веселым могильщикам благополучия. Потом мысль уходит. Какие там татары?.. Все — могильщики»{43}.
Эти зарисовки петроградской жизни сделаны Исааком Бабелем прямо с натуры, и тогда же, в марте 1918 года, и опубликованы. Острым и верным взглядом подмечает писатель-чекист страшные приметы наступающего на город умирания…
«Не видно Фонтанки, скудной лужей расползшейся по липкой низине. Не видно тяжелого кружева набережной, захлестнутой вспухшими кучами нечистот из рыхлого черного снежного месива.
По высоким теплым комнатам бесшумно снуют женщины в платьях серых или темных. Вдоль стен — в глубине металлических ванночек лежат с раскрытыми серьезными глазами молчащие уродцы — чахлые плоды изъеденных, бездушных низкорослых женщин, женщин деревянных предместий, погруженных в туман.
Недоноски, когда их доставляют, имеют весу фунт-полтора. У каждой ванночки висит табличка — кривая жизни младенца. Нынче это уж не кривая. Линия выпрямляется. Жизнь в фунтовых телах теплится уныло и призрачно.
Еще одна неприметная грань замирания нашего: женщины, кормящие грудью, все меньше дают молока…
Они стоят вокруг меня, грудастые, но тонкие — все пятеро — в монашеских своих одеждах и говорят:
— Докторша высказывает — молока мало даете, дети в весе не растут… Душой бы рады, кровь, чувствуем, сосут… К извозчикам бы приравняли… В управе сказывали: не рабочие… Пошли вон мы нынче вдвоем в лавку, ходим, ноги гнутся, стали мы, смотрим друг дружке в глаза, падать хотим, не можем двинуться…
Они просят меня о карточках, о дополнениях, кланяются, стоят вдоль стен, и лица их краснеют и становятся напряженными и жалкими, как у просительниц в канцелярии»{44}.
Зарисовки Исаака Бабеля — чрезвычайно ценный материал для исследователя. Самое замечательное в них — это не совсем человеческая бесстрастность, умение отключиться от чужого страдания и боли, чтобы сочувствие не затуманивало глаза, не нарушало точности писательского зрения.
Перечитывая публицистику писателя, запечатлевшую самые различные проявления человеческого горя, я обнаружил только один сбой. Кажется, лишь в описании погромов еврейских местечек: «Недорезанные собаки испустили свой хриплый лай. Недобитые убийцы вылезли из гробов. Добейте их, бойцы Конармии! Заколотите крепче приподнявшиеся крышки их смердящих могил!» — и срывается на крик писательский голос. Но этот сбой относится к 1920 году и прямого отношения к петроградским событиям не имеет…
В резолюциях, принимавшихся тогда на петроградских фабриках и заводах, бесстрастности гораздо меньше.
Вот заявление, с которым в марте 1918 года уполномоченные рабочих петроградских фабрик и заводов обратились к IV Всероссийскому съезду Советов…
«Нам обещали свободу. А что мы видим на самом деле? Всё растоптано полицейскими каблуками, всё раздавлено вооруженной рукой… Мы дошли до позора бессудных расстрелов, до кровавого ужаса смертных казней, совершаемых людьми, которые являются одновременно и доносчиками, и сыщиками, и провокаторами, и следователями, и обвинителями, и судьями, и палачами…
Но нет! Довольно кровавого обмана и позора, ведущих революционную Россию к гибели и расчищающих путь новому деспоту на место свергнутого старого. Довольно лжи и предательства. Довольно преступлений, совершаемых нашим именем, именем рабочего класса…
Мы, рабочие петроградских фабрик и заводов, требуем от съезда постановления об отставке Совета народных комиссаров»{45}.
Этот отчаянный призыв рабочих Петрограда услышан не был.
Открывшийся 14 марта IV Чрезвычайный съезд Советов ратифицировал Брестский мирный договор и принял постановление, объявившее Москву столицей Советской республики.
Именно с этого момента начался принципиально новый этап в деятельности советского правительства. Как отметил В.И. Ленин, две первых задачи — «завоевать политическую власть и подавить сопротивление эксплуататоров» — были выполнены большевиками еще в Петрограде, ну а теперь на повестку дня встала проблема управления завоеванной Россией.
Любопытно, что статья В.И. Ленина «Главная задача наших дней» написана как раз 11 марта, в поезде, когда советское правительство ехало в Москву.
Еще интереснее, что именно в этой статье Ленин начинает требовать от рабочих, чтобы они почувствовали себя хозяевами заводов и фабрик, чтобы прекратили лодырничать и воровать, чтобы соблюдали строжайшую дисциплину в труде, чтобы экономно хозяйничали и аккуратно и добросовестно вели счет деньгам.
Именно эти лозунги три года спустя будут воплощены в новой экономической политике. И именно эти лозунги еще полгода назад Ленин активно высмеивал.
Впрочем, что такое для Владимира Ильича лозунги и принципы?
«Мне кажется, что Троцкий несравненно более ортодоксален, чем Ленин… — писал Анатолий Васильевич Луначарский. — Троцкий всегда руководился, можно сказать, буквою революционного марксизма. Ленин чувствует себя творцом и хозяином в области политической мысли и очень часто давал совершенно новые лозунги, которые нас всех ошарашивали, которые казались нам дикостью и которые потом давали богатейшие результаты. Троцкий такою смелостью мысли не отличается: он берет революционный марксизм, делает из него все выводы, применительные к данной ситуации; он бесконечно смел в своем суждении против либерализма, против полусоциализма, но не в каком-нибудь новаторстве.
Ленин в то же время гораздо более оппортунист в самом глубоком смысле этого слова. Опять странно, разве Троцкий не был в лагере меньшевиков, этих заведомых оппортунистов? Но оппортунизм меньшевиков — это просто политическая дряблость мелкобуржуазной партии. Я говорю не о нем, я говорю о том чувстве действительности, которая заставляет порою менять тактику, о той огромной чуткости к запросу времени, которая побуждает Ленина то заострять оба лезвия своего меча, то вложить его в ножны».
В принципе, это объяснение дает ответ, почему, выдвинув 11 марта 1918 года лозунги, сходные с лозунгами 1921 года, Ленин повел страну не к НЭПу, а к военному коммунизму.
Дело тут действительно в огромной чуткости к запросу времени, которой обладал Ленин. И слова о строжайшей дисциплине в труде, об экономном хозяйствовании, о добросовестном счете денег, призывы учиться у немца в статье «Главная задача наших дней» — это еще не призывы и не лозунги, а лишь мотивировка ленинского постулата о том, что русский человек — плохой работник по сравнению с работником передовых наций.
Согласно В.И. Ленину, это и не могло быть иначе при режиме царизма и живучести остатков крепостного права. А значит, следует вывод: русского человека надо учить работать. И это и является самой главной задачей наших дней.
Ну а поскольку — это не оговаривалось, но подразумевалось! — работники таких передовых наций, как английская, немецкая, французская, были заняты войной и им недосуг было учить работать русского человека, следовало поискать передовую нацию внутри самой России.
Ю. Ларин, этот, по словам А.И. Солженицына, «скорый экономики военного коммунизма», прямо писал потом, что в еврейских рабочих наблюдается «особое развитие некоторых черт психологического уклада, необходимых для роли вожаков», которые еще только развиваются в русских рабочих, — исключительная энергия, культурность, солидарность и систематичность{46}.
Любопытно, что этот большевистский постулат был практически без редактуры заимствован ельцинскими реформаторами для того, чтобы обосновать изъятие общенародной собственности в пользу малочисленной группы, так называемой семьи, преимущественно нерусской по своему национальному составу.
Учить работать русского человека — плохого работника должна была столь схожая с ельцинской семьей партийная верхушка, то ядро партии, которое товарищ Г.Л. Пятаков назовет в дальнейшем «чудо-партией».
И тут, конечно, самое время еще раз вернуться к вопросу о национальности самого В.И. Ленина.
Тот же А.И. Солженицын пишет, что «…если же говорить об этническом происхождении Ленина, то не изменит дела, что он был метис, самых разных кровей: дед его по отцу, Николай Васильевич, был крови калмыцкой и чувашской, бабка — Анна Алексеевна Смирнова, калмычка; другой дед — Израиль (в крещении Александр) Давидович Бланк, еврей, другая бабка — Анна Иоганновна (Ивановна) Гросшопф, дочь немца и шведки Анны Беаты Эстедт. Но всё это не даёт права отвергать его от России. Мы должны принять его как порождение не только вполне российское, — ибо все народности, давшие ему жизнь, вплелись в историю Российской империи, — но и как порождение русское (выделено нами. — Н.К.)».
Более того…
По А.И. Солженицыну, «это мы, русские, создали ту среду, в которой Ленин вырос, вырос с ненавистью. Это в нас ослабла та православная вера, в которой он мог бы вырасти, а не уничтожать её»{47}.
Вроде бы с этим невозможно не согласиться.
Все справедливо насчет православной веры, которая «в нас ослабла»…
Другое дело, что великий «правдолюбец» и тут лукаво заводит читателя в западню и как будто искренне забывает, что сама Российская империя была устроена первыми Романовыми не совсем на русский лад, вернее же, совсем не на русский… В этой империи огромная часть самих русских (в отличие от множества других народов, населяющих империю) находилась в подневольном, крепостном состоянии…
И это лукавое устроение Российской империи и привело к тому, что хотя мы, русские, и говорим на одном языке, хотя и думаем одинаково, но наше мышление проистекает как бы в разных измерениях… Мы не сходимся в мыслях друг с другом, а если пересечемся невзначай, то только для того, чтобы навсегда разругаться.
Поэтому и не объяснить сейчас пожилым русским людям, что Ленин, которого защищают они, скорее бы сошелся с их врагами — Чубайсом и Ельциным, а не с ними. Их, нынешних русских коммунистов, Владимир Ильич конечно немедленно отправил бы на расстрел. А Ельцина с Чубайсом — нет, с ними Владимир Ильич сумел бы работать на благо семьи или чудо-партии и в режиме военного коммунизма, и в условиях НЭПа…
И конечно же если мы желаем возрождения России, нам необходимо преодолеть не только разрыв между интересами народа и ельцинской семьи, но и изжить ленинское наследие…
Как сделать это?
Как перепрыгнуть через 13 потерянных дней 1918 года?
Очень просто…
Для этого достаточно освободиться от собственных иллюзий и обольщений, от чрезвычайно вредных и опасных для страны, но таких дорогих для наших сердец мифов…
Но мы отвлеклись…
Объявляя, что русский человек — плохой работник по сравнению с работником передовых наций, В.И. Ленин определял стратегическую задачу управления страной — большевики должны были опираться отныне уже не на русский пролетариат, а на класс тех инонациональных учителей, которые будут вселены в Москву, Петроград и другие русские города, как это делалось и ранее при Петре I и Екатерине II.
Одновременно В.И. Ленин решал этим и некоторые тактические вопросы… Он пытался привить своим недавним союзникам рабочим чувство некоей неполноценности, ущербности, он надеялся, что, осознавая, какие они «плохие работники», рабочие постесняются выдвигать столь наглые, как рабочие Петрограда, требования.
В соответствии с новой задачей В.И. Ленин производит и кадровые перестановки.
Л.Д. Троцкий, покинувший пост наркома иностранных дел, сразу, как только ему удалось завершить Брестским миром иностранные дела России, возглавляет теперь Высший военный совет и становится наркомвоенмором, сосредотачивая в своих руках все управление армией и флотом.
Ну а прапорщика Н.В. Крыленко, исполнившего свое матросско-солдатское дело и расстрелявшего генерала Духонина, Совнарком от забот по «управлению Россией» освободил.
Рабочий класс большевики пытались привести в сознание голодом и постоянным напоминанием ему, что русский человек — плохой работник.
С матросами они расправлялись круче.
Мы уже рассказывали о пуле, которую товарищ Дзержинский влепил недостаточно почтительному матросу. В Москве Феликс Эдмундович предпринял еще более жесткую акцию.
В ночь на 12 апреля было совершено, как сообщил Ф.Э. Дзержинский сотруднику «Известий», очищение города.
Чекисты штурмом взяли в Москве 25 особняков, занятых анархистами. Бои развернулись на Донской и Поварской улицах, отчаянно сопротивлялись обитатели дома «Анархия» на Малой Дмитровке. Этот дом чекистам пришлось расстреливать из пушек. Более сотни анархистов убиты, около полутысячи — арестованы.
В многочисленных обращениях к населению города настойчиво подчеркивалась мысль, что ВЧК борется против бандитов, хулиганов и обыкновенного жулья, «осмелившихся скрываться и выдавать себя за анархистов, красногвардейцев и членов других революционных организаций»{48}.
— Я должен заявить, — сказал Ф.Э. Дзержинский корреспонденту «Известий», — и при этом категорически, что слухи в печати о том, что Чрезвычайная комиссия входила в Совет Народных Комиссаров с ходатайством о предоставлении ей полномочий для борьбы с анархистами, совершенно не верны. Мы ни в коем случае не имели в виду и не желали вести борьбу с идейными анархистами, и в настоящее время всех идейных анархистов, задержанных в ночь на 12 апреля, мы освобождаем, и если, быть может, некоторые из них бу-дут привлечены к ответственности, то только за прикрытие преступлений, совершенных уголовными элементами, проникшими в анархические организации. Идейных анархистов среди лиц, задержанных нами, очень мало, среди сотен — единицы{49}.
Тут надо пояснить, что идейными Дзержинский называл анархистов, которые готовы были и далее помогать большевикам в развале Российского государства, ну а всех, кто намеревался выступать против большевиков, он относил к уголовным элементам…
К этому времени Феликс Эдмундович Дзержинский уже занял под свое ведомство дом страхового общества «Якорь» на Большой Лубянке с подвалами, настолько обширными, что в них легко было затеряться многим тысячам заключенных…
И конечно же нашлось здесь место и матросам, которые начали прибывать следом за правительством в Москву и размещаться в захваченных анархистами московских особняках…
Рассказывать корреспонденту «Известий» об этих матросах Дзержинский не посчитал нужным.
— Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов, — любил повторять он, — является методом выработки коммунистического человека из материала капиталистической эпохи.
Ну а после того, как из матросов было выработано то, что нужно, можно было вздохнуть спокойно и пригласить в Москву германского посла Мирбаха.
Теперь советское правительство переехало в Москву окончательно.
Итак… Правительство переехало в Москву…
«Вынужденный уехать, — вспоминал потом А.В. Луначарский, — Совет Народных Комиссаров возложил ответственность за находящийся в почти отчаянном положении Петроград на товарища Зиновьева.
“Вам будет очень трудно, — говорил Ленин остающимся, — но остается Урицкий”. И это успокаивало»{50}.
Такими словами не бросаются.
Тем более такие люди, как В.И. Ленин.
И мы могли бы с полным основанием говорить, что Владимир Ильич всецело доверял Моисею Соломоновичу Урицкому, если бы в воспоминаниях современников то тут, то там не мелькали свидетельства, что как раз к Урицкому-то или, по крайней мере, к его способностям Ленин не испытывал никакого доверия.
Любопытны в этом смысле воспоминания Георгия Александровича Соломона, ярко рисующего не только самого Моисея Соломоновича Урицкого, но и его взаимоотношения с В.И. Лениным.
«Я решил возвратиться в Стокгольм и с благословения Ленина начать там организовывать торговлю нашими винными запасами. Мне пришлось еще раза три беседовать на эту тему с Лениным. Все было условлено, налажено, и я распростился с ним.
Нужно было получить заграничный паспорт. Меня направили к заведовавшему тогда этим делом Урицкому… Я спросил Бонч-Бруевича, который был управделами Совнаркома, указать мне, где я могу увидеть Урицкого. Бонч-Бруевич был в курсе наших переговоров об организации вывоза вина в Швецию.
— Так что же, вы уезжаете все-таки? — спросил он меня. — Жаль… Ну, да надеюсь, это ненадолго… Право, напрасно вы отклоняете все предложения, которые вам делают у нас… А Урицкий как раз находится здесь… — Он оглянулся по сторонам. — Да вот он, видите, там, разговаривает с Шлихтером… Пойдемте к нему, я ему скажу, что и как, чтобы выдали паспорт без волынки…
Мы подошли к невысокого роста человеку с маленькими неприятными глазками.
— Товарищ Урицкий, — обратился к нему Бонч-Бруевич, — позвольте вас познакомить… товарищ Соломон…
Урицкий оглядел меня недружелюбным колючим взглядом.
— А, товарищ Соломон… Я уже имею понятие о нем, — небрежно обратился он к Бонч-Бруевичу, — имею понятие… Вы прибыли из Стокгольма? — спросил он, повернувшись ко мне. — Не так ли?.. Я все знаю…
Бонч-Бруевич изложил ему, в чем дело, упомянул о вине, решении Ленина…
Урицкий нетерпеливо слушал его, все время враждебно поглядывая на меня.
— Так, так, — поддакивал он Бонч-Бруевичу, — так, так… понимаю… — И вдруг, резко повернувшись ко мне, в упор бросил: — Знаю я все эти штуки… знаю… и я вам не дам разрешения на выезд за границу… не дам! — как-то взвизгнул он.
— То есть как это вы не дадите мне разрешения? — в сильном изумлении спросил я.
— Так и не дам! — повторил он крикливо. — Я вас слишком хорошо знаю, и мы вас из России не выпустим! У меня есть сведения, что вы действуете в интересах немцев…
Тут произошла безобразная сцена. Я вышел из себя. Стал кричать на него. Ко мне бросились А.М. Коллонтай, Елизаров и другие и стали успокаивать меня.
Другие в чем-то убеждали Урицкого… Словом, произошел форменный скандал.
Я кричал:
— Позовите мне сию же минуту Ильича… Ильича… Укажу на то, что вся эта сцена разыгралась в Большом зале
Смольного института, находившемся перед помещением, где происходили заседания Совнаркома и где находился кабинет Ленина.
Около меня метались разные товарищи, старались успокоить меня… Бонч-Бруевич побежал к Ленину, все ему рассказал. Вышел Ленин. Он подошел ко мне и стал расспрашивать, в чем дело. Путаясь и сбиваясь, я ему рассказал. Он подозвал Урицкого.
— Вот что, товарищ Урицкий, — сказал он, — если вы имеете какие-нибудь данные подозревать товарища Соломона, но серьезные данные, а не взгляд и нечто, так изложите ваши основания. А так, ни с того ни с сего, заводить всю эту истерику не годится… Изложите, мы рассмотрим в Совнаркоме… Ну-с…
— Я базируюсь, — начал Урицкий, — на вполне определенном мнении нашего уважаемого товарища Воровского…
— А, что там “базируюсь”, — резко прервал его Ленин. — Какие такие мнения “уважаемых” товарищей и прочее? Нужны объективные факты. А так, ни с того ни с сего, здорово живешь опорочивать старого и тоже уважаемого товарища, это не дело… Вы его не знаете, товарища Соломона, а мы все его знаем… Ну да мне некогда, сейчас заседание Совнаркома, — и Ленин торопливо убежал к себе»{51}.
Георгий Александрович Соломон — личность весьма скользкая.
Занимаясь дипломатической работой (он работал первым секретарем посольства в Берлине, консулом в Гамбурге, торговым представителем в Лондоне), товарищ Соломон исполнял весьма щекотливые поручения большевистской верхушки, связанные как с финансированием коммунистического движения, так и с наполнением заграничных счетов самих вождей Советской России.
И конечно неспроста, узнав о неизлечимой болезни Ленина, Георгий Александрович отказался в 1923 году возвращаться в Россию. Отношения с Владимиром Ильичом у него были особые, и без Ленина в России ему было нечего делать.
Но для нас сейчас интересны отношения Владимира Ильича не с товарищем Соломоном, а с товарищем Моисеем Соломоновичем Урицким.
Эк как он заартачился, не желая выполнять просьбу товарища Ленина!
До визга, до истерики, почти до открытых пререканий дело дошло! И как беспощадно отбрил Владимир Ильич Моисея Соломоновича, прямо на глазах у всех!
А как издевался Владимир Ильич над корявой речью Моисея Соломоновича на VII съезде РКП(б)?!
«Но было другое выступление — Урицкого. Что там было, кроме Каноссы, “предательства”, “отступили”, “приспособились”?.. Касаясь речи тов. Бухарина, я отмечаю, что, когда у него не хватает аргументов, он выдвигает нечто от Урицкого»{52}.
Нет…
Как-то не вяжется эта ленинская готовность в любую минуту превратить Моисея Соломоновича Урицкого в нарицательный персонаж, воплощающий косноязычие и бестолковость, со словами «Вам будет очень трудно, но остается Урицкий».
Но коли Ленин сказал, значит, он знал, что говорил…
Просто, по-видимому, он вкладывал в свои слова не совсем тот смысл, который привиделся А.В. Луначарскому.
Как явствует из официальной, созданной в 1919 году биографии{53}, будущий председатель Петроградской ЧК Моисей Соломонович Урицкий родился 2 января 1873 года в уездном городе Черкассах Киевской губернии, на берегу реки Днепра.
Родители его занимались торговлей.
Моисею было всего три года, когда утонул в реке отец и Моисей остался на попечении своей матери и старшей сестры. До 13 лет он изощрялся в изучении Талмуда, а потом, воспротивившись матери, начал учить еще и русский язык. В результате, вместо того чтобы постигать премудрости, необходимые раввину, он поступает в Черкасскую прогимназию…
Тут возникает любопытная параллель.
Феликс Эдмундович Дзержинский и Моисей Соломонович Урицкий…
Один в детстве собирался стать ксендзом, другой — раввином.
Но поскольку оба они рано и почти одновременно остались без отцов, один из них стал начальником ВЧК, другой — начальником Петроградской ЧК.
Никаких других ЧК тогда еще не было…
Значит, и начальников ЧК тогда тоже было только двое, вернее — всего двое.
И вот ведь что любопытно. Оба начальника знают еврейский язык, оба умеют читать и писать по-еврейски…
Когда-то языком дипломатии считался французский язык. По-французски писались официальные письма, на французском составлялись межгосударственные договоры.
Если судить по первым председателям ЧК, возникает впечатление, что большевики и планировали сделать еврейский язык официальным языком всех чрезвычаек.
На первый взгляд, предположение это звучит достаточно дико. Но думаешь: а что еще кроме знания еврейского языка и ненависти к России объединяло главных чекистов — Дзержинского и Урицкого? И не можешь найти ответа…
Опять-таки, как сулил товарищ Зиновьев, ЧК будут открыты не только в губернских центрах России, но и в Германии, в Англии, во Франции, в Италии…
Так почему бы и не подумать было с самого начала о едином языке и для Ливерпульской ЧК, и для Парижской ЧК? Не на русском же языке объясняться в Ливерпуле и Париже чекистам!
Но вернемся к биографии Моисея Соломоновича…
Еще в ранней молодости становится он членом социал-демократической партии и «всецело отдается партийной работе». Заметную роль играл Урицкий в событиях 1905 года в Красноярске. Тем не менее в 1906 году ссылку ему заменили принудительным отъездом за границу, где в августе 1912 года, на конференции меньшевиков в Вене, Урицкого избрали членом оргкомитета как представителя «группы Троцкого».
Избрание это, как пишет Марк Алданов, произошло при следующих обстоятельствах.
«В августе 1912 года в Вене была созвана конференция членов РСДРП с участием представителей целого ряда социал-демократических организаций (преимущественно — но не исключительно — меньшевистских). Это была одна из очередных попыток освободить партию от диктатуры Ленина, который незадолго до того создал в Праге чисто большевистский Центральный Комитет. В конференции приняли участие почти все выдающиеся деятели социал-демократической партии небольшевистского толка: Аксельрод, Мартов, Абрамович, Медем, Либер, Троцкий, Горев, Семковский, Ларин и др. Цель заключалась в том, чтобы объединить все организации РСДРП, кроме чистых ленинцев, и объявить Ленина узурпатором.
Попала, однако, в Вену и небольшая группа лиц, которая ставила себе противоположную задачу: сорвать конференцию или, по крайней мере, помешать объединению и сохранить ленинский Центральный Комитет…
Разногласия обнаружились существенные, и это само по себе не могло не отразиться на составе избранного Организационного Комитета. Нельзя было выбрать никого из вождей, занимавших слишком определенные и непримиримые позиции.
Часть вождей, кроме того, в Россию ехать не желала, предпочитая редактировать партийные газеты за границей. Но вместо себя эти вожди выдвигали кандидатуры своих людей.
В Комитет попали малоизвестные и приемлемые для каждого “работники”, — в их числе ни разу не выступавший Урицкий. Он был избран как представитель “группы Троцкого”. В эту группу входило во всей вселенной человек пять или шесть».
Так и вышел в большие социал-демократические фигуры утковатоподобный Моисей Соломонович Урицкий.
Война застала его в Германии.
Сближение Моисея Соломоновича с большевистской верхушкой началось только в середине 1915 года, когда Израиль Лазаревич Гельфанд (Парвус) начал формировать команду революционеров для исполнения подряда, выданного русским революционерам немецким Генштабом.
Израиль Лазаревич обратился тогда к германскому послу в Константинополе фон Вангенхайму со специальным посланием, в котором, в частности, говорилось: «Интересы германского правительства вполне совпадают с интересами русских революционеров. Русские социал-демократы могут достичь своей цели только в результате полного уничтожения царизма. С другой стороны, Германия не сможет выйти победительницей из этой войны, если до этого не вызовет революцию в России. Но и после нее Россия будет представлять большую опасность для Германии, если она не будет расчленена на ряд самостоятельных государств…».
Германские власти благожелательно отнеслись к этой инициативе.
Израилю Лазаревичу Гельфанду (Парвусу) был выдан аванс в сумме одного миллиона немецких марок, и он начал формировать бригаду, в которую вместе с Яковом Ганецким, Георгием Скларцем, Евгением Суменсоном, Григорием Чудновским вошел и Моисей Урицкий.
Облеченный высоким доверием Израиля Лазаревича Парвуса, Моисей Соломонович Урицкий переезжает из Германии в Стокгольм, потом — в Копенгаген, а после Февральской революции — в Россию.
Здесь его приписали к так называемой межрайонной группе РСДРП, куда входил и товарищ Троцкий, верность которому Моисей Соломонович пронес через всю жизнь.
Льва Давидовича Троцкого, как и Израиля Лазаревича Парвуса, Моисей Соломонович Урицкий боготворил до такой степени, что глупел прямо на глазах, едва только заводил речь о них. А.В. Луначарский вспоминает, что однажды Урицкий сказал ему: «Вот пришла великая революция, и чувствуется, что как ни умен Ленин, а начинает тускнеть рядом с гением Троцкого»{54}.
Вместе с В. Лениным, Г. Зиновьевым, Л. Каменевым, Л. Троцким, И. Сталиным, Г. Сокольниковым и А. Бубновым Моисей Соломонович Урицкий участвовал 10 (23) октября в том историческом заседании ЦК РСДРП(б) на квартире Гиммера и Флаксерман на Карповке, где была принята резолюция «о постановке вооруженного восстания в порядок дня», а в дни Октябрьского переворота входил в состав Военно-революционного комитета. Затем он был приписан комиссаром к Учредительному собранию.
На этой должности от Урицкого требовалось с «улыбающейся невозмутимостью» ходить по Таврическому дворцу, «одной своей трезвой улыбкой разгоняя все их иллюзии»… И хотя, прохаживаясь по Таврическому дворцу, Урицкий сумел вызвать неудовольствие Ленина, но Троцкому удалось все-таки добиться назначения Моисея Соломоновича главным палачом Петрограда.
После переезда в Москву правительства Урицкий первым делом запретил всем, кроме большевиков и чекистов, ездить в Петрограде на автомобилях. Но этим его деятельность на посту начальника Петроградской ЧК конечно же не ограничилась…
В третий том дела «Каморры народной расправы»{55} вшит весьма любопытный циркуляр. Это не сам документ, а его копия, сделанная, как видно по пометке, 17 мая 1918 года.
«СЕКРЕТНО.
Председателям отделов “Всемирного Израильского Союза”.
Сыны Израиля!
Час нашей окончательной победы близок.
Мы стоим на пути достижения нашего всемирного могущества и власти. То, о чем раньше мы только тайно мечтали, уже находится почти в наших руках. Те твердыни, перед которыми мы раньше стояли, униженные и оскорбленные, теперь пали под напором наших сплоченных любовью к своей вере национальных сил.
Но нам необходимо соблюдать осторожность, ибо мы твердо и неуклонно должны идти по пути разрушения чужих алтарей и тронов. Мы оскверняем чужие святыни, мы уничтожаем чужие религии, устраняя их от служения государству и народу, мы лишаем чужих священнослужителей авторитета и уважения, высмеивая их в своих глазах и на публичных собраниях.
Мы делаем все, чтобы возвеличить еврейский народ и заставить все племена преклоняться перед ним, признать его могущество и избранность. И мы уже достигли цели, но нам необходимо соблюдать осторожность, ибо вековечный наш враг рабская Россия, униженная, оплеванная, опозоренная самим же русским племенем, гениально руководимым представителями сынов Израиля, может восстать против нас самих…
Наша священная месть унижавшему нас и содержавшему нас в позорном гетто государству не должна знать ни жалости, ни пощады.
Мы заставим плакать Россию слезами горя, нищеты и национального унижения… Врагам нашим не должно быть пощады, мы без жалости должны уничтожить всех лучших и талантливейших из них, дабы лишить рабскую Россию ее просвещенных руководителей, этим мы устраним возможность восстания против нашей власти.
Мы должны проповедовать и возбуждать среди темной массы крестьян и рабочих партийную вражду и ненависть, побуждая к междоусобице классовой борьбы, к истреблению культурных ценностей, созданных христианскими народами, заставим их слепо идти за нашими преданными еврейскому народу вождями.
Но нам необходимо соблюдать осторожность и не увлекаться безмерно жаждою мести.
Сыны Израиля!
Торжество наше близко, ибо политическая власть и финансовое могущество все более и более сосредоточивается в наших руках…
Мы скупили за бесценок бумаги займа свободы, аннулированные нашим правительством и затем объявленные им как имеющие ценность и хождение наравне с кредитными билетами. Золото и власть в наших руках, но соблюдайте осторожность и не злоупотребляйте колеблющимся доверием к вам темных масс.
Троцкий-Бронштейн, Зиновьев-Радомысльский, Урицкий, Иоффе, Каменев-Розенфельд, Штемберг — все они так же, как и десятки других верных сынов Израиля, захватили высшие места в государстве… Мы не будем говорить о городских самоуправлениях, комиссариатах, продовольственных управах, кооперативах, домовых комитетах и общественных самоуправлениях — все это в наших руках, и представители нашего народа играют там руководящую роль, но не упивайтесь властью и могуществом и будьте осторожны, ибо защитить нас кроме нас самих некому, а созданная из несознательных рабочих Красная Армия ненадежна и может повернуться против нас самих.
Сыны Израиля!
Сомкните теснее ряды, проведите твердо и последовательно нашу национальную политику, отстаивайте наши вековечные идеалы.
Строго соблюдайте древние заветы, завещанные нам нашим великим прошлым. Победа близка, но сдерживайте себя, не увлекайтесь раньше времени, будьте осторожны, дабы не давать врагам нашим поводов к возмущению против нас, пусть наш разум и выкованная веками осторожность и умение избегать опасностей — служат нам руководителями.
Центральный Комитет Петроградского отдела Всемирного Израильского Союза».
Вот такой документ…
Прежде чем разбираться, как он попал в дело «Каморры народной расправы», отметим, что велось расследование дела «Каморры» — об этом у нас разговор впереди! — весьма легкомысленно и, если, конечно, изъять многочисленные постановления о расстрелах, почти шутливо.
Небрежно, кое-как, словно не о жизнях десятков человек шла речь, сшивались бумаги. Прежде чем оказаться в архиве, документы многие месяцы пылились на столах чекистов…
Только так можно объяснить, почему, например, в дело расстрелянного в сентябре 1918 года Леонида Николаевича Боброва попало объяснение артельщика Комарова{56}, сделанное в 1920 году.
Памятуя об этом, вернемся к процитированному нами письму…
Поскольку копия Циркулярного письма находится среди бумаг, приобщенных к делу Иосифа Васильевича Ревенко, видного деятеля «Союза русского народа», расстрелянного 2 сентября 1918 года, естественно предположить, что у него и был изъят этот документ.
Но вот что странно…
Следователь Байковский, тщательно выяснявший все аспекты отношений Иосифа Васильевича к евреям вообще и к антисемитизму в частности, по поводу циркуляра, адресованного председателям отделов «Всемирного Израильского Союза», не задал ни одного вопроса.
Объяснение тут одно — к бумагам Иосифа Ревенко письмо не имеет никакого отношения, точно так же, как объяснение артельщика Комарова — к делу Леонида Николаевича Боброва.
Не упоминалось письмо и на допросах других подследственных, и этот факт позволяет сделать вывод, что, скорее всего, оно и не имеет никакого отношения к делу «Каморры народной расправы»…
Можно предположить, что Циркулярное письмо просто было распространено среди следователей Петроградской ЧК как некая служебная инструкция, а после, перепутавшись по небрежности с бумагами дела, попало на хранение в чекистский архив…
Обратите внимание на дату!
Копия была снята 17 мая 1918 года.
Документ распространили еще до событий, связанных с чехословацким мятежом и началом Гражданской войны, и тезисы о «возбуждении среди темной массы крестьян и рабочих партийной вражды» и о «побуждении к междоусобице классовой борьбы» предваряют процесс «настоящей революционной кристаллизации», который еще только вызовет в дальнейшем своими умелыми действиями Лев Давидович Троцкий.
Даже известная угроза Якова Михайловича Свердлова: «Мы до сих пор не занимались судьбой Николая Романова, но вскоре мы поставим этот вопрос на очередь и он будет так или иначе разрешен», — и то последовала после появления Циркулярного письма.
Так что, даже оставляя в стороне вопрос о подлинности документа, мы вынуждены признать: директивные указания «Всемирного Израильского Союза» большевиками были исполнены.
Это касается и указания «без жалости… уничтожить всех лучших и талантливейших… дабы лишить рабскую Россию ее просвещенных руководителей»…
Архивные материалы неопровержимо свидетельствуют, что весной 1918 года большевики бросили все свои силы именно на решение этой проблемы…
Как происходила эта борьба, как уничтожались действительно талантливейшие русские люди, мы расскажем на примере судьбы капитана Щастного.
В начале 1918 года под видом корреспондента российской газеты в Гельсингфорсе работал тайный агент Ф.Э. Дзержинского Алексей Фролович Филиппов, о котором мы уже упоминали в нашей книге.
«Германские войска планируют приступить к захвату Балтийского флота, базирующегося в финских портах. Без этого даже взятие Петрограда не даст им желанной победы… Немцы боятся только флота…»
«Положение здесь отчаянное. Команды ждут весны, чтобы уйти домой. Матросы требуют доплат, началось брожение, появляются анархисты, которые продают на месте имущество казны. Балтийский флот почти не ремонтировался из-за нехватки необходимых для этого материалов (красителей, стали, свинца, железа, смазочных материалов). В то же время эта продукция практически открыто направляется путем преступных сделок из Петрограда в Финляндию с последующей переотправкой через финские порты в Германию».
Сообщения Филиппова из Гельсингфорса, или, как их называли тогда, «разведки», могут служить примером толковой и профессиональной агентурной работы. Они рисуют реальное положение дел на Балтийском флоте в начале самого короткого в мире года.
Другое дело, что с этими «разведками» делали Дзержинский и Троцкий…
В.И. Ленин, как известно, назвал Брестский мир похабным.
В полном соответствии с ленинским определением и вел себя ставший наркомвоенмором творец этого мира.
Хотя Германия и настаивала на срочной передаче Балтийского флота, но Троцкий не спешил исполнять это положение договора — он вел неофициальные переговоры с прибывшим в Москву бывшим генеральным консулом Великобритании Робертом Брюсом Локкартом…
Англичане, опасавшиеся усиления немцев на Балтике, готовы были, как сообщил Локкарт, открыть крупные банковские счета на имя Троцкого, если господин нарком прикажет подорвать русские корабли.
И, видимо, так бы и произошло, и счета Троцкого в западных банках существенно возросли, но начальник морских сил Балтийского моря, капитан 1-го ранга Алексей Михайлович Щастный помешал осуществить эту гениальную комбинацию.
Согласовав свое решение с Центробалтом, «наморси» Щастный организовал 12 марта выход из Гельсингфорса первого отряда кораблей — четырех линкоров «Севастополь», «Гангут», «Петропавловск», «Полтава» и трех крейсеров — «Богатырь», «Рюрик», «Адмирал Макаров». 4 апреля по его приказу линкор «Андрей Первозванный» повел в Кронштадт второй отряд кораблей.
Сам Алексей Михайлович ушел из Гельсингфорса 7 апреля вместе с третьим отрядом, насчитывавшим 167 боевых кораблей и транспортов.
Всего было спасено 236 кораблей — костяк Балтийского флота[16].
За сорванный гешефт Лев Давидович Троцкий отомстит морякам в 1921 году, когда прикажет Тухачевскому расстреливать каждого десятого взятого в плен участника Кронштадтского восстания.
Ну а капитана Щастного покарали, не дожидаясь удобного случая, поскольку, во-первых, Лев Давидович просто обязан был без жалости уничтожать всех лучших и талантливейших из русских людей, дабы лишить рабскую Россию ее просвещенных руководителей, и тем самым устранить возможность восстания против советской власти, а во-вторых, Алексей Михайлович Щастный и далее собирался руководствоваться лишь интересами флота, не желая ничего знать о высшей политике большевиков, согласно которой следовало пожертвовать и интересами флота, и самим флотом.
Демаркационную линию после Брестского мира не определяли, поскольку грядущая мировая революция должна была уничтожить все границы, да и на зарубежные счета Троцкого она тоже никак не влияла…
Поэтому когда Щастный сообщил из Кронштадта об угрожавшей форту Ино опасности со стороны внезапно появившегося немецкого флота, Троцкий ответил, что никаких боевых действий предпринимать нельзя, но, если создавшаяся обстановка окажется безвыходной, необходимо взорвать форт.
Настоящие революционные товарищи, как, например, товарищ Раскольников или товарищ Крыленко, не задумываясь, исполнили бы приказ Льва Давидовича, приняв на себя всю ответственность…
А что сделал Щастный?
Он передал «условную директиву» Троцкого в форме его прямого приказа адмиралу Зеленому, и в Петрограде началась паника. По всему городу заговорили о тайном обязательстве со стороны советской власти перед немцами совершить взрыв форта Ино.
Да, это было провокацией, нацеленной не только против советской власти, но и против самого Льва Давидовича.
К тому же Алексей Михайлович усугубил свою вину, не пожелав, несмотря на прямой приказ Троцкого, вступить в переговоры с немцами.
А ведь, вступив в переговоры, Щастный бы спас себя.
Не столько нужно было Троцкому устанавливать демаркационную линию, сколько скомпрометировать капитана в глазах флота.
«Я формулировал приказ в письменном виде, — сообщил Л.Д. Троцкий 4 июня 1918 года следователю Виктору Кингисеппу. — Я особенно напирал на необходимость немедленно в тот же день приступить к переговорам с немецким командованием. Однако прошло несколько дней, а сведений Щастный по этому поводу не давал. На вторично поступившие запросы он приблизительно на шестой или седьмой день ответил, что Зеленый, находившийся в Гельсингфорсе, считает несвоевременным поднятие вопроса о демаркационной линии. И только. При этом Щастный не отзывал Зеленого, не предавал его суду, не начинал переговоров сам, а совершенно объективно, как если бы это было в порядке вещей, оповещал нас о том, что срочный приказ Высшего Военного Совета в течение недели не выполняется, потому что подчиненный Щастного считает это несвоевременным. Мое первоначальное впечатление, что Щастный отталкивает все, что может внести определенность в положение флота, сделать положение менее безвыходным, укреплялось»{57}.
Да-да… Капитан Щастный отталкивал все, что может внести определенность в положение флота и сделать его менее безвыходным. А представители английского Адмиралтейства снова сделали запрос Троцкому, почему не приняты необходимые меры для уничтожения Балтийского флота, хотя английское правительство и открыло, как это было договорено, счета на имя господина наркомвоенмора.
Щастный мог бы войти в положение своего непосредственного начальника, но не захотел. Когда Троцкий приказал создать на каждом корабле группу моряков-ударников, которые будут готовы уничтожить корабль, Щастный и тут начал перечить.
Чтобы поощрить матросов, Троцкий объявил, что Англия настолько заинтересована, чтобы суда не попались в руки немцев, что готова щедро заплатить тем морякам, которые возьмут на себя обязательство в роковую минуту взорвать суда. Он поручил сообщить по прямому проводу Щастному, что на имя моряков-ударников правительство вносит определенную сумму.
Троцкому казалось, что капитан наконец-то обрадуется его предложению и корабли будут благополучно, к общему удовольствию, взорваны, но Алексей Михайлович опять самым подлым образом обманул Льва Давидовича, переслав его предложение в совет флагманов и в Совкомбалт (Совет комиссаров Балтийского флота), «очень случайный, как считал Лев Давидович, по своему составу».
От себя Алексей Михайлович Щастный заявил, что считает антиморальным «подкуп» моряков для уничтожения родного флота.
Это особенно возмутило Льва Давидовича, и он даже не преминул сказать об этом в обвинительной речи. Не было сил молчать, ведь тогда по всему Балтийскому флоту пошли слухи о предложении советской власти расплатиться немецким золотом за уничтожение русских кораблей, хотя в действительности дело обстояло наоборот, и золото за уничтожение кораблей предлагали англичане!
Начальник морских сил Балтфлота А.М. Щастный был вызван в Москву и арестован 27 мая 1918 года по постановлению наркомвоена товарища Троцкого.
«Ввиду того, что бывший начальник морских сил Щастный вел двойную игру, с одной стороны, докладывая правительству о деморализованном состоянии личного состава флота, а с другой стороны, стремился в глазах того же самого личного состава сделать ответственным за трагическое положение флота правительство; ввиду того, что бывший начальник морских сил попустительствовал разлагающей флот контрреволюционной агитации преступных элементов командного состава, покрывал их, уклонялся от выполнения прямых распоряжении об увольнении и принимал явное участие в контрреволюционной агитации, вводя ее в такие рамки, в которых она казалась ему юридически неуязвимой; ввиду того, что бывший начальник морских сил не считался с положением об управлении морскими силами Балтики, беря на себя чисто политические функции, нарушая приказы и постановления Советской власти, — считаю необходимым подвергнуть бывшего начальника морских сил аресту и преданию его чрезвычайному суду, который должен будет рассмотреть все преступные действия бывшего начальника морских сил, имевшие место в условиях исключительно тяжких для флота и страны и поэтому тем более отягчающих вину лица, которому был вверен один из наиболее ответственных постов».
На следующий день Президиум ВЦИК вынес решение: «Одобрить действия Народного Комиссара по военным делам тов. Троцкого и поручить тов. Кингисеппу в срочном порядке произвести следствие и представить свое заключение в Президиум ВЦИК».
Дело Алексея Михайловича Щастного слушалось в Верховном трибунале республики 20 и 21 июня.
20 июня 1918 года на заседании немедленно созданного Верховного революционного трибунала Лев Давидович Троцкий одновременно выступал и свидетелем, и обвинителем.
«Товарищи судьи! — грозно сверкая очками, говорил он. — Я впервые увидел гражданина Щастного на заседании Высшего Военного Совета в конце апреля, после искусного и энергичного проведения Щастным нашего флота из Гельсингфорса в Кронштадт. Отношение Высшего Военного Совета и мое личное к адмиралу Щастному было в тот момент самое благоприятное, именно благодаря удачному выполнению им этой задачи.
Но впечатление, произведенное всем поведением Щастного на заседании Военного Совета, было прямо противоположное. В своем докладе, прочитанном на этом заседании, Щастныq рисовал внутреннее состояние флота крайне мрачными, безнадежными красками… (Какой ужас! Если бы об этом узнали англичане, они могли бы задаться вопросом, зачем им переводить деньги на счета товарища Троцкого за взрыв русского флота, если русский флот и так не представляет никакой опасности! — Н.К.)
Было совершенно очевидно, что Щастный сильно cueofk краски. В первый момент я объяснял его преувеличения желанием повысить свои заслуги. Это было не очень приятно, но не столь уж важно. (Деньги англичане все равно уже перевели. — Н.К.)
Когда же впоследствии оказалось, что Щастный всемерно пытался очертить столь же мрачно состоящие центральной Советской власти в глазах самого флота, то стало ясно, что дело серьезнее…
По вопросу об уничтожении судов Щастный держал себя еще более уклончиво, я бы сказал, загадочно, если бы разгадка его поведения не стала вскоре совершенно очевидной. Щастный не мог не понимать необходимости подготовительных к уничтожению мер, так как именно он — с явным преувеличением — называл флот железным ломом.
Но Щастный не только не предпринимал никаких подготовительных мер, — более того, он пользовался этим вопросом для терроризирования моряков и восстановления их против Советской власти…
Вы знаете, товарищи судьи, что Щастный, приехавший в Москву по нашему вызову, вышел из вагона не на пассажирском вокзале, а за его пределами, в глухом месте, как и полагается конспиратору? (Это единственное преступление, которое было доказано на следствии. — Н.К.)
После того как Щастный был задержан, во время объяснения с ним я спросил его: известно ли ему о контрреволюционной агитации во флоте? Щастный вяло ответил: “Да, известно”, но при этом ни одним словом не обмолвился о лежавших в его портфеле документах, которые должны были свидетельствовать о тайной связи Советской власти с немецким штабом. Грубость фальсификации не могла не быть ясна адмиралу Щастному.
Как начальник флота Советской России, Щастный обязан был немедленно и сурово выступить против изменнической клеветы. Но, на самом деле, он, как мы видели, всем своим поведением обосновывал эту фальсификацию и питал ее. Не может быть никакого сомнения в том, что документы были сфабрикованы офицерами Балтийского флота. Достаточно сказать, что один из этих документов — обращение мифического оперативного немецкого штаба к Ленину — написан в тоне выговора за назначение главным комиссаром флота Блохина, как противодействующего-де видам немцев.
Нужно сказать, что Блохин, совершенно случайный человек, был креатурой самого Щастного. (Так ведь немцы за это и выговаривали В.И. Ленину, что поставили не того человека. — Н.К.) Несостоятельность Блохина была совершенно очевидна, в том числе и для него самого. Но Блохин был нужен Щастному. И вот заранее создается такая обстановка, чтобы смещение Блохина было истолковано, как продиктованное немцами.
У меня нет данных утверждать, что эти документы составил сам Щастный; возможно, что они были составлены его подчиненными. Достаточно того, что Щастный знал эти документы, имел их в своем портфеле и не только не докладывал о них Советской власти, но, наоборот, умело пользовался ими против нее.
Тем временем, события во флоте приняли более решительный характер. В минной дивизии два офицера, по имени, кажется, Засимук и Лисиневич, стали открыто призывать к восстанию против Советской власти, желающей, якобы в угоду немцам, уничтожить Балтийский флот. Они составили резолюцию о свержении Советской власти и установлении “диктатуры Балтийского флота”, что должно было означать, конечно, диктатуру…»{58}
Лев Давидович на секунду прервал свое темпераментное выступление, обвел глазами членов трибунала и, остановив взгляд на капитане Щастном, врубил, как смертный приговор:
— Диктатуру адмирала Щастного!
Адмирал Алексей Михайлович Щастный, — очевидно, единственный в мире военачальник, которому было присвоено очередное звание в зале суда и за несколько мгновений до вынесения смертного приговора.
Подумал ли Троцкий об этом?
Едва ли… Просто он импровизировал перед революционным трибуналом, и ему показалось, что с точки зрения революционной целесообразности лучше расстрелять за контрреволюционные действия адмирала Щастного.
Это как-то солиднее звучало…
«В бумагах Щастного, — продолжал Троцкий, — найден конспект политического реферата, который он, по его собственным словам, собирался прочесть на упомянутом уже съезде морских делегатов. Реферат должен был иметь чисто политический характер с ярко выраженной контрреволюционной тенденцией.
Если перед лицом власти Щастный называл Балтийский флот железным ломом, то перед лицом представителей этого “железного лома” Щастный говорит о намерении Советской власти уничтожить флот в таком тоне, как если бы дело шло об измене Советской власти, а не о принятии меры, диктуемой в известных условиях трагической необходимостью.
Весь конспект с начала до конца, несмотря на всю внешнюю осторожность, есть неоспоримый документ контрреволюционного заговора. Щастный прочитал свой доклад в совете съезда, который постановил не допускать прочтения доклада на самом съезде.
На мой вопрос Щастному, кто же, собственно, просил его прочесть политический реферат (что никак не входит в обязанности командующего флотом), Щастный ответил уклончиво: он-де не упомнит, кто именно просил. Равным образом, Щастный не дал ответа на вопрос, какие собственно практические цели преследовал он, намереваясь читать такой доклад на съезде Балтийского флота.
Но эти цели ясны сами по себе. Щастный настойчиво и неуклонно углублял пропасть между флотом и Советской властью. Сея панику, он неизменно выдвигал свою кандидатуру на роль спасителя. Авангард заговора — офицерство минной дивизии — открыто выкинуло лозунг “диктатуры Балтийского флота”.
Это была определенная политическая игра — большая игра, с целью захвата власти. Когда же гг. адмиралы или генералы начинают во время революции вести свою персональную политическую игру, они всегда должны быть готовы нести за эту игру ответственность, если она сорвется. Игра адмирала Щастного сорвалась!»
Обвинение в подготовке контрреволюционного переворота было признано доказанным, и Алексей Михайлович Щастный был приговорен к расстрелу.
«Защитник Щастного присяжный поверенный В.А. Жданов, — писала газета “Знамя труда”, — десять лет назад защищал революционера Галкина. Тогда смертную казнь заменили Галкину каторгой. Вчера они встретились снова… Жданов защищал Щастного. Галкин сидел в кресле члена верховного трибунала. Щастного трибунал приговорил к смертной казни».
Это была первая смертная казнь по приговору при большевиках.
Первая ласточка грядущих судилищ.
До сих пор расстреливали только без суда, на месте преступления, под горячую руку…
Один из членов суда задал по этому поводу вопрос официальному обвинителю.
— Как же так? — сказал он. — Смертная казнь отменена…
— А мы не казним — мы расстреливаем! — ответил Крыленко.
Эсеры попытались собрать экстренное заседание ВЦИК, чтобы отменить приговор, но Яков Михайлович Свердлов воспротивился, и 22 июня 1918 года в шесть часов утра, не откладывая дела в долгий ящик, китайцы расстреляли 37-летнего «адмирала» во дворе Александровского юнкерского училища.
По слухам, Лев Давидович Троцкий лично присутствовал при расстреле, а когда Алексей Михайлович Щастный упал, приказал завернуть тело в брезент и закопать у дверей в своем рабочем кабинете в училище, чтобы и он сам, и любой его гость могли наступить ногою на непокорного адмирала.
Если это так, то несомненно, что и в убийстве, и захоронении Алексея Михайловича Щастного ритуала больше, чем революционной целесообразности.
Впрочем, может быть, это только слухи.
Принимала ли Петроградская ЧК участие в подготовке «разоблачения» и ликвидации капитана 1-го ранга Алексея Михайловича Щастного?
Ответить на этот вопрос не просто…
Хотя и понятно, что враг товарища Троцкого автоматически становился врагом Урицкого, хотя само собою разумеется, что не мог Моисей Соломонович не пособить своему гениальному благодетелю, но мы никакими свидетельствами об участии петроградских чекистов в «разработке» Щастного не располагаем…
Как явствует из документов, весь март и апрель 1918 года Моисей Соломонович был в основном озабочен укреплением собственного положения в городе, перешедшем под единоличное управление Григория Евсеевича Зиновьева[17].
Григорий Евсеевич, чтобы хоть как-то снять напряжение в отношениях с революционными моряками и матросами, стремился расширить представительство в своем правительстве левых эсеров и передал им несколько комиссариатов, в том числе и комиссариат внутренних дел, который возглавлял Моисей Соломонович Урицкий. Эсеры хотели получить под контроль и Петроградскую ЧК, так что Урицкому приходилось смотреть в оба — за эсерами и за товарищем Зиновьевым.
Еще Урицкий занимался реорганизацией на свой лад Чрезвычайной комиссии и подбором чекистских кадров… Все дела, которые вела Петроградская ЧК в эти недели, были связаны, так сказать, с самообслуживанием и становлением этой организации…
Тем не менее дело капитана Щастного, разумеется, не могло пройти мимо внимания Моисея Соломоновича…
Это надо же, как распоясался обнаглевший капитан!
Балтийский флот спас!
Если не пресечь со всей революционной строгостью подобного безобразия, русские, глядишь, возмечтают и Россию спасти!
Ну а этого — тут большевики были единомысленны! — допустить было никак нельзя.
Так или примерно так и рассуждал Моисей Соломонович Урицкий, готовя к защите дела революции весной 1918 года вверенную ему тт. Троцким и Дзержинским организацию.
И без особого риска ошибиться можно предположить, что, хотя Петроградская ЧК и не принимала прямого участия в «разработке» Щастного, именно это дело во многом и определило характер и специфику ее деятельности.
Во всяком случае, первое большое дело, так называемой «Каморры народной расправы», которое начал раскручивать Урицкий в мае 1918 года, как раз и ставило задачей очистить город от остатков русских национальных патриотических организаций.
Большие аресты среди деятелей «Союза русского народа» были произведены еще Александром Федоровичем Керенским, в бытность его вначале министром юстиции, а потом и главой кабинета министров, но Моисей Соломонович Урицкий собирался подойти к делу более радикально…
Для этого и налаживал он работу Петроградской ЧК. Заметим сразу, что начинать Моисею Соломоновичу Урицкому приходилось в условиях жесткого цейтнота.
Как, впрочем, и Григорию Евсеевичу Зиновьеву.
Они не могли не замечать, что антибольшевистская агитация, развернувшаяся среди оголодавших рабочих Петрограда, приобретает все более неприятный и отчасти даже антисемитский характер.
В марте в Петрограде было образовано «бюро по организации беспартийных рабочих». В своих воззваниях бюро обвиняло большевиков в разрушении экономики страны и 13 марта открыло первое собрание уполномоченных фабрик и заводов города. Это собрание приняло обращение к IV съезду Советов с требованием отстранить большевиков от власти…[18]
Собрание (правильнее было бы называть его конференцией) работало около месяца и выбрало организационный комитет для созыва всероссийского съезда уполномоченных от беспартийных рабочих и для подготовки всеобщей стачки, назначенной на 2 июля.
В Москве подобное мероприятие провести не удалось, потому что Феликс Эдмундович Дзержинский вовремя озаботился, чтобы для совещания уполномоченным фабрик и заводов были предоставлены помещения в подвалах на Лубянке.
В Петрограде Моисей Соломонович Урицкий повторить этот маневр не мог, в отличие от Москвы здесь не удалось пока «укоротить» матросов и солдат, и они явно склонялись сейчас на сторону протестующих рабочих.
Ссылаясь на протест, который был опубликован 18 июня 1918 года в газете «Возрождение», советские историки издевательски отмечают, что из 12 подписавшихся арестантов — трое (М.С. Камермахер-Кефали, А.Л. Трояновский, Г.Д. Кучин) входили в руководящие органы партии меньшевиков, Б.Я. Малкин — в организацию «Единство», а А.Д. Бородулин — в партию эсеров…
Можно было бы напомнить этим историкам, что и большинство большевиков, хотя они и говорили от лица пролетариев, тоже за станками никогда не стояли, но важнее тут другое. Большевиков и чекистов, в руки которых попали московские представители фабрик и заводов, наличие среди них профессиональных революционеров не позабавило, а напугало. Из-под них выдергивали опору — рабочий класс, на интересы которого и ссылались большевики в своей политике.
Видимо, в этом контексте и надо рассматривать так называемую эвакуацию, развернувшуюся в те недели в Москве и Петрограде. Считается, что весной 1918 года из Москвы и Петрограда выехало более полутора миллионов рабочих с семьями.
«Эвакуацию» подстегивал чудовищный голод.
К весне в Петрограде хлеба выдавали уже по 50 граммов на человека. Рабочие получали больше, но все равно — крайне недостаточно. Спасая от голодной смерти детей, они и покидали город.
Наверное, и Григория Евсеевича Зиновьева, и Моисея Соломоновича Урицкого печалил этот исход, но с другой стороны, они-то понимали, что среди миллиона эвакуированных было не так уж и много рабочих, которые бы ясно понимали, что главная задача советской власти заключается не в заботе о трудящихся, а исключительно в укреплении власти большевиков.
А может быть, в этом миллионе таких сознательных рабочих и вообще не было, потому что тот, кто понимал эту задачу, и хлеба получал не 50 граммов…
Так что не очень и жалко было этих… «эвакуированных»…
Очень точно описал равнодушие большевистских властей к судьбе эвакуированных рабочих Исаак Бабель…
«Несколько дней тому назад происходила “эвакуация” с Балтийского завода.
Всунули в вагон четыре рабочих семьи. Вагон поставили на паром и — пустили. Не знаю — хорошо ли, худо ли был прикреплен вагон к парому.
Говорят — совсем почти не был прикреплен.
Вчера я видел эти четыре «эвакуированных» семьи. Они рядышком лежат в мертвецкой. Двадцать пять трупов. Пятнадцать из них дети. Фамилии все подходящие для скучных катастроф — Кузьмины, Куликовы, Ивановы. Старше сорока пяти лет никого.
Целый день в мертвецкой толкутся между белыми гробами женщины с Васильевского, с Выборгской. Лица у них совсем такие, как у утопленников — серые»{59}.
Любопытно сопоставить эту зарисовку Исаака Эммануиловича Бабеля с его рассказом «Дорога», в котором он рассказывает о том, как ехал он в Петроград, как устраивался сюда на службу в Петроградскую ЧК.
«Наутро Калугин повел меня в ЧК, на Гороховую, 2. Он поговорил с Урицким. Я стоял за драпировкой, падавшей на пол суконными волнами. До меня долетали обрывки слов.
— Парень свой, — говорил Калугин, — отец лавочник, торгует, да он отбился от них… Языки знает…
Комиссар внутренних дел коммуны Северной области вышел из кабинета раскачивающейся своей походкой. За стеклами пенсне вываливались обожженные бессонницей, разрыхленные, запухшие веки…
Не прошло и дня, как все у меня было, — одежда, еда, работа и товарищи, верные в дружбе и смерти, товарищи, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране…» (Выделено нами. — Н.К.){60}
Надо сказать, что служба писателя Исаака Эммануиловича Бабеля в Петроградской ЧК у Моисея Соломоновича Урицкого до сих пор вызывает некоторое замешательство у его биографов.
Поскольку до сих пор якобы не найдена первая тетрадь его дневника (вторая, с записями, касающимися службы Бабеля в Конармии, давно уже опубликована), биографы или вообще обходят вниманием этот период жизни писателя, или обозначают его запутанноторопливой скороговоркой: «Был солдатом на румынском фронте, потом служил в ЧК, в наркомпросе, в продовольственных экспедициях 1918 года, в Северной армии против Юденича, репортером в Петербурге и Тифлисе».
Но как ни запутывай, а отмазать Бабеля от службы в Петроградской ЧК трудно, и прежде всего потому, что сам Н.Э. Бабель не только не скрывал своей службы у Моисея Соломоновича Урицкого, но гордился ею и даже описал ее.
«Не найти» этот рассказ не удалось, и сейчас предпринимаются попытки объявить его, а также другие литературные материалы Бабеля, так сказать, игрой фантазии, своеобразной мистификацией. Заголовок интервью со вдовой Бабеля, опубликованного в январе 1998 года, гласил: «Великий мистификатор Исаак Бабель».
К чести серьезных исследователей творчества Бабеля, нужно отметить, они сразу отвергли этот путь, заявив, что писатель «никогда не допускал мысли о возможности мистификации в реалистическом произведении. Действительно, он часто надевал маску чудака, но не мистификатора»{61}.
С этим надобно согласиться.
Если допустить, что в творчестве писателя содержатся элементы мистификации, многие его произведения потеряют обаяние подлинности, и что тогда останется, кроме «Одесских рассказов», сказать трудно.
Бабель всегда придавал особое значение точности деталей, и это значит, что и слова его о товарищах, каких нет нигде в мире, в рассказе «Дорога» никакая не мистификация, не для красоты стиля приведены, а заключают вполне определенный и конкретный смысл…
На первый взгляд это странно, конечно…
Ведь когда знакомишься с оригиналами следственных дел Петроградской ЧК, возникает ощущение, будто все подобранные Моисеем Соломоновичем Урицким сотрудники были отъявленными мерзавцами.
Но перечитываешь еще раз слова Бабеля, и ощущение странности развеивается.
Действительно, а в чем дело?
Ведь писатель не называет своих товарищей по ЧК какими-то гуманистами, не говорит, что сердца их наполнены благородством и человеколюбием, он не называет их даже добрыми и отзывчивыми на чужое страдание людьми, он говорит только, что они верны в дружбе и смерти.
Кроме этого, не совсем верно называть этих товарищей Бабеля по Петроградской ЧК мерзавцами и негодяями. Дело в том, что таковыми они были только в глазах петроградцев, которых они пытали и расстреливали, с которыми они «работали»… Сами же себя сотрудники Моисея Соломоновича Урицкого мерзавцами не считали.
Более того…
И сам Моисей Соломонович Урицкий, и его заместитель Глеб Иванович Бокий, и Владислав Александрович Байковский, и Иосиф Наумович Шейкман-Стодолин, и Иосиф Фомич Борисенок, и Иван Францевич Юссис, и Николай Кириллович Антипов, и Александр Соломонович Иоселевич — все они чувствовали в себе даже нечто рыцарское, благородное.
Как это совмещалось в них с палаческой подлостью, понять трудно, однако попытаемся сделать это на примере того же рассказа Исаака Эммануиловича Бабеля «Дорога».
Рассказ начинается сценой погрома поезда, в котором местечковые евреи спешат в Петроград.
«Трое суток прошло, прежде чем ушел первый поезд. Вначале он останавливался через каждую версту, потом разошелся, колеса застучали горячей, запели сильную песню. В нашей теплушке это сделало всех счастливыми. Быстрая езда делала людей счастливыми в восемнадцатом году. Ночью поезд вздрогнул и остановился. Дверь теплушки разошлась, зеленое сияние снегов открылось нам. В вагон вошел станционный телеграфист в дохе, стянутой ремешком, и мягких кавказских сапогах. Телеграфист протянул руку и пристукнул пальцем по раскрытой ладони.
— Документы об это место…
Первой у двери лежала на тюках неслышная, свернувшаяся старуха. Она ехала в Любань к сыну железнодорожнику. Рядом со мной дремали, сидя, учитель Иегуда Вейнберг с женой. Учитель женился несколько дней тому назад и увозил молодую в Петербург. Всю дорогу они шептались о комплексном методе преподавания, потом заснули. Руки их и во сне были сцеплены, вдеты одна в другую.
Телеграфист прочитал их мандат, подписанный Луначарским, вытащил из-под дохи маузер с узким и грязным дулом и выстрелил учителю в лицо.
У женщины вздулась мягкая шея. Она молчала. Поезд стоял в степи. Волнистые снега роились полярным блеском. Из вагонов на полотно выбрасывали евреев. Выстрелы звучали неровно, как возгласы. Мужик с развязавшимся треухом отвел меня за обледеневшую поленницу дров и стал обыскивать. На нас, затмеваясь, светила луна. Лиловая стена леса курилась. Чурбаки негнувшихся мороженых пальцев ползли по моему телу. Телеграфист крикнул с площадки вагона:
— Жид или русский?
— Русский, — роясь во мне, пробормотал мужик, — хучь в раббины отдавай…
Он приблизил ко мне мятое озабоченное лицо, — отодрал от кальсон четыре золотых десятирублевки, зашитых матерью на дорогу, снял с меня сапоги и пальто, потом, повернув спиной, стукнул ребром ладони по затылку и сказал по-еврейски:
— Анклойф, Хаим…
Я пошел, ставя босые ноги в снег. Мишень зажглась на моей спине, точка мишени проходила сквозь ребра. Мужик не выстрелил. В колоннах сосен, в накрытом подземелье леса качался огонек в венце багрового дыма. Я добежал до сторожки. Она курилась в кизяковом дыму. Лесник застонал, когда я ворвался в будку. Обмотанный полосами, нарезанными из шуб и шинелей, он сидел в бамбуковом бархатном креслице и крошил табак у себя на коленях. Растягиваемый дымом, лесник стонал, потом, поднявшись, он поклонился мне в пояс:
— Уходи, отец родной… Уходи, родной гражданин…
Он вывел меня на тропинку и дал тряпку, чтобы обмотать ноги. Я добрел до местечка поздним утром. В больнице не оказалось доктора, чтобы отрезать отмороженные мои ноги; палатой заведовал фельдшер. Каждое утро он подлетал к больнице на вороном коротком жеребце, привязывал его к коновязи и входил к нам воспламененный, с ярким блеском в глазах.
— Фридрих Энгельс, — светясь углями зрачков, фельдшер склонялся к моему изголовью, — учит вашего брата, что нации не должны существовать, а мы обратно говорим, — нация обязана существовать…
Срывая повязки с моих ног, он выпрямлялся и, скрипя зубами, спрашивал негромко:
— Куда? Куда вас носит… Зачем она едет, ваша нация?.. Зачем мутит, турбуется…
Совет вывез нас ночью на телеге — больных, не поладивших с фельдшером, и старых евреек в париках, матерей местечковых комиссаров.
Ноги мои зажили. Я двинулся дальше по нищему пути на Жлобин, Оршу, Витебск»…
Это начало рассказа, а заканчивается рассказ «Дорога» словами: «Так начиналась тринадцать лет назад превосходная моя жизнь, полная мысли и веселья».
Под рассказом «Дорога» дата: «1931 год». Бабель был тогда известным советским писателем — Троцкий, к примеру, назвал его единственным писателем, чьи произведения он читает с удовольствием…
И хотя Троцкий был тогда уже в эмиграции, партия берегла талант Бабеля.
Оставив в московской квартире 23-летнюю любовницу Тоню Пирожкову, Исаак Эммануилович едет в Париж посмотреть, как подрастает его дочь Наташа, по пути заскакивает в Берлин и Брюссель навестить маму Фейгу и сестру Мэри с мужем, потом отправляется на морской курорт.
С одной стороны, вроде бы надо порадоваться за такую красивую жизнь советского писателя Бабеля, но вспоминаешь, что происходило это в страшном 1933 году, когда голод косил в России и на Украине одну деревню за другой, когда люди вымирали целыми районами и областями, и становится жутковато от цены, которой оплачивалась превосходная, полная мысли и веселья жизнь…
И в 1935 году Исаак Эммануилович тоже провел лето за границей, рассказывая о счастливой жизни советских колхозников.
Но не одними только рассказами о счастливой колхозной жизни отрабатывал Исаак Эммануилович превосходную свою жизнь, полную мысли и веселья.
Однажды он поделился замыслом будущего романа с Дмитрием Фурмановым.
Секретарь Фурманова Александр Исбах так описывает этот эпизод:
«В тот день Бабель говорил Фурманову о планах своего романа “Чека”…
— Не знаю, — говорил Бабель, — справлюсь ли, очень уж я однобоко думаю о ЧК. И это оттого, что чекисты, которых знаю, ну… ну просто святые люди… И я опасаюсь, не получилось бы приторно. А с другой стороны не знаю. Да и не знаю вовсе настроений тех, кто населяет камеры, это меня как-то даже и не интересует. Все-таки возьмусь!..»{62}
Не в этих ли словах Бабеля и следует искать разгадку совмещения несовместимого в чекистских кадрах, выкованных Дзержинским и Урицким?
Ведь товарищами, да и просто людьми чекисты были лишь между собой.
А настроения тех, кто населял застенки, их просто не интересовали, потому что они этих людей и не считали за людей…
Повторяю, что Н.Э. Бабель не любил придумывать своих произведений, а в деталях и речевых характеристиках героев был реалистом высшей пробы. И уж если он считал, что можно писать роман о ЧК, даже не зная настроений «тех, кто населяет камеры», то, значит, и не было нужды в этом для правдивого описания работы чекистов.
Чекисты ведь работали не с людьми, а с «человеческим материалом», который для них уже не был людьми, как не были для него людьми и миллионы умирающих от голода русских и украинских крестьян, о счастливой жизни которых рассказывал Бабель в Париже.
Считается, что его роман «Чека» был изъят и уничтожен помощниками Лаврентия Павловича Берия, когда самого автора романа арестовали как любовника врага народа Евгении Соломоновны Хаютиной, жены бывшего генерального комиссара безопасности Ежова.
27 января 1940 года в превосходной, полной мысли и веселья жизни Исаака Эммануиловича была поставлена точка.
О страшном, но логическом финале жизни Исаака Эммануиловича Бабеля, когда его арестовали в Переделкино и когда он понял, что всевластные друзья, «товарищи, каких нет нигде в мире», уже не помогут ему, потому что сами превращены в «человеческий материал», с которым будут теперь работать другие, конечно, еще будет написано…
Ведь это не только Бабеля судьба.
Тот же Владислав Александрович Байковский, которому поручит Моисей Соломонович Урицкий вести дело «Каморры народной расправы», в 1923 году за принадлежность к троцкистской оппозиции из органов будет уволен.
Долгое время он работал в Барановичах управляющим отделением Госбанка и жаловался на здоровье — мучил заработанный на расстрелах в сырых подвалах ревматизм, расшатались нервы…
«За бюрократизм и нетактичность» в марте 1928 года Байковского понизили в должности, но потом — помогли, видно, «товарищи, каких нет нигде в мире», — он снова начал подниматься по служебной лестнице и в 1931 году попытался даже, как и его сотоварищ Бабель, выехать на загранработу.
Однако улизнуть Владиславу Александровичу не удалось.
В конце 1934 года НКВД затребовал характеристику на него. В характеристике было упомянуто и о троцкистской оппозиции, а также, между прочим, отмечено: пока не выявлено, участвовал ли В.А. Байковский в зиновьевской оппозиции. Поскольку характеристика эта — последний документ в личном деле сотрудника ВЧК—ОГПУ Владислава Александровича Байковского, без риска ошибиться можно предположить, что и этого ученика Моисея Соломоновича Урицкого постигла невеселая участь других чекистских палачей{63}…
Бабель называл чекистов святыми людьми.
Он очень хорошо описал эту «превосходную», «полную веселья» жизнь, которую устраивали «святые люди» из Петроградской ЧК в 1918 году. С затаенным, сосущим любопытством вглядывался он в лица расстреливаемых, пытаясь уловить тот момент, когда «человеческий материал» превращается в ничто, в неодушевленный предмет, называемый трупом.
И, конечно, представить не мог, что пройдет всего два десятка лет и новые исааки бабели и Владиславы байковские с затаенным, сосущим любопытством будут вглядываться уже в его лицо, потому что уже и он сам для них будет только «человеческим материалом»…
Не догадывался…
Эта мысль сильно бы омрачила его «полную веселья» жизнь…
Но — в этом и счастье их и беда! — такого сорта люди никогда почему-то не могут даже вообразить себе, что по правилам, заведенным ими для других людей, будут поступать и с ними самими.
Н.Э. Бабель, — безусловно, талантливый писатель, но все-таки сила его отчетов-зарисовок не только в писательском таланте.
Перечитываешь его зарисовку о «эвакуированных» семьях и понимаешь, что это не зарисовка, не отчет… В этих назывных предложениях ощущается тот мерный шаг смерти, который слышал Александр Блок в поступи двенадцати…
И вот…
Закрываешь глаза и видишь, как сотни тысяч петроградских и московских рабочих, учителей, инженеров, служащих движутся в поисках хлеба на юг, на Украину, а навстречу им идут, едут в теплушках обитатели черты оседлости с Украины, из Белоруссии, Польши, Молдавии, Прибалтики…
Как справедливо отметил Александр Кац: «Февральская революция дала евреям гражданские права, а Октябрьская их как бы подтвердила. Евреи со свойственной им энергией и деловитостью ринулись в советские учебные заведения, госучреждения, торговлю и промышленность».
«Еврей, человек заведомо не из дворян, не из попов, не из чиновников, сразу попадал в перспективную прослойку нового клана»{64} …
Эту тему конкретизирует А.И. Солженицын{65}:
«Особенно заметна роль евреев в продовольственных органах РСФСР, жизненном нерве тех лет — Военного Коммунизма. Посмотрим лишь на ключевых постах скольких-то.
Моисей Фрумкин в 1918—1922 — член коллегии наркомпрода РСФСР, с 1921, в самый голод, — зам. наркома продовольствия, он же — и председатель правления Главпродукта, где у него управделами И. Рафаилов.
Яков Брандербургский-Гольдзинский (вернулся из Парижа в 1917): сразу же — в петроградском продкомитете, с 1918 — в наркомпроде; в годы Гражданской войны — чрезвычайный уполномоченный ВЦИК по проведению продразвёрстки в ряде губерний.
Исаак Зеленский: в 1918—1920 в продотделе Моссовета, затем и член коллегии наркомпрода РСФСР. (Позже — в секретариате ЦК и секретарь Средазбюро ЦК.)
Семён Восков (в 1917 приехал из Америки, участник Октябрьского переворота в Петрограде): с 1918 — комиссар продовольствия обширной Северной области.
Мирон Владимиров-Шейнфинкель: с октября 1917 возглавил петроградскую продовольственную управу, затем — член коллегии наркомата продовольствия РСФСР; с 1921 — нарком продовольствия Украины, затем ее наркомзем.
Григорий Зусманович в 1918 — комиссар продармии на Украине.
Моисей Калманович — с конца 1917 комиссар продовольствия Западного фронта, в 1919—1920 — нарком продовольствия БССР, потом — Литовско-Белорусской ССР и председатель особой продовольственной комиссии Западного фронта. (На своей вершине — председатель правления Госбанка СССР)».
Своеобразной иллюстрацией отмеченной А.И. Солженицыным интервенции евреев в большие и малые продовольственные распределители может служить так называемое «Солдатское дело», которое расследовала Петроградская ЧК в марте 1918 года.
Случай был вопиющим.
Ведавший продовольствием помощник комиссара Нарвского района товарищ Бломберг воровал положенные красноармейцам продукты и кормил их гнилыми селедками.
Солдатам это не понравилось. В караулах они постоянно толковали, что «еврея Бломберга, помощника комиссара, команда ненавидела за его грубость и за постоянные угрозы. На пост помощника комиссара он выбираем никем не был»{66}.
Пресекая эти антисемитские разговоры, Бломберг в сопровождении пятидесяти верных людей явился в караул Варшавского вокзала и, обезоружив разговорившихся красноармейцев, отправил их в следственную комиссию. Сам же с помощниками остался в караульном помещении, чтобы отпраздновать победу, и потребовал прислать из казарм шесть женщин-красноармейцев, которые должны были быть у него вестовыми.
Узнав об этом, солдаты решили арестовать Бломберга. Собрание поручило взводному Ивану Разгонову произвести арест. Разгонов это поручение исполнил с превеликим удовольствием.
Каково же было его удивление, когда через несколько дней Бломберг, как ни в чем не бывало, снова появился в части.
«Многие говорили, что он появился, чтобы подорвать правильную жизнь команды, — показывал на допросе Иван Разгонов. — Я направился в канцелярию штаба, где он, Бломберг, находился. На мой вопрос, судили ли его, он ответил, что присудили его к 1 месяцу или 500 рублям штрафу. Я его спросил, почему не были вызваны из команды, он ответил, что свидетелями были две женщины Красной армии».
Иван Разгонов посоветовал тогда Бломбергу поскорее покинуть часть, поскольку вся команда возмущается.
Сопровождавший Бломберга чекист начал тогда расспрашивать, подчиняется ли товарищ Разгонов советской власти, и солдату-правдолюбцу пришлось оставить Бломберга в покое.
Впрочем, это ему не помогло.
На следующий день он был арестован. Вместе с ним арестовали Александра Ветрова, Петра Лункевича и еще шестерых красноармейцев.
Из показаний «председателя Красной армии Нарвского района» тов. А.И. Тойво видно, что в штабе придавали серьезное значение этому инциденту и не склонны были спускать его на тормозах.
«Разгонов состоял в Красной армии Нарвского района взводным 2-го взвода. В противовес Штабу был избран комитет, председателем коего первое время был Разгонов. За Разгоновым я замечал, что, когда он приходил к нам в штаб, то говорил одно, а придя в Штаб людям говорил совершенно другое. На одном из митингов мной был поставлен вопрос о признании советской власти, при чем при голосовании против этого был Разгонов и его товарищ Ветров.
Вообще Разгонов при каждом удобном случае играл на инстинктах массы и возбуждал таковую против Штаба, будучи постоянно пьяным.
19-го марта с.г. был в помещении Красной армии инцидент с Разгоновым, о котором мне доложил Шакура, член штаба. Я, получив заявление от Шакура, как председатель Штаба, созвал заседание Президиума, на котором, обсудив вопрос о действиях Разгонова, постановили его арестовать. Когда он был арестован и находился в комнате, занимаемой Президиумом, то в нее ворвались красногвардейцы в количестве шести человек с винтовками в руках и требовали от меня немедленно освободить Разгонова. Им в этом было отказано, и они были обезоружены и арестованы.
Вся деятельность Разгонова во время его нахождения в рядах Красной армии была направлена в дезорганизацию подчиненных ему масс, заключающейся отчасти в игре в карты, пьянстве, неподчинении и аготации (орфография протокола — Н.К.) против советской власти»{67}.
Следствие установило, что «аготация» против советской власти действительно имела место.
«На собрании Ветров произнес речь, в которой указал, что члены Штаба должны выбираться самой командой, кроме того он говорил о том, что пока в Штабе евреи, ничего хорошего нельзя будет добиться»{68}.
Аготация эта привела к тому, что некоторые солдаты отказывали евреям из штаба в праве на власть и заявляли, что будут подчиняться лишь власти, «являющейся представительницей беднейших классов».
Сколь бы незначителен ни был эпизод волнений, связанный с воровством Бломбергом солдатских продуктов, он как капелька воды отражает в себе все сложности и противоречия социальной обстановки того времени.
К весне 1918 года даже полупьяные красноармейцы начали соображать, кого они привели к власти. Постепенно открывалось им, что советская власть, представляемая Лениным, Троцким и другими большевиками, не является властью рабочих и крестьян, не защищает беднейшее население…
И то, что советская власть опирается теперь не на рабочих и крестьян, солдаты тоже понимали…
По ходу нашей книги мы будем приводить и другие примеры этой местечковой экспансии в управленческие и распределительные органы. Сейчас же скажем просто, что и в Петрограде, и в Москве, куда после 1917 года шел основной приток местечкового населения, евреи заняли практически все должности в городской администрации[19].
«Из обстоятельного справочника “Население Москвы”, составленного демографом Морицем Яковлевичем Выдро, — пишет Вадим Кожинов, — можно узнать, что если в 1912 году в Москве проживали 6,4 тысячи евреев, то всего через два десятилетия, в 1933 году, — 241,7 тысячи, то есть почти в сорок раз больше! Причем население Москвы в целом выросло за эти двадцать лет всего только в два с небольшим раза (с 1 млн. 618 тыс. до 3 млн. 663 тыс.)».
Любопытные данные приводит в своей книге Михаэль Бейзер. Он утверждает, что уже в сентябре 1918 года удельный вес евреев в петроградской организации РСДРП(б) составлял 2,6%, что соответствовало их доле в населении города, а вот среди членов горкома РКП(б) евреев было тогда 45%{69}.
Подчеркнем при этом, что речь идет только о евреях, официально объявивших себя евреями.
Что это значит?
Большевистская власть не сумела найти надежную опору ни в революционных солдатах и матросах, ни в петроградском и московском пролетариате.
Тогда большевики решили создать класс, на который будут опираться…
И они создали его…
И только этот класс местечковой администрации Москвы и Петрограда и мог поддержать их в том, что они собирались делать далее[20]…