Глава 1. МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ ГЛОБАЛЬНОГО ПОЛИТИЧЕСКОГО ПРОГНОЗИРОВАНИЯ

"Не правда ль, в этом есть известная приятность — В бесспорность превращать невероятность?"

Ш. Перро

1.1. Кризис прогностической парадигмы Просвещения

Я хочу начать с парадокса: главным препятствием развитию современной теории общего (глобального) прогнозирования, как и социального прогнозирования вообще, является господствующая научная установка европейского модерна — установка на овладение миром. Речь идет о пресловутой "прометеевой воле", не привыкшей встречать настоящих препятствий в лице "другого", будь этот другой еще не прибранная к рукам природа, или — другая культура, или, наконец, самое будущее. Все общественные науки европейского Нового времени — это дерзновенные попытки заклясть навечно демонов исторической судьбы, подчинить ход истории "непреложным закономерностям", сделать его управляемым.

С этой точки зрения высмеиваемый сегодня исторический материализм — всего лишь наиболее откровенная и последовательная версия европейского социально-исторического сциентизма, задумавшего высветить все тайны истории. Этот научно-рационалистический менеджеризм впервые со всем апломбом заявил о себе голосом деятелей Французской революции, задумавших построить "новый мир". Это они всерьез вознамерились превратить весь мир в объект преобразующей революционной воли новоевропейского человека, самоуверенно колонизирующего мир и навязывающего ему свои стандарты "светлого будущего", даже не спрашивая его согласия.

В основе такой колонизации лежит знаменитый софизм Просвещения, отождествляющий западного человека с "естественным человеком", а все от него отличающееся, объявляющий "отклонением". Ален де Бенуа справедливо отметил, что к "принципам 1789 года идеологи прав человека постоянно прибегают не для того, чтобы осудить колониализм, а для того чтобы его легитимировать" { Alain de Benoist. Europe, Tiers – Monde, meme combat. P.: 1986. Р. 51. } . Однако, как остроумно заметил теоретик герменевтики Х.-Г. Гадамер, опытный человек — не тот, кто видит другого насквозь. Опытный человек — это принципиально адогматический человек, отдающий себе отчет в том... что действительность другого сложнее наших предожиданий { Гадамер Х.-Г. Истина и метод. М.: Наука, 1998. С. 419. } .

Собственно, главным конституирующим моментом прогнозирования как раз и является понятие не прибранного к рукам другого — кого мы еще не знаем и рецептами овладения которым не располагаем. Если мы понимаем будущее как экстраполяцию уже сложившихся "прогрессивных" тенденций, значит мы отказываем ему в статусе "другого", в праве не укладываться в наши предожидания. Все так называемые великие учения, от либерализма до марксизма, представляют собой смесь догматической "научной" самоуверенности с психологией гедонистического баловня судьбы, ожидающего от будущего исполнения всех своих капризов. Это сочетание сциентистского педантизма, ждущего от истории неукоснительного повиновения "только что открытым" всеобщим законам развития, с гедонистической инфантильностью, не способной мужественно встречать удары судьбы, разительно контрастирует с несравненно более зрелым и мужественным мировосприятием древних, известным нам, в частности, по литературным источникам античности.

ХХ век по многим показаниям можно оценивать как небывалое торжество прометеевой воли новоевропейского человека, выдвинувшего программу тотального овладения миром. Но в то же время даже самые слепые и фанатичные адепты теории прогресса сегодня не могут игнорировать два кардинальных в своем значении факта. Первый связан с тупиками роста, обнаруживающимися в свете глобальных проблем современности, и в первую очередь — в свете конфликта между технической цивилизацией и природой. Второй состоит в том, что ХХ век, как никакой другой, подтвердил принципиальную непредсказуемость будущего, и в этом смысле ознаменовался посрамлением всех глобальных рационалистических претензий, всех "великих учений".

Прометеев человек не привык в чем-либо встречать сопротивляющегося и не укладывающегося в заданные рамки "другого". Однако в лице будущего он встретил этого самого "другого", не выполняющего приказы великих учений и ведущего себя действительно "нонконформистски". Можно сказать, прометеева воля разбилась-таки об одно несокрушимое препятствие — о непредсказуемость будущего. Разумеется, наиболее показательным и демонстративным сегодня выступает фиаско марксистской футурологии. Практически тотчас же вслед за моментом провозглашения "полной и окончательной победы" нового строя этот строй рассыпался словно карточный домик — так, что изумленные современники до сих пор не могут поверить собственным глазам. Перед лицом такого фиаско мыслимы две стратегии: либо вовсе отказаться от претензий со стороны великих учений на тотальное овладение будущим — то есть понизить эти учения в идеологическом и научном статусе, либо попытаться заменить успевшее обанкротиться учение новым, "на сей раз истинным". Судя по всему, либерализм после своей победы над коммунизмом пошел именно по второму пути: объявил себя новым великим учением, знающим, чем закончится драма мировой истории (окончательной победой западных порядков во всем мире).

И здесь самое время сказать о втором факторе, сегодня действительно мешающем развитию теории глобального прогнозирования. Речь идет о заинтересованности победителей в холодной войне навечно закрепить плоды своей победы, то есть предотвратить возможные сюрпризы будущего и связанные с ним исторические альтернативы. Здесь имеется как сходство с ушедшим марксизмом-ленинизмом, так и отличие от него. Сходство состоит в догматической сциентистской самоуверенности, связанной со стремлением тотально рационализировать мир, то есть устранить в нем все то, что не соответствует сегодняшним стандартам западной общественной теории. Отличие же заключается в том, что современный либерализм в чем-то учел драматический опыт своего коммунистического "альтер эго". Если коммунисты твердо знали, что "иного не дано" и история является одновариантной — соответствующей шаблону научного коммунизма, то либералы твердо намерены не дать реализоваться враждебному им "иному": исполнены решимости сделать историю одновариантной. Отсюда — различие в стратегиях и в самой концепции будущего.

Если марксизм считал, что он пребывает в союзе с самой историей — с ее непреложными закономерностями восходящего развития, то либерализм чувствует себя находящимся в состоянии войны с историей — если под историей понимать творчество качественно новых общественных форм, радикально меняющих сложившееся статус-кво. Поэтому марксизм провозглашал неотвратимость истории (со всеми ее классовыми приговорами), современный либерализм — конец истории (со всеми ее сюрпризами для удобно устроившихся победителей).

Марксизм всюду выискивал силы, с которыми он связывал реванш истории — вызов настоящему и нарушение статус-кво, либерализм всюду выискивает способы нейтрализовать еще не прибранные к рукам исторические силы и альтернативы. В марксизме центральное место занимал революционный анализ, выискивающий трещины в порядке бытия, в фундаменте сложившейся цивилизации.

В современном либерализме это место занимает так называемый системно-функциональный анализ, связанный с методологией адаптации, нейтрализации и приручения всех нонконформистских сил, называемых "антисистемной оппозицией". Современный либерализм, в отличие от марксизма, претендует на то, чтобы окончательно покончить с историческим временем — с тем хроносом, который пожирает настоящее и преподносит неприятные сюрпризы, связанные с историческими обвалами и катаклизмами. Могут возразить, что либерализм не столько враг исторического времени как такового, сколько враг варварского, катастрофически-прерывного времени — того самого, в котором живут не благонамеренные бюргеры, а агрессивные изгои и кочевники, одержимые реваншем. Но давайте задумаемся, в чем же состоит особенность либерального исторического времени.

Приходится признать, что либеральный тип движения сродни покою в классической механике. Вспомним одно из ее школьных выражений: "если на тело не действует сила, оно сохраняет состояние покоя или равномерного прямолинейного движения". Вот что такое прогресс с точки зрения современного либерализма: это равномерное прямолинейное движение или количественное развертывание вечного "теперь". Не случайно либеральная идеология "вынула" из прогресса его качественную составляющую, отождествив прогресс в основном с научно-техническими и экономическими сдвигами. Они призваны улучшать благосостояние людей, не меняя установившихся буржуазных структур. Не случайно и то, что либерализм заменил классическую временную триаду: прошлое — настоящее — будущее механистической дихотомией "традиционность — модерн". Либерализм как господствующая идеология современного Запада, формирующая его идентичность, связан с апологетикой современности — с образом блестящего и несокрушимого модерна, равно враждебного и "темному" прошлому и качественно иному альтернативному будущему. Особенность современной западной цивилизации состоит в том, что она отождествляет себя с модерном. Поэтому не прав С. Хантингтон, говорящий об извечном "конфликте цивилизаций" и видящий в противостоянии Запада остальному миру банальное выражение этого конфликта. Если бы современный Запад противостоял другим в качестве одной из специфических цивилизаций, он бы не чернил собственное средневековье как олицетворение традиционалистского мрака.

Речь идет, следовательно, не столько о конфликте цивилизаций, сколько о конфликте модерна, монополизированного Западом, с культурным и цивилизованным наследием всего человечества, с историей вообще. В основе процессов модернизации и вестернизации мира лежит унаследованная от просветителей ХVIII века процедура, направленная против историзма. Речь идет об отождествлении западного человека эпохи модерна с человеком как таковым, с естественным человеком. Все то, что противостоит "разумному эгоизму" этого человека, объявляется вымученной искусственностью, стеснительные оковы которой должны быть сброшены. Отсюда этот настойчивый призыв к естественному эгоизму, к естественному (рыночному) отбору, к естественности сексуальных отношений и т.п. Культура на протяжении многих тысячелетий боролась с проявлениями этой "естественности", приучая человека обуздывать свой эгоизм и свои инстинкты.

Современный Запад рассчитывает стабилизироваться, победоносно завершить экспансию модерна в мире, обратившись напрямую через голову культурных институций того или иного цивилизационного типа, к эгоистическому индивидуалисту — потребителю, которого стесняют нравственные и культурные нормы и который давно уже ждет алиби и поддержки извне. Не случайно модернизация и вестернизация знаменуются эффектами варваризации, нравственного одичания, всемирной криминальной революции. Те, кто задумали навсегда преодолеть воодушевление "исторического романтизма", связанное с чаяниями качественно иного будущего, вольно или невольно насаждают стратегию успеха в настоящем — успеха любой ценой. Модерн, дискредитирующий "утопии будущего" как пережиток традиционного эсхатологического мифа, плодит людей, не умеющих ждать — т.е. не способных систематически готовить себя к будущему и открывать его.

В области социальной философии это породило волну так называемого презентизма — апологетики современности, воплощаемой Западом и начисто лишенной критической исторической рефлексии. В экономической области — царство спекулятивно-ростовщического "бизнеса", не склонного делать долговременные производственные инвестиции; само по себе это создает фон, не благоприятствующий новому дискурсу о будущем и долгосрочной прогностике. Необходимо понять, что наша прогностическая способность в конечном счете измеряется глубиной нашей культурной памяти: те культуры, которые не помнят своего прошлого, имеют столь же мало шансов, как, впрочем, и вкуса, серьезно строить свои отношения с будущим.

Модерн, отмеченный откровенной ненавистью и презрением к прошлому, обречен на отлучение от будущего. Дело в том, что у прошлого и будущего есть решительное сходство в одном: они представляют собой другое — отличное от привычного нам, от того, с чем мы накоротке. Не случайно идеология модерна породила два способа расправы с прошлым как качественно иным: это либо дискредитация его как средоточия мрака и невежества, либо его модернизация — проекция на него современных модных представлений и стандартов. Типичный пример — школа так называемой новой истории, которая попыталась генерализовать методы современного макроэкономического, социологического, демографического анализа, применив их к анализу самых отдаленных исторических эпох. Представители этой школы в любой глубине веков и на любых континентах встречали хорошо им знакомых: "экономического человека", "потребительского человека", человека рациональных отношений — и тем самым счастливо избавляли свое сознание от шока встречи с моментами качественно иного образа мыслей и ценностей.

Такую же профилактическую работу ведут представители идеологии победоносного модерна в отношении всех, подозреваемых в пристрастии к альтернативному будущему — носителям постбуржуазных, постэкономических, постиндивидуалистических ценностей. Они объявляются либо маргиналами, не приспособленными к настоящему и потому склонными к анархической разрушительности, либо агрессивными традиционалистами, вынашивающими опасные реставрационные планы. На подозрение взято само творческое историческое воображение, объектом которого являются не ньютоновское обескачествленное время, а время исторически дискретное, прерывное, рождающее качественно новые формы.

1.2. Новый тип прогностического сознания и его презумпции

На самом деле речь должна идти о таком типе прогностического сознания, которое строится на двух презумпциях:

а) неизбежное иссякание самоуверенной современности;

б) будущая история "имеет право" отличаться от наших предожиданий, с одной стороны связанных с потребительскими и иными вожделениями современного массового сознания, а с другой — с мироустроительными планами тех, кто только что отпраздновал свою "полную и окончательную" победу. Этот тип сознания не представляет собой ничего экстравагантного, связанного с хитроумными конструкциями новейшего сциентизма. Он в какой-то мере олицетворяет реставрацию древней мудрости, воплощенной в образе хроноса и в представлении о циклическом ходе времени.

Хронос есть образ поглощающего времени — того, что неумолимо подрывает твердыни настоящего — и те, что нас радуют и устраивают и те, что нас угнетают и приводят в отчаяние.

Вопреки всем изыскам футурологии и всезнающих великих учений современный человек более закрыт будущему, чем люди традиционной эпохи. И дело не только в том, что в традиционном обществе социальный статус гарантирован от рождения, а факторы морального старения — техники, профессий, образа жизни — не действуют. Степень закрытости будущему современного человека равна степени его закрытости прошлому, его урокам. Чем шире "шаг памяти", охватывающий прошлое, тем яснее сознание того, что самые блестящие надежды, подкрепленные славой, богатством и могуществом, как правило не оправдывается и жизнь открывает свою обескураживающую изнанку. Словом, память о прошлом — это воспитатель аскетического толка: она учит не обольщаться успехом, быть осмотрительным, помнить о преходящем характере удач и достижений. Модерн не только обольщает человека верой в то, что отныне все будет по-другому, что уроки прошлого принадлежат прошлому, а современность открывает беспрецедентные перспективы. Идеология модерна придает этой инфантильной эйфории статус научно обоснованной картины будущего.

Традиционный хронос поглощал хорошее и плохое: он давал сбалансированный, умеренно пессимистический взгляд на историю; и если в последней плохого бывало больше, то хронос служил вполне реалистическим утешением: плохое столь же неизбежно канет в лету, как и хорошее. Европейский прогресс желает совместить несовместимое: стать механизмом, поглощающим одно только плохое и умножающим одно только хорошее. Представление о таком механизме покоится на сомнительной презумпции: о том, что мы не только доподлинно знаем, что для нас действительно хорошо и что — плохо, но и что наше понимание плохого и хорошего должны быть обязательным для всех последующих поколений. Ведь именно эта претензия содержится в заявках "конца истории" или "полной и окончательной победе" (коммунизма или либерализма) во всем мире.

Парадокс теории прогресса, таким образом, состоит в том, что она на самом деле отрицает будущее как "другое", навязывая свой вечный эдем, который потомки, возможно, сочтут настоящим адом. Открытие будущего как иного и отказ от самонадеянных экстраполяций в духе вечного "теперь" может совершаться посредством ряда процедур, которые ниже будут описаны подробно.

Во-первых, через преодоление социоцентризма. Социоцентризмом я называю самонадеянную версию модерна о растущей (в пределе — полной) автономии человека по отношению к законам и ограничениям природы, о том, что новоевропейский человек — это великий маргинал Вселенной, создающий собственный мир "общественных закономерностей", "социальной материи" и т.п. Сегодня в науке усиливается тенденция преодоления такого социоцентризма и обнаружения все новых эффективно действующих космических детерминант человеческого бытия. Это новый, постмодернистский космизм в чем-то сродни космизму традиционального мышления, вписывающего человека в те или иные природные ритмы и циклы. Схема дня и ночи, времен года, урожайных и неурожайных лет, столь значимая для аграрных цивилизаций прошлого — это преподевтика космического опыта в наиболее зримом его проявлении. Человек традиционной эпохи отдавал себе полный отчет в том, что процессы окружающего мира носят циклический характер, что возвышение и падение, созревание и угасание представляют собой извечную и неизбежную драму природы и культуры. Сталкиваясь с событием, перечеркивающим его замыслы, он не обижался на мироздание, не считал, что это противоречит "законам неуклонного восходящего развития". Он при этом даже особенно не удивлялся: драматические перерывы того или иного процесса или хода жизни вписывались в циклическую картину мира.

Сегодня открытия глобальных проблем, а также новые свидетельства ряда точных наук снова возвращают нас к древнему космоцентризму. Наивности социоцентричной картины мира начинают преодолеваться вместе с самонадеянными великими учениями, гарантирующими заранее заказанное будущее. В самом деле, в космоцентричной картине мира великие учения мгновенно обнаруживают свою малость, свой невыносимый провинциализм и антропоморфизм. Вместе с этим открываются и совсем другие масштабы исторического времени. Самонадеянный эгоцентрик модерна, имеющий обыкновение периодически объявлять начало "нового мира" и "новой истории", ныне выступает не в прометеевом величии, а скорее, в образе теоретизирующего Хлестакова, бахвалящегося небывалыми достижениями, но вряд ли готового отвечать за свои слова.

Второе направление, открывающее горизонты будущего как "иного", связано с новой реабилитацией категории пространства. Философия модерна, как известно, не знает пространства. Евроцентричный прогресс со времен Просвещения описывается как восходящая лестница времени, в которой специфика пространства не имеет никакого значения. В формационно-прогрессистской картине мира, строго говоря, имеют значение только фазовые, временные различия, например, между феодализмом и капитализмом. Различия же страновые, континентальные в формационной теории лишены какого бы то ни было значения. Прогрессивная машина времени, однажды включенная в Европе, создает новые порядки и институты так, будто работает в абсолютной пустоте, в культурном и географическом вакууме. Последний раз эта иллюзия сработала в 90-е годы, когда российские демократы задумали "просто перенести" западные учреждения на российскую почву.

Сегодня этой иллюзии приходит конец. Пространственная морфология, пространственное измерение становится процедурой открытия таких фактов, которые не укладываются в формационные схемы. Реакцией на это стали пессимистические концепции "столкновения цивилизаций", этнокультурного барьера, дихотомии Север-Юг и др. С научной точки зрения на самом деле имеет место открытие континуума пространство-время, давно уже описанного в естествознании. Впрочем, взаимосвязь пространства и времени в историческом бытии человека была воспринята и теми философами, которые давно уже не разделяют иллюзий модерна и его линейных схем. Так, М. Хайдеггер раскрывает драматизм истинного времени, открытого неизбежным, непредвиденным событием (в противовес экстраполяциям вечного Теперь) посредством указания на морфологию пространства, которое отнюдь не является пустым вместилищем заранее заданных импульсов времени. "Под словом "время" мы только подразумеваем уже не последовательность Теперь одного за другим. Тем самым пространство — время тоже означает уже не состояние между двумя пунктами Теперь расчисленного времени… Пространство-время означает… открытость, просвечивающую во взаимном протяжении наступающего, осуществившегося и настоящего" { Хайдеггер М. Время и бытие. М.: 1993. С. 399. } .

Ключевое значение имеет здесь понятие открытости. Прогрессистская машина времени закрыта для всяких внешних, пространственных "искажений": она осуществляет заданную прогрессивную программу, в контексте которой любые события лишены событийного значения — они представляют собой лишь иллюстрацию запрограммированного текста истории. Теперь, когда эта западноевропейская машина времени стала наталкиваться на препятствия в виде цивилизационных и культурных барьеров, она порождает совершенно непредвиденные, незапрограммированные эффекты. Так мы получаем еще один источник иного — будущего, не заключенного в "тексте" европейской культуры. Пространство потому и стало мишенью западного модерна, что он усмотрел в нем источник ненавистного иного — ненавистного в силу своей неподвластности и непредсказуемости. Машина модерна включила программу уничтожения или преодоления пространства — физического преодоления посредством техники скоростей, символического — посредством техники манипуляции и дискредитации иных пространств как ареалов "варварства". Но, к счастью, пространство и в XX в. подтвердило свою устойчивость и жизнеспособность, неустранимость своей качественной морфологии, являющейся источником специфичных типов социально-исторического времени.

Следующим источником незапрограммированного иного является культура. Прогрессисты всех мастей — от марксистов до либералов — не случайно хотели превратить ее в безгласную "надстройку". Их раздражала досадная "алогичность" культуры, не следующей послушно за экономическим базисом и вообще ведущей себя непредсказуемо нонкомформистски. Поэтому и либеральный, и марксистский базисно-надстроечный детерминизм олицетворяли решимость умалить духовную культуру: с одной стороны посредством известных механизмов заподозривания (распознавания низших, "материальных" подтекстов в мотивациях творцов культуры), с другой — путем высмеивания ее романтического пафоса, дискредитируемого как пережиток. А все дело в том, что в культуре в самом деле заложен "механизм противоречия": вместо служения верхам, способным оплатить ее услуги, подлинная культура служит униженным и оскорбленным, вместо культа прагматического успеха и достижительности, на чем особо настаивает современный либерализм, она чаще всего исповедует культ неуспеха и тираноборческого нонконформизма.

Но пожалуй, наиболее общей претензией культуры, которая не поддается однозначной интерпретации ни по эстетическим, ни по моральным критериям, является нетерпимость к вечному "теперь", к механическому повторению уже известного и санкционированного, к скучным линейным экстраполяциям. Гений культуры более всего ненавидит самоуверенную и педантичную монотонность, охраняющую свои священные кодексы и свои "эпохальные достижения". Это становится источником неизбежного конфликта культуры с "великими учениями". Культура может служить учениям до тех пор, пока не взято на подозрение их религиозно-мессианистское бескорыстие. Но как только "учения" превращаются в способ закрепления статус-кво и служат господам мира сего, культура тут же направляет против них свою подрывную "иронию" или свой тираноборческий пафос. Там, где адепты великих учений подозрительно дружно и настойчиво говорят "да", культура непременно скажет "нет".

Здесь необходимо уточнить, что мы понимаем под культурой. Не вдаваясь в подробности, скажем, что ее содержание определяется триадой: система верований, система ценностей, система норм. В этом смысле культура воспроизводит в современном обществе функции церкви: ей дано освящать и отлучать, возвеличивать и дискредитировать, поощрять и осуждать. При этом современная "культура-церковь" наследует статус великих мировых религий: она действует независимо от властей предержащих (во всяком случае, только такие ее действия являются "церковно" подлинными, аффицирующими общественные верования и страсти, независимо от национальных границ и классовых статусов). Именно этот великий статус культуры стараются принизить адепты базисно-надстроечного детерминизма, мечтающие сделать ее предсказуемой и управляемой. Но культура-церковь в этом отношении до сих пор остается верна великим христианским парадоксам: она служит не сильным, а слабым и пророчествует не вечное торжество хозяев мира сего, их полную и окончательную победу, а нечто прямо противоположное. Она сочетает злорадство древнегреческого рока, не терпящего излишне самонадеянных, романтическое неприятие монотонности вечного "теперь" и христианскую любовь к потерпевшим.

При этом не надо думать, что инвенктивы и одобрения культуры носят декоративный характер, никак не влияющий на эффективность современных практик и на мироощущение заправляющих делами прагматиков, верящих в одну только материальную наличность. Нет, и в XX в. подтверждается тот факт, что ни учреждения, ни материальные ресурсы не являются действенными, если они не сбрызнуты живой водой человеческой веры и энтузиазма. Самая современная техника превращается в ненужный хлам, если те, кому предстоит управлять ею, потеряли веру и волю, дезориентированы и деморализованы. Войны во Вьетнаме, Афганистане и Чечне убедительно это подтвердили. Следовательно, события, происходящие в сфере культуры — крах и зарождение верований, сдвиги в системе ценностей, революция норм имеют отнюдь не меньшее значение для долгосрочного прогнозирования, чем изучение экономической динамики, анализ конъюнктуры и сопоставление научно-технического потенциала ведущих акторов современного мира.

Материя следует за духом и подчинена ему — это кредо является, на мой взгляд, основой современной прогностической методологии. Прогнозист, проследивший сдвиги в сфере культуры и ее реакцию на те или иные "эпохальные" свершения, лучше оценит истинную значимость и историческую судьбу этих свершений чем аналитик, верующий в одну только "материю" и доверившийся возможностям новейших калькуляторов. Неизбежность краха СССР и всего социалистического лагеря для прогнозиста-герменевтика, изучающего реакции "культуры-церкви", была очевидной уже в 1968 г., в период всеми восторженно принятой и потом всеми оплакиваемой "пражской весны". А между тем материальное, военно-стратегическое могущество СССР этими событиями ничуть не было поколеблено. В сфере культуры прогнозист имеет дело с так называемыми контр-детерминациями современного мира, т.е. действиями духа против бездуховной материи систем и учреждений, которых не спасает в этом случае даже наилучшая ресурсная оснащенность. Эти контр-детерминации и открывают иное культуры, которое рано или поздно материализуется в реальных политических событиях, новых переделах мира, новых поворотах научно-технического прогресса.

1.3. Политическая доминанта глобального прогнозирования

Теперь необходимо остановиться на роли политической составляющей глобального прогнозирования. В самом ли деле время социальной истории человечества — это в первую очередь политическая категория и, следовательно, именно политическое творчество рождает новое будущее, задавая программу всем остальным измерениям нашего бытия? В этом вопросе прогностической теории также предстоит полемика с либерализмом, поставившим во главу угла пресловутого "экономического человека". Аристотель определял человека как политическое животное — и это подтверждается не только опытом античной истории, но и нашим, современным. Все гигантские события и катастрофы XX века, все его наиболее впечатляющие инициативы, в том числе и самые злосчастные, нашли политическую форму. Может быть, наиболее впечатляющей является асимметрия между кажущейся малостью спускового крючка политики и теми лавинообразными следствиями, которые он оказался способным вызывать.

Какие твердыни традиции, уклада, привычек и образа жизни миллионов противостояли замыслу кучки доктринально одержимых авантюристов, задумавших переворот в ночь с 24 по 25 октября 1917 года! На одной стороне был едва ли не тысячелетний уклад огромной страны, причем не только "великого молчальника" — крестьянства, но и по-современному активных и общественно влиятельных групп — крепких хозяев города и деревни, многочисленной управленческой бюрократии, интеллигенции. Этот национальный консенсус, казалось бы, обрекал на полный провал замысел большевистских заговорщиков, задумавших "перетряхнуть Россию" и построить мир заново — согласно священному для них тексту. И что же мы видим в итоге?

Как ни сопротивлялась великая страна нелепейшей из доктрин, фанатизм прозелитов "великого учения" победил — ценою поистине неслыханных жертв. Этот пример, как и многие другие, свидетельствует: главной пружиной мировых событий, главным механизмом тектонических сдвигов истории является политика — производство власти. Сколько бы не объявляли политику чем-то надстроечно-производным и ложно впечатляющим сторонники всякого рода базисных "подтекстов", экономических, психоаналитических и проч., невозможно игнорировать тот факт, что люди, заполучившие власть, способны менять облик общества и катастрофически ломать привычное течение жизни.

Если для античной традиции политика — это факт преобладания коллективно-публичного над приватным, то для нас, усвоивших опыт XX века, политика означает преобладание механизма производства жизни по тем или иным "схемам" над всем тем, что отражает докучливую или спасительную инерцию традиции. В XX веке неизменно проигрывали те, кто верил в традицию и здравый смысл, в наличие естественноисторической колеи или целесообразности, рано или поздно возвращающей всех экспериментаторов к тому, что "естественно и непреложно". На самом деле неизменно побеждали те, кто занимался производством общества, а проигрывали те, кто верил в его естественный ход и потому воздерживались от активности в "решающий момент и в решающем месте". В целом, следовательно, будущее как иное выступает как продукт политики. Не в том смысле, что замыслы инициаторов "грандиозных социальных экспериментов" в самом деле осуществляются "по плану"; напротив, ни один замысел не осуществился адекватным образом, а все выходило с какой-то "чертовщиной", с мефистофельским подмигиванием. В самый пик своего торжества политические победители обнаруживали, что в руках у них вместо чистого золота — черные угли, а увлеченные массы неизменно убеждались, что обещанный "новый порядок" куда жестче и нравственно сомнительнее прежнего. Словом, все выглядело так, будто демиург истории интересуется не конечным результатом, а драматургией как таковой и неизменно выбирает самые невероятные сценарии лишь потому, что они — драматичнее.

Итак, политику в XX в можно определить как производство непредсказуемого будущего, начинаемое по инициативе тех, кто верил в его научную предсказуемость — в исторические гарантии прогресса. Политика, таким образом, на деле является не плановым, а стихийным производством истории, конечные результаты которого неизменно расходятся с первоначальными замыслами. Именно такая политика бросает вызов другим, более размеренным формам социальной практики, внося в них непредсказуемые пертурбации. Политика выступает как античный рок, расстраивающий замыслы неполитических акторов, верящих в безыскусную разумность жизни и укорененных в повседневности. Трагическая дисгармония социального бытия выражается в том, что политика выступает наиболее действенным и в то же время наименее предсказуемым инструментом общественных изменений. Ни в чем другом с такой силой не проявляется способность человека менять лик общества, и в то же время ни в чем другом с такой силой не проявляется драматическое неведение того, какими будут реальные последствия этих изменений. Технологический цикл политики как производства нежданного иного можно разбить на следующие фазы: первоначальная (идеологически подкрепленная) уверенность ® интенсивность действия, равная этой уверенности ® результат, неожиданность которого тем выше, чем выше были показатели веры и интенсивности, относящиеся к предыдущим этапам.

Эта романтическая стихия политики уже давно была взята на подозрение позитивистским сознанием; не случайно позитивизм выдвинул свой императив будущего, касающийся замены "политического управления людьми администратированием вещами" (Конт — Энгельс). Однако — и здесь мы видим еще один парадокс новейшей истории — чем настойчивее представители великих учений, от марксизма до либерализма, обещали отмирание политики, тем более властно она вторгалась в повседневную жизнь и тем непредсказуемее становились общие последствия этих вторжений. Последствия экономической рыночной степени, по поводу которых столь сокрушалась марксистская мысль, оказались поистине мизерными, по сравнению с гигантскими тектоническими стихиями политики.

Здесь больше чем где бы то ни было мы имеем дело с пугающим и обескураживающим "иным" — с будущим, открывающим все новые, самые неожиданные глубины и впадины человеческого бытия и сознания. Не случайно, два позитивистско-сциентистских мифа сопутствуют политической истории нашего времени: о решительном ограничении или даже "преодолении" политики, и о переходе от стихийной "рыночной политики" соперничающих наций к плановой всемирной политике — так называемому новому мировому порядку. Эти мифы будут рассмотрены и оценены ниже. Теперь же остается затронуть еще одно понятие, присутствующее в названии книги — относящееся к глобализму.

Определение современного мира как глобального содержит много и спорного и бесспорного. К числу бесспорного можно, наверное, отнести факт растущей взаимозависимости стран и народов, переплетение их историй, возрастание влияния внешних (экзогенных) факторов на внутреннее национальное развитие, постепенное формирование, в каких-то измерениях, единого экономического, информационного, научно-технического и иных "пространств". К числу спорных и идеологически ангажированных моментов относятся концепты "открытого мирового сообщества", "ограниченного суверенитета" (применительно, в первую очередь, к экономической сфере), "однополярного мира" и др.

Глобальный мир в самом деле глобален в смысле объективной взаимозависимости народов; он несравненно менее глобален в смысле субъективной политической готовности действительно сообща, на основе добросовестной партнерской кооперации, решить глобальные мировые или региональные проблемы. Мир глобален в смысле наращивания каких-то единых, сквозных транснациональных измерений и пространств; он несравненно менее глобален, если принять во внимание тот факт, что преимуществами такой глобальности в основном пользуются одни (наиболее развитые страны — гегемоны), а издержки несут другие, представляющие так называемое догоняющее или зависимое развитие. Но нам здесь необходимо остановиться не столько на этих антиномиях глобализма, сколько на соотношении его с политикой.

Очевидно, оправданием замысла о глобальном политическом прогнозировании могло бы служить доказательство того, что политика является не только организующим центром и катализатором внутренней общественной жизни народов, но и производством мировой истории как таковой. Иными словами, политику следует признать одним из интегрирующих факторов, связующим судьбы народов и готовящим единую историческую перспективу человечества (хотя, скорее всего, совсем не ту, о которой нам уже успели поведать "великие учения"). Если политика есть производство власти, то глобальная политика есть драма, связанная с производством, распределением и перераспределением власти в мировом масштабе. Итоги холодной войны, крушение биполярной структуры мира и столкновение альтернативных вариантов моноцентричного, полицентричного, хаотичного и т.п. мира открывают нам один несомненный факт: мы наблюдаем космогонический процесс рождения какой-то новой мировой системы, энергетика которой связана с политическим противоборством, с жаждой мировой власти и сопротивлением ей, с новыми переделами мира.

Может быть сложившаяся интеллектуальная традиция, обязывающая не доверять "политической оболочке" событий и распознавать за нею некие базисные закономерности и пружины, подвигнет будущих исследователей на очередную процедуру развенчания политической "кажимости" и вскрытия "подлинного подтекста". Но, как бы то ни было, не приходится сомневаться в одном: вера и страсть, подвигающие людей участвовать в новой исторической драме, называемой становлением глобального мира — это по сути своей политическая вера и политическая страсть. Любые другие верования и страсти ни по своему масштабу, ни по своему накалу явно не достаточны для того, чтобы подвигнуть новое поколение XXI века выйти из малого мира повседневности, сегодня реабилитированной даже теми, кто вчера ее презирал, и снова пуститься в великую и опасную авантюру. Если политика есть драма производства власти, то, следовательно, только в глобальном мире речь идет уже не об ограниченной теми или иными национальными рамками власти, а поистине безраздельной, тотальной. Как это ни парадоксально, но впервые вкусить сладость этой тотальности выпало на долю тех, кто мнил себя в авангарде борьбы с тоталитаризмом — американцам. Вчера еще США осуждали как непомерную и опасную для людского благополучия власть советской сверхдержавы или власть диктаторов и гегемонистов регионального масштаба. Но сегодня их уже не пугает куда более авантюрная и захватывающая миссия — управлять всем миром на основе однополярной модели, в рамках которой только им принадлежит монополия на действительно стратегические решения. Заявка на такую роль — это, несомненно, завязка такой политической драмы, какой еще не видел мир. Прогнозировать ее ход можно только на основе диалектики вызова и ответа.

1.4. Диалектика "вызова — ответа" и ее эвристическое значение в прогностике

США бросили вызов — ибо однополярный мир означает вызов любому по-настоящему суверенному государству: в рамках однополярной системы суверенной оказывается единственная держава-гегемон. Таким образом, заявка на однополярный мир, поданная победителями в холодной войне как нечто едва ли не обиходное и само собою разумеющиеся, на самом деле представляет собой экстравагантность, которую не позволяли себе самые неистовые авантюристы прошлых эпох. Однополярная система вовсе не является некой констатацией уже случившегося, невольным и даже обременительным призом победителю. На самом деле она является системой производства мира, которого никогда еще не было. В задачи этого производства, технологический цикл которого является, по-видимому, уже включенным, входят, во-первых, демонтаж всех крупных государств, не вписывающихся в однополярную систему потому что сохраняют способность отстаивать свой национальный суверенитет или, по меньшей мере, очерчивать пределы гегемонистских вмешательств, во-вторых — организация такой инфраструктуры власти, которая низводила бы различия внешней и внутренней политики к минимуму и позволила бы на основе приоритетов "мирового гегемона" определить внутреннею политику всей "мировой периферии". По сравнению с такими замыслами даже перманентная революция Троцкого кажется тривиальностью.

Вызов миру, таким образом, уже получен. Сценарии глобального политического прогнозирования, с одной стороны, должны будут раскрывать конкретные будущие проявления этого вызова в разных областях бытия и формах социальной практики, с другой — разнообразные формы возможного ответа на этот вызов. Разумеется, сегодня найдется предостаточно тех, кто готов приостановить ход мировой драмы на первом акте — на фазе этого самого вызова, полагая, что он останется без ответа, ибо "иного не дано". Но весь опыт мировой политической истории свидетельствует о том, что ответ, рано или поздно, всегда находился, и история, таким образом, никогда не выступала как монолог вечного победителя. В отношении победителя время выступает по преимуществу как хронос: оно отмеряет неумолимые часы. Именно поэтому победители желают максимализировать прибыль, заполучив в отведенный срок как можно больше. Но тем самым они ускоряют ход часов, интенсифицирующих процесс как раз в тех точках, где им было бы выгоднее его замедлить. В итоге историческая драма развертывается все более стремительно и фаза ответа неумолимо приближается...

Ясно, что этого ответа не хотят победители, желающие тем или иным образом закрыть его перспективу. Но именно поэтому их сознание оказывается наименее историческим, наиболее закрытым для будущего как "иного".

Они хотели бы "банализировать" историю, предложив ее преимущественно экстраполяционные сценарии, в которых решающую роль играют сравнения стартовых условий и потенциала. Сознание же потерпевших, напротив, максимально открыто перспективе "иного", оно ждет будущего не как продолжения настоящего, а как некоей качественной прерывности и в итоге оказывается более исторически реалистическим, более готовым к последующим актам драмы, спровоцированным вызовом победителей.

Наконец, хотелось бы остановиться на метаморфозах победившего либерализма — уже происшедших и тех, что еще грядут. Согласно стереотипу, либеральная идеология менее всего соотносится с тем, что Ницше называл волей к власти. Но власть — это Протей, меняющий свои обличья, по мере того как прежние формы оказываются скомпрометированными. Говоря о либерализме, мы сегодня говорим об искусстве превращенных форм. Укажу по меньшей мере на три из них. Во-первых, это либеральный концепт "открытого общества". Прежде с ним ассоциировались эмансипаторские и соревновательные импульсы модерна: падение табу и запретов, закрытых горизонтов и стеснительных границ, бюрократических рогаток и монополий. Теперь же, в рамках проекта вестернизации и однополярного мира, акценты сместились: "открытое общество" означает ослабление национальных границ и других защитных механизмов, которыми могли бы воспользоваться жертвы новейшего гегемонизма и экспансионизма. Всемерная дискредитация этих механизмов как реликтов традиционалистского, оборонческого сознания входит в число главных задач современной либеральной идеологии, расчищающей, таким образом, дорогу победителям. То же самое касается другого концепта — "государства — минимум".

Дискредитация государственного "вмешательства" в экономическую и социальную жизнь в контексте современных взаимоотношений развитых стран-гегемонов и зависимой периферии означает запрет на защиту национальных интересов. Такая защита считается "неспортивным поведением", нарушающим кодексы "свободной конкуренции". На самом деле подлинная конкуренция есть, как определяет Ф. Хайек, процедура открытия фактов, в принципе неопределимых и непредопределенных заранее. Когда речь идет об экономическом и ином соревновании примерно равных по потенциалу соперников — партнеров, мы в самом деле имеем дело с конкуренцией как процедурой открытия заранее неизвестного. Но когда сталкиваются заведомо неравные по экономическим и иным возможностям участники, исход их "свободного соревнования" предопределен заранее. В этом случае именно механизмы государственной протекционистской защиты помогают предотвратить наиболее вероятное состояние — то, что в кибернетике зовется хаосом или ростом энтропии.

В аналогичном контексте следует оценить и либеральную апологетику рыночного "естественного отбора". Прежде, в эпоху, когда европейские бюргеры боролись против феодальных привилегий и бюрократических рогаток абсолютизма, теория рыночного отбора служила защите ущемляемого третьего сословия и включала тираноборческие мотивы. Ныне апологетика "рыночного отбора" получила зловещий социал-дарвинистский оттенок. Она означает теперь решительную ревизию традиций христианской сострадательности и новый языческий культ силы. Отныне у потерпевших нет алиби — они объявляются достойными своей участи. Не случайно нынешнему наступлению либертаризма { Либертаризм берет у классического либерализма одну составляющую — постулат об ограничении вмешательства государства в экономическую и социальную жизнь; другие составляющие либерализма, относящиеся к плюрализму, терпимости, консенсусу, оставлены в стороне. } сопутствует отступление социальной цивилизации — свертывание социальных программ и механизмов социальной защиты населения перед лицом алчной "экономической среды", свертывание той инфраструктуры, которая делала предприятие социальным институтом — профсоюзных, женских, молодежных организаций, связанных с защитой человеческого фактора и системой сдержек и противовесов.

Все это готовит совершенно новую идейную атмосферу — ничем не ограниченных культов силы, философию успеха любой ценой. Европа потратила не менее двухсот лет на то, чтобы цивилизовать и социализовать буржуа, внушив ему минимум социальной ответственности. Теперь новое великое учение призывает его не стесняться. Так возник новый феномен — опасное высвобождение социал-дарвинистских инстинктов, сбросивших гнет социальности.

Европейская история уже знала случаи, когда те или иные маргиналы, тяготящиеся социальными и нравственными цивилизованными нормами получали алиби со стороны "великого учения" и готовили мир к великим авантюрам и катастрофам. И "новый человек" большевизма и "новый человек" фашизма являлись перепевами новоевропейского мифа о сверхчеловеке, которому "все дозволено". Фашизм и большевизм удалось преодолеть, в частности и потому, что по критериям традиционной респектабельности они были, в конечном счете, изгойскими учениями. Сегодня новый "белокурый бестия" заполучил в свои руки более респектабельную идеологию, против которой еще не выработано иммунитета. Такой идеологией и является либертаризм. Боюсь, он готовит не только опасную формацию "новых людей" — от "новых русских" до "новых американцев" — для штурма социальных институтов и норм во имя ничем не стесненного инстинкта прибыли. Он готовит атмосферу нового жестокого передела мира — в пользу сильных, в ущерб слабым. Все так называемые реформы и модернизации в странах зависимого развития основаны на идеологии двойного стандарта: их население не имеет права на то, чем пользуется избранное меньшинство человечества — "золотой миллиард". Не имеет права на собственную промышленность — "реформы" предусматривают едва ли не тотальную деиндустриализацию в соответствии с принципом: развивать промышленность имеет право лишь тот, кто способен продемонстрировать в этой области наивысшие стандарты рентабельности, энергоемкости, экологичности. Если этого нет, соответствующее право надо передать более умелым, себе уготовив статус сырьевых придатков.

То же самое касается образования: сегодня тотальная деинтеллектуализация России осуществляется правящими "реформаторами" в соответствии с рекомендациями МВФ, который определил жесткую формулу, в которой культура и образование выступают не в самоценном качестве и даже не как инвестиции в человеческий капитал, а как награда и роскошь, предназначаемые для мировой элиты наиболее развитых стран.

Все эти "демонтажи" и опустошения (к их числу относятся и жесткие программы сокращения рождаемости), весьма напоминают практику "огораживания" во всемирном масштабе: расчистку периферийных территорий для какого-то более достойного, чем местное население, возделывателя. В этом контексте проект однополярного мира становится еще более обескураживающим. Столь нешуточный характер вызова предопределяет весьма напряженную драматургию неизбежного ответа — неизбежного, если жертвы вызова готовы отстаивать свое право на жизнь и на человеческое достоинство. Поэтому наше вопрошание о будущем превращается в жанр, приближающийся к эсхатологическому и мистериальному — речь идет о рождении столь высоких плазменных энергий, которых хватит на рождение весьма неожиданных структур и порядков бытия.

В данной книге прогностический анализ будет развернут на двух уровнях. С одной стороны — уровень синтетического прогнозирования, исследующего то, что запрограммировано в памяти культуры, а также в ее реакциях на невыносимые крайности и одномерности, заявленные в фазе вызова. С другой — уровень аналитического прогнозирования, исследующего детерминистски предопределенные последствия современных событий и тенденций, которые прогностическая аналитика призвана высветить и развернуть в сценариях. Особое место в обоих случаях будет уделено методологическим проблемам, ибо самое главное в современной прогностике — сломать сложившиеся "научные" (на самом деле, идеологически заданные) стереотипы и разоблачить "идолов", с которыми боролся еще Ф. Бэкон. Эмансипированное — то есть неприбранное к рукам будущее — может быть воспринято лишь эмансипированным мышлением, вырвавшимся из плена новейшего великого учения.

Вот почему мой дискурс о будущем будет выглядеть как последовательно "антилиберальный": не потому, что мне ненавистен либерализм как таковой, а в силу необходимости освободить мысль от оков "учения", которым современный либерализм неожиданно для всех стал, превратившись тем самым в собственную противоположность — в нестерпимо авторитарную догматику.

Загрузка...