«Во времена предыдущего поколения социальная политика основывалась на убеждении, что государства, а внутри государств — города, способны контролировать свои богатства; сегодня между государством и экономикой возникает водораздел», — замечает Ричард Сеннет[25].
При общем возрастании скорости движения — «сжатии» пространства/времени как такового — указывает Дэвид Харви — некоторые объекты движутся быстрее других. «Экономика» — капитал, то есть деньги и другие ресурсы, необходимые для того, чтобы «дело делалось», чтобы сделать еще больше денег и вещей — движется быстро; достаточно быстро, чтобы все время на шаг опережать любое (территориальное или иное) государственное образование, способное попытаться остановить его движение или направить по другому маршруту. В этом случае сокращение времени перемещения до нуля порождает новое качество: полную ликвидацию пространственных ограничений или, точнее, «полное преодоление гравитации». Все, что способно перемещаться со скоростью электронного сигнала, практически освобождается от ограничений, связанных с территорией, послужившей отправной точкой, конечным пунктом или маршрутом движения.
В одном из недавних комментариев Мартин Вуллакот хорошо передал суть последствий этого освобождения:
«Шведско-швейцарский конгломерат «Браун Бовери» объявил о сокращении 57 000 человек, занятых на его предприятиях в Западной Европе и об одновременном создании новых рабочих мест в Азии. Вслед за ним «Электролюкс» выступил с заявлением о предстоящем сокращении персонала по всему миру на 11 %, причем большинство сокращений коснутся Европы и Северной Америки. «Пилкингтон Гласс» также заявил о крупных сокращениях. Всего за десять дней три европейские фирмы сократили численность своих работников в масштабах, сопоставимых с количеством новых рабочих мест, которые планируют создать новые правительства Франции и Британии…
Вопиющим примером является Германия: там количество рабочих мест за пять лет уменьшилось на 1 млн и при этом немецкие фирмы активно занимаются строительством заводов в Восточной Европе, Азии и Латинской Америке. Если западноевропейская промышленность начала массированное перемещение за пределы Западной Европы, то все разговоры о поиске наилучшего подхода государства к проблемам безработицы можно рассматривать как неактуальные»[26].
«Сведение баланса» в масштабах народного хозяйства, ранее считавшегося основой всей экономической мысли, на практике все больше превращается в фикцию. Как указывает Винсент Кэйбл в памфлете, недавно выпущенном издательством «Демос»: «уже далеко не очевидно, что мы имеем в виду, называя «Мидленд Бэнк» или «ИКЛ» британскими фирмами (да, кстати, и корпорации вроде «Бритиш Петролеум», «Бритиш Эйруэйз», «Бритиш Гэс» или «Бритиш Телеком»)… В мире, где капитал не имеет постоянного места пребывания, а финансовые потоки в основном неподконтрольны национальным правительствам, многие рычаги экономической политики перестают работать»[27]. Альберто Мелуччи выдвигает предположение, что последствием быстрого роста влияния наднациональных — «планетарных» — организаций становится «и ускоренный отсев «слабых» звеньев, и создание новых каналов для вложения ресурсов, выведенных, по крайней мере частично, из-под контроля отдельных государств»[28].
По выражению Г. Х. фон Райта, «национальное государство разлагается или «отмирает». Подтачивающие его силы имеют транснациональный характер». Поскольку национальные государства остаются единственным ориентиром для «подведения баланса» и единственными источниками эффективных политических инициатив, «транснациональность» сил разложения выводит эти силы за рамки сферы сознательного, целенаправленного и потенциально разумного действия. Потому эти силы, их характер и действие окружены завесой тайны; они — объект предположений, а не надежного анализа. Как отмечает фон Райт,
«движущие силы транснационального характера в основном анонимны, а посему трудноуловимы. Они не формируют единую систему или порядок Это агломерация систем, манипулируемых в основном «невидимыми» фигурами… между вышеупомянутыми силами [не существует] единства или целенаправленной координации действий… «Рынок» — не столько коммерческое взаимодействие конкурирующих сил, сколько толкотня манипулярного спроса, искусственно созданных потребностей и стремлений к быстрому обогащению»[29].
Все это окружает идущий процесс «отмирания» национального государства аурой катастрофы. Его причины не совсем ясны; даже если бы эти причины и были известны, предсказать его ход невозможно; и уж точно, даже предсказав, его нельзя предотвратить. Ощущение беспокойства — вполне естественную реакцию на отсутствие рычагов контроля над ситуацией — четко выразил Кеннет Джоуитт, озаглавивший свою книгу «Новый мировой беспорядок». В эпоху новой и новейшей истории мы привыкли отождествлять порядок с «контролем над ситуацией». Именно этого ощущения «контроля над ситуацией», обоснованного или чисто иллюзорного, нам больше всего не хватает.
Сегодняшний «новый мировой беспорядок» нельзя объяснить лишь ссылкой на обстоятельство, служащее непосредственной и наиболее очевидной причиной ощущения потерянности и потрясения: а именно «похмельную» растерянность после внезапного окончания «великого раскола мира» и мгновенного исчезновения привычной рутины блоковой политики — даже если это исчезновение действительно было сигналом тревоги, возвещающем о «новом беспорядке». В образе мирового беспорядка отразилось скорее внезапное осознание (облегченное, но вовсе не обязательно вызванное, резким крушением блоковой политики) по сути стихийной и случайной природы вещей, которые ранее, казалось, находились под жестким контролем или хотя бы «технически поддавались контролю».
До краха коммунистического блока случайная, хаотичная и своенравная сущность международной обстановки просто заслонялась повседневным, поглощающим всю энергию и мысли воспроизводством баланса сил между мировыми державами. Разделяя мир, силовая политика создавала образ целостности. Наш общий мир скреплялся тем, что каждый уголок земли имел свое значение в «глобальном порядке» — то есть в конфликте «двух лагерей» и тщательно сохраняемом, хотя и неизменно хрупком, равновесии между ними. Мир был целостным постольку, поскольку ему негде было укрыться от этого значения, а значит в нем не было места безразличию с точки зрения баланса между двумя силами, присвоившими себе немалую часть этого мира и наложившими глубокий отпечаток на существование остальных. Все в мире имело свое значение, и это значение исходило из одного, пусть расколотого, центра — двух гигантских международных блоков, намертво сцепившихся в борьбе, прикованных и приклеенных друг к другу. Без Великого раскола мир уже не выглядит целостным; скорее он похож на поле деятельности разрозненных и разнокалиберных сил, входящих в соприкосновение в самых неожиданных местах и набирающих инерцию, которую никто не знает, как остановить.
Одним словом, сегодня, похоже, никто не контролирует ситуацию. Хуже того — непонятно, что в сложившихся обстоятельствах значит «контролировать ситуацию». Как и раньше, все инициативы и действия по наведению порядка носят местный характер и ориентированы на конкретные вопросы; но уже не существует местного образования, имеющего наглость говорить от имени всего человечества или заставляющего все человечество слушать и подчиняться тому, что оно говорит. Нет сейчас ни одного конкретного вопроса, масштаб и значение которого охватывали и отражали бы все, что происходит в мире, и который к тому же не вызывал бы никаких разногласий.
Именно это неуютное ощущение, что «все выходит из-под контроля» и выражено (без особой интеллектуальной четкости) в модной сегодня концепции глобализации.
Глубочайший смысл идеи глобализации — это неопределенный, неуправляемый и самостоятельный характер всего, что происходит в мире; отсутствие центра, пульта управления, совета директоров или головной конторы. Глобализация — просто другое название «нового мирового беспорядка» Джоуитта.
Эта черта, неотделимая от образа глобализации, полностью отличает его от другой идеи, которой она якобы пришла на смену, идеи «универсализации» — некогда служившей стержнем дискуссии об общемировых делах, но к сегодняшнему дню вышедшей из употребления, редко упоминаемой, а то и просто забытой всеми, кроме философов.
Подобно концепциям «цивилизации», «развития», «конвергенции», «консенсуса» и множеству других ключевых понятий, характерных для общественной мысли периода новой и новейшей истории, идея «универсализации» выражала надежду, намерение и решимость навести порядок; помимо того, о чем говорили другие родственные концепции, она означала всеобщий порядок — наведение порядка во всеобъемлющем, подлинно глобальном масштабе. Как и другие концепции, идея универсализации родилась на подъеме ресурсного потенциала государств и амбиций интеллекта нового времени. Весь этот «хор» концепций в унисон объявлял о решимости сделать мир не таким, каков он есть, а лучше, чем он есть, а также поднять перемены и усовершенствования до глобального, общевидового уровня. Тем самым они служили и декларацией о намерении создать для всех жителей Земли похожие жизненные условия и возможности, а может быть — даже уравнять их.
Смысл глобализации в том виде, в каком он сформировался в рамках сегодняшнего дискурса, не содержит ничего подобного. Новый термин связан прежде всего с глобальными последствиями, абсолютно непреднамеренными и непредусмотренными, а не с глобальными инициативами и действиями.
Да, он говорит, что наши действия могут иметь и зачастую имеют глобальные последствия; но нет — мы не обладаем возможностями планирования и осуществления действий глобального масштаба и не знаем, как приобрести такие возможности. «Глобализация» касается не того, что все мы или хотя бы наиболее изобретательные и предприимчивые из нас, хотим или надеемся совершить. Она означает то, что со всеми нами происходит. Идея «глобализации» непосредственно указывает на «анонимные силы» фон Райта, действующие на огромной — туманной и слякотной, непроходимой и не поддающейся освоению — «ничейной земле», простирающейся далеко за пределы способностей любого из нас к замыслу и действию.
Как же так вышло, что перед нашим взором замаячило это огромное пространство рукотворной непроходимой чащи (не «естественные» дебри, которые в эпоху нового времени стали объектом покорения и освоения; но, перефразируя знаменитую фразу Энтони Гидденса, «джунгли, созданные промышленным способом» — заросли, возникшие после этого освоения и как его результат)? И почему они приобрели такую неподатливость и живучесть, которая со времен Дюркгейма считается отличительной чертой «суровой реальности»?
Наиболее вероятное объяснение заключается в том, что мы все чаще сталкиваемся со слабостью, даже бессилием привычных, воспринимаемых как должное, институтов, призванных заниматься наведением порядка.
Почетное место среди них в течение всего периода новой и новейшей истории принадлежало государству (Так и подмывает сказать: территориальному государству, но в теории и практике этой эпохи идеи государства и «территориального суверенитета» стали синонимами, и потому словосочетание «территориальное государство» превратилось в тавтологию). Вот точное определение государства: это учреждение, претендующее на законное право и утверждающее, что оно обладает достаточными ресурсами, чтобы установить и обеспечить соблюдение правил и норм, определяющих ход событий на определенной территории; правил и норм, которые, как ожидается, превратят случайность в предопределенность, двусмысленность в однозначность, беспорядочность в регулярность — одним словом, первобытный лес в тщательно высаженный сад, хаос — в порядок.
Привести в порядок некий уголок мира означало создать там государство, наделенное властью. Это также с неизбежностью означало намерение установить некую предпочтительную модель порядка в ущерб остальным, конкурирующим моделям. Добиться всего этого можно было, лишь получив в свое распоряжение машину государства или согнав кого-то другого с водительского места в государстве уже существующем.
Макс Вебер определил государство как учреждение, установившее монополию на средства принуждения и их применение на своей суверенной территории. Корнелиус Касториадис предостерегает от распространенной тенденции смешивать государство с социальной властью как таковой: «государство», настаивает он, связано с конкретным способом распределения и концентрации социальной власти, преследующей именно цель повышения способности к «наведению порядка». «Государство, — говорит Касториадис, — это образование, отделенное от коллективности и построенное таким способом, чтобы это отделение было постоянным». Название «государство» следует употреблять «в тех случаях, когда оно построено в форме Государственного аппарата — предусматривающей наличие отдельной «бюрократии» — гражданской, клерикальной или военной — пусть и рудиментарного характера: другими словами, иерархической организации с четко отграниченной сферой компетенции»[30].
Отметим, однако, что такое «отделение социальной власти от коллективности» ни в коей мере не было случайностью, капризом истории. Задача наведения порядка требует огромных и постоянных усилий по приобретению, перетасовке и концентрации социальной власти, для чего, в свою очередь, нужны значительные ресурсы, собрать, сосредоточить и нужным образом задействовать которые способно только государство в форме иерархического бюрократического аппарата. По необходимости суверенитет государства в законодательной и исполнительной сфере покоился на «треноге» военного, экономического и культурного суверенитета; другими словами, на. контроле государства над ресурсами, ранее принадлежавшими раздробленным центрам социальной власти, но теперь собранными воедино ради сохранения самого института государства и поддержания установленного им порядка. Способность к эффективному установлению порядка была бы немыслима без способности эффективно защищать территорию государства от угрозы со стороны иных моделей порядка, как внешней, так и внутренней; способности «сводить баланс» в народном хозяйстве и способности к мобилизации культурных ресурсов, достаточных для поддержания идентичности и своеобразия государства через своеобразную идентичность его подданных.
Лишь немногие из народов, стремившихся к государственному суверенитету, имели достаточную численность и ресурсы, чтобы пройти этот жесткий тест, позволявший им рассматривать суверенитет и государственность в качестве реалистичной перспективы. Поэтому в эпоху, когда наведение порядка осуществлялось прежде всего, или даже — исключительно, через посредство суверенных государств, количество самих этих государств было относительно невелико. По той же причине создание любого суверенного государства, как правило, предусматривало подавление государственнических амбиций множества других, более малочисленных народов — подрыва или экспроприации их военного потенциала, экономической самодостаточности и культурного своеобразия, в каком бы скромном и зачаточном состоянии они ни находились.
В этих условиях «мировая арена» служила театром межгосударственной политики, чьей задачей — выполняемой путем военных конфликтов, переговоров, или сочетания обоих методов — было в первую очередь установление и сохранение («международные гарантии») границ, определявших и выделявших территорию, на которой каждое государство обладало суверенитетом в законодательной и исполнительной сфере. «Глобальная политика», в той мере, в какой масштаб внешней политики суверенных государств хоть сколько-нибудь приближался к глобальному, заключалась в основном в поддержании принципа полного и непререкаемого суверенитета каждого из государств над его территорией, сопровождавшемся стиранием с карты мира тех немногих «белых пятен», что там еще оставались, и борьбы с угрозой двусмысленности, время от времени возникавшей из-за «наложения» суверенитетов друг на друга или неудовлетворенных территориальных притязаний. Косвенно, но решительно воздавая должное такому видению мира, участники первой учредительной сессии Организации Африканского Единства единодушно приняли главное решение — объявили священными и неприкосновенными границы всех вновь возникших государств, хотя, по всеобщему мнению, они являлись искусственным порождением колониальной эпохи. Одним словом, образ «мирового порядка» свелся к совокупности ряда местных «порядков», каждый из которых эффективно поддерживался и эффективно охранялся одним, и только одним, территориальным государством. Считалось, что все государства обязаны сплачиваться в защиту «охранных прав» друг друга.
В течение почти полувека — и этот период закончился совсем недавно — над этим раздробленным миром суверенных государств возвышалась надстройка из двух военно-политических блоков. Каждый из них стремился повысить уровень координации между порядками внутри государств, входивших в зону его «мета-суверенитета», основываясь на предположении, что военный, экономический и культурный потенциал каждого отдельного государства является совершенно недостаточным. Постепенно, но неумолимо — причем в политической практике это происходило быстрее, чем в теории — утверждался новый принцип, принцип надгосударственной интеграции. «Мировая арена» все больше рассматривалась как театр, где сосуществовали и соперничали группы государств, а не сами государства.
«Бандунгская инициатива» по созданию неангажированного «безблокового блока» и дальнейшие постоянные усилия неприсоединившихся государств «присоединиться» друг к другу стали косвенным признанием этого нового принципа. Впрочем, эта инициатива последовательно и эффективно подрывалась двумя суперблоками, имевшими, по крайней мере, одну общую черту: они относились к остальному миру точно так же, как участники гонки за государственное строительство и закрепление границ в XIX в. относились к «белым пятнам» на карте. Неприсоединение, отказ вступить в один из двух суперблоков, упрямая приверженность старомодному и все более устаревающему принципу верховенства суверенитета, воплощенного в государстве, рассматривались в эпоху блоковой политики как эквивалент двусмысленного понятия «ничьей земли», с которым государства Нового времени, соперничая друг с другом, но все же в унисон, боролись всеми средствами.
Политическая надстройка эпохи Великого раскола скрывала из вида более глубинные и — как сейчас выяснилось — более фундаментальные и долгосрочные сдвиги в механизме наведения порядка. Перемены в первую очередь затрагивали роль государства. Все три стойки «треноги суверенитета» сломались и восстановлению не подлежат. Военная, экономическая и культурная самостоятельность, даже самообеспеченность, государства — любого государства — перестала быть реальной перспективой. Чтобы сохранить способность поддерживать законность и порядок, государства вынуждены были вступать в союзы и добровольно отказываться от большей части своего суверенитета. И когда занавес наконец был поднят, за ним обнаружилась незнакомая сцена, населенная диковинными персонажами.
Теперь появились государства, которые — без всякого принуждения со стороны — активно и последовательно стремятся отказаться от своих суверенных прав, и буквально умоляют, чтобы их суверенитет отняли и растворили в надгосударственных структурах. Появились никому не известные или забытые «этносы» — давно исчезнувшие, но теперь воскресшие, или ранее не существовавшие, но выдуманные — порой слишком малочисленные, бедные и невежественные, чтобы пройти любой из традиционных экзаменов на суверенитет, и все же требующие собственной государственности, государственности со всеми атрибутами политического суверенитета и правом устанавливать и поддерживать порядок на своей территории. Древние и молодые народы освобождались от оков федерации, куда их насильно загнала ныне переставшая существовать коммунистическая сверхдержава — но вновь обретенная свобода принятия решений была нужна им лишь для того, чтобы растворить свою политическую, экономическую и военную самостоятельность в структурах Евросоюза и НАТО[31]. Осознание представившейся возможности проигнорировать жесткие условия создания собственной государственности проявилось в том, что десятки «новых государств» рвутся получить офис в и так уже переполненном здании штаб-квартиры ООН, изначально не рассчитанном на такое количество «равноправных».
Парадоксально, но факт: не триумф, а упадок государственного суверенитета придал идее государственности столь гигантскую популярность. Как ядовито заметил Эрик Хобсбаум, если голос Сейшельских островов в ООН равен голосу Японии, «то вскоре большую часть членов ООН, вероятнее всего, будут составлять современные (республиканские) аналоги герцогства Саксен-Кобург-Готского и Шварцбург-Зондерхаузена»[32].
Действительно, никто уже не ожидает, что вновь возникшие государства, как и давно существующие в их нынешнем состоянии, смогут выполнять большинство функций, когда-то считавшихся главным смыслом существования центральной бюрократии. Прежде всего бросается в глаза, что традиционное государство отказалось или позволило вырвать у себя из рук, такую функцию, как поддержание «динамичного равновесия», определяемого Касториадисом как «примерное равенство между ритмами роста потребления и повышения производительности труда» — задачу, заставлявшую суверенные государства время от времени вводить запреты на импорт или экспорт, таможенные барьеры или, в духе идей Кейнса, административным путем стимулировать внутренний спрос[33]. Всякий контроль над этим «динамичным равновесием» сегодня находится за пределами возможностей, да и желаний подавляющего большинства государств, в остальном обладающих суверенитетом (с точки зрения поддержания порядка в буквальном смысле этого слова). Само различие между внутренним и мировым рынком, и вообще между понятиями «внутренний» и «внешний», с точки зрения государства, сегодня все труднее сохранять во всех отношениях, кроме самого узкого — «контроля над территорией и населением».
Все три стойки «треноги суверенитета» сегодня сломаны. Скорее всего, самые важные последствия связаны с разрушением экономической стойки. Не способные более «сводить баланс» в экономике, и в то же время руководствуясь лишь политически выраженными интересами населения, находящегося в сфере их политической власти, национальные государства все больше превращаются в исполнителей воли и полномочных представителей сил, которые они не могут и надеяться поставить под политический контроль. По меткой оценке одного радикального политического аналитика из Латинской Америки, благодаря «рыхлости» якобы «национальной экономики» всех сегодняшних стран, а также эфемерности, неуловимости и экстерриториальности пространства, на котором это хозяйство действует, мировые финансовые рынки получили возможность «навязывать всей планете свои законы и предписания. «Глобализация» — это всего лишь тоталитарное внедрение их логики во все сферы жизни». У государств нет ни достаточных ресурсов, ни свободы маневра, чтобы выдержать это давление, просто потому, что «для краха предприятия или самого государства достаточно нескольких минут»:
«В кабаре глобализации государство исполняет стриптиз, и к концу представления на нем остается лишь минимально необходимое: его репрессивные полномочия. Когда его материальная база уничтожена, суверенитет и независимость аннулированы, политический класс стерт с лица земли, национальное государство превращается просто в службу безопасности мегакорпораций…
Новым владыкам мира незачем управлять напрямую. Административные задачи они возлагают на национальные правительства»[34].
Из-за необузданного и беспрепятственного распространения правил свободной торговли, особенно свободы движения капиталов и финансов, «экономика» все больше избавляется от политического контроля; вообще, главный смысл понятия «экономика» сегодня — это «неполитическая сфера». То, что осталось от политики, как и в старые добрые времена, считается компетенцией государства — но ко всему, что связано с экономической жизнью, ему не позволено прикасаться: любой шаг в этом направлении вызовет незамедлительные и жестокие карательные меры со стороны мировых рынков. Оцепеневшей от ужаса правящей «команде» государства будет очередной раз продемонстрировано его экономическое бессилие. Согласно подсчетам Рене Пассе[35], общий объем чисто спекулятивных валютных сделок достигает цифры в 1300 млрд долл, в день — что в пятьдесят раз больше суммы торговых обменов и почти равняется совокупным валютным резервам всех «национальных банков мира», составляющим 1500 млрд долл. «Поэтому, — заключает Пассе, — ни одно государство не способно сопротивляться спекулятивному давлению «рынков» дольше, чем несколько дней».
Единственной экономической задачей, которую государству позволено и предписано выполнять, является обеспечение «сбалансированного бюджета» путем контроля и сдерживания требований с мест о более решительном государственном вмешательстве в сферу бизнеса или о защите населения от самых тяжелых последствий рыночной анархии. Как недавно заметил Жан-Поль Фетусси:
«Эта программа, однако, не может быть выполнена, если тем или иным путем не вывести экономику из сферы политики. Существование министерства финансов, несомненно, является необходимым злом, но в идеале от министерства экономики (т. е. от управления экономикой) следует избавиться. Другими словами, правительство нужно лишить ответственности за макроэкономическую политику»[36].
Вопреки часто повторяемому (что вовсе не свидетельствует о его правильности) мнению, не существует ни логического, ни прагматического противоречия между вновь обретенной экстерриториальностью капитала (полной, если речь идет о финансах, почти полной — в области торговли, и весьма значительной — в сфере промышленного производства) и возникновением все новых и новых слабых и бессильных суверенных государств. Лихорадочная «нарезка» новых, все более слабых и обладающих все меньшими ресурсами «политически независимых» территориальных образований нисколько не мешает экономической глобализации; политическая раздробленность — отнюдь не «палка в колесе» нарождающегося «всемирного общества», спаянного воедино свободным распространением информации. Напротив, судя по всему, глобализация всех сфер экономики и обновленное утверждение «территориального принципа» — явления родственные, взаимно обусловливающие и усиливающие друг друга.
Чтобы обеспечить глобальным финансовым, торговым и информационно-промышленным кругам свободу передвижения и неограниченные возможности в осуществлении их целей, на мировой арене должна царить политическая раздробленность — morcellement. Все они, так сказать, жизненно заинтересованы в существовании «слабых государств» — то есть государств ослабленных, но при этом остающихся государствами. Намеренно или подсознательно, межгосударственные, наднациональные институты, созданные и действующие с согласия глобального капитала, оказывают согласованное давление на все страны, как входящие, так и не входящие в их состав, с целью систематического уничтожения всего, что способно остановить или замедлить свободное движение капитала или ограничить свободный рынок. Предварительное условие получения помощи от всемирных банков и валютных фондов, с которым государства покорно соглашаются, заключается в том, чтобы они открыли двери настежь и оставили саму мысль о самостоятельной экономической политике. Слабые государства — это именно то, в чем нуждается Новый Мировой Порядок — слишком часто подозрительно напоминающий новый мировой беспорядок — для поддержания и воспроизводства своего существования. Слабые квазигосударства легко низвести до уровня местных полицейских участков, обеспечивающих минимальный порядок, необходимый для бизнеса: при этом можно не опасаться, что они смогут эффективно ограничить свободу глобальных корпораций.
Отделение экономики от политики и избавление первой от регулирующего вмешательства последней, в результате чего политика лишается полномочий эффективно действующего института, означает нечто большее, чем простое перераспределение социальной власти. Как указывает Клаус Оффе, само существование политики как института — т. е. «способность делать коллективный обязывающий выбор и выполнять принятое решение» — становится проблематичным. «Вместо того, чтобы спрашивать, что требуется сделать, более плодотворным занятием будет выяснить, способен ли кто-нибудь сделать то, что требуется». Поскольку «границы утратили непроницаемость» (впрочем, только для узкого круга избранных), то и «суверенитет стал номинальным, власть анонимной, а ее дом опустел». Нам пока еще далеко до пункта назначения; процесс продолжается, но похоже его уже не остановить. «Его модель можно охарактеризовать словами «отпустить тормоза»: это дерегулирование, либерализация, гибкость, растущая подвижность, облегчение сделок в сфере недвижимости и сделок на рынке труда, снижение налогового бремени и т. д.»[37]. Чем более последовательно эта модель проводится в жизнь, тем меньше полномочий остается в руках института, способствующего ее внедрению, и тем меньше способен этот слабеющий институт отказаться от ее внедрения, при всем желании или необходимости.
Одно из важнейших последствий глобальной свободы передвижения заключается в том, что воплотить общественно значимые проблемы в эффективные коллективные действия становится все труднее, а то и просто невозможно.
Вспомним еще раз о том, на что много лет назад указывал Мишель Крозье в новаторском исследовании «Бюрократический феномен»: стратегия завоевания господства, по сути, всегда одинакова — необходимо оставить максимальный простор и свободу маневра за тем, кто господствует, и одновременно жесточайше ограничить свободу принятия решений теми, на кого это господство распространяется.
Некогда эта стратегия успешно применялась правительствами государств, но теперь они оказались ее жертвами. Сегодня главным источником неожиданностей и неуверенности является поведение «рынков» — прежде всего, мировых финансовых рынков. Поэтому нетрудно догадаться, что замена территориальных «слабых государств» некими глобальными структурами, имеющими законодательные и «полицейские» полномочия, не соответствовала бы интересам «мировых рынков». Отсюда и обоснованные подозрения, что политическая фрагментация и экономическая глобализация — это не соперники, преследующие противоположные цели, а союзники и участники одного заговора.
Интеграция и раздробленность, глобализация и территориализация — это взаимодополняющие процессы. Точнее, это две стороны одного процесса: процесса перераспределения суверенитета, власти и свободы действий в мировом масштабе, катализатором (но ни в коей мере не причиной) которого стал радикальный скачок в развитии технологий, связанных со скоростью. Совпадение и переплетение синтеза и раздробления, интеграции и распада отнюдь не случайно, и изменить эту ситуацию уже невозможно.
Именно из-за этого совпадения и переплетения двух, казалось бы, противоположных тенденций, «запущенных» благодаря решающему воздействию новой свободы передвижения, так называемые процессы «глобализации» оборачиваются перераспределением привилегий и лишений, богатства и бедности, ресурсов и бессилия, власти и безвластия, свободы и ограничений. Сегодня мы стали свидетелями процесса рестратификации в мировом масштабе, в ходе которого формируется новая социокультурная иерархия, всемирная общественная лестница.
Распространение квазисуверенитетов, территориальное разделение и сегрегация идентичностей, чему способствует и превращает в «насущную необходимость» глобализация рынков и информации, вовсе не означает, что на арене появилось большое количество разнообразных «равных партнеров». То, что для одних — результат свободного выбора, на других обрушивается как жестокий удар судьбы. А поскольку число этих «других» неуклонно растет и они все глубже погружаются в отчаяние, порожденное бесперспективностью их существования, было бы, пожалуй, целесообразнее говорить о процессе «глокализации» (используя удачный термин Роланда Робертсона, раскрывающий неразрывное единство между тенденциями к «глобализации» и «локализации» — феномен, который скрывает односторонняя концепция глобализации), определяя его прежде всего как процесс концентрации капитала, финансов и других ресурсов, позволяющих делать выбор и действовать эффективно, но также — и возможно это главное — концентрации свободы передвижения и действий (на практике это фактически одно и то же).
Комментируя выводы очередного Ооновского «Доклада о развитии человечества», где отмечалось, что совокупное состояние 358 самых богатых «глобальных миллиардеров» равно общему доходу 2,3 млрд беднейших жителей планеты (составляющих 45 % ее населения), Виктор Киган[38] назвал сегодняшнюю перетасовку ресурсов в мире «новой формой грабежа на большой дороге». Действительно, так называемым «развивающимся странам» принадлежит лишь 22 % мирового богатства, тогда как их население составляет 80 % всего населения Земли. И это еще далеко не апогей нынешней поляризации, поскольку доля общемировых доходов, достающаяся беднякам, еще меньше: в 1991 г. 85 % населения Земли получали лишь 15 % от общемирового дохода. Неудивительно, что ничтожная цифра в 2,3 % общемирового богатства, принадлежавшего тридцать лет назад беднейшим странам (20 % от общего количества государств), сегодня снизилась еще больше — до 1,4 %.
Пользование глобальной коммуникационной сетью, которой призывают восторгаться как воротами в царство новой свободы и особенно как технологической основой всеобщего равенства, также весьма ограничено; это узенькая щель в толстой стене, а отнюдь не ворота. Мало (и с каждым днем все меньше) людей получают пропуск на вход в это царство. «Все, что компьютеры делают для «третьего мира» — это играют роль более эффективных летописцев его упадка», — говорит Киган. И подводит итог: «Если бы (как заметил один американский критик) 358 самых богатых людей решили бы оставить себе миллионов по пять долларов, чтобы свести концы с концами, а остальное бы раздали, это позволило бы в буквальном смысле удвоить годовой доход чуть ли не половины населения Земли. И потекли бы молочные реки меж кисельных берегов».
Как утверждает Джон Кавано из вашингтонского Института политических исследований:
«Глобализация предоставила самым богатым больше возможностей делать деньги еще быстрее. Эти люди используют новейшие технологии для чрезвычайно быстрого перемещения крупных денежных сумм по всему земному шару и проведения более эффективных спекулятивных операций.
К сожалению, в нашем мире технологии никак не влияют на жизнь бедняков. Фактически, глобализация — это парадокс принося огромную выгоду ничтожному меньшинству, она оставляет за рамками или превращает в маргиналов две трети населения планеты»[39].
Как говорится в фольклоре нового поколения «просвещенных классов», рожденного в дивном новом монетарном мире кочующего капитала, стоит открыть шлюзы и взорвать построенные государством дамбы, и все в мире станут свободными. Согласно подобным фольклористским верованиям, свобода (в первую очередь, торговли и движения капитала) — это теплица, в котором богатство будет расти быстрее, чем когда-либо; а при умножении богатства обогатятся все.
Бедняки нашего мира — «старые» или «новые», получившие бедность в наследство или обедневшие в результате внедрения компьютерных технологий — вряд ли способны соотнести эту фольклористскую выдумку со своим собственным положением. Ключевое слово здесь — информационные технологии, а информационные технологии, посредством которых создается всемирный рынок, не способствуют, а наоборот исключают возникновение обещанного «эффекта капиллярного перетекания». Новые состояния рождаются, растут и созревают в виртуальной реальности, наглухо изолированной от старомодной, суровой и земной, реальности бедняков. Процесс обогащения скоро окончательно освободится от вековечной — сковывающей и раздражающей — связи с производством вещей, обработкой материалов, созданием рабочих мест и руководством людьми. «Старые богачи» нуждались в бедняках, которые создавали их богатство и поддерживали его. Эта зависимость во все времена смягчала конфликт интересов и побуждала первых проявлять хоть какую-то, пусть минимальную, заботу о последних. Новым богачам бедняки не нужны. Наконец-то до блаженства новой свободы рукой подать.
Лживость обещаний, связанных со свободой торговли, хорошо маскируется: в сообщениях из регионов, ставших жертвами «глокализации», трудно проследить связь между растущей нищетой, отчаяньем «прикрепленного к земле» большинства и вновь обретенной свободой мобильного меньшинства. Напротив, возникает впечатление, что эти два явления относятся к разным мирам, что каждое из них вызвано своими, совершенно разными причинами. Из этих сообщений никогда не поймешь, что корень быстрого обогащения и быстрого обнищания один и тот же, что «прикованность» отверженных — столь же закономерный результат воздействия «глокализации», как и новая бескрайняя свобода добившихся успеха (подобным же образом, из социологических исследований о Холокосте и других актах геноцида, нельзя понять, что это событие является столь же неотъемлемой частью современного общества, как экономический, технологический и научный прогресс и повышение уровня жизни).
Ситуацию недавно объяснил Р. Капучиньский, один из самых нелицеприятных летописцев современной жизни: «эта эффективная маскировка достигается за счет трех взаимосвязанных приемов, постоянно используемых СМИ, контролирующими редкие «карнавальные» всплески общественного интереса к невзгодам «бедных мира сего»[40].
Во-первых, сообщения в новостях о голоде в той или иной стране — а это, пожалуй, единственное, что еще может нарушить равнодушие людей, — как правило сопровождаются недвусмысленным напоминанием, что те же самые далекие регионы, где, «как показывают по телевизору, люди умирают от голода, являются родиной «азиатских тигров», которые изобретательнее и смелее всех сумели воспользоваться новыми методами «делать дела». Неважно, что население всех «тигров» вместе взятых составляет не больше 1 % населения только одной Азии. Ссылка на «тигров», как считается, должна продемонстрировать то, что и следовало доказать: несчастья голодных и ленивых — это их собственный выбор: альтернативы существуют, и до них рукой подать, но они остаются невостребованными из-за недостатка предприимчивости или решимости. Главная идея состоит в том, что сами бедняки виноваты в своей судьбе: они могли, как это сделали «тигры», выбрать себе легкую добычу, но это никак не связано с аппетитами самих тигров.
Во-вторых, новости составляются и редактируются таким образом, чтобы свести проблему бедности и обездоленности только к вопросу о голоде. Эта стратегия позволяет убить сразу двух зайцев: занижается реальный масштаб бедности (от постоянного недоедания страдают 800 млн человек, а в бедности живут порядка 4 млрд — две трети населения планеты), а значит, задача заключается лишь в том, чтобы накормить голодных. Но, как указывает Капучиньский, такая подача проблемы бедности (ее примером является один из недавних номеров журнала «Экономист», где этот вопрос анализируется в материалах под заголовком «Как накормить мир?») «необычайно принижает, практически не признает статуса полноценных людей за теми, кому мы по идее хотим помочь». Уравнение «бедность=голод» замалчивает ряд других сложных аспектов бедности: «ужасающие бытовые и жилищные условия, болезни, неграмотность, агрессию, распад семей, ослабление социальных связей, отсутствие надежд на будущее» — эти недуги не вылечишь высококалорийными галетами и порошковым молоком. Капучиньский вспоминает, как он бродил по африканским городкам и деревням, встречая детей, «которые клянчили у меня не хлеб, воду, шоколад или игрушки, а шариковую ручку: они ходили в школу, но им нечем было записывать уроки».
Добавим, что при демонстрации ужасающих картин голода средства массовой информации тщательно избегают любых ассоциаций этого явления с отсутствием работы и ликвидацией рабочих мест (т. е. с глобальными причинами бедности на местах). Людей показывают «наедине» с голодом — но сколько бы зритель ни напрягал зрение, он не увидит на телевизионной картинке ни одного рабочего инструмента или участка возделанной земли, ни одного домашнего животного — и не услышит ни одного упоминания о них. Словно и не существует связи между пустыми рутинными призывами «встать и идти работать», адресованными беднякам в мире, где новые трудовые ресурсы просто не нужны, и уж точно они не нужны в регионах, откуда нам показывают репортажи о людях, умирающих с голоду, и «карнавальной» подачей людских страданий в духе «благотворительной ярмарки», дающей выход подавленному нравственному чувству. Богатство глобально, нищета локальна — но между этими двумя явлениями нет причинно-следственной связи; по крайней мере ее не найти в спектакле, изображающем тех, кто кормит, и тех, кого кормят.
Виктор Гюго заставил одного из своих персонажей — Анжольраса — мечтательно произнести за минуту до гибели на одной из множества баррикад девятнадцатого столетия: «Двадцатый век будет счастливым». Но получилось так — замечает Рене Пассе — что «технологии «бестелесного», вдохновлявшие это обещание, одновременно влекут за собой его отрицание», особенно если они «сочетаются с лихорадочной политикой освобождения обменов и движения капитала в планетарном масштабе». Технологии, позволяющие фактически избавиться от времени и пространства, очень быстро «раздевают» пространство донага и обчищают его до нитки. Они придают капиталу подлинно глобальный характер; они вынуждают тех, кто неспособен следовать или препятствовать новому кочевому образу жизни капитала, беспомощно наблюдать, как их средства к существованию скудеют и исчезают и остается гадать, откуда обрушилась эта напасть. Глобальные перемещения финансовых ресурсов, пожалуй, столь же бестелесны, как и электронная сеть, по которой они перемещаются — но следы, оставляемые их движением на местах, до боли осязаемы и реальны: «качественная депопуляция», уничтожение местного хозяйства, некогда способного поддерживать существование населения, отчуждение миллионов людей, не вписывающихся в новую глобальную экономику.
В-третьих, зрелища катастроф, в том виде, в каком их подают СМИ, поддерживают и усиливают обыденное, повседневное этическое безразличие еще одним способом, помимо «разгрузки» накопившихся запасов моральной ответственности. Их долгосрочный эффект состоит в том, что «развитая часть мира окружает себя санитарным кордоном отстраненности, возводит Берлинскую стену в глобальном масштабе; вся информация, что приходит «извне» — это картины войны, убийств, наркомании, грабежей, болезней, беженцев и голода; то есть того, что несет в себе угрозу для нас». Лишь изредка, обязательно в приглушенных тонах и вне всякой связи со сценами гражданских войн и массовых убийств, нам сообщают о смертоносном оружии, используемом в этих конфликтах. Еще реже, если это вообще случается, нам напоминают о том, что мы знаем сами, но не желаем слышать: все это оружие, превращающее чью-то родину в поле сражения, поступает с наших военных заводов, ревностно следящих, чтобы их портфели заказов никогда не пустели и гордящихся высокими производственными показателями и конкурентоспособностью их продукции на мировом рынке — этой основой нашего драгоценного процветания. В общественном сознании отпечатывается синтетический образ добровольной жестокости — образ «опасных улиц» и «мест, куда не следует заходить» разрастается — это увеличенный снимок «разбойничьего царства», чуждого мира недочеловеков, за гранью этики и без надежд на спасение. Попытки спасти этот мир от самых тяжелых последствий его собственной жестокости могут принести лишь временный результат и в долгосрочной перспективе обречены на неудачу; веревки, которые мы бросаем утопающим, можно очень легко превратить в новые удавки.
Тот факт, что «жители далеких мест» ассоциируются у нас с убийствами, эпидемиями и грабежами, играет еще одну важную роль. Раз они там такие чудовища, остается только благодарить бога за то, что он создал их именно там — далеко от нас, и молиться, чтобы там они всегда и оставались.
Стремление голодных отправиться туда, где еды в изобилии, вполне естественно с точки зрения любого разумного человечка; совесть подсказывает также, что правильным и нравственным поступком было бы позволить им удовлетворить это стремление. Именно из-за своей несомненной разумности и этической корректности массовая миграция бедняков и голодающих представляется разумному и этичному миру столь удручающей перспективой; так трудно не испытать чувство вины, лишая бедных и голодных права отправиться туда, где еды в достатке; к тому же практически не существует разумных аргументов, чтобы доказать, что решение мигрировать являлось бы для них самих неразумным. Действительно, проблема просто неразрешима: надо лишить других неотъемлемого права на свободу передвижения, которое мы сами превозносим как высшее достижение глобализующегося мира и гарантию его растущего благосостояния…
И здесь весьма кстати подворачиваются образы бесчеловечности, царящей в тех землях, где живут потенциальные мигранты. Они укрепляют решимость, которую невозможно поддержать разумными и этичными аргументами. Они способствуют тому, чтобы местные оставались на месте, а глобалисты с чистой совестью могли путешествовать, куда захотят.