Уже перед вечером секретарь передала Корепанову письмо от Алишана.
Алексей вскрыл конверт.
«Ты спрашиваешь, почему я ничего не пишу о Галине. Я должен был раньше решить сам. И теперь решил. Я долго думал, прежде чем написать ей. Что я писал? Лучше не вспоминать. Потом, когда письмо было уже отправлено, я терзался сомнениями, спрашивал себя, верно ли поступил. Сейчас, когда прошло уже столько времени, я могу с чистой совестью ответить на этот вопрос: да, верно! Какое право я имею связывать ее, превращать в свою няньку-кормилицу, опекуна?
Я знаю, она никогда не скажет ни слова, никогда не пожалуется на свою судьбу, потому что она хорошая. Какое же я имею право лишать ее радостей жизни, тех радостей, которых она почти не знала?
Она приехала ко мне из Барнаула. И мне очень трудно было говорить с ней. Она привезла с собой все мои письма, даже короткие записки, все стихи… Не стану передавать тебе нашего разговора, ты и сам поймешь…
Когда мы прощались, в глазах у нее было отчаяние. Иногда я думаю: лучше было бы, тысячу раз лучше подохнуть там, в Витебске, где меня нашел этот проклятый осколок! Иногда я просто кощунствую, Алеша, и даже тебя проклинаю за то, что ты настоял на операции, спас мне жизнь. Зачем спасать то, что никому не нужно?
Я знаю, Гале будет очень трудно, потому что она любит меня. Но ведь именно потому, что она любит, я обязан так поступить. Впереди никакого просвета, сплошная темень. Так почему же я должен тянуть в эту темень Галю и Арана?
Поверь, я долго думал. Я мысленно много раз советовался с тобой. Я хотел представить себе, что сделал бы ты, будучи на моем месте, как бы ты поступил? Я убежден — ты сделал бы то же самое.
Обнимаю тебя крепко. Твой Сурен».
Письмо Сурена испугало Корепанова. Когда пришла Марина, он дал ей прочесть. Она прочла один раз, другой, потом вложила в конверт и задумалась. Алексей молча наблюдал за ней.
— Неужели у него так все непоправимо? — спросила она.
— Он ничего не преувеличивает.
— Все равно, это не оправдывает его.
Алексею стало не по себе, словно это его в чем-то обвиняла Марина. «Она не знает Сурена, — думал он. — Если бы она знала…»
— Он очень хрупкий, — сказал Алексей. — Он всегда был очень хрупким.
— Нет, он сильный, — возразила Марина. — Сильный и жестокий.
— Ну что ты? Сурен и жестокость… Просто он очень любит ее.
— Как же он может, если действительно любит?
— Я понимаю его, — сказал Корепанов.
— А ее ты понимаешь? Ее боль, ее отчаяние, пустоту в сердце, которую оставляет твой Сурен своей никому не нужной жалостью? Боже мой, взрослые мужчины и не понимают простых вещей! Неужели вы не видите, какая подлость совершается якобы во имя любви?
— Ну что ты, Марина. Сурен — и подлость?
— Тогда скажи мне, как это назвать. Я представляю себя на ее месте. День за днем, месяц за месяцем тянется тревога. Надежды сменяются сомнениями, радость отчаянием. Наконец, известие — ранен. Жив! Но смерть стоит рядом. Смерть не уходит. Сторожит у изголовья. А я все жду, жду. Жду своего любимого, своего самого родного, своего мужа.
— Но ведь он…
— Да. Он тяжело изувечен. Он беспомощен. Он, как маленький ребенок, нуждается в постоянном уходе, постоянной заботе и, кроме теплого взгляда и ласковой улыбки, ничего не может дать взамен. Ну так что же, разве от этого моя любовь к нему стала меньше? Он мой друг и товарищ. Он отец моего ребенка. Он — герой. И мне радостно ходить за ним. И нет мне большего счастья, чем смотреть на часы, ожидая конца работы и думать: он ждет меня. Мне радостно, когда в комнате, где он лежит, тепло и уютно, когда на нем чистая рубаха. И кто дал вам право лишать меня этой радости? Может быть, мне другой не нужно. И как можно, как можно творить такое зло, осенив себя знамением любви?!
Она замолчала и только время от времени покачивала головой, словно мысленно еще все продолжала взволновавший ее разговор.
— Напиши ему, Марина, — попросил Алексей. — Вот так, как говорила, все и напиши.
— Хорошо, напишу. И ты напиши. И сегодня же по звони Полине Александровне, пускай она тоже напишет.
Она пересела за стол, положила перед собой лист бумаги и опять задумалась.
— Знаешь, — сказала она, не подымая головы, — у меня сейчас такое чувство, будто на дворе зимняя стужа, метель, ночь. И кто-то бредет в степи без дороги, уже обессиленный. Надо что-то делать, бить в набат, поднять всех на ноги…
— Пиши! — сказал Алексей, пододвигая чернильницу. — Пиши!
Вечер был теплый и томный, какой бывает на юге Украины лишь в конце августа, когда лето еще не прошло, а осень лишь напоминает о себе своим первым дыханием. Это дыхание чувствуется во всем: в шорохе опадающей листвы, в тонком аромате осоки и перезрелого камыша, в пряных запахах консервного завода, когда ветер тянет с реки.
— Какой вечер, девушки! — воскликнула Люся. — Танцевать бы сейчас до упаду!
— Подождешь до выпускного, всего два дня осталось, — сказала Нина Коломийченко. — Натанцуешься! Груня обещала радиолу притащить. А пластинки у нее знаешь какие? С ума сойти можно!
Они стояли небольшой группой у входа в школу, радостно возбужденные. Только что закончился последний экзамен. Послезавтра они получат дипломы, а потом… Люся особенно чувствовала это «потом». Сестра — первый человек в больнице после врача. Люся спохватилась. Ведь ее ждут.
— Ну, я побежала, девочки! Возьми мои тетрадки, Грунечка.
— Поженились бы уж, что ли, — вздохнула Груня. — Сколько можно женихаться?
— Захочу, хоть завтра поженимся, — сказала Люся.
— Давай послезавтра! — предложила Нина. — Заодно и выпускной вечер и свадьбу отгрохаем. Давай послезавтра, Люська!
— Хорошо, я ему скажу.
— Нет, ты слово дай, что послезавтра. Девочки, пускай она даст слово!
— Так это же не-только от меня зависит. А вдруг он не захочет.
— Не захочет? Ну да!.. Так послезавтра, Люсенька?
— Хорошо, послезавтра.
«А что, если и в самом деле расписаться послезавтра? — подумала она. — Ведь я обещала, что мы распишемся после окончания школы. Ну вот она и окончена. Неужели окончена? Даже не верится. Сестра! Медицинская сестра! Сестра Люся… «Пошлите ко мне сестру Люсю…» «Вызовите сестру Люсю, пусть она сделает переливание крови…» «Голова болит? Сейчас, я скажу сестре Люсе, она вам порошочек даст…» Нет, не Люся — Людмила Николаевна. А разве сестра Люся — плохо? Ведь очень хорошо звучит».
Люся спешила. Ну до чего же он хороший, Яша! И бывают же люди, которых все любят. И больные, и сестры, и санитарки, и врачи… И все-то он умеет. Хорошо будет с таким. С лица некрасив? Наплевать! Для человека самое важное, чтобы он человеком был. А если хотите, так он даже красив. И с ним будет хорошо!.. А почему она вдруг стала думать о его красоте? Это Грунька все. «Тебе разве такого парня надо? Тебе надо, чтобы и в плечах широк и фигурой статен». Да разве в этом дело? Дура эта Грунька. Ну как так о человеке? Рост, плечи, фигура…
Она подошла к парку, остановилась — засмотрелась на новую изогнутую дугой колоннаду входной арки и вдруг увидела…
Она его узнала сразу, хотя тогда, почти пять лет назад, на нем не было этого светлого чесучевого костюма, фетровой шляпы и черных перчаток. Она бы узнала его среди тысяч: Шкура! Да, это он, Шкура!.. Он сидел на скамье, неподалеку от входа в парк и, несмотря на сумерки, читал газету. Что он делает здесь? Как он попал сюда?
А вдруг это не он? Вдруг ошибка это?.. Конечно, это ошибка!..
Она подошла поближе. Он!.. Что же делать? Побежать за Яшей? А если Шкура уйдет? Поднять крик, созвать людей?..
Она вспомнила, что на перекрестке против парка всегда стоит милиционер. Да вот же он! Но как он медленно шагает по мостовой!.. Милиционер заметил спешившую к нему девушку. Он уже ждал ее.
— Слушаю, — вскинул к виску руку.
— Вот там, на скамейке, сидит человек, в перчатках… Только не показывайте пальцем… Я его знаю… Это — полицай…
— А вы не ошибаетесь? — усмехнулся милиционер и тут же, отвечая на протестующий жест Люси, добавил — Я потому спрашиваю, что этого гражданина я тоже знаю.
— Нет, нет!.. Я не ошибаюсь!.. — уже заикаясь от волнения, стала уговаривать милиционера Люся. — Это бывший немецкий полицай.
— Ну, пойдемте.
Они подошли. Милиционер опустился на скамью и кивком головы предложил Люсе сесть рядом. Шкура — Люся теперь уже не сомневалась, что это он, — приветливо кивнул, отодвинулся немного, уступая место. Милиционер подождал, пока группа юношей и девушек, направляющихся в парк, минула их скамью, потом произнес с нарочитой строгостью:
— Гражданин, предъявите документы!
— Да ты что, с ума сошел, что ли! — спросил Шкура.
Милиционер понизил голос до шепота:
— Понимаете, Сергей Иванович, подбегает ко мне эта девушка и говорит, что опознала вас, что вы полицай будто.
— Интересно, — протянул Шкура и, не спуская с Люси глаз, полез в боковой карман. — Пожалуйста! — подал милиционеру паспорт. Тот раскрыл его и повернулся к Люсе:
— Прошу, гражданочка!
— «Викторов Сергей Иванович», — прочитала Люся и резким движением отстранила паспорт. Что могла ей сказать эта фамилия! Ведь у него могло их быть пять, десять! Да и паспортов тоже… Но почему он такой спокойный? Неужели ошиблась? Люся вспомнила о шраме, который должен был остаться на указательном пальце, — она его до кости прокусила тогда, в лагере. Человек, так похожий на Шкуру, неторопливо снял перчатку. Большого и указательного пальцев на правой руке не было.
— В сорок втором потерял, весной, под Харьковом, — сказал двойник Шкуры и так же неторопливо натянул перчатку.
— Извините, — растерянно пролепетала Люся. — Ошиблась.
— Я же вам сказал, что знаю этого «полицая», — добродушно улыбаясь, поднялся милиционер. — Он бухгалтером в центральной сберкассе работает, Викторов Сергей Иванович.
Люся еще раз извинилась и ушла, Фу ты, какая неприятность! И надо же, чтобы такое случилось, да еще сегодня… Она глянула на большие укрепленные на чугунном столбе часы и ужаснулась. Четверть десятого! Яша, наверное, совсем заждался… И с чего она вдруг взяла, что встретила Шкуру? Да не может быть, чтобы такая сволочь жива осталась!.. Ну, бывает же, что обознаешься. И хорошо, что обозналась. И лучше даже не думать об этом. Ведь сегодня такой день! Сейчас она встретит Яшу и расскажет ему… Нет, об этом лучше не говорить. И вообще, о том, что связано со Шкурой, лучше никогда и никому не говорить…
В парке многое изменилось за последнее время. Центральную аллею заасфальтировали, вдоль нее поставили удобные выкрашенные в зеленый цвет садовые скамейки. Но они почти пустовали, лишь кое-где сидели пожилые люди. Молодежь вся скопилась тут же, на центральной аллее. По-видимому, юношам и девушкам доставляло особое удовольствие шаркать подошвами по свежему асфальту. «Они как будто пришли сюда с единой целью — отшлифовать этот асфальт», — подумала Люся и улыбнулась, почувствовав, что и ей сейчас нестерпимо хочется не просто идти, а шаркать, причем громко шаркать.
Да, в парке многое изменилось: боковые аллеи, прежде совершенно темные, сейчас освещены фонарями. Фонари выхватывают из темноты то кусок садовой скамьи, то часть посыпанной желтым песком дорожки, то разлапистую ветку приземистого клена. Старый дуб в центре парка не узнать. Его оградили новой изгородью и разукрасили гирляндами разноцветных лампочек и фонариков.
Вот он, Яша! Кто это с ним? Никишин? Точно, Никишин.
На Никишине была вышитая рубаха с кавказским ремнем, темно-синие полугалифе и мягкие хромовые сапоги.
— А Ирина где? — поздоровавшись, спросила Люся.
— Дежурит, — ответил Никишин и крепко встряхнул Люсину руку. — Мне всегда везет. Сколько времени не был в городе, приезжаю, а она дежурит… Ну как у тебя? Сдала?
— Можешь поздравить!
Никишин опять крепко встряхнул ее руку.
— А я замуж выхожу, — неожиданно для себя вдруг сказала Люся и сначала даже растерялась. Потом глянула на Стельмаха, на оторопевшего Никишина и рассмеялась. В глазах метнулись озорные огоньки.
— За кого… замуж? — спросил Никишин.
— А вот за него, — указала на Яшу.
— Что же ты молчишь, жених? — повернулся к Стельмаху Никишин.
— Так разве я знал? — пожал плечами Стельмах. — Неужели ты думаешь, что если б я знал, не сказал бы?.. Я бы на этот дуб забрался и кричал. «Люди, я женюсь! На Люське Стояновой женюсь! Поздравьте меня!»
— Здорово! — покрутил головой Никишин. — Женитьба, можно сказать, объявлена, а жених и не ведает… А свадьба когда?
— А свадьба когда? — спросил Яша у Люси.
— Послезавтра.
— Послезавтра, — повторил Стельмах. — Нет, правда, я сейчас вылезу на дуб и стану кричать!..
— Лучше пошли вино пить, — предложил Никишин.
— Идемте, — согласилась Люся и взяла обоих под руки. — Яша, у тебя деньги есть?
— Я угощаю, — сказал Никишин.
Они отправились к ресторану.
— С ума сошел! — развел руками Стельмах, когда Никишин притащил четыре бутылки портвейна.
Но Никишин молча поставил бутылки и опять ушел. Вернулся он с двумя стаканами и большой пивной кружкой.
— А кружка зачем? — удивилась Люся.
— Для себя.
— Нет, он в самом деле с ума сошел, — пробормотал Стельмах, глядя, как Никишин выливает в кружку портвейн.
— По всем законам ты должен сегодня из этой чары пить, — сказал Стельмаху Никишин. — Но так и быть, я за тебя хлопну. — Он раскупорил вторую бутылку и разлил ее по стаканам, потом поднял свою, полную до краев, кружку. — Ваше здоровье!
— А не много тебе стакан? — спросил, чокаясь с Люсей, Стельмах.
— Пустяки! — усмехнулась она и выпила вино, как и Никишин, залпом.
— Вот как нужно, учись, — задорно подмигнул Стельмаху Никишин и пододвинул к Люсе тарелку с бутербродами.
Он предложил выпить еще. Стельмах отказался.
— Слабый он у тебя, Люська, — пошутил Никишин.
— Меня нельзя обижать, — сказал Стельмах. — Я жених. У меня послезавтра свадьба.
— Эх, — вздохнул Никишин, глядя на Люсю, и спросил, совсем как Груня: — Разве тебе такой мужик нужен?
— А какой? — сощурил глаза Стельмах.
— Такой, как я! — ударил себя в грудь Никишин.
— За такие слова раньше, говорят, полагалось убивать.
— А сейчас? — спросил Никишин.
— Сейчас я добрый.
— Пойдемте танцевать, мальчики!.. — предложила Люся.
Несмотря на поздний час, на танцевальной площадке все было запружено. Несколько минут они стояли, глядя на танцующих. У Люси приятно кружилась голова.
— Пойдем, Яша, потанцуем!
— Не хочу срамиться. Ты же знаешь, какой из меня танцор.
— Айда со мной! — взял ее за руку Никишин.
— Пошли!
Никишин танцевал хорошо. Люсе казалось, что все смотрят на них. И оркестр играет только для них!.. Танец становился все быстрее и быстрее. Плыли незнакомые лица. Люся отыскала глазами Стельмаха и улыбнулась ему. Он помахал ей рукой.
— Не ходи ты за него, — услышала она у самого уха приглушенный голос Никишина. — Не ходи!
Она испуганно посмотрела в его горящие глаза и рассмеялась.
— Я люблю его! Я люблю его! Я люблю его!
Она чувствовала, что может повторять эти слова бесконечно.
— Иди за меня, — сказал Никишин.
— А Ирину куда же? — смеясь спросила Люся.
— По боку. Ну?..
— Что ты сказал?
— Я убью тебя, если ты пойдешь за Яшку.
— Пусти!
Она вырвалась и побежала, пробираясь между танцующими, к Стельмаху.
— Уйдем отсюда!..
Подошел Никишин. Вид у него был виновато-смущенный.
— Чего ты убежала, чудачка? — спросил он.
— Мы уходим, — сверкнула глазами в его сторону Люся, — а ты не провожай. Слышишь, не провожай!
— Да я же пошутил.
— Я сказала, не провожай!.. Идем! — Она схватила Стельмаха за руку и потянула к выходу.
— Что с тобой?
— Он сказал, что если я выйду за тебя, он меня убьет.
— Он пошутил, Люся.
— Может быть, не знаю… Но мне стало страшно…
— Глупышка!.. Никишина не знаешь?
Они вначале шли быстро, потом Люся стала постепенно замедлять шаг. Наконец она остановилась и начала хохотать.
— Ну, что с тобой?
— Во-первых, мне нельзя пить. А во-вторых, я дура. Скажи, что я дура.
— Ты дура, — спокойно сказал Стельмах. — Сказать еще что-нибудь?
— Скажи, что ты меня любишь, что будешь любить всю жизнь.
— Я тебя люблю и буду любить всю жизнь.
— Ты чудный.
— Хорошо. Я чудный. — Он помолчал, потом спросил: — А может, вернуться и набить Никишину морду?
— Держи меня крепче. Ты совсем разучился ходить под руку.
Они еще долго ходили неподалеку от больницы. Людей было мало. Кто-то перешел улицу и скрылся в тени больничного забора. Люсе показалось — Никишин.
— Андрей за нами ходит, — сказала она.
— Болтнул спьяна лишнее, теперь мучается, — сказал Стельмах и крикнул: — Андрей, давай сюда! Она уже на тебя не сердится.
Никто не отозвался.
— Тебе показалось, — сказал Стельмах.
— Да нет, это Никишин. Точно — он.
Они пошли к общежитию.
— Поздно уже, — заметила Люся. — Прощаться пора.
— Ты и вправду выходишь за меня? — спросил Стельмах.
— Вправду.
— И что свадьба послезавтра — тоже вправду?
Вместо ответа она крепко обняла его и поцеловала.
Заседание бюро шло в кабинете первого секретаря. Алексей хорошо знал эту большую очень высокую комнату с огромными выходящими на запад венецианскими окнами. Тяжелый письменный стол Гордиенко — прямо против двери, в глубине. Два других — длинных, покрытых зеленым сукном — расположены справа и слева от него.
В приемной сидели люди. Они волновались. Внешне это волнение выражается у каждого по-своему. Один сидит молча, насупившись, другой то и дело выходит покурить, третий шагает все время из угла в угол, вот как этот, полный, с гладко выбритой головой. Алексей уже знал, что это вновь назначенный директор зернотреста, что его кандидатуру должны сегодня утверждать.
Из кабинета вышел Шульгин. Он направился к выходу, но заметил Алексея и остановился, протянул руку.
— Здравствуйте, Алексей Платонович. Волнуетесь?
— Как все, — сказал Корепанов, отвечая на крепкое рукопожатие.
— Ничего, — улыбнулся Шульгин. — Обойдется.
— Бюро обкома все-таки.
— Понимаю, понимаю. А вы не волнуйтесь.
— Постараюсь.
У него и в самом деле стало спокойно на душе. «Вот что значит доброе слово, — подумал он. — Психотерапия нужна, видимо, не только в медицине. И кто знает, где она больше нужна».
А через несколько минут Шульгин, возвращаясь, прошел мимо, даже не глянув на Алексея, и Корепанову опять стало не по себе.
«Это во мне страх говорит, — досадовал он. — И от него никак не избавиться. А ведь страха не должно быть. Уважение? Да! Гордость за то, что тобой руководят умные и решительные люди? Да! Уверенность в том, что, если оступишься, тебя поддержит крепкая дружеская рука? Да! Да!.. А страха не должно быть. Страх — это как смертельный яд. Он леденит душу, парализует движения, сковывает инициативу, преждевременно старит и преждевременно сводит в могилу… Ну, скажем, у меня еще есть основания для тревог. Меня собираются наказать, отстранить от работы, без которой мне будет тяжело. Могут и под суд отдать… Но почему он так встревожен, этот шагающий из угла в угол толстяк? Боится, что не утвердят его кандидатуру? Может быть. Это волнует. Вот Бритван до сих пор не забыл, что его не утвердили.
Время тянулось медленно. Наконец вышел Мильченко.
— Заходи, Алексей Платонович.
Алексей вошел, поздоровался. Ему показалось, что ответил только Гордиенко.
— Садись, — шепотом, у самого уха, сказал Мильченко.
Алексей взял стул, передвинул немного вперед и сел.
— Докладывайте, — сказал Гордиенко.
Он глядел на Корепанова, и Алексей поднялся.
— Я? — спросил он.
— Садитесь, товарищ Корепанов, — улыбнулся Гордиенко. — Это я товарищу Мильченко.
Тот начал докладывать, и Алексей только сейчас сообразил, что Олесь Петрович сидит где-то позади.
«Это, должно быть, очень смешно выглядело, когда я вскочил, — думал он. — Как могло мне взбрести в голову? Просто я растерялся. И это потому, что все на тебя смотрят, а ты не знаешь, куда девать руки, ноги… И куда смотреть — тоже не знаешь… И в самом деле, куда смотреть? Вообще-то полагается смотреть на докладчика, но если тот позади? Буду глядеть прямо перед собой».
Гордиенко сидел, чуть склонив голову, и что-то записывал. Над ним почти во всю ширину стены развернуто отороченное золотой бахромой красное знамя с профилями Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. У первых трех лица как из воска, а четвертое — живое. «Ему уже под семьдесят, — подумал Корепанов. — И если с ним что случится… его лицо тоже станут рисовать так, будто из воска…»
Ему вдруг стало не по себе. Он попытался расстегнуть воротник сорочки, но вспомнил, где находится, и медленно опустил руку.
Нет лучше об этом не думать… А что, если ему о Лачугине написать? Взять да и написать все, как было. Не может быть, чтобы он оставил без внимания такую несправедливость. «Но Лачугина судил советский суд и по советским законам? Нельзя потакать тем, кто нарушает эти законы. Но в таком случае я в тысячу раз больше виноват. Разве я не нарушал законов? И тогда, когда скрыл Никишина, и тогда, когда разрешил покупать мясо у колхозников, и когда разрешал менять трубы на спирт… Да нет же, в законе — самое главное суть, а не буква».
Алексей встретился взглядом с Малюгиным. Тот ободряюще кивнул головой, будто хотел сказать: «Держись, Алексей Платонович. Дела твои не так уж плохи. Ты заметил, как хмурится Гордиенко? Ему не нравится доклад Мильченко. Это уже само по себе хорошо. Только будь внимателен и не ляпни чего-нибудь. У меня такое впечатление, что наш вопрос, как это говорится, спустят на тормозах».
Наконец Мильченко закончил. Он докладывал всего двадцать минут, но Алексею показалось — очень долго.
Гордиенко задал несколько вопросов Малюгину, потом стал спрашивать других. И по этим вопросам Алексей понял, что Гордиенко сердится не на него, Корепанова, а на других.
— Вы что думаете, — уже гремел Гордиенко, — что от хорошей жизни он пошел на такое? Вы думаете, он не знает, что за такие дела на скамью подсудимых можно сесть? Знает! И все же делает. А почему? Потому что снабжением больниц у нас те, кому положено, не занимаются. Было бы на базе хорошее мясо, разве стал бы он у колхозников за наличный расчет, в нарушение всех законов, покупать? Стал бы ты, Алексей Платонович, покупать? — обратился он к Алексею, вдруг перейдя на «ты».
— Не стал бы, — твердо ответил Корепанов.
— Вот видите? А почему он трубы на спирт менять разрешал? По той же причине. Мы же ему труб не дали. Вот он и пошел на сделки с шарлатанами, а может быть, и ворами… А Сенечкина зачем вы сюда приплели? В этом деле я хочу верить не каким-то там анонимщикам, а коммунисту Корепанову; Он хороший специалист. Вот заболел Балашов. Кто его оперировал? Он. Мне профессор так и сказал, что если бы ночью не прооперировали, утром поздно было бы. Товарищ Мильченко, я вижу, не прочь и прокурору дело на Корепанова передать. Что ж, давайте пересажаем всех специалистов. А потом что делать будем? Пойдем в тюрьму просить, чтобы отпустили нам Корепанова на час-другой сложную операцию сделать? Нет, как хирургу я Корепанову верю. Хирург он хороший. И администратор неплохой. Послушайте, ведь это он поднял весь коллектив на восстановление больницы. И хорошую больницу сделал. Что ж, по-вашему, и это со счета долой? Нет, так не пойдет! — Он помолчал немного и продолжал уже совсем спокойно: — Конечно, по хозяйственной линии товарищ Корепанов накуролесил, наломал дров, как говорится. И нам надо предупредить его. И крепко предупредить, чтобы впредь не повадно было нарушать законы. Как ты считаешь, Геннадий Павлович? — обратился он к Шульгину. — Надо его предупредить или не надо?
— Боюсь, не поможет, — сказал Шульгин. — Товарищ Корепанов наши законы не очень-то уважает. Ему и на уголовный кодекс плевать. Там одного вора на семь лет осудили, так Алексей Платонович все пороги поотбивал и тут и в прокуратуре… Вербовому нагрубил и мне битый час доказывал, что вора этого надо не только освободить немедленно, но и в партии восстановить.
— Кто такой? — сдвинул брови Гордиенко.
Алексей коротко рассказал о Лачугине.
Лицо Гордиенко потемнело.
— Так, так, — произнес он, ударяя костяшками пальцев по столу. — Значит, вы считаете, что его осудили неправильно? Так я понял?
— Так, — ответил Корепанов.
Гордиенко обвел всех присутствующих взглядом и встал.
— Нет, вы только послушайте, — начал он возмущенно. — Человек украл зерно, да еще протравленное, семью чуть не погубил и, оказывается, он же не виноват. Ведь его по Указу судили? Так вы что же, товарищ Корепанов, против Указа Верховного Совета о сохранности социалистической собственности?.. Что же вы молчите?
Алексей чувствовал, что почва, на которой он только что так твердо стоял, уходит из-под ног. Что ответить? Сказать, что его, Корепанова, не так поняли, что погорячился и сейчас только стало ясно, что неправ? Это всех удовлетворит. И Гордиенко тоже. Но это же будет ложь! Ложь!..
— Что же вы молчите? — опять напомнил о себе Гордиенко. — Только, прежде чем ответить, подумайте. Указ принимался на заседании Верховного Совета. И еще учтите, что за этот Указ я голосовал, и товарищ Балашов голосовал. И товарищ Сталин — тоже. Все голосовали.
— Я понимаю, — сказал Корепанов. — Указ Верховного Совета — закон для всех, но если такого, как Лачугин, восемь раз простреленного, заплата на заплате, демобилизованного по чистой и все же на фронте оставшегося, за полпуда зерна… в тюрьму… на семь лет… Вот против этого я… Да и не воровал он, подобрал ведь!..
— Если коммунист, обязан был подобрать и на склад отнести. Вот так, — строго сказал Шульгин.
— Не мог он отнести, — уже с каким-то надрывом произнес Корепанов. — Не мог он отнести, потому что… Потому что у детей… голодные отеки начались.
Несколько секунд в кабинете было тихо. Так тихо, что слышно стало вдруг, как шелестят тополя за окном.
Гордиенко еще больше посуровел. Глубокая складка на переносице стала еще глубже. Шульгин смотрел на Алексея с любопытством, чуть прищурясь и настороженно постукивая карандашом по столу.
— Значит, вы считаете все же, что Лачугина этого посадили напрасно? — спросил он, прерывая наконец затянувшееся молчание.
— Нам не нужно, чтобы такие, как Лачугин, сидели в тюрьмах, — твердо произнес Корепанов.
— Кому это… «нам»? — спросил Шульгин.
— Нашему народу. Нашей партии не нужно.
— Вот видите, — повернулся к Гордиенко Шульгин. — Он так ничего и не понял.
— Разрешите? — поднялся редактор областной газеты — высокий человек с глубоким, во всю правую щеку, шрамом.
— Пожалуйста! — кивнул ему Гордиенко.
— Мы ведь сейчас не персональное дело коммуниста Лачугина разбираем: о работе областной больницы речь, о работе главного врача.
— А вы полагаете, что это разные вопросы? — повернулся в его сторону Шульгин.
— Конечно разные.
— Ну, знаете, Дмитрий Николаевич, от вас я такого не ожидал. Отношение товарища Корепанова к вопросам права и нравственности для нас не безразлично. Это же — идеология. И если его точка зрения противопоставляется общепартийной… Не надо забывать, что партия — союз единомышленников.
— Садитесь, — сказал Гордиенко Корепанову. — Все ясно, товарищи. Приступим к обсуждению.
Марина нервничала. Когда Алексей уходил, он был совершенно спокоен. Но она уже хорошо знала его, чтобы не видеть, во что обходится ему это спокойствие.
— Видишь, я держусь молодцом. И ты не тревожься. Все будет хорошо. Подожди меня тут — посиди, почитай. Когда я буду знать, что ты ждешь меня, мне будет легче.
— Хорошо, — сказала Марина. — Я буду ждать. Я тоже уверена, что все закончится благополучно.
Она и впрямь поверила вдруг, что все закончится хорошо. Ведь Гордиенко умный человек. Вот на прошлой неделе он был на просмотре премьеры, принимал участие в обсуждении, и режиссер должен был сознаться, что допустил ошибку в трактовке образа главного героя пьесы. И согласился не потому, что Гордиенко — первый секретарь обкома, а потому, что не согласиться нельзя было… Федор Тимофеевич прекрасно чувствует фальшь и, конечно же, не может не чувствовать правды, не может не разобраться, не чьей стороне она. Алексея поймут. Не могут не понять.
Но потом, когда Корепанов ушел, уверенность постепенно стала растворяться и наконец исчезла. Появилась тревога. Марина ловила себя на том, что читает, ничего не понимая. Она отложила книгу в сторону и стала смотреть в окно, на освещенные заходящим солнцем облака. В детстве она очень любила забираться в сад и, лежа на траве, смотреть на плывущие по небу облака. Чего только не увидишь в такие минуты там! Облака громоздятся друг на друга, меняют форму, объем, размеры. То становятся очень легкими, почти невесомыми, то, наоборот, массивными, тяжелыми. Они складываются в причудливые фигуры, и совсем нет нужды напрягать воображение, чтобы увидеть в этих фигурах то сказочного рыцаря в шлеме и латах, сидящего на огромном белом коне, то злого карла с длинной развевающейся бородой, то добрую волшебницу в белом платье, плывущую прямо из сказок Андерсена. Но сейчас, сколько она ни смотрела, ничего увидеть не могла. Только тусклое, будто вылинявшее небо и на нем — неподвижные клочья разодранной ваты. Такие облака рисуют, обычно, на декорациях. Марину всегда угнетала их неподвижность.
Она вернулась от окна и стала читать.
Наступили сумерки. Свет зажигать не хотелось. Она сидела и думала. Алексей, несомненно, встревожен. Вот уже сколько дней он в тревоге. А сегодня особенно озабочен… Почему же она сидит здесь и старается изо всех сил успокоиться, отвлечь свое внимание? Ведь она может… Ах, что она может! Только сидеть и мучиться в ожидании, пока он вернется. Это она может. И еще она может его жалеть, когда у него беда. Жалеть? Но ведь он больше всего именно этого и не любит. Он просто терпеть не может, когда его жалеют. Сначала она думала, что это рисовка, и не верила. А потом убедилась — в самом деле, терпеть не может. Странный человек. Ведь это так приятно, когда тебя жалеют. Жалеют, когда любят. Жалеют то, что дорого. Жалеют друзей, родных, близких. Ведь врагов не жалеют. А вот он терпеть не может. Потому, что он гордый. И по жизни он идет смело, с высоко поднятой головой, как хозяин. Он убежден, если человек идет прямой дорогой, ему обязательно должна сопутствовать удача. Но в жизни не всегда так. Если бы всегда было так, все честные люди были бы счастливы. Конечно, так должно быть. И так будет, обязательно будет, а пока…
В передней раздался звонок. Алексей! Нет, Алексей звонит не так. У него звонок продолжительный, настойчивый. А это — короткий, нерешительный.
Марина поднялась, чтобы открыть дверь, но Архиповна предупредила ее, прошаркала по коридору, стала возиться с цепочкой.
— Что ж это вы, милая моя? На дворе еще не свечерело как следует, а двери у вас на запоре, — послышался веселый голос Ульяна Денисовича.
— Да разве я от воров, — сказала Архиповна. — Я от Магомета. Повадился на диване спать.
— Умный пес, — рассмеялся Ульян Денисович. — Знает, что такое хорошо, а что такое плохо!.. Как поживаете, Настасья Архиповна?
— Да вот сумуем все. Марина Андреевна в комнате, а я у себя на кухне.
— Разрешите и мне с вами за компанию?
— Это очень хорошо, что вы пришли, — улыбнулась Марина. — Заходите, пожалуйста.
— Я чайку поставлю, — сказала Архиповна и, посмотрев на Ульяна Денисовича, спросила нерешительно: — Может, Ивана Ивановича вздуть?
— Это по какому такому поводу?
— На всякий случай.
— Подождем пока, уважаемая Настасья Архиповна, — сказал Ульян Денисович, усаживаясь на диване.
— Можно и подождать, — согласилась Архиповна и зашаркала к себе на кухню.
Марина вернулась на свое место. Она не знала, о чем говорить, и тихо улыбалась, глядя на Ульяна Денисовича чуть исподлобья.
— А куда вы смотрели, когда меня не было? — спросил Ульян Денисович.
— Я не смотрела. Я думала.
— Скажите, пожалуйста! — усмехнулся Ульян Денисович. — Все стали думать. У всех — думы. Бюро обкома сейчас свою думу думает, врачи — свою. И артисты — тоже… Так о чем же, если это не секрет, конечно, думают артисты?
— Пытаются угадать, какую думу думает сейчас бюро.
— Ох, и нелегкий труд взвалили на свои плечи артисты.
— Да, нелегкий, — согласилась Марина. — Скажите, Ульян Денисович, почему так нескладно получается: вот живет на белом свете хороший человек, ну, всем хороший, прямой, честный, а не везет ему? Огорчение за огорчением. Я сидела тут и думала: не должно этого быть.
— По-вашему, для честного человека дорога должна быть гладенькой?
— Конечно.
— И никаких препятствий?
— Никаких!
— И розы?
— Обязательно.
— Дон Кихот Ламанчский тоже так думал.
— Вы хотите сказать, что я пустая мечтательница?
— Я не о вас. Я о тех, кто, шествуя по жизни, руководствуется только совестью. Не надо думать, что их путь усеян розами.
— А хорошо, если б — розы, — мечтательно вздохнула Марина. — Но вы правы: роз нет. Почему же их нет? Почему тернии?
— Путь к звездам всегда идет через тернии. «Пер аспера ад астра», — так учили еще древние мудрецы.
— Может быть, в древности, — возразила Марина, — это было и правильно. А в наше время, я считаю, путь к звездам должны украшать розы. Так почему их нет? Почему тернии?
— Розы тоже имеют шипы, — улыбнулся Ульян Денисович.
— Ну, знаете, с этим недостатком еще можно мириться. Однако на мой вопрос вы так и не ответили. Ускользнули.
Ульян Денисович подошел к этажерке с книгами, взял журнал, потом положил его на место и вынул другой, потолще. Стал перелистывать.
— Что я вам скажу, дорогая Марина Андреевна, — произнес он со вздохом, возвращаясь на свое место. — Все эти ваши почему и отчего — философия. А я уже заметил, что такие натуры, как вы, особенно охотно обращаются к философии, когда у них на сердце кошки скребут. Скажите, скребут у вас кошки?
— Скребут, — произнесла Марина.
— Так вот, не будем философствовать. Это раздражает кошек.
— А у вас на душе пока спокойно?
— Нет, конечно. У нас еще есть и ненужная горячность, и несправедливость. И потом, не надо думать, что в обкоме сидят боги. Люди — они ведь могут и ошибиться. Но я верю в неодолимую силу правды… Так что давайте не предугадывать событий. Будем спокойно сидеть и ждать.
— Хорошо, будем сидеть и ждать, — согласилась Марина.
В половине десятого пришла Лидия Петровна. Она только закончила обход в отделении и решила зайти узнать, не вернулся ли Алексей Платонович. Ульян Денисович подвинулся, предлагая ей место рядом на диване.
— Давайте вместе ожидать. Они там, наверное, все еще заседают.
— А мы сейчас узнаем, — сказала Вербовая, подходя к телефону.
«Вот она сразу догадалась позвонить, — подумала Марина. — А я сижу здесь и мучаюсь. Ведь это так просто — снять трубку и спросить».
Из обкома сообщили, что заседание закончилось около получаса назад.
— Где же он может быть? — удивленно спросила Лидия Петровна, ни к кому не обращаясь. — От обкома до больницы всего восемь-десять минут езды. И трамваи ходят часто…
— Я, например, после собраний или совещаний люблю возвращаться пешком, — сказал Ульян Денисович, чтобы успокоить женщин.
«Я не должна была тут сидеть, — думала Марина. — Я должна была ждать его там, в скверике возле обкома».
Она чутко прислушивалась к шуму трамваев. Остановка была на углу соседнего квартала, и Марине хорошо было слышно, как приближался трамвай, останавливался, потом тяжело вздыхал, будто отдувался, и двигался дальше.
«Наверно, он приехал вот этим, — думала Марина. — Да, этим. Вот сейчас он переходит улицу. Идет по тротуару… Поворачивает за угол. Поднимается по лестнице…»
Но шагов не было слышно. Марина опять терзала себя за то, что сидит здесь, тогда как должна была ждать его там, в скверике возле обкома. Она посмотрела на часы. Скоро десять.
— Он вот-вот будет, — успокаивал Ульян Денисович. — Учтите, мое предчувствие еще никогда меня не подводило.
Алексей пришел в начале одиннадцатого.
— Где вы так поздно пропадали? — спросила Лидия Петровна.
— В буфете стоял, в очереди, — ответил Алексей.
— Ну, рассказывайте, — не терпелось Ульяну Денисовичу.
— Сейчас, только попрошу Архиповну, чтобы Ивана Ивановича вздула… Если б вы только знали, товарищи, какую я колбасу достал! Чайная, со слезой. Высший сорт!..
Он взял пакет и пошел на кухню.
Вербовая облегченно вздохнула.
— Я знала, что все кончится хорошо.
— А мне не нравится его веселое настроение, — уныло произнес Ульян Денисович. — Напускное все это…
Алексей вернулся.
— Рассказывайте! — уже строго обратился к нему Коваль.
— А что рассказывать? Решения по нашему вопросу не приняли. Отложили.
— Почему? — спросил Ульян Денисович.
— Шульгин, видите ли, настаивал на моем исключении из партии. Ну, по этому поводу мы с ним еще повоюем. Однако боюсь, что все выйдет так, как предсказывал Мильченко.
— Почему же вы радуетесь? — возмутился Ульян Денисович.
— А я другому радуюсь. Я за Лачугина радуюсь. Гордиенко сказал, что сам и завтра же займется делом дяди Саши. А Гордиенко — не краснобай с партийным билетом…
Последние слова Корепанова заглушил неистовый стук в дверь.
— Откройте! Скорее откройте!
— Это, кажется, Стельмах, — сказал Алексей и заторопился к двери.
Да, это был Стельмах, с искаженным лицом, окровавленными руками.
— Что случилось, Яша? — испуганно спросил Корепанов.
— Идемте, скорее идемте!.. Ее туда, к вам в операционную понесли…
— Да что случилось? Говори ты толком, — крепко встряхнул его за плечи Корепанов.
— Никишин… Люсю ножом… Идемте! Скорее идемте!..
Алексей освободился около полудня. До обеда можно посидеть в ординаторской, подумать. А подумать есть о чем. Люся до сих пор не пришла в себя. Выживет ли? Алексей перебрал в памяти все, что сделано. Нет, ничего не упущено. И как он мог, Никишин? Почему он потом схватил ее и притащил в больницу? Опомнился? Когда его арестовали, он растерянно озирался вокруг и твердил одно и то же: «Да вы что? Я же ее любил. И сейчас люблю… Она же замуж за моего лучшего дружка выходит. За Яшку Стельмаха. Свадьба послезавтра. Да вы что?» Михеева смотрела на него, бледная, со сжатыми губами. Потом, во время операции, она тоже не произнесла ни слова, подавала инструменты, как автомат… «И как он мог? — в который раз спрашивал себя Корепанов. — Что это, любовь? Но как можно ударить ножом любимую девушку?.. Нет, это не ревность. Это вино, алкогольный дурман… Правильно ли я поступил, что рассказал следователю все? Правильно! Я и так виноват. А если б можно было все повернуть, начать сначала, как бы я поступил? Ведь это очень важно — как бы я поступил! Все равно не выдал бы его. Почему? Потому что дал слово? Нет. Потому, что верил. И мне тяжело сейчас потому, что я ошибся… Голова болит. Это от усталости: треволнения вчерашнего дня, бюро, Люся, бессонная ночь, операция, следователь».
Он раскрыл свежий журнал. Здесь напечатана его статья о Чернышеве. В другое время она принесла бы радость… Он вспомнил свою первую статью в научном журнале. Это было в тот день, когда он самовольно оперировал Максимова — Героя Советского Союза. Оперировал вопреки совету Ивана Севастьяновича, вопреки рекомендации профессора Хорина и заключению консультанта. Тогда тоже было очень тяжело на душе, и все же — как обрадовала статья. А сейчас не радует.
Он посмотрел на часы. Время обедать. Поднялся, провел ладонью по лицу и стал снимать халат.
Архиповна захлопотала. Она принесла в душевую свежее махровое полотенце, протерла тряпочкой и без того блестящую ванну.
— Помойся, Алексей Платонович. Жара на дворе — дышать нечем… Я пока на стол накрою.
Алексей ел без аппетита. Архиповна сидела на краешке дивана и, подперев щеку ладонью, с грустью смотрела на него. «Совсем заморился, сердечный. Кусок в рот не лезет».
— Может, перцу добавить? — спросила она. — Перец аппетит нагоняет.
— Перцу? — рассеянно переспросил Корепанов. — Да, конечно, давайте перцу.
Архиповна принесла стручок, положила на тарелочку и ушла на кухню. Когда она спустя несколько минут вошла со вторым, борщ был съеден. А перец лежал на тарелке нетронутым.
— Что же ты, Алексей Платонович?.. — начала было Архиповна, но тут зазвонил телефон. — И кто их только придумал, эти телефоны? — заворчала она. — Поесть не дадут, поспать не дадут.
Звонил Гордиенко.
— Ты как там? — поинтересовался он.
— А ничего, — ответил Корепанов. — Работаю.
— Вот и молодцом! Вот что, Алексей Платонович…
И он рассказал, что в миропольевской больнице лежит шофер райкома партии. Вчера оперировали. Состояние тяжелое. Только что звонил секретарь райкома, просил направить консультанта.
— Так вот, — продолжал Гордиенко, — слетай, пожалуйста, посмотри что там. Насчет самолета я уже распорядился.
— Хорошо. Сейчас еду.
— Когда вернешься, позвони, пожалуйста.
Голос у Гордиенко был спокойный, деловой. И потому, что Федор Тимофеевич звонил именно ему, Корепанову, г не Шубину или Федосееву, отлегло от души. Не может быть, чтобы Гордиенко не знал о случившемся. Утром звонил Мильченко, спросил: правда ли, что он, Корепанов, вынимал пулю у Никишина. А когда Алексей ответил, Олесь Петрович помолчал и протянул многозначительно:
— Ну и ну!
Корепанова это почему-то вывело из себя.
— Что ну и ну? — спросил он резко.
— Ничего, это я так, — замялся Мильченко и положил трубку.
На аэродроме в Мирополье Корепанова встретил новый секретарь райкома. Алексей протянул ему руку, назвал свою фамилию и с любопытством посмотрел на крепко сбитого, еще молодого человека в военной форме, без погон, с множеством орденских колодочек на груди. Он вспомнил свою встречу с Бритваном две недели назад. Бритван был недоволен новым секретарем райкома. С прежним он был в самых лучших отношениях, а с этим — с первых же дней нелады.
— Гордиенко предупредил меня о вашем прилете, — сказал секретарь, пожимая Алексею руку.
— Что тут у вас? — спросил Корепанов.
Секретарь все рассказал.
— И надо же, чтобы схватило в самом отдаленном колхозе, — говорил он. — Только привез его в Мирополье — сразу же на операционный стол взяли. И скажу вам откровенно, не понравилось мне, что Леонид Карпович был навеселе… А сейчас плох Кротов, совсем плох. Прихожу навестить в обед — не узнает…
Бритван рассказал, что больного привезли в тяжелом, состоянии — прободная язва желудка, сильное кровотечение. Прооперировал быстро. Как будто все хорошо. А сейчас перитонит. Обычный случай.
Алексей осмотрел больного. «Случай» показался ему не совсем обычным. Нужна повторная операция и срочная.
— Оперировать? В таком состоянии? — не скрывай своего недоумения, произнес Бритван. Потом добавил — Я бы ни за что не решился, но ты сейчас в роли консультанта и потому…
— Прикажи, чтобы готовили к операции, — сказал Корепанов.
Бритван ассистировал. Прошло несколько минут, и Алексей понял, что не ошибся. Бритван тоже почувствовал неладное — движения его рук стали менее уверенными.
«Вот он, твой обычный случай, — подумал Алексей, увидев два плохо затянутых шва. — С пьяных глаз это…»
Бритван перевязал сосуд, снял зажим и резко швырнул его в таз.
— Спокойно, — сказал Корепанов. — Сестра, начинайте переливание крови.
Когда Алексей, сидя в ординаторской, записывал в историю болезни операцию, Бритван нервно ходил по кабинету и курил, затем остановился позади Корепанова.
— Не пиши о швах, Алексей Платонович, — глухо допросил он. — Я же тебе говорил, какие у меня отношения с секретарем.
Алексей только стиснул зубы. Бритван отошел к окну и опустился в кресло.
— Ты сейчас не об этом думай, а о том, как больною спасти, — сказал Корепанов, увидев, как дрожали пальцы Бритвана, когда он прикуривал.
Бритван курил молча, искоса поглядывая на Корепанова, потом притушил папиросу и взялся за новую.
— С ним сейчас беседовать будешь или позже?
— Сейчас, только запишу вот.
— И о швах доложишь?
— Об этом ты ему сам скажешь, когда найдешь нужным…
Домой Алексей возвратился, когда уже было темно. Он хотел позвонить Марине, но глянул на часы и раздумал: десятый час, надо еще в отделение зайти, больных посмотреть.
Около двенадцати позвонила Ася. Узнав, что она в юроде, Алексей сначала не поверил даже.
— Когда же ты успела?
— Я только что из машины.
— Откуда ты звонишь? Из гостиницы?
— Да, из гостиницы… — Она замялась. — Из вестибюля. У них, к сожалению, нет ни одного свободного места. Какая-то конференция идет… Но не в этом дело, Алеша. Мне надо с тобой поговорить. И я не могу откладывать до завтра.
— Трамваи уже не ходят, — сказал Алексей. — Ты подожди меня там, в вестибюле. Я иду за тобой.
— Нет, — возразила она, — наша машина тут, рядом. Если ты разрешишь…
— Ну, что за глупости?! — оборвал ее Алексей. — Я тебя жду. Я буду встречать у ворот, на улице.
Через несколько минут она приехала.
— Ни о чем не расспрашивай меня, — попросила она в передней, когда Алексей помогал ей снять плащ. — Я должна прийти в себя.
Лицо ее было покрыто пылью. Она провела по щеке носовым платком, посмотрела на Алексея и спросила:
— Умыться можно?
— Да, да, конечно… Когда ты выехала? — спросил он.
— Не помню точно. Кажется, около девяти.
— Представляю себе эту езду, — сказал Алексей и пошел располагать на ночлег шофера.
Когда он вернулся, Ася еще купалась. Вошла она в столовую озабоченной, однако тревоги, той тревоги, которая так поразила Алексея в первую минуту встречи, уже не было. Она даже попыталась улыбнуться, поправляя влажные волосы. Подошла к этажерке. Взяла большую фотографию Марины и стала рассматривать.
— Боже, как я ее ненавижу!..
— За что?
— За то, что она красивая, за то, что умная, за то, что нравится тебе!..
— Глупо.
— Да, ты прав: глупо… Можно прочесть автограф?
— Пожалуйста!
— «Дорогому другу Алексею…» Ты веришь в такую дружбу?
— Верю!
Она поставила фотографию на место и села на диван. Лицо ее опять стало задумчиво и печально.
В представлении Корепанова Ася всегда будто двоилась. Когда он смотрел на нее, перед глазами вставали две женщины. Одна — гибкая и тонкая хохотушка, страстно влюбленная в жизнь, в себя и в него, Корепанова. Вторая — внешне такая же, но немного повзрослевшая, тоже веселая, но с глазами, в которых нет-нет, да и проглянет грусть. Эти две женщины никогда не сливались воедино. Первая всегда вызывала чувство легкой скорби, как при воспоминании о чем-то дорогом, но давно и безнадежно потерянном. Вторую было просто жаль.
Не хотелось верить, что Ася приехала в роли ходатая за Бритвана. «Для нее это непосильная задача», — подумал Алексей.
— Давай не будем ни о чем говорить, пока ты не поешь, — сказал он.
Она обернулась, и Алексей опять увидел в ее глазах тревогу.
— Ты не знаешь, что с ним творится, — чуть слышно произнесла она. — Таким я его еще никогда не видела.
Алексей налил вина — сначала Асе, потом себе, поставил бутылку.
— Садись. Будем ужинать.
Она неторопливо прошла к столу, села, подперев лицо руками, глядела на Корепанова.
— Не понимаю, как ты можешь оставаться спокойным, когда у него такая беда? Ведь он тебе друг, Алеша!..
— Давай выпьем.
Она встала, прошлась по комнате туда и обратно и снова села.
— Давай выпьем, — повторил Корепанов.
— Хорошо, выпьем.
Она пила неторопливо, как всегда. Закусила ломтиком малосольного огурца, отломила вилкой краешек котлеты, долго жевала. Потом отодвинула в сторону тарелку.
— Ты ешь. Ты ведь и не обедала, наверное…
Она встала, опять прошлась по комнате и хрустнула пальцами.
— Мне страшно от твоего каменного спокойствия. Мне кажется, что ты рад. Рад тому, что случилось.
— Если по правде, то я действительно рад.
Она испугалась. Испугалась не столько за Бритвана, сколько за Корепанова.
— Чему, Алеша? Чему рад? Тому, что он ошибся? Ты этому рад?
— Перед твоим приездом я звонил в больницу. Дежурный врач сказал, что больному значительно лучше. Потом взял трубку Леонид Карпович. Он то же самое сказал… Кстати, почему он не сказал, что ты поехала сюда?
Она не ответила. Села на свое место, нервно теребила край скатерти, затем принялась тщательно ее разглаживать.
— Я сама приехала, — произнесла она чуть слышно, не подымая головы. — Он ничего не знает.
«Ты ведь никогда не лгала, зачем же ты сейчас говоришь неправду?»
— Налить тебе? Это сухое вино, некрепкое.
— Ты не веришь мне, да?
— Чего он хочет?
Она опять стала комкать край скатерти.
— Не знаю… Не знаю. Но эта история не должна получить огласки. Новый секретарь очень плохо относится к Лене. Он доведет дело до суда.
— Ведь есть запись в истории болезни и в операционном журнале, — сказал наконец Алексей. — Кроме того, во время операции присутствовала сестра…
— Она будет молчать. А в истории болезни и в журнале… Леня сказал, что все это можно переделать, если ты завтра приедешь или прилетишь. Он тебя пригласит на консультацию.
Алексей молчал. Долго молчал. Она смотрела на него с нетерпением.
— Это ведь не злой умысел, Алеша, — произнесла она с мольбой в голосе. — Это ошибка. Неужели у тебя никогда не бывало ошибок?
— Были, конечно.
Ася обрадовалась.
— Вот и у него! У него тоже ошибка!..
Корепанов ел. Неторопливо, спокойно, хотя кусок и не лез в горло.
— Что же ты опять молчишь?
— Я хочу этот случай поставить на обсуждение научного общества врачей.
— А если Кротов выздоровеет?
— Все равно.
— Ну почему, Алеша? Почему?!.
Алексей видел, что она вот-вот разрыдается, понимал, что каждое его слово бьет по ней со страшной силой. Он понимал, что так нельзя, что это жестоко, что надо ее пощадить, но сдержать себя он уже не мог.
— Ты спрашиваешь, почему? Он знает, почему. Потому что он был пьян. Если бы не это, ошибки не произошло бы. Он хирург высокой квалификации. И это не просто ошибка. Это — преступление!
Он подошел к этажерке и стал поправлять на ней книги, чтобы они стояли ровно, одна к одной. Ася знала эту его привычку. Когда он волновался или был чем-нибудь озабочен, он всегда начинал вот так выравнивать книги на этажерке. Она чувствовала, что он еще не все сказал, и ждала.
— Да, это не просто ошибка. И больше всего меня поражает, что именно ты приехала ко мне с просьбой скрыть это. Ты, такая прямая и честная. Я понимаю, он твой муж…
— Я не только поэтому приехала, Алеша. Я не хочу, чтобы он подумал, что ты сводишь с ним счеты, мстишь.
Почему «мстишь»? За что мстить?
Хотя бы за то, что его назначают главным врачом областной больницы.
Алексей резко повернулся, сделал к ней шаг и еле слышно спросил:
— Ты веришь, что я этого не знал?
Она кивнула головой.
— Но если бы даже знал, это ничего не изменило бы. Нельзя ради обывательской щепетильности жертвовать принципами.
— Какими принципами, Алеша?
— А такими, пьяный хирург опаснее разбойника на большой дороге. Разбойника остерегаются, а к хирургу приходят сами, доверяют жизнь. И это надо помнить. Помнить и ценить.
Он снова принялся равнять книги. Он ждал вопроса, но Ася молчала.
«И совсем не надо было мне разглагольствовать о долге хирурга. Ведь то, о чем я сказал, она и сама хорошо знает и может подумать, что это поза, что я рисуюсь…»
Она сидела на диване, смотрела на него и плакала. Если бы она разрыдалась или стала биться в истерике, ему было бы легче. Но эти молчаливые неженские слезы…
Он подошел, сел рядом, обнял за плечи.
— Пойми, Ася, я не могу иначе.
— Я знала, что так будет, знала, — проговорила она и, уткнувшись ему в колени, разрыдалась.
Эти вздрагивающие плечи и черная родинка на шее, которую он только сейчас увидел, о которой совсем забыл, эти мягкие слегка вьющиеся темные волосы сразу же отбросили его далеко назад, в прошлое. И Ася, которой он говорил, что она совсем чужая ему, и сам верил в это, вдруг стала прежней — родной и близкой. Он не знал, что делать, и только шептал:
— Ну, успокойся, успокойся… Ты помнишь нашу практику в Гречановке? — спросил Алексей, когда она затихла. — Помнишь, как ты по ошибке во время дежурства ввела больному вместо лобелина морфий? Эго был тяжелый больной. И он мог бы умереть. И никто не узнал бы о твоей ошибке. Но ты подняла всех на ноги. И меры были приняты. И больной остался жив. Он мог бы остаться жить и без этого. Но ты все равно подняла всех на ноги, хотя тебе было очень страшно. Может быть, намного страшнее, чем сейчас…
Она выпрямилась, стала вытирать глаза.
— Я поеду домой. Скажи, пожалуйста, шоферу, чтобы он собирался.
— Глупости. Третий час ночи. Ложись спать.
Он взял ее за руку, как девочку, и повел в спальню.
— Сейчас я постелю.
Она смотрела, как он открыл шкаф, взял свежие простыни, потом снял с постели покрывало и стал аккуратно складывать его.
— Ты по-прежнему сам стелешь себе, — произнесла она.
— Я считаю это мужским делом.
Он отогнул край одеяла и сказал тихо и ласково:
— Ложись! Раздевайся и ложись. Все будет хорошо. Вот увидишь, все будет хорошо.
Она прильнула к нему, и ей показалось вдруг, что ничего не было, никаких страхов. Не было войны, Бритвана, операции. Что ей сейчас всего двадцать один год, что она, студентка медицинского института, на практике вместе с Алексеем в чудесной, ни с чем не сравнимой Гречановке. В памяти это прошлое встало так ощутимо, что она вдруг почувствовала и звуки летней ночи, и таинственный шепот листвы за окном, и запах плеча Алексея, почему-то всегда напоминающий запах реки и солнца…
Он поцеловал ее в заплаканные глаза, как целовал когда-то — нежно, чуть прикасаясь губами, направился к двери.
— Куда же ты? — прошептала она.
— Мне надо еще в отделение. Ложись, Асенька.
В отделении было тихо. Стоял полумрак. Только на столе дежурной сестры горела лампа под зеленым абажуром. Увидев Корепанова, сестра встала и бесшумно пошла ему навстречу. Алексей шепотом расспросил о больных. Потом пошел в палату к Люсе.
Она лежала с открытыми глазами и тяжело дышала. На щеках полыхали пятна нездорового румянца. Она была по-прежнему без сознания, но Алексею показалось, что ей стало чуть лучше, да и дыхание стало немного реже и глубже, и температура ниже, чем вчера.
Он проверил листок назначений, сделал дополнительные и вышел.
— Кто из санитарок дежурит сегодня?
— Тетя Наташа.
— Скажи ей, пожалуйста, чтобы она постелила мне в ординаторской.
Проснулся он около семи. Стоя у окна, сделал несколько гимнастических упражнений, потом принял душ, надел свежий халат и пошел домой. Аси уже не было. Архиповна сказала, что она встала чуть свет, быстро собралась и уехала.
— Она ничего не говорила?
— Просила, чтобы вас не будить.
Алексей вошел в столовую. Он почему-то обратил внимание на этажерку. Фотографии Марины на ней не было.
«Что за вздор? — подумал он. — Зачем ей понадобилось это фото?»
Потом, застилая кровать, он обнаружил фотографию под подушкой — изорванную в куски. На обрывках — следы зубов и помады.
Когда Мильченко доложил Гордиенко обстоятельства дела, тот ругнулся солоно, по-солдатски, как ругался только, когда был вконец раздосадован.
— А эту девчонку за что он ударил, Никишин? — спросил он.
Мильченко сказал, что Никишин пока не сознается, но Вербовой говорит, что хищение белья и покушение на жизнь Стояновой — совершенно разные вещи. И независимо от того, чем закончится следствие по делу Стояновой, Корепанов несет ответственность за сокрытие преступника, которого до сих под разыскивает милиция, что дело о недонесении — уголовное дело, и надо Корепанова отдать под суд.
Гордиенко посмотрел на Мильченко чуть исподлобья и сказал:
— Хорошо, передайте Вербовому, пусть напишет представление. И готовьте материалы на ближайшее бюро.
В тот день Вербовой возвратился поздно: заседание суда затянулось, потом еще пришлось задержаться, чтобы поговорить с судьей о деле, которое должно было слушаться завтра. Лишь около десяти дозвонился к нему Мильченко и попросил срочно приготовить представление на Корепанова. Вербовой решил, что напишет сейчас же: завтра с утра много дел и времени не будет.
— Чем это угрожает Алексею Платоновичу? — спросила Лидия Петровна.
— Не знаю, — сухо ответил Вербовой. Все зависит от бюро.
— А от того, как ты напишешь представление, ничего не зависит? — спросила Лидия Петровна.
— Ничего, — ответил Вербовой. — Я напишу только то, что надо написать. Мои личные симпатии или антипатии не скажутся на содержании представления. И ты это знаешь.
Да, она это хорошо знала. И ей в свое время даже нравилась в нем эта объективность, преданность своему долгу, безукоризненная честность. «Закон суров, но — закон. Еще Конфуций сказал, что сознавать свой долг и не исполнять его — это трусость». Он был во всем такой. Безупречно честный и решительный до самоотверженности, когда дело касалось долга.
Она встретилась с ним в конце сорок четвертого, когда его, раненого, привезли в больницу, где она работала. Ей нравились в нем его спокойствие, железная логика суждений. И его прошлое тоже очень нравилось ей — тяжелое полуголодное детство, работа пастухом. Грамоте выучился самоучкой. Подростком подался в город. Два года на заводе. Потом ЕОДИЛ машину секретаря райкома. Много читал. Однажды секретарь, который души в нем не чаял, увидел в руках Вербового книгу по вопросам права. Заинтересовался. Спустя несколько дней принес уголовный кодекс и сказал:
— А ну-ка познакомься, Георгий Павлович, и постарайся запомнить.
Через короткое время Вербовой знал уголовный кодекс на память, а еще через две недели его назначили районным прокурором. Юридический факультет он закончил уже потом, заочно, перед войной.
После выздоровления его на фронт больше не послали. Лидия Петровна сошлась с ним как-то очень просто. На было времени для ухаживаний, свободных вечеров для свиданий. Лишь изредка, когда выдавался свободный вечер, они шли в театр или куда-нибудь еще. А когда не было куда идти и на улице бесновалась непогода, они сидели дома, болтая о разном. Лидия Петровна чувствовала, что нравится Вербовому, и, когда он сделал ей предложение, сразу согласилась.
Ей было хорошо с ним. И только сейчас она вдруг поняла, что не любит его и в сущности никогда не любила. Что в нем — в общем хорошем и честном человеке — чего-то не хватает. Раньше она никак не могла понять, чего. А теперь поняла.
Она подошла к нему сзади и прочитала две написанные ровными, очень спокойными и очень твердыми буквами строчки: «Представление об укрывательстве вора Никишина главным врачом областной больницы Корепановым Алексеем Платоновичем».
«У него какой-то особый язык, — думала Лидия Петровна. — «Об укрывательстве вора Никишина». К этим словам нельзя придраться. Они до бессердечности ясны. Они абсолютно точно определяют то, что случилось».
Она стала читать дальше: «…с просьбой извлечь пулю из тела раненого Никишина, но с условием не оглашать этого факта, на что Корепанов согласился». «Да, это так, — думала Вербовая. — Он действительно согласился «вынуть пулю из тела». А о чем он думал в эти минуты, что пережил, почему согласился? Это к делу не имеет отношения? А должно иметь, обязательно должно! Ведь у Корепанова тогда не было выхода». «Дал слово не предавать гласности факт извлечения пули». «Не сообщил в следственные органы известные ему факты кражи и тем самым…»
Его интересуют только факты, голые, как отшлифованные волнами камни. Факт извлечения пули, факт недонесения, сокрытия… Статья, параграф… Он считает, что работник юстиции, особенно прокурор, должен быть беспристрастным. Он считает, что в этом и только в этом — справедливость. Но это же не так… Прокурор должен быть человеком и обязательно душевным, иначе он не имеет права быть прокурором. А Георгий равнодушен. И это — страшно. Потому что равнодушие — как ржавчина. Она изъязвляет все самое лучшее, что есть в человеке. Настоящий человек не имеет права быть равнодушным.
Она пошла на кухню, вымыла посуду, прибрала там.
Потом направилась в спальню, постелила, вернулась в столовую.
— Почему ты не ложишься? — спросил Вербовой.
— Жду, пока ты закончишь.
— Я скоро.
Он и в самом деле вскоре закончил. Лидия Петровна следила, как он неторопливо читал, потом сделал несколько исправлений, наконец сложил аккуратно бумаги и спрятал их в портфель.
— Ну вот и все! — произнес удовлетворенно.
Он встал, потянулся до хруста в суставах, посмотрел на жену и улыбнулся.
— Ты не тревожься. Очень большое значение в этом деле имеет факт отсутствия корысти: вот если бы он деньги взял за то чтобы молчать. Что ты так смотришь?
Она ответила не сразу. Встала. Обернулась и, глядя мужу прямо в глаза, сказала спокойно и твердо:
— Я ухожу от тебя, Георгий.
Он сначала не понял. Улыбнулся растерянно, как ребенок, потом спросил, стараясь все превратить в шутку:
— Ты это сейчас придумала, Лидочка, или?..
— Неважно когда. — Она старалась оставаться спокойной. — Важно, что это — твердо. Я ухожу. Совсем ухожу. Навсегда.
Генеральная репетиция должна была начаться через несколько минут, а Корепанова все еще не было. Марина позвонила ему. Алексей сказал, что приехать не сможет, что Люся пришла в сознание, что он позвонил следователю и ждет его.
— А что она сказала?
— Я не могу об этом по телефону. Я тебя жду.
— Я приеду сразу же после репетиции, — сказала Марина.
— Да, приезжай. Ты мне очень нужна, Марина. Просто не могу без тебя.
Она была рассеяна, путала роль.
— Что с вами? — спросил режиссер. — Вы сегодня какая-то совсем отсутствующая.
Ей оставалось только извиниться. Она пыталась прогнать посторонние мысли, думать только о пьесе, «включиться» в роль, но это не удавалось. Люся пришла в себя. Алексей так ждал этой минуты. Скорей бы закончилась репетиция. Это хорошо, что Люся пришла в сознание. Что она сказала?.. Нельзя поверить, чтобы это Андрей… Наш Никишин…
— С вами сегодня творится что-то необычное, — сказал опять режиссер.
— Разрешите, я повторю эту сцену…
Когда репетиция наконец закончилась, Марина быстро оделась и вышла на улицу. Тут все застлал туман. Густой. За десять шагов ничего не видно. Вместо фонарей — расплывчатые желтые пятна.
«Ему сейчас очень тяжело, — думала Марина. — Ему тяжело, как никогда. Я должна быть вместе с ним, рядом, днем и ночью рядом. Чего я жду? «Ты мне очень нужна, Марина. Просто не могу без тебя». Это же стон. Неужели ты не понимаешь, что это — стон? Нам нельзя друг без друга. Я сегодня приеду и останусь насовсем. И я ни о чем не хочу знать. Я хочу быть суеверной, как моя мама, верить в бога и думать, что это он мне послал этого человека той памятной ночью, в поезде… Как медленно тащится трамвай! И — туман. Такой густой туман».
Переходя улицу напротив больницы, она чуть было не попала под легковую машину. Шофер затормозил в полуметре и разразился руганью:
— Жизнь надоела? Да?!. — кричал он. — Под машину бросаемся, да?!. Смотреть надо, чертова раззява!
— Извините, — сказала Марина.
— Ходят, гав ловят! — уже более мирным тоном произнес шофер и захлопнул дверцу.
Марина так испугалась, что, когда вошла в комнату, у нее дрожали руки.
— Я чуть не попала под машину, — как бы оправдываясь, сказала она. — Еще немного — и тебе пришлось бы оказывать мне помощь. Туман, как в Лондоне.
— А я будто чувствовал, — сказал Корепанов, помогая ей раздеться. — Сижу тут и беспокоюсь.
— Рассказывай! Все рассказывай! Что Люся?
— Она говорит, что ее ударил какой-то бывший полицай. Она простилась со Стельмахом и направилась к себе. Ом поджидал ее в подворотне, этот полицай. Она даже фамилию назвала — Шкура, Федор Шкура. Она крикнула. Потом появился Никишин, поднял ее. Больше она ничего не помнит…
— Я знала, что это не Андрей, — с облегчением произнесла Марина. — Он не мог этого сделать. Даже в пьяном виде не мог.
Зазвонил телефон. Алексей присел к столику.
— Из Риги? — недоуменно спросил он. — Кто бы это мог быть, из Риги?
В трубке что-то щелкнуло. Потом раздался голос:
— Да, я… — ответил Алексей. — Корепанов… Я слушаю… Какую статью?.. Кто это говорит?.. Кто это «я»? — спросил он внезапно охрипшим голосом. И вдруг принялся стучать рычагом.
— Станция! Станция! Что случилось?.. Да нет же, было очень хорошо слышно! Постарайтесь соединить! Умоляю вас!..
Марина подошла, стала рядом. Алексей смотрел на нее, бледный, испуганный.
— Кто это? — спросила Марина.
— Сейчас.
Он положил свою ладонь на ее руку. Обычно теплая, всегда сухая, ладонь была холодная и чуть влажная.
— Кто это?
Алексей не ответил. В телефонной трубке послышался четкий, с металлическим оттенком голос телефонистки. Она сказала, что на линии опять неполадки.
Алексей медленно положил трубку. Широкой ладонью провел по лицу, будто снимал паутину.
— Кто это?
— Это звонила она…
— Кто?
— Аня.
— Нет. Тебе почудилось.
— Она звонила. Аня. Это ее голос.
Марина глотнула воздух, шепотом спросила:
— Что она сказала?
— Что прочла мою статью в журнале.
— А еще?
— Ничего, она плакала.