Петр Лубенский Борис Ванцак Главная удача жизни Повесть об Александре Шлихтере

- Едут! Едут! — воскликнул подполковник Евецкий, поспешно входя в кабинет шефа. Даже щегольский жандармский синий мундир с блестящими пуговицами, скрипящими ремнями и серебристыми аксельбантами не мог выправить его фигуру, похожую на вопросительный знак.

— Кто едет, подполковник? — спросил жандармский генерал Василий Дементьевич Новицкий, восседая в кресле двойной ширины, сделанном для него по заказу. Считал он себя одним из китов, на которых зиждется правопорядок в древнем граде Киеве.

— Они, ваше превосходительство! — заморгал короткими белесыми ресницами подполковник. — Я, признаться, как только получил депешу, возрадовался, будто крашеное яичко на пасху поднесли!

На его бледном, безбровом лице змеилась ехидная иезуитская усмешка.

В стекло билась муха. Пахло невыветривающимся из этого помещения винным перегаром. Откуда-то сверху мелодично, будто падали и разбивались вдребезги хрустальные стаканчики, доносился звон колоколов старинного Софийского собора.

Чревоугодие довело фигуру генерала до таких размеров, что казалось, он своей тушей заполнял не только кресло, но и весь кабинет. Верхние веки, опухшие от обильных возлияний, опускались на глаза, и потому чудилось, что он все время дремлет, тяжело, астматически посапывая. Но впечатление было ошибочным — жандарм был все время начеку.

— Как лиса: спит и во сне кур видит! — отзывался о своем шефе Евецкий.

Новицкий, как и всякий ограниченный человек, добившись успеха при помощи какого-нибудь примитивного приема, уже не мог от него отказаться. Таких приемов у Новицкого было всего два: арест «на всякий случай» и допрос с «фейерверком». Услышав как-то, что католики, истребляя гугенотов, кричали: «Бейте всех, бог там разберет!», Новицкий решил позаимствовать этот способ.

— Ар-рестовать всех! — командовал он рокочущим басом. — Потом разберемся и будем отпускать по одному. Да и то не сразу. Мы не так, как столичные: арестовывают по одному, а потом выпускают сразу всех. Мы — по-киевски.

Вот почему тюрьмы вдруг наполнялись сотнями ни в чем не повинных людей.

— Всех надо было бы сперва выпороть, а потом уж принимать в университеты! — изрекал жандармский генерал.

На допросах с «фейерверком» генерал Новицкий топал сапожищами и бил кулаками по крышке стола, пытаясь наводить ужас своим громовым голосом, щелканьем генеральских ботфортов и выпученными, сверкающими от бешенства рыжими глазами. Впервые этот прием он применил против подозреваемого в военном шпионаже некоего Доморацкого.

— Я ка-ак на него рявкнул, так у него все пломбы из зубов вылетели! — хвалился потом жандарм. — Он сразу «вошел в сознание».

«Шпиона» казнили, а ретивому полковнику присвоили чин генерала.

— Не каждому жандарму светит стать генералом, — любил он напоминать подполковнику Евецкому.

Второй раз допрос с «фейерверком» сработал сравнительно недавно. В руки к бешеному генералу попался слабонервный анархист Нуссельбаум. Во время допроса в отчаянии он выбросился из окна третьего этажа, но не разбился, остался жив и выдал все свои обширные заграничные связи. Это не спасло его от каторги. Зато Новицкий выступил в новом качестве: знатока революционной эмиграции. И потому теперь в Киев, к начальнику губернского жандармского управления, направляли всех арестованных по заграничным агентурным сведениям русских студентов, возвращавшихся на подпольную работу в государство Российское, контрабандистов, переправлявших нелегальную литературу, и коммивояжеров, или агентов политических изданий.

— Так что же вы тянете, Евецкий? — повысил голос шеф. — Кто едет, черт вас побери, преподносите ваш сюрприз!

Евецкий развернул депешу и прочитал: «В конце 1891 года Хинчук и Полонский отправились за границу для окончательной подготовки к избранной в России деятельности и поступили в Бернский университет».

— Это господа из Тулы?

— Так точно, ваше превосходительство, — ответил Евецкий и продолжал: — «Там они близко сошлись с Александром Шлихтером и Евгенией Лувищук, которые тоже слушали лекции в университете, и вместе с ними организовали кружок по совместному чтению».

— Это мне известно, — поморщился шеф.

— В руки полиции попали письма, которые писал из Берна Хинчук своей возлюбленной, фельдшерице Гольденберг, в Тулу, — невозмутимо продолжал подполковник. — Из писем Хинчука видно, что… я цитирую: «…все члены этого кружка были почти одного умственного развития и каждым руководило стремление благородное… все принадлежали к лучшему студенчеству, которое сильно работало в деле самостоятельного выяснения состояния вещей и установления и выработки известного мировоззрения». Сиречь крамольного!

— И без того ясно, — буркнул Новицкий, испытывая непреодолимую жажду.

— Извещая Гольденберг о предстоящем возвращении Лувищук и Шлихтера в Россию, Хинчук высказывал сильное опасение за благополучный проезд их через границу.

— Везут что-нибудь? — оживился генерал.

— Вероятно. А также высказывал пожелание, чтобы Гольденберг познакомилась с ними…

— Где они предполагают встретиться? В Туле?

— Не имею понятия. Тульское охранное отделение взяло под наблюдение эту фельдшерицу, письма ее перлюстрируются, связи проявлены.

— Граница извещена? — Лицо Новицкого приняло выражение легавого пса в напряженной стойке.

— Жду указаний, — склонил голову подполковник.

— Пропустить беспрепятственно, прицепить надежный хвост, о всех передвижениях и связях сообщать. Вы обратили внимание, что там, — Новицкий махнул рукой в сторону, которую считал западом, — закопошились? Ползут через границу и тайно и явно, как тараканы. Какая у вас есть на сей счет разработка?

— Изменник присяги царю и отечеству, бывший дворянин Георгий Валентинович Плеханов, ныне теоретик крамольных движений, скрывающийся за границей, написал зловредную брошюру о голоде в России, в которой говорит о возможном подъеме крестьянского революционного движения в связи с прошлогодним голодом и нынешней эпидемией холеры. — Евецкий любил блеснуть осведомленностью. — Наиболее горячие и, добавим, дурные головы, которые называют себя передовым студенчеством, уже выехали в Россию. По указанию их преступного центра они в основном обязаны ехать в губернии, откуда сами родом, как знающие местные условия. Так что Александра Шлихтера следует ожидать на Полтавщине.


Больше всего отъездом жильцов была огорчена владелица скромного пансионата фрау Валькер. Во всем Берне трудно было найти другую такую радушную хозяйку. Нравилось ей, что Александр и Евгения в совершенстве владели немецким языком, что они не водили, как некоторые, пьяные компании, время коротали в чтении разных толстых книг, а гости их приходили для того, чтобы поспорить, иногда, правда, слишком горячо и громко, но она к этому уже привыкла, а незнакомая речь только убаюкивала ее. Очаровательная худенькая черноглазая студентка Евгения, такая аккуратная, вежливая, трудолюбивая, даже ночи проводившая за книгой, вызывала у швейцарки чувство более сильное, чем симпатию и привязанность. Она всегда встречала Евгению искренней улыбкой и говорила какой-нибудь незатейливый комплимент. Сентиментальная фрау Валькер радовалась появлению в жизни ее квартирантки скромного молодого человека.

…Александр приехал в Берн зимой 1890 года с весьма ограниченными средствами, которые тайком от отца по сусекам наскребла его мать, Екатерина Ивановна. Он снял койку в многолюдном общежитии для студентов, больше напоминающем горьковскую ночлежку. Питался в дешевой столовой, нередко только хлебом, который подавался бесплатно. И все же считал себя счастливейшим человеком.

Еще бы. Ведь он прибыл из стонущего под пятой самодержавия государства. Рабочее движение в России едва зарождалось. Знатоки еще спорили, будет ли вообще когда-нибудь достаточной силой пролетариат в крестьянской и почти поголовно неграмотной России. Кучка интеллигентов и рабочих-одиночек, хотя и героическая, хваталась за оружие, пытаясь решить вековую тяжбу с царизмом в террористических поединках. Социал-демократы охарактеризуют это время как период «разнузданной, невероятно бессмысленной и зверской реакции».

Над Берном сияла, как белая сахарная голова, снежная вершина Юнгфрау. По ее облачному покрову можно с точностью угадать погоду. Все здесь так чистенько, уютненько. Люди выходили на улицы только в приличных одеждах, не оскорбляющих мещанского взгляда.

Любознательный юноша быстро узнал, что пролетариат Швейцарии уже имел легальную социал-демократическую организацию.

В Париже создан недавно Второй Интернационал. По его постановлению в мае 1890 года впервые рабочие Берна вышли на улицу. Они демонстрировали свою солидарность с международным пролетариатом.

Вот и сегодня на узких улицах Берна рабочие выстроились колоннами. Со своими оркестрами. С флагами, плакатами. Пестрели лозунги: «8 часов труда, 8 часов отдыха, 8 часов сна», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Да здравствует социализм!», «Долой капиталистов!», «Хлеб трудящимся!» За любой из этих лозунгов в России можно было получить пожизненную каторгу. Тут же разбрасывались прокламации и, главное, — на глазах у полицейских. Чудеса да и только!

Александр увидел на тротуаре у перекрестка группу студентов. По пестрой одежде и неумеренной жестикуляции он угадал соотечественников. Взволнованный Шлихтер был переполнен самыми противоречивыми чувствами. Хотелось с кем-нибудь поделиться впечатлениями. И он, проскочив между колоннами, подошел к студентам. Первое, что возникло перед ним, — были большие черные глаза маленькой девушки. Была она в скромной белой кофточке и длинной черной юбке, прикрывающей ботинки на высоких каблуках, застегивающиеся на пуговицы. На голове ее — небольшая шляпка с короткими полями, на которой пристроилась искусственная ласточка. Студентка сделала шаг к нему навстречу.

— Простите, вы из России? — спросила она. — Давно?

— Зимой приехал.

— Товарищи, вот он только что из России! — звонко воскликнула она, и Александра сразу же обступила молодежь.

— Но мы еще не знакомы, — смущенно заметил он.

— Евгения Лувищук. Просто Женя. — Она протянула ладошку.

— Шлихтер, — ответил он. — Я потрясен! — Шлихтер кивнул на демонстрантов. — Не могу наглядеться на это чудо!

— Да, чудес много, — согласился бородатый студент Хинчук. — Первое время у вас голова пойдет кругом.

— Дома я считала за счастье, если в руки случайно попадала какая-нибудь революционная брошюрка, — сказала Евгения, — я читала ее запоем. Ночью. За семью замками.

— А тут рабочие говорят вслух такое, что от страха по привычке вздрагиваешь и оглядываешься, — добавила другая студентка и залилась веселым смехом.

— Вот бы скорее перенести все то, что мы видим, на нашу родину! — воскликнул бородатый студент и зааплодировал проходящим с красными флагами модисткам.

— Пошли и мы, вольемся в колонны! — затормошила всех Евгения.

— Неизвестно, как к этому отнесутся рабочие, — произнес более осторожный Шлихтер, еще не знающий местных порядков.

— Ерунда, пойдемте, — поддержала Евгению хохотушка. — Ну выгонят, так уйдем. Подумаешь, какая трагедия!

Прицепив купленные красные ленточки, они стали в хвост колонны.

— Плотнее, товарищи, — сказала Евгения, крепко беря под руку Александра.

По правде говоря, у Шлихтера закружилась голова. Майский свежий воздух! Ветер свободы, развевающий красные флаги! Эта чудесная девушка, вся — революционный порыв. Хотелось запеть со всеми «Марсельезу»:

Отречемся от старого ми-ра!

Отряхнем его прах с наших ног…


Поход многотысячной толпы. Звуки музыки. Лозунги, знамена, плакаты. В этот момент русские студенты почувствовали себя частью могучей, единой силы.

— Неужели это правда — все то, что происходит с нами сейчас? — спросил Шлихтер у Лувищук.

— Да-да, истинная правда! Это самый счастливый день в моей жизни! — Девушка стиснула руку Александра. — Мы его не должны забыть! Так будет и у нас, в России, если все мы очень захотим!

— Будет! — убежденно ответил Александр, отвечая на рукопожатие. — Обязательно будет!

Отныне это слово станет для них своеобразным паролем.

На тротуарах стояла обывательская публика. Укоризненные покачивания головами, причмокивания, насмешливые взгляды. А студенты в корпорантских шапочках, со шрамами на щеках от традиционных дуэлей, сынки богачей, подняли русских па смех.

— Не обращайте внимания, — сказала Лувищук. — Это бернские бурши. Реакционеры страшные! Вроде наших! А вот и профессор. Вы видите, он отвернулся, чтобы не поздороваться с нами…

Бородатый Хинчук устоявшимся басом затянул «Дубинушку»:

Но настанет пора, и проснется народ,

Разогнет он могучую спину,

И на всякую мразь, на царей-палачей

Он опустит родную дубину!


— Эй, дубинушка, ухнем! — подхватили остальные самозабвенно.

Этого чопорные бернцы не ожидали. А наши студенты, расхохотавшись, выбежали на тротуар.

Позже всей ватагой заявились к Лувищук, в обитель фрау Валькер. А та уже была наслышана о проделке студентов. В небольших городах слухи распространяются молниеносно.

— А вам, русским ученикам, какое дело до нашей демонстрации? — спросила она, укоризненно покачав головой.

— Да разве для свободы существуют национальные или государственные преграды! — воскликнул по-немецки Шлихтер.

— О, юноша чисто говорит по-немецки! Сколько вам лет?

— Двадцать три.

— В вашем возрасте можно верить, что мир изменится, если ходить по улицам и размахивать красными лоскутами, — вздохнула фрау Валькер.

— У вас есть хоть видимость воли, а у нас свобода заперта на все замки, — сказал Шлихтер. — Но мы разбудим русских рабочих. Вместе с ними разобьем цепи рабства, сковывающие Россию. Мы примкнем к международной борьбе пролетариата с капиталом за социализм!

— Вы светлый юноша. У вас ясные глаза. Может быть, вы видите ими настоящую правду. — И она удалилась на кухню.

— Нельзя стоять на месте ни минуты, — продолжал Шлихтер, разгорячась. — И я, как никогда остро, почувствовал, что приблизить час освобождения России зависит от меня! И от вас… и от вас… от каждого из нас.

— Как верно! — воскликнула Евгения, не сводя восхищенных глаз с Александра.


Женя, прожившая здесь почти год, чувствовала себя по крайней мере старожилкой. С искренним увлечением она спешила подарить Александру все красоты высокогорного края. Горы здесь были добрые, с закругленными вершинами. Украшая их, природа не поскупилась на изумрудную зелень альпийских лугов и таинственную тишь буковых лесов.

Когда-то водились тут медведи. И сейчас на гербе кантона и города Берна изображено это симпатичное животное. И Евгения, конечно, привела Александра в так называемый медвежий ров, расположенный в восточной части города. В нем с древнейших времен, по сохранившемуся обычаю, в особом помещении, открытом для публики, содержится несколько упитанных, обленившихся и вполне довольных своей жизнью бурых медведей.

— Удивительно похожи на местных бюргеров, — заметил Александр. — Дай им свободу, так они не будут знать, что с ней делать. И потянутся обратно в свои роскошные клетки!

— Из этого замшелого уюта вряд ли кого вытянешь на баррикады! — воскликнула Евгения.

Александр внимательно посмотрел на эту миниатюрную девушку и подумал, что вот таких, как она, скромных курсисток, фребеличек, студенток полосует нагайками озверевшее казачье на мирных демонстрациях, когда эти девушки требуют только одного: считать их людьми!

Ослепительно сверкала белоснежная грудь Юнгфрау. По брусчатке медленно цокали тяжелые подковы широкозадых першеронов.

— Вы знаете, Евгения, когда в позапрошлом году я впервые услышал в Киеве на нелегальной сходке выступление марксиста, то, по правде говоря, не так уж много уяснил. Но глядя на вдохновенные лица людей, которые слушали его, и видя, с каким волнением и энтузиазмом смотрят они на своего наставника, я понял, что должен быть с ними! Я дышал и не мог надышаться этим воздухом, наэлектризованным революционными речами и настроениями. И я был счастлив. За эту минуту я впоследствии жестоко поплатился… увы, по доносу моего лучшего друга…


В 1889 году Александр Шлихтер впервые поднимается по ступенькам Харьковского университета. Он — студент отделения естественных наук физико-математического факультета. Мечта сбылась. Окончив этот факультет, он перейдет на медицинский, а потом — в село! Да, именно туда понесет он пламенное революционное слово.

Но оказалось, что в университете царили порядки, заведенные высокопоставленными держимордами. Даже некоторые профессора говорили: «Наш школьный режим представляет собой общественное и государственное зло». Педеля — вездесущие надзиратели, наглые и откровенные шпики, фиксирующие каждое твое движение. Мундиры. Провокаторы даже, увы, из среды таких же, как и ты, студентов. Устранение либеральных профессоров. Запрещение всех организаций, даже таких невинных, как землячество. Исключение и высылка многих студентов, которые были на примете у жандармов. Вот какую обстановку в университете встретил Сашко, пришедший туда с открытой душой. Он скоро понял, что единственно, чему можно при таких условиях научиться, это… ненавидеть самодержавие.

Он участвует в революционном движении студентов. Устанавливает самые тесные связи с марксистским студенческим кружком. Но и там большинство студентов было охвачено жаждой академических преобразований, изменений университетской, жизни. Лишь немногие пытались увязывать студенческое движение с рабочим.

17 октября 1889 года в Саратове умер Николай Гаврилович Чернышевский, книги и жизнь которого будили мысль и волю для борьбы с самодержавием. Студенчество всколыхнулось. Александр участвует в запрещенной жандармами студенческой панихиде по писателю. Ее под большим секретом согласился отслужить один священник. Но разве можно было удержать речи! Пикетчики, расставленные вокруг церквушки, сообщили об опасности. Студенты успели выйти из церкви беспрепятственно. Шлихтеру удалось пройти мимо жандармов, дворников и городовых, окруживших божий дом.

О крамольных речах на панихиде стало известно в городе. Это придало акту свободного общественного выступления революционное значение. Он взбудоражил прогрессивную интеллигенцию Харькова. Студенты ходили именинниками.

Жандармское управление вызывает Александра свидетелем по делу арестованного за социал-демократическую деятельность студента Киевского университета по фамилии Горб. Они учились вместе еще в Прилукской гимназии.

Внезапный вызов, да еще в жандармерию, всполошил Александра. Он не знал причины. Спрашивал у товарищей, как себя держать. Но никто ничего вразумительного посоветовать не мог.

— Отрицайте все! — предлагали одни. Но что?

— Признайтесь во всем! Повинную голову меч не сечет, — советовали другие. Но в чем?

— Клеймите позором мракобесов и палачей! — говорили третьи.

На устроенной жандармами очной ставке, увидев бледного, перепуганного товарища, Шлихтер отрицал и свое знакомство с этим студентом, и связь с подпольным социал-демократическим кружком в Киеве. Не признал его и Горб, хотя и вел себя как-то странно.

__ Может, вы. его знали и забыли? — нагло ухмылялся жандармский ротмистр.

— Нет, я его не знал и потому забыть не мог! — ответил Александр, краснея, потому что не привык говорить неправду.

— Странная вещь. Господин Горб вчера еще вас знал, даже написал об этом, а сегодня забыл!

— Я отказываюсь от данных мною предварительно показаний! — ответил, тоже краснея, Горб. — Меня принудили.

— Ну хорошо! — бесцеремонно рассматривая в упор Шлихтера, сказал ротмистр, протягивая ему отмеченный пропуск, — Вы свободны. Советую вам обратиться к врачу, чтобы он проверил, что случилось с вашей памятью. А излечением памяти Горба мы займемся здесь! — закончил он, опалив арестованного тяжелым многозначительным взглядом, под которым тот сразу стал как-то меньше.

— Пронесло! — вздохнул Шлихтер, выходя на шумные улицы под клены, которые, казалось, готовы были обнять его своими пятипалыми лапами.

— Пронесло! — сказал он товарищам, которые молча смотрели на него с затаенным недоверием. — Не глядите на меня так. Мне просто повезло!

— Ты теперь под стеклянным колпаком, — сказал ему руководитель кружка. — Они тебя накололи на булавку, чтобы послушать, как ты будешь жужжать!

Жандармы не торопились. Только через несколько месяцев студента второго курса Александра Шлихтера исключают из университета:

— за связь с социал-демократическим кружком в г. Киеве, в 1888 году;

— за участие в студенческой панихиде по Чернышевскому;

— за ряд нарушений студенческого устава. Без права продолжать образование!

Земля оказалась чертовски круглой, потому что Сашко, выйдя из своего дома в большую жизнь, снова вернулся к родному выщербленному порогу — уже как крамольный студент! Все пути для учебы в царской России были закрыты!

И не за одним дипломом поехал он в Берн. Нет, отправился в Швейцарию потому, что она была тогда центром революционного русского студенчества.


— И еще! — не унимался Шлихтер. — Я вам не рассказывал о «Капитале»? Нет конечно… Мы же не успели перекинуться и дюжиной слов, а мне почему-то кажется, что я выболтался до конца. Так легко с девушками я себя не чувствовал никогда…

— Ляс мальчиками! — в тон ответила Евгения.

— У нас в Харьковском университете мне в руки попадает магистерская диссертация профессора Киевского университета Николая Ивановича Зибера. Говорят, такой добрый бородач. Крымчак. Он первый на Украине начал с научной целью популяризировать учение Маркса. И беспощадно высмеивал его критиков. Рассказывают, что он бывал у самого Маркса в гостях…

— Маркс похвалил его труд «Теория ценности и капитала Рикардо». Назвал ее «ценной книгой»!

— Читали? — обрадовался Александр. — А я начал его читать с какой-то неохотой. Хотелось бы встретиться с самим Марксом, а не с его популяризатором. И вдруг одна фраза заставила меня вздрогнуть. Могу процитировать почти точно: «Согласно утверждению самого Маркса, его метод является не чем иным, как перевернутым методом Гегеля. Если у Гегеля весь внешний мир есть лишь отражение сознания, то у Маркса сознание является не чем иным, как отражением внешнего мира!» Он поставил Гегеля с головы на ноги…

— Тише, не кричите, люди оглядываются, — взяла его за руку Женя.

— Да что люди… Я же и сам от радости, честное слово, перекувырнулся через голову!

Александр сделал резкое движение, и Евгения, опасаясь, как бы он и впрямь не закрутил сальто-мортале, вцепилась в его пиджак и потянула к скамейке, подальше от обрыва.

— Как тут можно быть спокойным, когда решилась моя судьба. Я становился марксистом!

— Георгий Валентинович… — начала Евгения.

— Кто такой? — поднял брови Шлихтер.

— Плеханов, — она посмотрела удивленно.

— Не знаю.

— Почитаете, — успокоила девушка. — В одном своем реферате он назвал голые выводы… пилюлями. Проглотил и прозрел, как вы! — Шлихтер сердито набычился. — Марксизм — это алгебра революции. Душу марксизма составляет его метод. Он учит пользоваться каждым шагом общественного развития в интересах революции.

— Это тоже пилюли? — покосился Александр.

— Это знания, ставшие убеждениями!

— Кто вас этому научил? — удивленно посмотрел ей в глаза Шлихтер.

— Бельтов.

— Кто такой? — он с досадой на свою неосведомленность потер лоб.

— Тот же Плеханов. Не печальтесь, может, вам посчастливится встретиться. Это самый мощный пропагандист марксизма. Всего несколько лет назад, в 1883 году, он организовал группу «Освобождение труда». Она проводит огромную работу по пропаганде марксизма в России.

— Так я же ради такой группы и приехал в Швейцарию! — воскликнул обрадованно Александр.

— Только ради нее? — лукаво усмехнулась Женя.

Александр на мгновение опешил. Что она хочет этим сказать?

Но девушка уже отвернулась, браня себя в душе за неуместную игривость.

— Я вам не рекомендую пока ввязываться в диспуты, — сказала она. — Здесь есть такие начетчики, такие доки, такие ортодоксы — они вас исхлещут цитатами, как шпицрутенами. Живого места не оставят. За книгу, витязь, если хотите удержаться на коне! За книгу!

Они прослонялись по пустынным улицам ночного Берна до рассвета и все время говорили, говорили.

Кисейные бернские барышни были бы поражены, узнав, о чем щебечут русские влюбленные.


Все, о чем рассказывала Евгения, казалось ему откровением.

Она уже была знакома со студентами из социал-демократической группы «Освобождение труда». Слушала Георгия Валентиновича Плеханова. Время от времени он наезжал в Берн и выступал перед молодежью. В рефератах критиковал народников, которых было немало и здесь.

— Он утверждал, что революция в России победит как рабочая или не победит никогда! — говорила Лувищук.

— Я это могу понять, — ответил Шлихтер, — потому что вырос, по существу, в рабочей среде!

— А принять? — вопросительно уставилась на него собеседница.

Юноша постучал себя по лбу:

— Еще много тут такой шелухи, такой половы… Здесь я убедился, какой сумбур в моей голове. Как наивны представления о революции и подвиге. Как быстро тускнеют божки, которым я поклонялся.

Евгения с радостью согласилась быть ему первым толмачом философских премудростей. Но, увы, при той ненасытной жадности, с которой Шлихтер набросился на чтение революционной литературы, ее знаний хватило ненадолго. Вскоре уже Александр превратился в ее поводыря…

Тут он познакомился с так давно манившим его первым томом «Капитала» Карла Маркса. Наконец-то! Первое свидание не разочаровало его. В те времена «Капитал» чудодейственно влиял на революционно настроенную студенческую молодежь. Встречаясь с новыми людьми, они прежде всего осведомлялись об их отношении к Марксу.

— Я лично, например, — рассказывал впоследствии Шлихтеру его друг по подполью Глеб Максимилианович Кржижановский, — был глубоко убежден, что из человека, который не проштудировал раза два или три «Капитал», никогда ничего путного выйти не может!

Были молодые социалисты, которые, вызубрив этот солидный труд, считали, что овладели всеми революционными премудростями, и на этом заканчивали свое подпольное образование. Александр же понял, что мудрость «Капитала» неисчерпаема. Изучив этот труд, он почувствовал твердую почву под ногами. Романтическое представление о конечной цели революции сменилось точным знанием основ научного социализма.

Борьба с царизмом значительно сложнее, чем жертвенно-героические акты отчаянных одиночек. Это борьба классовая. Надо было вызвать равную землетрясению или мировому катаклизму битву трудящихся за освобождение человека от гнета эксплуатации. Надо было поднять на борьбу миллионные массы, а это невозможно без огромнейшей организационной работы. Ведь только революционный народ, а не удачливый террорист, везучая группа заговорщиков или думские краснобаи смогут свергнуть гнет самодержавия. Вот она, та правда, которую он так настойчиво искал. Эта правда — пролетарская революция!

Знакомство с гениальным анализом капитализма, проведенным Карлом Марксом, заставило глубоко задуматься Александра Шлихтера. Доморощенные Невтоны считали умозаключения Маркса «от лукавого». России, строчили они, уготован иной путь развития. Русское общество не разграничено на классы. Буржуазия робка и бессильна. Рабочий класс — это только полупролетариат, никогда не порвущий пуповину, связывающую его с селом. Отсюда крестьянство — движущая сила революции, через сельскую общину — к социализму!

«Хорошо ли я знаю не официальную, а подлинную Россию и те подспудные процессы, которые в ней происходят? — думал Александр, хватаясь теперь за каждую весточку с родины. — Нельзя ли методом Маркса проанализировать российскую действительность?»

Он намечает ряд экономических исследований, которые обязательно нужно провести. Но прежде всего, как и раньше, его интересует село, та таинственная деревня, о которой велось так много споров между народниками и марксистами и которую никто как следует не знал.

Но были споры, с которых Шлихтер уходил глубоко удрученный зияющими пробелами своего образования. А ведь плехановцы выше всего ставили именно теоретическую подготовленность. Эрудицию и любовь к эрудиции. Глубокое знание Марксизма и умение отстаивать его основные положения на любом уровне. И тут открылась одна из ведущих черт характера Александра: неимоверное, непреклонное упорство, с каким он стремился к поставленной цели. И чем сильнее сопротивление, тем мощнее прилив сил, напор, воля!

Да, это была нелегкая пора. Надо было всю клокочущую, молодую, нередко неосознанную революционность ввести в твердые организационные рамки.

— Надо организоваться, — говорил Александр Евгении. — Я не могу жить, если не чувствую локтя товарища. К этому приучила меня гимназическая и университетская нелегальщина. Ведь слово без дела — это только слово! Но весь вопрос, с чего начать.

Русских в Берне было хоть пруд пруди. Банально, конечно, сравнивать этот город с Ноевым ковчегом, где семь пар чистых и семь пар нечистых, но что-то подобное приходило на ум, когда Александр встречался с оторванными от родины юношами и девушками самых различных политических взглядов, ориентации и надежд.

Основной же публикой были студенты-недоучки, такие же, как и Шлихтер, юноши с «волчьими билетами». Встречались среди них и те, кто уже отведал тюремной баланды. Всех их объединяло глубокое убеждение в необходимости насильственного свержения ненавистного самодержавия. Но чувства обгоняли понимание объективных законов развития общества, и потому многие находились в плену эффектных, но утопических идей. Доморощенные анархисты устраивали сборища у могилы Бакунина. Буйные головы, вслед за народовольцами, верили во всемогущество террора. Бланкисты мечтали о вооруженном захвате власти в надежде, что народ поддержит храбрецов. Вот где было раздолье для дискуссий, диспутов, споров, доходящих чуть ли не до рукоприкладства, но не нарушающих дружественных отношений.

— Надо начинать с уже сколоченного ядра единомышленников, — решил Шлихтер.

Свою группу, в которую вошли он, Лувищук, Хинчук, Полонский и еще десять студентов, они скромно назвали «кружком для совместного чтения». (Кстати, под таким названием она и попала в жандармские донесения.) Изучали основы марксизма. Настроение было бодрое, боевое. И сразу же начались ожесточенные дискуссии о судьбах русского капитализма, крестьянской общины и роли пролетариата в революции.

Такие горячие споры бередили душу и заставляли Александра мысленно пересматривать весь свой жизненный путь. И ломать, и отбрасывать многое уже, казалось, отстоявшееся в нем. Ведь первые арестанты, которых он видел, были селяне. Первые революционеры, о которых услышал, — цареубийцы. Первые нелегальные листки, которые ему посчастливилось прочитать, — «Вестник «Народной воли». Первая мечта — свергнуть самодержавие путем крестьянской революции во главе с каким-то новым Разиным или Пугачевым. Сейчас одна за другой разбивались его юношеские симпатии, фантазии и заблуждения. Печаль утраты былых романтических увлечений и радость открытия нового мира.

Постепенно члены кружка начали втягиваться в социал-демократическую работу. Они распространяли политическую литературу. Вырученные от продажи деньги шли на пополнение социал-демократической кассы. Для этой же цели проводились сборы средств по подписке. Доход давали и платные студенческие вечера. Вот где пригодился лирический тенор Александра и его знание народных украинских песен!

Эти молодые люди твердо встали на позиции социал-демократической группы «Освобождение труда», и их группа с полным основанием стала называться «социал-демократическим кружком русского студенчества». Участники его всем сердцем восприняли идеи «Наших разногласий» Плеханова. Они отстаивали их до самозабвения!

Три истины стали путеводными звездами Шлихтера:

«Революционное движение в России может восторжествовать только как революционное движение рабочих. Другого выхода у нас нет и быть не может»;

«Широкая агитация в рабочей среде немыслима без помощи предварительно созданных в ней и возможно более многочисленных тайных организаций, которые подготовляли бы умы рабочих и руководили бы их движением»;

«Возможно — более скорое образование рабочей партии есть единственное средство разрешения всех экономических и политических противоречий современной России».

Занятия, по традиции, заканчивались песней. Однажды Александр пел высоким тенором: «Есть на Волге утес…» Студенты вторили ему. А прохожие швейцарцы, привлеченные удивительной мелодией, останавливались у палисадника, восхищенно покачивали головами.

— Знаешь, что они сказали, расходясь, эти туземцы? — спросила Евгения.

— Я ведь пел, как же я мог слышать.

— Они сказали: «славе-склаве», то есть «рабы-славяне».

— О, святая простота! Да мы будем свободными людьми значительно раньше, чем они!


В 1891 году Александр, а через год и Евгения стали социал-демократами. Хотя тогда у членов партии не было партийных билетов, но исторический метроном уже начал отсчитывать их партийный стаж. Они вливаются в славную когорту профессиональных революционеров, о которых впоследствии Владимир Ильич Ленин писал:

«Без таких людей русский народ остался бы навсегда пародом рабов, народом холопов».

В последнее время Александра трудно было узнать. Даже Евгения терялась в догадках, что могло так резко изменить его характер. Стал мрачен. Избегал Компаний. Иногда бормотал что-то и даже жестикулировал.

«Болен? Разочарован? Замучила ностальгия?. - перебирала в уме причины Евгения. — А может… Нет, этого не может быть, не разлюбил же он меня так, с бухты-барахты!»

Наконец как-то ей удалось оторвать его от книг и увлечь к подножию Юнгфрау. Выросшая в городе, она с восторгом встречалась с природой. Но Александр не был обрадован этой встречей.

— Да скажешь ты, наконец, что с тобой происходит? — рассердилась Евгения. — И совсем перестал… замечать меня.

— Разве? — спросил Александр, тепло улыбаясь. — Извини, что так нескладно получилось. Я задумался…

— Туманно! — пожала плечами Евгения.

— Мне надо немедленно встретиться с Плехановым, — выпалил он.

— С Георгием Валентиновичем? — широко открыла глаза Евгения. — Это исключается.

— Но почему? Я уже несколько дней репетирую нашу встречу!

— Пустое, — махнула рукой она. — Ты не знаешь его характера. Он высокомерен. И недосягаем, как боги Олимпа. И я не настолько хорошо его знаю, чтобы вас познакомить.

— Ерунда, я поеду в Женеву и заявлюсь к нему сам.

— Но он просто не будет с тобой говорить. И потом, что бы ты мог ему сказать, чего он не знает сам?

Шлихтер поднял обломанный сучок и, манипулируя им, как рапирой, продолжал свой бой с невидимым противником.

— Боюсь, что мне придется схватиться с группой «Освобождение труда»! — сказал он, нанося укол буку.

— Как? С Плехановым? Верой Засулич? Аксельродом? С нашими корифеями?

— Вот именно, — ответил Александр. — Они учат нас не подчиняться слепо авторитетам. Не принимать ничего на веру. Я нашел их ахиллесову пяту!

— Ой ли! — усмехнулась Евгения. — Георгий Валентинович первый прокладывает в России путь марксистским взглядам на законы развития общества, на классовую борьбу, на революцию как ее высшую форму.

— Это мне известно. И тем не менее он мало что смыслит в аграрном вопросе!

— Бог мой, Сашко, — «всплеснула руками Евгения. — Да ты просто помешался на этом вопросе.

— Да, представь, помешался… — ответил он, забрасывая палку. — Плеханов больше десяти лет не был в России и уже забыл, наверное, как выглядит наш «мужик рюс»! Где ему ведать о его чаяниях!

— Ну, знаешь… Да ты ведь сам о селе слышал только от молочницы.

— Что ты хочешь сказать? — сердито сдвинул брови Александр.

— Нет, ничего… — смешалась Евгения.

— Если хочешь знать, так у нас всегда была корова и ее доила моя изумительная бабушка Килина. Что же касается Плеханова, так хвала ему за то, что он решительно отбросил народнические взгляды на общину как ячейку социализма, на крестьянскую революцию как пролог социализма.

— А я о чем говорю? Как же можно сделать такие фундаментальные выводы, не зная села? — не унималась Евгения.

— Он вообще отрицает революционную значимость крестьянской борьбы против феодализма и капитализма… Он игнорирует потенциальные революционные силы крестьянства.

— Вот ты и не прав! — воскликнула Евгения. — Я переписывала первый проект программы группы «Освобождение труда», и там говорится, что группа не игнорирует крестьянства, составляющего огромнейшую часть трудящегося населения России! И что группа надеется распространить свое влияние и на крестьянство!

Пролетела какая-то незнакомая птица. Молодые люди проводили ее взглядом.

— Все правильно, — сказал Александр. — Но во втором проекте подчеркивается, что русское революционное движение не встречает в крестьянстве ни поддержки, ни сочувствия, ни понимания. И делается вывод, что главнейшая опора абсолютизма заключается именно в политическом безразличии и умственной отсталости крестьянства. Я хочу сказать ему, что он занял неправильную позицию по отношению к революционной борьбе крестьянства.

— Не делай этого, Сашко! — воскликнула Евгения. — Может, ты его неправильно понял.

— При такой тактике мы отдаем крестьянство на растерзание или растление другим партиям и когда-нибудь вместо друга и соратника можем получить многомиллионного врага! — Александр сел на пенек и обхватил голову руками. — Ты же знаешь, как во времена Великой французской революции роялисты и католическое духовенство, опираясь на темноту вандейских мужиков, подняли реакционное восстание, выступая за реставрацию монархии Бурбонов.

— Да, это было ужасно! — сказала Евгения.

— Россия — страна крестьянская. Сельское ее население составляет почти девяносто процентов всех жителей. Революционная партия не может не оценить его роли в революционной борьбе. Что оно и кто оно? Союзник, но чей? Самодержавие считает его своим надежнейшим оплотом. Без поддержки крестьянской революции рабочему движению будет трудно, А может быть, и невозможно…

Они еще с полчаса гуляли в зарослях лиственницы с мягкими и душистыми иголками. Снежная вершина Юнгфрау от солнечного освещения так часто меняла свою окраску, что создавала впечатление какого-то театрального действа. Но Шлихтер не замечал ничего.

— Ты можешь хоть на минуту оставить свои мрачные мысли? — спросила, не выдержав, Евгения.

— Пойми, Женютка, — встряхнул он головой. — Если мы, социалисты, не протянем деревне руку помощи, то это будет бессовестно, совсем по Ницше: «Падающего подтолкни!» А ты почитай художественную литературу, книги о деревне! — Глаза его потемнели от негодования. — О селе говорят только черным словом. Жизнь его малюют только черной краской. Крестьянское движение изображается как стихийное, неосмысленное бунтарство. Щедро живописуется темнота, тупость, озлобленность, жестокость деревенского быта. Голод, нищета, невыносимый труд и нестерпимое бесправие. А трагедия раскрестьянивания? Ужас положения полупролетарской массы, скитающейся в поисках труда, нещадно эксплуатируемой, опускающейся на «дно». Пишут о деревне исключительно пакости, приравнивая ее к звериному или скотскому логову.

— Еще Маркс и Энгельс писали об идиотизме деревенской жизни, — вставила Евгения.

— Откуда же берется этот идиотизм! — возмутился Шлихтер. — От забитости. Нищая, сирая, первобытно убогая жизнь, под стать которой и облик человеческий: косность, рабья покорность, жестокие нравы. Власть тьмы. Духовная скудость. Но это ведь о деревне не все. В ней, конечно, много подлого, даже звериного. Но там видно и мощное внутреннее движение, есть желание выбраться из тупика, в который загнал ее проклятый царизм! Люди земли… Ведь они, эти селяне, еще в детстве напоминали мне корни, да-да, узловатыми руками своими, натруженными ногами, задубевшими от солнца лицами, — корни, живые корни, которыми держится все человечество в земле. Они отдают силу свою пышным кронам. «Из земли вышли и в землю уйдем», — говорила моя бабушка Киля.

— Ты очень хорошо о людях земли, а я о земле… — воскликнула Евгения. — Помнишь, как Алеша Карамазов исступленно клялся любить землю, любить во веки веков! Я ведь тоже мечтаю так, когда вернусь в свой Каменец-Подольский…

Взволнованные, держась за руки, они вышли на лужайку, покрытую сочной темно-зеленой душистой альпийской травой. Шлихтер устало опустился в кипень незнакомых неярких цветов. Евгения устроилась рядом, чужая красота вдруг перестала радовать глаз, потянуло на родную землю, к живописным берегам Сулы и Смотрича.

— Как мы плохо, как приблизительно и тускло знаем то, о чем спорим с таким азартом, — сказал Александр.

— Мы для этого и учимся, Сашко.

— Да, но как найти единственно верный путь?

— Сам же говоришь, что критерием истины является практика, — ответила Евгения. — И Плеханов, и его противники все время оперируют одними и теми же фактами и цифрами, только делают из них разные выводы. Нужно поискать какие-то новые факты…

Александр внимательно посмотрел на свою подругу.

— Факты? Да-да, факты… — сказал он взволнованно. — И я знаю, их нам даст…

— Только не я! — пошутила Евгения.

— Статистика! — воскликнул радостно Шлихтер.

— Я всегда считала ее скучнейшей из наук! — улыбнулась Евгения.

— О нет, статистика — это та ариаднина нить, которая выведет нас из лабиринта. Ты права, Женютка, мне еще рано встречаться с Георгием Валентиновичем!


Даже охранка, любительница всяческих мерзопакостен, диву давалась, обнаруживая, что отношения юных революционеров отличались безупречной чистотой и суровым целомудрием. Но любовь есть любовь. Общее дело, единство стремлений, мыслей и чувств сроднили Александра и Евгению. Они не считали, что любовь мешает борьбе. Не давали обета безбрачия до победы революции.

Ничто как будто не изменилось, но фрау Валькер, правда, была несколько огорчена тем, что молодожены проводят свой медовый месяц на занятиях в анатомическом театре университета или уткнувшись в книги. Но кто их поймет, этих неуемных русских!

Во время ночных прогулок по городу, от которых они не могли отказаться, Евгения и Александр признавались друг другу, что щемящая тоска по родине не дает покоя. Это была не просто ностальгия. Они физически ощущали страдание своих земляков, изнывающих под железной пятой царизма. И чувствовали вину перед ними.

А на родине страшное лихо. В 1891 году голод охватил европейскую Россию. И в Швейцарии передовая часть русского студенчества обсуждает возможность подъема революционного движения среди крестьянства и своего участия в этом движении. Летом следующего года вспыхнула невиданная эпидемия холеры. Многие прогрессивные деятели России включились в борьбу с нещадным мором. И Шлихтеры начинают паковать чемоданы. Кроме цели чисто гуманной они ставят перед собой и революционную: использовать легальную работу для нелегальной пропаганды среди крестьян. Александр надеется, что удастся собрать материал для исследований по аграрному вопросу.

— В село, в село, на Украину! — горячится он.

И вот они уезжают. Фрау Валькер сокрушается. Ну какого еще нужно счастья, они любят друг друга, скоро получат образование, будут за чужие боли, за чужой кашель получать солидные гонорары. Евгения, которую фрау Валькер любя называет Юнгфрау, будет отличной матерью и хозяйкой. В России же они сразу попадут в лапы полиции, и их загонят туда, как они говорят, куда какой-то господин Макар не гонял своих телят, наверное, слишком далеко.

Чем ближе был час отъезда, тем больше народа собиралось в комнате Евгении, таких же, как и они, студентов, эмигрантов. Передавались какие-то пакеты. В одни журналы вклеивались другие на тончайшей папиросной бумаге. Иногда Юнгфрау прохаживалась мимо фрау Валькер и внезапно спрашивала:

— Ничего не заметно?

— Нет. А что?

— Так, ничего.

— Вы что, ждете ребенка?

— Нет, а что? Неужели заметно?

— Нет, ничего…

Убегала. Потом возвращалась, изменив фигуру. Видно, что-то пытается намотать на талию. Чудные люди, неужели они думают обмануть таможенных чиновников, которые видят на метр под землей?

Александр все время ходил гулять в горы с бородатым студентом.

— Так зачем же вы уезжаете, Юнгфрау? — горевала хозяйка. — И почему так срочно?

— В России холера! — ответила Евгения, и фрау Валькер сделалось дурно.

Холера. Препротивное слово, давно уже ставшее ругательством. Теперь оно было у всех на устах. Дощатый холерный барак. Сулема. Неутолимая жажда. Люди в белых халатах. Прислужники в черных, будто монашеских, капюшонах с марлевыми полумасками на лицах, И страшный кто-то, присутствующий незримо и неотступно, некто, готовый внезапно нанести предательский удар. Вибрион холеры, недавно открытый Робертом Кохом!

Шлихтеры — студенты-медики — приехали домой, на Полтавщину, попавшую в беду.

Первое, но не самое трудное испытание — войти в холерный барак, перешагнуть ту черту, за которой тебя увидят и больные, и медицинский персонал, и сама холера.

Евгения Самойловна вошла, разговаривая о чем-то с мрачным эвакуатором, обряженным в монашеский подрясник с капюшоном. Он вез тележку за очередным трупом, держа в руке страшный двузубый крюк. Александр Григорьевич, сжимая пальцы так, что ногти впились в кожу, подошел к входу в барак один. Как ни крепился, но голова все-таки сама повернулась, он взглянул на бесконечные ряды подсолнечников, повернувших свои золотолепестковые шляпки в его сторону. В небе на невообразимой высоте еле заметен комочек — жаворонок. О, как он себя поносил потом за этот прощальный взгляд! Да и еще за то, что поморщился от резкого удара в нос смешанных запахов уходящей жизни и медикаментов.

Шлихтер вошел в барак. Свет проникал через большие, как ворота, двери в торцах этого нелепого, сшитого на живую нитку сооружения. Во всю длину барака тянулись наспех сколоченные сплошные нары из необструганного горбыля. А на них темными грудами извивающиеся от боли тела, жуткие, будто борющиеся сами с собой. Быстро привыкнув к полутьме, Александр, преодолевая желание удрать из барака, присмотрелся к лицам несчастных, вернее, к их безликости. Не лица — черепа, обтянутые синюшной, покрытой липким потом кожей.

Рядом хлопотали люди в серых халатах, тоже безликие, в огромных рукавицах.

Александр посмотрел на вытянувшуюся, как в каталепсии, девушку в лохмотьях.

— Что с ней? — спросил он у проходившего мимо санитара.

— Уже, — равнодушно ответил тот.

— Так почему же не уносите?

— Она никому не мешает. Санитаров на живых не хватает, — ответил тот, отходя. — Мертвые могут подождать!

Александра лихорадило. Это были первые смерти, которые он видел в жизни так близко. Но к черту слезливый сентиментализм. Здесь нужны действия, а не рефлексии. Дело. Дело!

— А ну, скубент, пошевеливайся! — крикнул человек, одетый в черный халат с большим капюшоном, из-под которого сверкали черноугольные глаза. — Берись за вожжи… Да рукавицы одень, дура!

Под ноги подкатился возок — платформа на маленьких колесах. Александр, натянув рукавицы, взялся за грязную бечеву. «Монах», взмахнув руками, зацепил крючьями труп девушки и швырнул его как-то особенно бессердечно прямо на возок.

— Погоняй! — гикнул он и толкнул студента в спину. Александр выкатил труп из барака и, заметив, что кто-то тянет такую же платформу, заторопился вслед. В огромной яме рядами лежали тела, и дезинфекторы посыпали их негашеной известью.

— Клади ровней! — рявкнул дезинфектор. — Да не так, эх, ты… По ранжиру надо! — И, подцепив совковой лопатой труп, ловко уложил его в плотный ряд.

И так целый день, пока обессилевшее солнце не скатилось за холерный барак.

Начальник медицинского отряда полтавчанин социал-демократ Маньковский вечером заглянул к ним в выморочную хату, осиротевшую после внезапно умершего владельца. Пахло карболкой после дезинфекции. Александр и Евгения сидели за выскобленным добела столом при свете коптящей керосиновой лампы. Вид у них был, как у пассажиров после третьего звонка, когда один отъезжает, а другой остается на платформе.

— Сашко!

— Женюточка!

— Боевое крещение приняли успешно! — сказал Маньковский звонким голосом сельского запевалы. — Молодцы. Смелости у вас хватает. А осторожности не очень. Евгения глотает лекарства, чтобы доказать больному, что это не отрава. Это не совсем то, что нам нужно.

— А что делать, если они нам не верят! — покраснела до корней волос Евгения.

— Да, для них вы не авторитет. Вы же не староста, не поп и не воинский начальник. Надо к душе мужика находить свой подход, особый. Может, вам это уже удалось, Александр Григорьевич?

— Отнюдь, — ответил Шлихтер. — Я сегодня возил трупы, обливал известью, закапывал и думал о бренности человеческого существования. Какой-то вибрион, незаметная невооруженным глазом запятая — и рубит под корень таких здоровяков, а мы, со своим интеллектом, гуманизмом и рефлексиями, стоим с бесполезными лекарствами в руках и, извините, хлопаем глазами.

— Первое впечатление обычно бывает ошеломляющим, — сказал врач с мягкой, теряющейся в усах, улыбкой. — Правительство тщательно скрывает перед просвещенным Западом размеры постигшего нас несчастья. Холера скосила уже до полумиллиона человек. Как же признаться, что в России голод и мор, когда помещики и купцы-живоглоты в прошлом году вывезли триста миллионов пудов пшеницы и сахар по бросовым ценам для откорма заграничных свиней!

— Ужас! — не удержалась Евгения.

— Царское правительство никогда не заботилось о народном здравии и сейчас пытается бороться с эпидемией только поповскими молитвами да крестными ходами. Нам чинят всяческие препятствия. Да и официально рекомендуемые для борьбы с холерой меры анекдотические по своей дикости. Так, предписывается… — Он вынул из кармана измятую листовку: — «Пожечь тело больного метлой из крапивы». При головной боли: «Прикладывать к вискам бураки и соленые огурцы». А если болезнь усилилась, «класть хрен на весь живот и держать его до тех пор, пока больной может выдержать его».

— И помогает? — спросил Шлихтер.

— А черт его знает! Наше счастье, что честные люди, рискуя своей жизнью, включились в борьбу с эпидемией. Это наша победа, победа разума, а по существу, — капля в море! Спасибо вот и вам за то, что приехали: будем вместе тащить этот непомерно тяжелый крест.

— Вы правы, доктор, — сказал Шлихтер. — Но мы намерены использовать легальную работу для нелегальной пропаганды. Пусть она не сразу даст всходы. Но зерна должны быть посеяны даже в самые темные души.

— Сашко надеется также, что ему удастся собрать материал для исследования по крестьянскому вопросу. Аграрный вопрос — это его конек! — добавила Евгения.

— Дерзновенная молодость! Готов помочь вам, — сказал Маньковский, продолжая изучающе рассматривать молодых людей. — Но должен предупредить… Не огорчайтесь, пожалуйста, если ваши планы рассыплются, как карточные домики. Жизнь нас не очень балует.

— Поберегли бы вы себя, доктор, — сказал Шлихтер. — Верю, что холера вас не возьмет, но ведь сердце может не выдержать такой нагрузки.

— Вы, к сожалению, правы. У меня и сейчас перед глазами все движется, пятнами какими-то, как в тумане, — проговорил тот слабым голосом. — Пришел-то я предупредить вас, черти вы драповые: не пейте сырой воды! — Он лег, вернее, рухнул на стоящий у стены топчан и сразу же захрапел, со свистом, торопливо, будто боясь, что его разбудят и не дадут выспаться.

— Веселенького мало, — покачал головой Шлихтер. — Придется заменить его в бараке, — и, обуваясь в юфтовые сапоги, добавил: — У холеры отдыха нет!

— Сашко! — испуганно воскликнула Евгения,

— Ты что-то хотела сказать? — поднял брови муж, напяливая капюшон.

— Нет, нет… Я просто так… Делай что хочешь. Бог с тобою.

— Хорошо было нашим предкам, — засмеялся Александр, — перекрестился, и вся нечистая сила пропадала. А ныне черт что-то не очень боится заклинаний. Веселенького мало. — И он ушел.

Евгения припала к окну. В синих сумерках мелькнула темная фигура и слилась с бесформенным фоном…


Утром, когда после хлопотного ночного дежурства, еле держась на ногах, Александр ввалился в хату, он чуть не шарахнулся обратно. Ни Маньковского, ни жены не было. На широкой лавке, удобно устроившись, сидел здоровый, краснолицый пожилой, но сохранивший строевую выправку урядник.

«Арест? — мелькнуло в мозгу. — Обыск?»

Но урядник при виде вошедшего вскочил и осклабился.

— Александр Григорьевич? — воскликнул радостно, растопырив руки, будто собираясь обниматься.

— Я, — ответил Шлихтер, стараясь оценить обстановку.

— Как здоровьице? — В голосе урядника звучат какие-то странные, неуместные нотки искреннего сочувствия.

— Не жалуюсь, — Шлихтер изучил уже и оттопыренные уши, поросшие мелкими волосиками, и всего-то в две морщины лобик урядника.

— А то уж очень оно на этот счет беспокоится, — хмыкнул страж.

— Кто «оно»?

— Начальство, благодетели наши. Спят и во сне видят, как бы с вами чего не случилось-получилось.

— Помилуйте, да что со мной может случиться? — начал улыбаться Шлихтер.

— Народ озверел-с, скубентов, тилигенцию, лекарей и прочих евреев бьют смертным боем.

— Дичь какая-то, — пожал плечами Шлихтер. — Значит, вы прибыли, чтобы взять меня под конвой. Арестовать?

— Упаси бог… Охранять, Александр Григорьевич. Оно приказало, чтобы с вашей головки ни одной волосинки не упало. Чтобы занимались вы тем, чем вы занимаетесь. Это ваше дело. Только чтобы я с вас глаз не спускал. Всюду теперь вместе ходить будем.

— А как же насчет холеры?

— Она до нас не касается. Врачи ее распустили, пусть теперь и утишают. А вам если нужно, только крикните: Иван Жила, стань передо мной, как лист перед травой! И я тут как тут буду. Как в сказке!


Вечером Шлихтер сидел с женой за столом. Его мутило при виде пищи.

— А мы одного сегодня отходили, — сказала Евгения, с аппетитом уплетая гречневую кашу с молоком. — Он был совсем обезвожен.

— Не надо… — поморщился Александр. — Маньковский прав: смерть и болезнь такие тривиальные вещи, что о них не стоит ни думать, ни говорить.

Достав из-под крышки табуретки брошюру Плеханова, он углубился в чтение. Уже выработалась привычка мгновенно переключаться с одной работы на другую. Евгения смотрела на мужа. Какая все-таки у него красивая голова! Широко развернутый лоб, чуть дугообразные брови, пропорциональные черты лица. И это выражение постоянной работы мысли. И эти чуть заметные ямочки юмора и доброты на округлых щеках, и курчавая бородка. А вдруг страшная эпидемия унесет его? Нет-нет, об этом нельзя даже заикаться, чтобы не подсказать судьбе ошибочный ход!

— Что ты на меня так смотришь? — спросил он, внезапно почувствовав напряженный взгляд.

— Еще не насмотрелась! Удивляюсь: на свете миллиард мужчин и все они мне безразличны, кроме одного…

— Сегодня ты могла и его лишиться!


Шлихтер с Маньковским пытались пробиться в Березовку — село над самой Сулой. Дорога вьется оврагом. Под земляным козырьком, в густой зелени убогая хатенка. Александр вообразил, какое здесь ночью жуткое одиночество. По-волчьи завоешь! Заметив дрожки, из хаты выбежал старик, седой, заросший, дикий, в рубахе без пояса и в посконных портках. Машет рукой, кричит что-то беззубым, провалившимся ртом. Подъезжают. Голос добрейший, стариковский, надтреснутый, глаза слезятся, а в них — тепло и страх:

— Хлопцы, поворачивайте обратно. Нельзя в Верезовку! Там мор!

— А мы как раз туда и едем, где холера. Доктора мы, нас хвороба не берет, — отвечает Маньковский. — Может, закурите, дедусь, есть хороший табачок, на меду настоенный!

— Поворачивайте и не оглядывайтесь! — бормочет дед, замахав длинными белыми рукавами, будто выскочил в саване из гроба, — Там народ обозленный, пришибить могут и прозвища не спросят! — Но табачок и бумажку взял и лихо свернул козью ножку. Затянулся. Закашлялся. — Здорово — кхе-кхе — продирает. Христом богом молю, не ездите, там вам конец! Мы березовских задирак знаем. Чуть что — за нож! Они ваше лекарство собаке дали. Так Серко издох!

— Разве это возможно? — удивленно спросил Александр у Маньковского.

— Видимо, хлопцы дали собаке дозу каломели, назначенную для холерного, — сказал врач, заметно меняясь в лице. — Доза в десять гран при особых условиях собачьего кишечника могла оказаться для пса смертельной.

Посоветовавшись, решили ехать, хотя дед и кричал им что-то вслед.

Похлестывая вожжами каурую лошаденку, Маньковский выехал на битый шлях. Впереди открылось большое село, нарядно выстроившееся над водой, в которой отражались крыши хат, напоминающие соломенные шляпы, и пирамидальные тополя, и аисты-черногузы в огромных гнездах, свитых на поднятых на столбах колесах. Под истошный крик лягушек проехали по узкой плетеной запруде между двумя озерцами, заросшими пушистым камышом. Вдруг лошадь тревожно заржала и взвилась па дыбы. Шлихтер не сразу заметил, что ее под уздцы схватил какой-то небольшой, почти квадратный мужичонка, тоже, как и дед, в небеленой посконной одежде.

— Тпру! — заорал Маньковский, соскакивая с линейки и натягивая вожжи.

— Поворачивай назад, — закричал мужичонка, — тут вам пути нету!

Зашуршал камыш, и на дорогу вышли несколько мужиков с вилами и кольями в руках. У одного оказалось одноствольное ружье-берданка.

— Заворачивай, пока целы!

Сверкающие смертельной ненавистью глаза смотрела исподлобья. Было их человек десять.

— Я врач, лекарь! — сказал громко Маньковский, похлопывая лошадь по крупу, успокаивая ее. — Вы не имеете права меня задерживать. Мы приехали спасти вас от верной гибели. Холера совсем не страшна, если выполнять…

— Хватит! Слышали! — оборвал, подходя, мрачный человек лет сорока. — Потому и не пускаем, что вы — лекари! В соседнем селе лекарей не было, и мора не было. А как приехали, так почитай все село вымерло. Знаем мы вас!

— Вы все перепутали! — вмешался Шлихтер.

— Да чего на них смотреть, толкай с лошадью в озеро! Неча сопли распускать! — завопил тот, квадратный, что держал лошадь под уздцы, пытаясь повернуть ее.

— Опомнитесь! Мы ваши друзья! — закричал Александр и пошел навстречу мужикам. — Вы не на того руку поднимаете. Ваши враги — чиновники и помещики. Они довели вас до голода и болезней!

— Ты нас не учи, барчук, — прохрипел мрачный мужик. — Мы ученые.

— Да, да, вы ученые плетьми и розгами, а до букваря вас правительство не допускает, потому что боится, что грамота откроет вам глаза, в каком рабстве и бесправии вы живете!

Он смотрел в глаза мужиков и чувствовал, что говорит не то, не так, что слова его отскакивают от них, как от стенки горох.

— Есть у вас в селе больные? — спросил Маньковский, пытаясь вырвать недоуздок из дрожащих рук квадратного мужика.

— А вам какое дело? — спросил человек с берданкой. — Жили без вас и проживем!

— Бейте его! — донеслось из задних рядов.

— Люди, — крикнул Шлихтер, уже не различая лиц, — вы не понимаете… Она, эта ваша темнота, — причина холеры…

— Ты нам зубы не заговаривай! — взвыл кто-то. — Ответь, зачем ваши лекаря живых людей в землю закапывают?

— Почему зараза только мужиков берет, а лекарей не трогает?

— Панам жить стало тесно, вот они через докторов и хотят поубавить черного люда!

— От ваших лекарств собаки дохнут! — взъярился чернобородый. — Что на них смотреть? Топи их!

— Стой, хлопцы! — будто прозрев, с прояснившимся лицом сказал мрачный мужчина. — Он же по-нашему, по-украински балакает. Свой человек вроде бы.

— Глаза отводит! Холерники это. Бей! Произошла какая-то сутолока. И тут Маньковскому удалось неожиданно вырвать недоуздок у квадратного налетчика. Навалившись грудью на грудь лошади, он заставил ее повернуться буквально на одном месте вместе с дрожками.

— Александр Григорьевич! — закричал он, размахивая вожжами над головой. — Скорее! Догоняйте!


— «Перекрестись, анчихрист!», крикнул человек с берданкой, наводя дуло прямо мне в грудь, — закончил рассказ Шлихтер. — Ко мне потянулись заскорузлые руки. Ну, веселого мало… И тут я не выдержал и побежал вслед за дрожками, побежал трусливо, вприпрыжку…

— Вот тебе твой аграрный вопрос, — произнесла Евгения, замерев от ужаса, представив, что их миновало…

Она обошла стол и, поглаживая, прижала голову мужа к своей груди.

— Но ты больше не будешь ездить в такие экспедиции? — спросила она, заглядывая ему в глаза.

— Буду! — ответил Александр. — Недоверие мужика к панам не развеешь ничем. Ненависть к ним заложена так глубоко, так неискоренима, что они не ждут от панов ничего хорошего. И, умирая сейчас от холеры, они не верят никаким лекарствам, если их предлагает пан.

— Просто диву даюсь, как вы смогли улизнуть от недремлющего ока Ивана Жилы, — сказала Евгения. — Без тебя тут он прибегал, взъерошенный, потный весь, говорит, с ног сбивается, тебя ищет. Беспокоится, как бы мужички тебя не пришибли. Чуть не плакал, что не сносить ему головы, если что…

— О, эти крокодиловы слезы! Куда же он делся?

— Наши мальцы-санитары направили его, видно, в другую сторону, — засмеялась Евгения. — Свет не без добрых людей!

…Ночью Иван Жила забарабанил в ставню.

— Спим! — крикнула Евгения Самойловна.

— Пусть Александр Григорьевич голосок подаст.

— А если он не пожелает?

— Вызову понятых, дверь будем ломать!

— Ломайте! — рассердился Шлихтер. — Я только этого и жду, чтобы написать министру внутренних дел!

— Александр Григорьевич, лапушка, голубь вы мой сердечный, — запел искренне обрадованный урядник. — Прилетели-таки домой, под крылышко. Я-то семь пар сапог избил, вас искавши. Как же это вы так? Покойной вам ночи и приятных сновидений.


Как-то вечером приехал из Полтавы врач Александр Александрович Волкенштейн. Он всем — львиной гривой черных с серебром волос, и полированной палкой е огромным набалдашником, украшенным затейливой инкрустацией, и походкой, и манерой держаться и разговаривать — представлял собой типичный образчик провинциального медицинского светила, одно появление которого у постели больного заставляло того выздоравливать.

— Акклиматизировались? — спросил Александр Александрович, поцеловав ручку Евгении. — Перешли с вирусами на «ты»?

— Почти, — уклончиво ответила она, делая реверанс. Александр Александрович вскоре как бы сбросил с себя вальяжность и стал простым и приятным.

— Приходится иногда надевать на себя кое-какую маску, чтобы показать исключительность, незапятнанность и авторитетность, что особенно хорошо действует на полицию. Представьте, козыряют! — засмеялся он бархатистым смехом.

— Барин вы холеный, — сказал Александр. — А мы тут так увлеклись своей поденщиной, что некогда и вокруг посмотреть, что там на белом свете делается.

— Имеются, представьте, весьма любопытные наблюдения. Я их изложил в статье «В санитарном отряде Полтавского губернского земства». Мои путевые заметки будут опубликованы в полтавском журнале «Земский врач».

— Так что же там? — поинтересовался Шлихтер.

— В вагоне обычное поездное любопытство: «Куда едете, зачем», — начал рассказ Волкешнтейн. — А как ответишь: «Едем на холеру!», у вопрошающего сразу челюсть отпадает, глаза лезут на лоб. И начинаются советы. С какой стати подвергать себя? А вот эти стрекулисты, там всякие студенты — недоучки, смутьяны, называющие себя, извините за выражение, революционерами, те пусть едут… и чем больше их там, так сказать, гм, тем легче для приличного общества.

Волкенштейн саркастически засмеялся.

— Интересно, как к «стрекулистам» относятся в ра «бочих кружках? — спросил Шлихтер.

— А мы ими не очень увлекаемся, — ответил раздумчиво врач. — Полтава, как вам известно, городок не промышленный. Пролетариата кот наплакал. Городок патриархальный. Каждый друг друга в лицо знает. Мы работаем с интеллигенцией, которая у нас прогрессивная и болезненно воспринимает двойной гнет: политического бесправия и национального притеснения. Кроме того, Полтава городок ссыльных. Так что на отсутствие интеллектуальных сил обижаться не приходится.

— А ведь Плеханов утверждает, что революция в России победит как пролетарская или не победит никогда! — заметил Шлихтер.

Волкенштейн встряхнул шевелюрой и смущенно прикрыл большой ладонью глаза, не то делая вид, не то на самом деле глубоко задумавшись.

— М-да, — ответил наконец. — Тогда, милостивые государи, нам придется подождать и, возможно, не одно десятилетие, пока у нас появится свой более или менее значительный рабочий класс.

— Он уже есть, — убежденно возразил Шлихтер. — Революционерам не мешало бы хорошенько заниматься статистикой. Эта, как будто сухая, наука открывает глаза на такие явления, о существовании которых мы и не подозреваем.

— Сашко у нас ушиблен статистикой, — улыбнулась Евгения. — Он научился со сказочной скоростью считать на счетах и даже может выщелкивать на них любой мотив!

— Приходится, — укоризненно взглянул на жену Александр. — Нельзя же соглашаться с тенденциозными выводами официальной статистики. Доводится многое ставить с головы на ноги. А холодные цифры бесстрастно говорят о том, что в нашем селе происходит, как кто-то удачно сказал, раскрестьянивание крестьянства.

— И вы, приехав сюда, нашли подтверждение своим выкладкам?

— Село вымирает, — ответил Шлихтер. — Оно сейчас не способно ни к каким активным действиям для своей защиты. И правительство искусственно поддерживает его на уровне голода, чтобы обессилить и лишить всякой воли к сопротивлению. Я не могу забыть, как в хатах, где даже не пахнет хлебом, сидят беспомощные люди, ожидая смерти! Даже в самых благополучных селах я вижу тот хлеб, который едят теперь крестьяне, и удивляюсь, что его можно есть и что те, которые едят, еще живы! И это на Полтавщине! На благословенной черноземной земле, где, что ни сунь в землю, растет!

— Признаться, никто из нас не ожидал такого оскудения, — вздохнул Волкенштейн.

— Уже съеден хлеб не только тот, который был, но и все зерно, оставленное для посева, — продолжал Шлихтер. — Мы ожидали с минуты на минуту голодного бунта, как предшественника революции. Но темный, забитый, безграмотный народ предпочитает устраивать крестные ходы, прося у бога урожая, чем браться за топоры и вилы! Я хотел выступить в прессе со статьями по аграрному вопросу, повести жесточайшую полемику с народниками. Это была бы моя проба применить марксистский метод для анализа русского пореформенного села. Я воочию вижу классовое расслоение крестьянства. Капитализм на Украине развивается. Да-да. Он разлагает мелких землевладельцев на сельскохозяйственных предпринимателей и наемных пролетариев. Ведь у нас уже есть миллионы безлошадных и отбившихся от крестьянского дела. Вот вам ответ на заявления кое-кого о «безбуржуазности» украинской нации! Земская статистика, при всем ее несовершенстве и грубой тенденциозности, могла бы дать этот материал. Но как добраться до ее золотых россыпей? Если бы не эта проклятая холера…

— Я бы настойчиво рекомендовал вам после победы над эпидемией поселиться у нас в Полтаве, — посоветовал Волкенштейн. — Там есть земские статистики — настоящие энтузиасты, которые собрали огромнейший материал, но сами утонули в нем. Для того чтобы навести порядок в этом хаосе сведений и цифр, нужна руководящая идея, которой вы, мне кажется, уже овладели.

И он в знак расположения похлопал по коленке Шлих-тера своей большой ладонью.

Четыре месяца Шлихтеры и Волкенштейн работают в санитарном отряде в Хорольском, Лохвицком, Лубенском и ряде других уездов Полтавской губернии под руководством доктора Маньковского. Но вести революционную пропаганду на селе Александру не удавалось. Урядник Иван Жила буквально наступал ему на пятки, пресекал любые попытки поговорить с крестьянами.

…Ночь казалась короткой, когда расставались подружившиеся и проверившие друг друга в сложнейших условиях борьбы с эпидемией Шлихтеры, Волкенштейн и Маньковский. Придется ли им еще когда-нибудь встретиться на жизненном и революционном пути? Но самое смешное оказалось утром, когда их, одетых по-дорожному, с чемоданами и узлами, пришел провожать… урядник Иван Жила. Он был в расстроенных чувствах и часто смахивал слезу, бегущую по сиреневому носу.

— Для меня хуже смерти расставание с хорошими людьми, — всхлипывал он. — До новой встречи, многоуважаемый Александр Григорьевич, до приятного свиданьица, Евгения Самойловна. Приведет бог встретиться, я вам такую житуху создам — закачаетесь!

— Упаси меня господь от таких друзей, — смеялся Шлихтер.

В живописном городке Златополе Киевской губернии, на реке Великая Высь, при мужской гимназии Евгения Самойловна Лувищук держит экзамен на звапие домашней учительницы. Скоро ее квартира превращается в место собраний. Тут, около нее и Шлихтера, создалась подпольная группа из нескольких гимназистов старших классов. Александр с присущими ему пылом и неутомимостью ведет среди них социал-демократическую пропаганду.

— Тебе не кажется, Сашко, что за нами начинается слежка? — спросила однажды Евгения.

— Ты преувеличиваешь нашу роль в истории, — засмеялся Александр. — Во всяком случае, что бы там ни случилось, мы обязаны подготовить до нашего отъезда в университет в Берн хороших пропагандистов. И мне кажется, среди кружковцев есть очень способные. В частности, гимназист Розум!


А в Киев, к самому генерал-майору Новицкому, летели депеши…

— Читайте, что там еще? — пробубнил, почти не открывая рта, жандарм. — Скука у вас сегодня смертная!

— А я, ваше превосходительство, самый, как говорят на Подоле, цимес оставил на закуску, — сказал, складываясь почти пополам, подполковник Евецкий. — Смею вам напомнить, что студенты из Берна Шлихтеры после завершения работы в противохолерном отряде врачей Маньковского и Волкенштейна — под наблюдением урядника Ивана Жилы, о каждом знакомстве которых последний добросовестно докладывал…

— Жилу за усердие отметить, — прервал генерал.

— Выполняю, ваше превосходительство… Так вот, означенные студенты появились в городке Златополе на Киевщине, о чем донесено оттуда инспектором гимназии Волкобоем. Я дал шифровку местному исправнику действовать по обстоятельствам.

— Мудрила, — утвердительно кивнул генерал.

— И начались облавы, — продолжал Евецкий. — Вот донесение: «Через подозрительное поведение ученика восьмого класса гимназии, который посещал собрания в квартире Лувищук, Николая Иванова Розума у него 17 января был произведен обыск, причем отобрана программа социал-демократической группы «Освобождение труда» преступного содержания». Добавлю, что сей обыск в столь малом населенном пункте получил огласку, и Шлихтер и Лувищук немедленно скрываются из Златополя.

— Куда? — заревел, будто просыпаясь, Новицкий. — Ар-рестовать!

— Молодые люди, по моим расчетам, должны поехать по домам: Шлихтер — в Лубны, а Лувищук — в Каменец-Подольский. — Ехидная улыбка бродила но тонким губам Евецкого, и, казалось, открой он рот — оттуда высунется раздвоенное змеиное жало. — Указания даны.

— Заготовьте рапорт: против студентов Шлихтера и Лувищук возбуждено дело о приезде в Россию для революционной работы.

— Слушаю, — щелкнул каблуками до блеска начищенных сапог подполковник. — Может быть крупное дело, ваше превосходительство.

— Раздуть, раздуть… — поставил точку генерал Новицкий. — Третья звезда так и просится вам на погоны.


Вагон битком набит разным людом, и Шлихтер, чтобы избежать ненужных разговоров, вышел в тамбур. Подняв воротник пальто, может, и удобного для Швейцарии, не непригодного для местных морозов, пристроился у замерзшего стекла, пытаясь рассмотреть, где они едут. Но на белом фойе проплывали только тени телеграфных столбов и деревьев. Его знобило, и он жалел, что не научился курить; так напряжены были нервы.

«Ошибки одна за другой, сплошные ошибки, — думал он. — Напороться на молокососа, который сразу же выдал кружок… На холере не суметь отделаться от этого назойливого Ивана Жилы, которого легко было купить за рубль мелочью. В Берне всем раззвонили, что едем на Полтавщину, и, конечно, об этом стало известно в жандармерии. И нас ждали, ждали, это совершенно ясно! А теперь, вместо того чтобы перейти на нелегальное положение и тайком пробраться за границу, еду домой, потому что в кармане пусто и сам голодный, как церковная крыса…»

— Ромода-ан, — пропел кондуктор, открывая ключом наружную дверь вагона. — Вещички пособить вынести? — обратился он к Шлихтеру.

— Я налегке, — ответил Александр, с болью в сердце вспоминая, что чемоданы и узлы пришлось тащить одной Жене. Джентльмен называется…

Подплыла дощатая платформа, блестящая от инея. Придвинулось и приземистое здание вокзала. Вот так оно и получается, в который уж раз в этом убеждаешься, что земля круглая и, куда бы ты ни шел, все равно вернешься к родным пенатам. Правда, в Лубны железной дороги еще нет и двадцать четыре версты от Ромодана придется трястись в еврейской кибитке — «халабуде», которые здесь курсируют.

Кипяток. Камера хранения. Тележка с багажом. Одинокий носильщик с бляхой на шапке. Красноголовый дежурный по станции. Но что это?

«За мной? — подумал Шлихтер, и легкий холодок пробежал по его ногам. — Да нет, откуда им знать…»

Александр ступил на скользкие доски платформы. Прозвучал с переливами полицейский свисток. Взвилось с громким карканьем воронье, облепившее оголенные ветви развесистого тополя. На платформе затопали подошвы кованых сапог. И прямо в упор прогремел голос:

— Вы арестованы! Сопротивление бесполезно. Шаг вправо, шаг влево считаю побегом и стреляю без предупреждения!

Перед Шлихтером стоял молодой жандарм, направляя прямо в его грудь короткостволый револьвер системы «бульдог», а сам морщился, будто ожидая, что вот-вот в карманах Шлихтера взорвутся бомбы.

— Александр Григорьевич, добрый вечер! — сказал стройный высокий исправник в новенькой стального цвета шинели с блестящими серебряными пуговицами и в фуражке с голубым верхом, надетой чуть набекрень. — Мы вас еще вчерашним скорым ждали. Не вынимайте ручек из карманов, а то могут быть неприятности.

— Не имею чести знать, с кем я… — начал Александр, чувствуя, как его снова начинает знобить. Не надо было столько времени стоять в холодном тамбуре.

— А разве я не представился? Ай-яй-яй… Лубенский исправник Вязников. Прибыл вот специально вас встретить и подвезти. Проходите, господа! Здесь дело семейное… Урядник, обыскать! — и пока быстрые и опытные пальцы полицейского ощупывали, казалось, каждую нитку, исправник продолжал с принятой при разговоре с арестованными фамильярностью: — Папашу и мамашу ваших имею честь лично знать. Весьма достойные люди. Гостеприимные.

Мимо проплывали зеленые вагоны. Мелькнул красный флажок на тормозной площадке.

— Разрешите узнать, на каком основании… — начал Шлихтер опять, и снова его перебил исправник.

— Ордерок на арест в полнейшем порядке! — Он взмахнул перед лицом студента какой-то бумажкой. — Очень вам благодарны, что не оказали сопротивления. Это вам учтется как послабление. Мамашу вашу Екатерину Ивановну и папашу Григория Карловича завтра же уведомим о вашем счастливом прибытии.

— Довольно фиглярничать, как вам не стыдно! — крикнул Шлихтер, но все жандармы почему-то, как по команде, засмеялись.

— Зачем же так грубо, — не смутился исправник. — А я-то из уважения к вашей мамаше камеру вам подготовил тепленькую, в правом торце, окнами как раз на домик, где вы родились. Смотрите на него через решеточку и думайте, думайте, думайте!


Не каждому выпадает грустная удача видеть через тюремную решетку отчий дом, свой двор, поросший лебедой и спорышей, свою заезженную улицу и до боли знакомые, исхоженные, избеганные вдоль и поперек живописные околицы — и Мгарский монастырь на высоком горбе, и голубую излучину Сулы.

Нравы в этом тихом зеленом городке были патриархальные, жандармы не закрывали решетчатые окна камер сплошными щитами, и даже с улицы видны были бледные, испитые страхом, тоской и бессонницей лица. Сашко, бывало, стоя у зеленых ворот своего дома, подолгу глядел на окна тюрьмы, стараясь угадать, за что какие-то люди лишены и солнца и свободы. А теперь, увы, роли переменились…

Это неправильно, что человек в одиночной камере оказывается в одиночестве. Стоило только захлопнуться тяжелой двери и защелкнуться замку, как Александра сразу же обступили призраки, нет, не тени и не духи, а вся прожитая им жизнь возникла перед ним.

И вспомнились голоса отцовских работников, предупреждавшие: «От тюрьмы да от сумы не зарекайся!»

Среди эмигрантов в Швейцарии он слышал разговоры, что век революционера короток, что за любым углом-поворотом его ожидает засада. Что кроме воинской повинности царское правительство ввело для интеллигенции, для всего светлого, разумного и доброго еще и обязательную тюремную повинность. И кто не сидел в тюрьме тот не может считать себя настоящим революционером. Это как купель при крещении детей! Но одно дело рассуждать, а другое — сидеть взаперти…

Ухо чутко ловит все тюремные звуки. Вот прошел коридорный надзиратель, позванивая ключами. Шаркают ноги арестантов в тяжелых котах. И опять гнетущая, настораживающая тишина, лишь через окно доносится перезвон птичьих голосов, таких как будто однообразных, но всегда новых.

Александр долго не решался заглянуть в окно. Боялся разрыдаться, нервы натянуты до предела. Наконец, встав на цыпочки, потянулся к свету.

Капризная, то слякотная, то обжигающая морозцем, полтавская зима на сей раз, после, внезапной оттепели, мгновенно покрыла деревья ледовым панцирем, развесила сосульки на ветвях, и все вокруг заискрилось мириадами блесток, как серебряная канитель на новогодней елке. И низенькие домики с нахлобученными на них шапками сугробов, нависающими над тротуаром козырьками, и телеграфные провода, которые, казалось, вот-вот лопнут от тяжести налипшего снега, и дымки, поднимающиеся по безветрию прямо вверх из каждой крохотной печной трубы, разрастаясь в пышнокронные, как бы нарисованные на синем фоне белые пальмы, — все дышало миром, тишиной, забытостью.

Около тысячи лет стоит на высокой гряде старинный город Лубны. Возник он еще во времена Киевской Руси. Опоясан с востока полноводной тихоструйной рекой, бывшей границей со степями половецкими. Сказывалось о ней еще в «Слове о полку Игореве»: «Комони ржут за Сулою; звенит слава в Кыеве». Князь Куракин, как вспоминала подруга Пушкина лубенчанка Анна Керн, назвал Лубны «украинской Швейцарией».

Здесь первого сентября 1868 года и родился Александр Шлихтер. На извилистых берегах Суды, сплошь заросших камышом, прошло его детство. Он отлично плавал и заправски греб, отправляясь на одновесельной долбленой лодке-«дубке» ловить щук на монастырскую яму. Нигде, может, не было столько неба, как на Посулье, линия горизонта беспрепятственно просматривалась на отдалении добрых двух десятков верст, а пыльный битый Полтавский шлях, убегая в бесконечную даль, казалось, продолжался за облаками. Это степное раздолье незаметно вселяло в душу мальчика любовь к простору и воле.

Белые хаты — мазанки утопали в пышноцветье садов. Все будто создано, чтобы вылепить мягкий, лирический характер. И мягкий климат. И мягкий полтавский говор. И добродушные гостеприимные жители. Тишь да гладь: ни тебе железной дороги, ни университета. И девушки распевали старинную песню «От Киева до Лубен насеяла конопель…»

Это была поистине провинциальная глухомань. Ко дню рождения Сашка в Лубнах было всего три тысячи жителей. Даже почта отправлялась только дважды в неделю: по средам и субботам. Не было здесь ни одного культурно-просветительного учреждения, если не считать двух каменных, трех деревянных церквей и духовного училища.

В городе был один завод. Производил он сальные свечи. Зато славились лубенские ремесленники! Каждый шестой житель — кустарь. Были тут и хлебопеки, и кожевенники, и сапожники, и портные, и каретники, и деревообделочники. Ежегодно в Таврию отправлялось отсюда до полутора миллионов деревянных ложек. А расписная гончарная посуда из лубенских глин была известна с двенадцатого века. Лубны в семнадцатом веке участвовали в освободительной войне против польско-шляхетского угнетения, за воссоединение Украины с Россией. Теперь же замкнулись они в своем уютном маленьком мирке, видимо, не мечтая ни делать истории, ни попадать в историю.

В городе были три яркие приметы того времени: ярмарочная площадь, Мгарский монастырь и тюрьма. Как раз напротив хаты, в которой родился и провел детство Сашко Шлихтер, и стояла эта тюрьма, возвышаясь уродливым двухэтажным строением за глухим забором.

Слезы туманили глаза и не давали вначале рассмотреть ни своего дома, ни двора.

Вышел за ворота отец — плотный, круглолицый, с неизменной трубочкой-носогрейкой в зубах. Одет он в синюю бекешу с широким воротником и в шапке пирожком из белого курчавого первосортного решетиловского смушка. Снял шапку, обнажив начинающую лысеть рыжеватую голову, истово перекрестился и пошел решительным шагом. Куда? Может, выколачивать деньги у неисправных заказчиков?..

Отец Шлихтера был ремесленником-столяром. Этой профессией его род занимался испокон веков. Появились Шлихтеры на Полтавщине не совсем обычно. Прадед Александра был немцем. Трудно теперь сказать, из каких таких соображений этот вюртембергский подданный в 1818 году переселился на Украину. Был он плотником. Его сын, дед Сашка, приняв по наследству профессию, набил руку на строительстве и ремонте ветряных мельниц в помещичьих усадьбах Полтавской губернии. Здесь и женился он на казачке Мелахненко.

Когда дед и отец Александра приняли русское подданство, их записали малороссами-украинцами. Отец Александра, Григорий Карлович, тоже женился на полтавчанке. Екатерина Ивановна происходила из среды захудалых мелкопоместных дворян. Но кое-какое приданое она принесла, и ее супруг сумел приобрести небольшую столярную мастерскую. Доходы были не ахти как велики, и жили они в давней постройки одноэтажном домике на Пирятинской улице на окраине города. Небольшие комнатки-клетушки для многочисленного семейства. Подслеповатые окна с массивными ставнями, крепящимися через пробой в стене железными штырями. И вместо деревянных полов — «доливка», посыпаемая летом полынью да присульским аиром. Во дворе был флигелек, в котором и помещалась столярная мастерская.

Разве ж мог Александр забыть тот выщербленный порог, через который он сам впервые перелез па четвереньках в большой мир!

Воспитание сына отец передоверил жене, сам же думал, что растет из Сашка наследник и его профессии, и его мастерской и что в будущем они в четыре руки расширят свое нехитрое дело. А посему ненавязчиво, но настойчиво подталкивал сыночка к рабочему месту, к верстаку, чтобы привыкал к запаху сосновой стружки и свисту рубанка. И удовлетворенно попыхивал носогрейкой, когда замечал, что Сашко предпочитает компании шалопаев-сверстников дружбу с работниками. И потом, какая выгода от гимназии? Восемь лет оболтус бьет баклуши и все равно выходит в свет без всякой привычки к делу. Ни богу свечка, ни черту кочерга. И смотрел Григорий на потуги жены вытянуть сына «в люди» как на ее блажь.

Из калитки вышла мать. Калитка обязательно должна была скрипнуть, как всегда, приветствуя входящего или прощаясь с уходящим. Но до камеры не долетали звуки. Сашко всегда любовался матерью. Была она высока, стройна, черноброва. Одета сейчас в незнакомый ему новый коричневый плюшевый салоп и беличью шапочку, повязана сверху цветастой кашемировой шалью, обута в высокие фетровые боты. Руки запрятаны в огромную муфту, тоже беличью. Она посмотрела на небо, на тюрьму. Легким взмахом красной рукавички остановила извозчика — «ваньку», села в экипаж, такая же подтянутая и стройная, и умчалась. Куда? К модистке, с визитом к попадье, на почту послать письмо ему, сидящему напротив за решеткой?.. Мама. Ей он обязан своим образованием.

— До голубых кровей нам, пожалуй, не дотянуть, а на белую кость выучиться можно! — говорила она знакомым дамам.

Екатерина Ивановна имела кое-какое домашнее образование, была начитанна, и потому сама, без репетиторов, подготовила сына к вступлению в гимназию. Она стремилась, чтобы все у него было, как у людей. Ей не нравилось, что сын якшается с работниками мужа, с «черной костью», и она сама старалась подобрать ему товарищей. Но, увы, безуспешно!

Как радовалась бабуся-певунья, когда ее десятилетний внук, окончив приготовительный класс, принес домой «Басни Крылова», по определению педагогического совета подаренные ему «за отличные успехи и образцовое поведение». Эту книгу показывали всем гостям и знакомым, держали на видном месте и не раз заставляли Сашка декламировать строки о Стрекозе и Муравье и о проказнице Мартышке с такой гордостью, будто он сам написал эти басни.

Отец редко досаждал поучениями. Он, как и все труженики, считал, что до бога высоко, и рассчитывал только на свои руки. Поэтому настойчиво вдалбливал сыну только одну библейскую истину:

— В поте лица будешь есть хлеб свой!

Александр увидел, что на улицу вышла и бабка Килина. Она была в неизменной потертой «плюшке» (плюшевой кофте на крючках), повязана большим клетчатым платком, в юфтовых сапожках и, как всегда, без рукавичек. Вокруг нее с повизгиванием крутилась черно-белая собака Найда.

Бабушка! При одном взгляде на ее хоть и согбенную, но все еще крепкую фигуру у Александра болезненно сжалось сердце. Ее любил он больше всех на свете, «И если Колумб открыл только одну Америку, то бабка Килина открыла передо мной весь мир», — шутил позже Шлихтер.

Наибольшей драгоценностью, которую передала бабка внуку, была украинская песня. Рано разгадав, что у Сашка будет звонкий тенор, она умело разожгла в нем любовь к этим песням. Знал он их, с ее легкой руки, бесконечное множество. И в минуту задумчивости, даже сам не замечая, напевал народные мелодии. Звучали они постоянно в его сердце и сами просились на волю.

Песнями передала бабка Килина внуку почтение к истории своего народа. Ни один учебник не сравнился бы с поэтической силой ее рассказов. И глубоко в душу запала эта извечная дружба сабли и плуга, без которой сметен был бы с лица степи украинский народ.

На глазах у Сашка была построена эта тюрьма. Всего в два этажа. Но была она выше любого здания на длиннейшей центральной, Пирятинской улице и потому казалась огромной. И Сашко, видя, как вводят в новехонькую темницу разных людей, спрашивал:

— Почему, бабуся?

— Видать, задолжали что-то царю-батюшке, — нехотя отвечала Килина, прикрывая рот от зевоты сморщенной ладошкой.

И Сашко с волнением ловил их последний взгляд, перед тем как переступить страшный порог. «Прощай, воля» — казалось, говорили их глаза. Лязгали запоры. Плакали навзрыд, громко и судорожно, женщины, укутанные в широкие шали, толпящиеся у тюремных ворот, всплескивая руками и выводя высокими, срывающимися голосами:

— Да куды ж ты идешь? На кого ж ты нас покида-аешь?

— Почему они плачут, бабушка? Ты ж говорила, что плакать грех? — спрашивал малыш.

— То хлопцам нельзя. Какой же из тебя будет казак, если ты станешь сопли развешивать? Терпи, казак, атаманом будешь! А бабы пусть выплачутся. Может, они своих мужиков только и видят что в последний раз!

— А за что мужиков? Да еще, говорят, в цепи заковывают. Почему?

— В печенках ты у меня сидишь с твоим «почему»! — ворчит Килина, сама в волнении перевязывая белый платок на голове. — Не слушали старших, вот почему. Будешь и ты озоровать — тоже дотанцуешься до больших окон! — И она выразительно показывала пальцем на тюремную решетку.

Работники отца, выходившие из столярной мастерской взглянуть, кого привела горькая судьбина в этот таинственный дом, на вопросы мальчугана отвечали неласково:

— Свет не без добрых людей, кто-нибудь сведет в тюрьму.

— Я никогда не попаду за решетку! — возмущался Сашко.

— Эх, парень, — сокрушенно говорил пожилой мастер Лаврик. — От тюрьмы да от сумы не зарекайся!

— Но почему, почему? — не унимался любопытный, пока не получал подзатыльник от бабушки.

Баба Киля, как мало на ее долю выпадало домашнего тепла. Не подсказывает сердце-вещун, какая беда нависла над ее седой головушкой… Спазма сжала горло, и Александр отошел от окна.

В окошко в двери надзиратель протянул миску супа и кусок хлеба. Шлихтер мигом проглотил это жалкое «пищевое довольствие» и лег на скрипящую койку. И опять обступили его воспоминания, от которых некуда было деться.

Час в одиночке кажется намного длиннее обычного, а ночи вообще бесконечными. Утром измученный Александр выглянул в окно. Оно манило его, гипнотизировало и растравляло душу.

У ворот его родного дома, отбросив ранцы, сцепились в шуточной потасовке маленькие, будто игрушечные, гимназисты в синих фуражках с кокардой, башлыках, серых шинелях, брючках навыпуск и блестящих калошах.

И опять засосало под ложечкой. Ведь таким вот малышом привела его Екатерина Ивановна в Лубенскую мужскую гимназию — красивое двухэтажное здание с надстройкой для обсерватории. Пока любознательные астрономы-самоучки смотрели в примитивный телескоп на «хоры дивные светил», местная охранка не спускала своих невооруженных, но всевидящих глаз с гимназистов. Эта гимназия имела прескверную репутацию у властей предержащих: за последние годы она дала несколько революционеров, имена которых фигурировали в народовольческих процессах!

Сашко стал гимназистом. Скоро семья с ее заботами и наивными нравоучениями отошла на задний план. И он вместе со своими сверстниками высоким и звонким тенорком выводил изо всей силы в актовом зале на молебнах: «Боже, царя храни», не понимая, зачем царя надо хранить еще и богу, когда у него и так много жандармов и солдат.

И вдруг посыпались события, одно другого ужаснее и противоречивей.

1 марта 1881 года царя-батюшку, освободителя, памятники которому натыканы во многих населенных пунктах, трах… и убили. Значит, не услышал бог молитвы. Не защитили жандармы и полицейские. Саше в это время было двенадцать лет. Еще не юноша, но уже не мальчик.

Его потрясло это событие. А тут еще острая шутка прокатилась вслед за траурным известием буквально по всей России. «Кого убили?» — спросил обыватель. «Проходите, кого надо, того и убили!» — ответил обалдевший околоточный.

— Почему «кого надо»? — спросил Сашко у своих друзей-рабочих.

— Околоточному лучше знать, — улыбается в крученый ус сухопарый поляк Романовский. А по глазам видно: рад!

Каждый день по всем церквам заупокойные молебны и крестные ходы. А никто не плачет. Даже у кладбищенских плакальщиц высохли слезы. Значит, действительно «кого надо»! Поговорили люди и забыли. Как вдруг опять — трах! Аж все Лубны содрогнулись: приехали какие-то, кто их знает откуда, и начали гимназистов, главным образом великовозрастных, хватать и — в кутузку. Кого отпускают, а кого в Питер на дознание. За что? Причастные, говорят, к цареубийству!

Было над чем поломать голову пытливому Шлихтеру.

До Лубен нет-нет да и долетала молва, что охота на царей продолжается. По делу 1 марта 1887 года о подготовке покушения на Александра III в местной гимназии опять были произведены аресты старшеклассников.

В «Правительственном вестнике» от 9 мая 1887 года сообщалось, что 19 апреля приговорены к смертной казни через повешение Александр Ульянов и другие члены «Террористической фракции» партии «Народной воли». Сигнальщикам же этой группы, студентам Петербургского университета — воспитаннику Лубенской гимназии, сыну надворного советника Михаилу Канчеру, дворянину Полтавской губернии Петру Горкуну и лубенскому мещанину Степану Волохову, приехавшему в столицу для поступления в гимназию, смертная казнь была заменена «ссылкой в каторжные работы по десять лет каждому».

Надо ли говорить, какую бурю, какой переполох вызвала эта весть в тишайшем, утопающем в зелени городке. Все это заставило думать уже восемнадцатилетнего Александра, что слова из учебника истории о том, что «страна наша велика и обильна, а порядка в ней нет», относятся не только ко временам древней Руси. А какой порядок должен в ней быть, Сашко не ведал. Люди же, которые знали правду, невидимы и неуловимы. Они не обращали на него никакого внимания, хотя, может быть (и даже обязательно), находились где-то рядом.

Режим в Лубенской гимназии стал совершенно невыносимым. Из учебного округа отрядили сюда инспектора Васильева — тупого чинодрала и держиморду. Перед ним поставили задачу — вытравить крамолу и подтянуть дисциплину. И он «подтянул» ее так, что из пятисот учеников за четыре года его деятельности в гимназии осталось всего двести. От верноподданного тирана можно было ожидать любого лиха, если он додумался обвинить гимназиста Шлихтера в крамоле за то, что тот по настоянию бабки Килины надел вышитую украинскую сорочку.

Угроза увольнения из гимназии нависла и над Александром. И родители, чтобы избежать неприятностей, перевели его в гимназию в город Прилуки. Главное — подальше от Васильева!

В коридоре раздался раздражающий звон ключей. Звук приближался. Шлихтер отошел от окна и сел на привинченную к полу койку. В смотровой глазок, называемый почему-то «волчок», заглянули. Послышался скрежет ключа. Шлихтер напрягся. Сейчас не время еды или уборки. Так в чем же дело? Тяжелая дверь открылась, и на пороге вырос надзиратель.

— Причешись… На свидание кличут!

Александр вздрогнул, так испуганно сжалось сердце. Сейчас он увидит родных. И вместо радости какое-то болезненное ощущение не то чтобы стыда, а все же виновности перед самыми близкими. Он отлично понимал, что произойдет в этом мещанском болотце. Каких только паскудных слов не выдумают обыватели, чтобы очернить его и поиздеваться над его родителями! Им ведь не растолкуешь, что есть высокие идеи и великая жертвенность революционного подвига. Им важно, что сын соседа… арестант и его вот-вот, заковав в кандалы, отправят на каторгу. И следует подумать, а стоит ли приглашать в гости людей, у которых сын… и так далее, и тому подобное.

— Я отказываюсь от свидания, — сказал Шлихтер глухо. — Напишу родным что и как после суда. А сейчас сообщите им, что, мол, жив-здоров. Это для них главное.

— Не положено! — ответил удивленный надзиратель и подумал: «Не вертать же обратно полтинник, который мне сунула старуха».

— Ну ладно… Веселого мало, — сказал Александр и пошел по коридору.

Исправник Вязников, как всегда, свежевыбритый, пахнущий фиксатуаром, прилизавшим его черные волосы, расчесанные на прямой пробор, встретил с обворожительной улыбкой.

— Александр Григорьевич, мое почтение… А ну-ка, повернитесь. Так. Вы неплохо выглядываете!

— Выгляжу, а не выглядываю! — язвительно поправил Шлихтер.

— Где уж нам за вами угнаться, — ответил мрачнея исправник. — Нас из гимназии с «волчьим билетом» не налаживали. Да и из университета не вышибали… Родители ваши изъявили… не мог отказать по знакомству, как землякам. Одно с ними небо коптим. Свидание пять минут. Никаких передач. Разговоры на непонятных языках и сигнализация не допускаются. Почеломкаться можно… И чтоб без этого, ясно?..

— Ясно, — ответил Шлихтер.

Свидание, в знак особой привилегии, состоялось в кабинете начальника тюрьмы.

— Возвращение блудного сына! — объявил Вязников, пропуская вперед арестанта.

Отец, мать и бабушка поднялись со стульев. Александру они вначале показались тремя тусклыми пятнами, медленно приобретающими до боли знакомые черты.

— Сашко-о! — разорвал тишину вопль бабки Килины. Она бросилась на шею внука. — Что ж они с тобой сделали, ироды!

— Полноте вам, бабуся, успокойтесь, — гладил он ее вздрагивающую от рыданий сутулую спину. — Это недоразумение…

— Они тебя кормят, христопродавцы? — бормотала Килина, ощупывая руки и плечи внука, будто проверяя его упитанность.

Александр отвел ее в сторону и усадил на стул.

— Все будет хорошо, бабуня! — сказал он, не сводя глаз с матери.

А та стояла, одетая, как и вчера на улице, только вместо цветастой кашемировой шали повязана черным траурным платком. Она была темной ночи черней. Густые брови сурово сдвинуты и казались сросшимися в одну линию. Карие глаза, как говорится, метали молнии. И рот сжат, будто она закусила губы.

— Удружил, — наконец-то промолвила, чуть заметно покачивая головой. — Верится и не верится… — Она начала двигать руками, будто развеивая табачный дым. — Как дурной сон!

— Помолчи, мать! — взмолился отец, не выпуская изо рта незапаленную трубочку. — Ну что, сын, понял теперь, что такое книги?

— Понял, батя! — вдруг бодро ответил Александр, глядя на посеревшее от печали лицо родителя, который, кажется, не уловил этой бодрости.

— Я ему говорила: дотанцуешься до больших окон, так оно и вышло! — запричитала бабка.

Вязников повернулся к ним широкой спиной и делает вид, что смотрит через окно, как во дворе ездовой закладывает бричку.

— То-то, — одобрительно кивнул круглой головой отец. — Бросай свои Швейцарии, приезжай домой, миска-ложка для тебя всегда найдется. Руками надо работать, если голова дурная.

— Сказал тоже… — опять вмешалась бабка, — Да его в Сибирь-каторгу загонят и не видать тебе сына как своих ушей! — И слезы потоком.

— Что вы, бабуня, придумали! — вздрогнул Александр, может, впервые почувствовав всю опасность своего положения.

— Недаром мне сокол снился, — продолжала старуха. — Бьется о дорогу и сам весь в крови. Кровь — это родичи. Дорога — Сибирь!

Отец на мгновение оторопел, потом начал быстро шарить по карманам, ища спички, но, вспомнив, что курить здесь не положено, сердито засосал пустую трубочку.

— Сколько? — спросила Екатерина Ивановна, вплотную подходя к исправнику и даже касаясь его спины высокой грудью.

— Не понял, — ответил Вязников не оглядываясь.

— Сколько, спрашиваю, — с нажимом повторила мать.

— Это вы мне?

— А кому же еще? — возмутилась мать его несообразительностью.

— Не по адресу, благодетельница вы паша, — сказал с ноткой сожаления. — Сынок ваш за генерал-майором Новицким числится. Велено доставить его в Киев специальным конвоем.

— Что ж ты такое натворил, что тобой сами генералы интересуются? — набросилась Екатерина Ивановна на сына. — За что мне такая кара? Я ль тебя…

— Помолчи, мать! — опять взмолился отец.

— Я же сказал, мама, что это недоразумение, — повторил Александр. — Оно скоро выяснится. Я ни в чем себя не считаю виновным.

Вязников презрительно фыркнул: знаем, мол, мы их, все они так говорят.

— А ты скажи им: виноват, больше не буду, молодой еще, исправлюсь! — вмешалась бабка.

— Да не в чем каяться, бабушка, — пожал плечами внук. — Все это дело выеденного яйца не стоит!

— Так чего ж ты, фараон, над дитем малым изгиляешься? — вызверилась Килина на Вязникова.

— Слышишь, Саша, чтобы это больше не повторилось! — сказала мать строго.

— Не повторится, мама! — твердо ответил Александр, думая о том, что никогда больше не нарушит законов конспирации и не обмишурится.

Отец молчал. Наверное, у него, как у многих простых людей, от одного вида полицейского отняло язык.

При разлуке ни отец, ни мать не пролили ни слезиночки. Расставание ж с бабой Килиной было прямо трагическим. Она и обнимала внука, и целовала, и всплескивала руками, и кричала дурным голосом, и причитала, как над усопшим. Александру было неловко, и он, даже несколько грубовато, пытался отделаться от этих чрезмерно бурных проявлений любви. О, если б он знал, что это было их последнее свидание!


До самой глубокой ночи его никто не беспокоил. А затем пришла бессонница, страшней которой он еще ничего не переживал.

Это был какой-то полубред, полусон, когда все суставы пронизывает холод от стен темницы. Мысли, не задерживаясь, проносились в утомленном мозгу, и требовалось волевое усилие, чтобы сосредоточиться на одной, самой важной, единственно значительной. О Евгении, Женечке, Женютке, жене! Неужто и она сейчас вот так дрожит в тюремной камере на жестком лежаке? После тревоги в Златополе они разлетелись. Домой! Какая наивность! Какая ошибка!

Как он был неправ, в душе называя ее трусихой. А она оказалась более опытным конспиратором и лучше разбиралась в людях. Этот молокосос Розум…

Опять в коридоре зазвенели ключи, захлопали двери, заскребли по каменному полу арестантские коты: кого-то вызвали на допрос. Кто-то оглушительно кашлял в камере внизу. За окном скрипел снег под ногами неусыпных часовых.

Надолго ли замурован? А впереди, что впереди? Неужели каторга или ссылка, пожизненная, вечная? Он сильный, молодой. Ему куда ни шло. И там живут люди. Но Женя!.. Черт возьми, как они непростительно оплошали… И так рано…

Двадцать лет! Лучшие годы жизни. И вдруг — тюрьма. Что Женя вспомнит о такой юности, кроме тюремной камеры, тени решетки на полу, сырости стен, мучительных бессонниц или снов?

Надо ее вырвать из каземата. Надо защитить. Но как? Неужели на воротах тюрьмы, как и при входе в дантовский ад, написаны те же ужасные слова: «Оставь надежды, всяк сюда входящий!»

Опять совсем близко затопали кованые каблуки коридорного надзирателя. Вот ключ загромыхал в замочной скважине. Распахнулась дверь. В проеме — грузная фигура тюремщика. Его скрипучий голос:

— Выходите с вещами!

— С какими вещами? У меня их нет! — воскликнул Шлихтер.

— Да это у нас так говорится. В отправочку пойдете… В Киев!

И сразу бешено заколотилось сердце. Там, вдали от родного порога, будет, конечно, намного легче. О, там-то мы повоюем, черт возьми!


Лукьяновская тюрьма, или попросту Лукьяновка, поразила Шлихтера поведением заключенных. Фактически их запирали только на ночь, а днем можно было разгуливать по двору, посещать соседние камеры, устраивать коллективные спевки и даже участвовать в азартных играх. В этих условиях подпольная работа не прекращалась ни на миг. Член Киевского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» София Померанец впоследствии вспоминала, что «самый большой и самый интересный кружок у нас был в тюрьме». Шлихтера, правда, держали взаперти и днем и ночью. Надзиратель пошутил: «Дабы мог выспаться всласть!»

Следователь Евецкий был занят «разработкой» личности Шлихтера, поскольку генерал Новицкий заинтересовался этим студентом, который, по всем данным, может осветить заграничные связи революционных центров. Первый раз Шлихтера вызвали на допрос на рассвете в воскресенье, когда зазвонили Лаврские колокола к заутрене. Тюрьма спала, и шаги гулко отдавались в длинных пустых коридорах. Отсыревшая в камере одежда заставляла вздрагивать от противного прикосновения. Спал Александр в эту ночь плохо и, разбуженный спозаранку, чувствовал себя отвратительно.

В кабинете начальника тюрьмы за столом, заваленным арестантскими делами, сидел тощий сутулый подполковник Евецкий. Он с нескрываемым любопытством рассматривал студента, донесения о деятельности которого ужо заполнили довольно объемистую папку.

— Свиделись! — воскликнул Евецкий, буравя вошедшего острым взглядом.

— Не имею чести знать, с кем… — произнес Шлихтер, все еще продолжая вздрагивать от холода. Не дай бог, следователь подумает, что от страха!

— Извините, запамятовал! Подполковник Евецкий. Следователь по не особенно важным делам, к которым отношу и ваше. Садитесь. Рассказывайте!

— О чем? — спросил Шлихтер, с удовольствием отмечая, что в кабинете неплохо натоплено.

— Зачем вы уезжали из России?

— Учиться.

— Зачем вернулись в Россию?

— Бороться с холерой.

— Думали, что от голода и холеры народ озвереет и вам легко будет поднять бунт?

— Не думал.

— Чего не думали?

— Что легко!

Евецкий засмеялся и даже руки потер от удовольствия.

— С вами не заскучаешь! — и начал перебирать бумаги в желтой папке с надписью: «Дело… начато… закончено…»

«Интересно, когда же оно закончится?» — подумал Шлихтер, быстро оценивая противника. Поговаривали, что этот следователь звезд с неба не хватает, но цепок и беспощаден. Иезуит. Садист. Крючкотвор.

Как бы прочитав мысли Александра, следователь задал вопрос, который заставил Шлихтера крепко задуматься и перебрать в памяти все перипетии своей недолгой жизни.

— Не пойму, что же вас толкнуло на путь революции?

Или проще; как дошли вы до жизни такой? — Евецкий, будто недоумевая, развел руками. — Ну, понимаю, голодранцы, шантрапа. Они еще рассчитывают на что-то. Но вы? У вас же было все. Обеспеченные, благопристойные родители. Некоторые бесспорные личные способности, дающие возможность освоить курс наук и подняться до достойного места в обществе. Вы, судя по всему, влюблены. Ну и строили бы свое уютное гнездышко… плодились, так сказать, и размножались. Так нет, вы и юную подругу свою втянули в преступную деятельность.

— Где она? — внезапно осевшим голосом прохрипел Шлихтер.

— Разыскивается! — потер руки Евецкий, явно довольный своей речью. У Шлихтера от души отлегло: значит, Женя еще на свободе! Лишь бы ничем не бросить тени на ее репутацию.

Он на мгновение смешался. Что ответить? Даже среди эмигрантов, там, в Швейцарии, шли горячие споры о тактике поведения на допросах. Одни советовали выступать с открытым забралом, чтобы потом, на суде, громить самодержавие и его клевретов. Другие — не открывать правды, чтобы сберечь себя для дальнейшей борьбы.

— Я на этот вопрос отвечать не желаю, — заявил неожиданно для себя.

— Почему? — впился в него глазами-буравчиками Евецкий.

— Потому что вопрос ваш вызван неправильным посылом, будто я «уже». А я «еще».

Евецкий задумался, сморщив узкий лоб.

— Продолжайте!

— Неужели в государстве Российском мы лишены права на любознательность? Чтение каких-то книг из юношеской любви к эрудиции еще не означает, что ты становишься сторонником преподносимых в них идей.

— Любопытно! Весьма интересно.

— Зачастую за день случается читать совершенно разных авторов, — продолжал юноша. — Ну, к примеру, фому Аквинского и маркиза де Сада. Это же не означает, что к вечеру ты становишься одновременно и святошей и садистом! Вы, вероятно, читали Коран?

— Знакомился… По долгу службы.

— А ведь не стали мусульманином?

— Упаси бог!

— Вот видите! — впервые улыбнулся Шлихтер. — Точно так же можно прочитать программу любой политической партии и не стать ее приверженцем. Тем более что партий у нас чертова дюжина. В них и заблудиться легко!

Евецкий с удивлением посмотрел на чистый, чуть выпуклый, высокий лоб студента.

— М-да. Для вашего возраста вы не лишены. Даже вполне обладаете. Ответ логичен. И до некоторой степени остроумен. Можете произвести впечатление… Но факт, к сожалению, остается фактом. Вы не заблудились между трех сосен, а выбрали одно преступное сообщество — социал-демократическое. — Маленькие серые глазки его засветились ехидной радостью. — Вы пропагандировали противоправительственные мысли и заставляли учеников переписывать крамольные тексты для дальнейшего распространения. А на этот счет в Уложении о наказаниях Российской империи имеются соответственные статьи! По которым я и обязан изолировать вас от общества как сугубо опасную для правопорядка личность, подрывающую основы.

«Только не надо показывать, что ты испугался», — подумал Шлихтер, а вслух произнес:

— Признаться, садиться в тюрьму не входило в мои планы. Я должен продолжать учение в Бернском университете!

— Ваше образование закончено, Шлихтер! — оборвал резко Евецкий.

И опять потекли однообразные дни в одиночке. Как подследственного, Александра держали в строгости, под замком. И единственным развлечением было наблюдать в окно, под самым потолком, как непрерывно изменяют свою форму облака. Они группировались в фантастические фигуры великанов или русалок, в какие-то театральные сцены, пейзажи с горами и лагунами, которые, еле успеешь рассмотреть, расплывались и приобретали новые заманчивые формы. И все это за решеткой: и небо, и облака, и солнце…

А в ушах снова и снова звучал скрипучий голос Евецкого: «Как дошли вы до жизни такой?»

Он видел падение в том, что Александр все убежденнее считал взлетом, начавшимся, может быть, в Прилуках…

…По тем временам Прилукская гимназия славилась относительно либеральными порядками. Гимназисты еще пользовались отмененными в других училищах льготами. Администрация не распечатывала ученических писем. Можно было выписывать газеты и журналы. Выходить па улицу до десяти часов вечера. Не носить дома форму.

Прилуки — небольшой уездный городок Полтавской губернии. Тишь да гладь. Чихнешь на одной окраине, на другой отвечают: «Будьте здоровы!» Казалось, ничто не может взволновать покорной массы гимназистов, одинаково обмундированных, подстриженных и приучаемых одинаково думать. Но, как говорится, в тихом омуте…

Сашко Шлихтер приехал туда глубоко уязвленный несправедливостью лубенской гимназической администрации. Он был охвачен жгучей ненавистью к насильникам над волей и личностью юношей. И все зло, вся мерзость тогдашнего режима воплотились для него в образе инспектора Васильева.

Загрузка...