Глава 1 ПОЭТИЧЕСКИЙ ПЕРФОРМАНС В НАЧАЛЕ ХX ВЕКА И ЭМАНСИПАЦИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ЧТЕНИЯ

Первая треть ХX века в России – время коренных изменений в отношении к звучащему стиху. Это касалось в первую очередь внимания к звуковой организации слова и стиха, характерного для модернистской поэзии в целом. «Дело, конечно, не в чтении вслух, – писал Борис Эйхенбаум, – а в самом слуховом принципе – в признании фонетических и, в данном случае, мелодических элементов стиха не механическим придатком к элементам смысловым в узком смысле слова, а началом действенным и иногда даже организующим художественное произведение»21. Чтение стихов вслух, однако, также переживало значительные изменения в эти годы. Происходила стремительная индивидуализация авторского чтения, менявшего свою функцию в литературном быту. Отныне знакомство с тем, как поэт читает свои стихи, стало одним из важных кодов для интерпретации его поэзии. Но почему поэты вообще начали по-новому читать свои стихи? Было ли это связано с эволюцией поэтических школ или особенностями самих стихов? Знает ли поэт лучше всех остальных, как читать собственные стихи? В послереволюционные годы эти вопросы стали предметом интенсивной рефлексии современников, в особенности поэтов, педагогов и исследователей, работавших в петроградском Институте живого слова. В первой части этой главы, опираясь в основном на свидетельства «живословцев», я попытаюсь реконструировать и критически рассмотреть модель развития авторской декламации в России в первой четверти ХX века, которая была ими выдвинута. Во второй части главы я остановлюсь на механизмах влияния авторской декламации на исполнительскую традицию, прежде всего на чтецкое искусство, в 1920–1930‐е годы переживавшее в России свой расцвет.

«Так, как поэты, и не так»

В последующих главах книги я часто буду возвращаться к установке на эмансипацию звучащей художественной речи, которая служила общим фреймом для исследовательской и художественной сфер и открывала возможности для их взаимообмена и влияний друг на друга. Эта установка заняла центральное место в модели развития авторского чтения, выдвинутой сотрудниками ИЖС. На рубеже 1910–1920‐х годов размышления о взаимоотношении авторского чтения с исполнительскими манерами (то есть с манерами чтения эстрадных чтецов, декламаторов, актеров и т. д.) станут почти обязательной составляющей работ «живословцев» и их коллег, работающих в области звучащей литературы. Развитие авторского чтения в начале ХX века, с их точки зрения, происходило за счет эмансипации от современного театра. Сравнение авторской декламации с тем, как читали стихи исполнители, превратится в эти годы в один из основных аналитических инструментов, позволяющих не только формулировать принципиальные отличия между этими двумя подходами и обсуждать природу их особенностей, но и обосновывать новые. Примером этого служит система Владимира Пяста, о которой также пойдет речь в этой главе.

Установка на эмансипацию звучащей литературы от театра будет иметь как эвристический, так и художественный смысл. В начале 1920‐х годов она приведет к значительным изменениям в чтецком искусстве и найдет отражение в работе двух крупнейших реформаторов этого жанра – Александра Закушняка и Владимира Яхонтова.

В конце XIX века авторская декламация современных поэтов развивалась параллельно реформам сценической речи, и до середины 1900‐х эти процессы едва ли заметно влияли друг на друга. Более того, современниками они воспринимались как разнонаправленные по отношению друг к другу. Это отражено в работах Всеволода Всеволодского-Гернгросса, председателя совета Института живого слова, подчеркивавшего, что развитие театра до 1905 года не только не совпадало, но как будто бы прямо противостояло тенденциям в авторском чтении поэзии:

Моментом торжества натурализма на русской сцене можно считать приблизительно 1905 год, т. е. время, когда в других родах и видах искусства уже успел произойти новый сдвиг, а именно и в частности расцвела пышным цветом наша символическая, преимущественно лирическая, поэзия. <…> …у поэтов было что сказать, а сказать им хотелось, что их новая поэзия покоится вовсе не на ложно-эмоциональной основе, а на основе ритмико-мелодической. Современный им театральный реализм убивал в стихе все, кроме психологического элемента; декламация символистов заняла позицию единственно приемлемую для характера новой поэзии, невольно при том полемическую. На выступлениях своих в кругу друзей поэты невольно вырабатывали своеобразные приемы декламации, и их исполнение мало-помалу принимало характер явления художественного22.

Театральная реформа Константина Станиславского и Владимира Немировича-Данченко непосредственно затрагивала область сценической речи и вела к усилению роли говорного (если пользоваться терминологией того же Всеволодского-Гернгросса23) декламационного метода в созданном ими Московском Художественном театре. Этот метод сценической речи сознательно противопоставлялся декламации актеров Малого театра, пользовавшихся «распевно-ораторским» методом (типология Всеволодского-Гернгросса). Кроме того, существовал разрыв между сценической речью в петербургском и московском императорских театрах: в последней трети XIX века Малый театр все чаще обращался к драматургии романтизма и шекспировским пьесам, требовавшим особых «романтических» приемов игры. Этот репертуар был чужд петербургскому Александринскому театру, больше ориентированному на современную комедию и драму.

Но все эти различия в конце XIX века не влияли сколько-нибудь принципиально на некоторые особенности обращения актеров со стихом. Если чтение поэтов отличалось повышенным вниманием к собственно стиховой специфике текста, то для актерского чтения были, наоборот, характерны частые нарушения паузального членения стиха. Это ярко проявлялось в тенденции избегать пауз в конце стиха или на месте цезуры в случаях несовпадения стиховой границы с синтактическим членением, то есть стиховых переносов, enjambement24. Чтец Георгий Артоболевский назовет эту манеру «истолковательной»25, имея в виду, что стих в произнесении актеров нередко приближается к нормам практической речи. «Актеры, – писал Бернштейн, – в своей декламации обычно строят паузальное членение всецело по семантико-синтактическому принципу»26. Эта тенденция нашла яркое отражение в руководствах, издававшихся в первые два десятилетия ХX века. К примеру, в книге режиссера и теоретика декламации Юрия Озаровского «Музыка живого слова», вышедшей в 1914 году, различия между поэзией и прозой предлагалось устанавливать по «литературному содержанию». Так, стихотворное послание Ломоносова к Шувалову «О пользе стекла» нуждалось в «прозаической», объективной декламации, утверждал Озаровский, в отличие от фрагментов Толстого и Достоевского, исполнение которых потребует «яркого субъективного характера».

Различий по существу в чтении стихов и прозы не существует: и стихи, и проза в декламационном исполнении подлежат одним и тем же обуславливаемым содержанием данного текста теоретическим законам и в отношении музыкальной формы передаются одинаково тщательно, одинаково красиво27, —

подводил он итог. Другим примером той же тенденции служил практический совет Дмитрия Коровякова, авторитетного специалиста по выразительному чтению, который он давал работающим со стихотворными текстами декламаторам. В качестве приема, облегчающего распознавание логических ударений, он предлагал перекладывать стихотворную речь в прозаическую,

без прибавления каких-либо слов, ненаходящихся в тексте стихов, но обходясь только теми же словами, переставляемыми в прозаические формы. С этими же целями полезно разлагать сложные периоды на составляющие их предложения и сложные предложения – на простые28.

К середине 1910‐х годов теоретики и педагоги актерского и чтецкого искусства еще не видели каких-либо возможностей для развития исполнительской декламации в том, как современные авторы читали свои стихи и прозу. Однако уже в публикациях многих «живословцев» (Вс. Всеволодского-Гернгросса, Константина Эрберга (Сюннерберга), Вл. Пяста, С. Бернштейна) часто встречаются воспоминания о том, как, присутствуя при публичном чтении поэтом своих произведений, они открывали для себя самостоятельную художественную ценность звучащего стиха в авторской декламации. Более того, для Бориса Эйхенбаума, критиковавшего Озаровского за неразличение принципов чтения прозы и стиха29, впечатления от знакомства с авторским чтением Александра Блока были неразрывны с ощущением неловкости, вызываемым исполнительским чтением.

Я помню, как еще в 1910 г. поражен был чтением Блока на вечере в память В. Ф. Комиссаржевской. Впервые не испытывал ощущения неловкости, смущения и стыда, которые неизменно вызывали во мне выразительные декламаторы и актеры с поставленными голосами и четкой дикцией, – писал Эйхенбаум в 1919 году. – С тех пор ходил слушать только поэтов. Создалось определенное представление о двух способах чтения стихов – так, как поэты, и не так. Потом появились оттенки – Блок, Ахматова, Гумилев, Мандельштам и т. д. Но как ни много оттенков – все это, прежде всего, иначе, чем у «поставленных»30.

Вечер, который вспоминал Эйхенбаум, прошел 7 марта 1910 года и был посвящен памяти рано скончавшейся актрисы Веры Комиссаржевской. Созданный ею театр, на короткое время в середине 1900‐х объединивший вокруг себя круг поэтов и художников31, служит самым наглядным примером происходивших изменений. По сравнению с рубежом веков, в первое десятилетие ХX века отношения между театром и поэзией, отражавшиеся в сближении и размежевании сценической речи и авторской декламации, стремительно усложнялись. Программа нескольких организованных театром в 1906 году «суббот», на которые приглашались в том числе и поэты-символисты, включала как авторское чтение, так и исполнительскую декламацию с театральными сценами. Константин Эрберг (Сюннерберг), коллега Эйхенбаума по ИЖС и участник «суббот», вспоминал, что осенью 1906 года театр инициировал эти встречи специально для того, чтобы познакомить актеров с другими, «нетеатральными» способами чтения модернистских текстов:

[Для трактовки модернистского репертуара] большинству актеров надо было познакомиться со многим, кроме «нутра» и так называемого «искусства выразительного чтения». Решено было устраивать в театре почаще собрания взаимного ознакомления театральных деятелей с литераторами и поэтами. Я бывал на нескольких таких собраниях. Ничего не выходило. Теоретические вопросы актеров (да и многих поэтов, к сожалению) совсем не интересовали: они просто молчали, очевидно, считая, что эти «лекции» не для них. Практические же выступления поэтов со своими стихами (Сологуб, Блок) резко отличались от въевшейся в актеров манеры читать, непременно играя какую-то роль, и были для актеров совсем неприемлемыми. Чувствовались разные культуры этих двух коллективов. Актерское чтение стихов мне очень не нравилось, особенно при выполнении ими новой поэзии. Даже лучшие, наиболее талантливые не могли избавиться от старых декламационных форм, за своей ветхостью уже давно не действенных. Новый репертуар требовал обновления декламационных форм. Актер должен был идти на выучку не к преподавателям декламации, которые, действуя по старинке, только портили дело, а к поэту32.

Структура «суббот» в Театре Веры Комиссаржевской (театральные миниатюры, идущие встык с поэтическим чтением, исполнительской декламацией и т. д.) станет привычным явлением позднее, с появлением «Бродячей собаки» и театров малых форм в начале 1910‐х годов. Для посетителей «суббот» подобная программа была еще необычной и делала наглядной не сходства между актерами и поэтами, а отличия. Можно осторожно предположить, что такая организация выступлений косвенно повлияла на ярко выраженную театрализацию выступлений поэтов постсимволизма. Так или иначе, вопрос взаимовлияний исполнительской и авторской декламации станет актуальным позже. Это коснется не только теории, но и практики: уже в начале 1920‐х годов чтецы и актеры активно начнут использовать приемы и выразительные возможности авторского чтения в своем чтении. Однако на рубеже 1910–1920‐х Эйхенбауму, Эрбергу и другим их коллегам по ИЖС было важно подчеркивать исторически существовавшее различие двух традиций, обосновывая этим противопоставлением свои идеи об эмансипации звучащего стиха от сферы театра. Эти различия по-прежнему продолжают отмечать и сегодня, хотя и сценическая речь, и авторское чтение претерпели за столетие огромные изменения.

За Таврическим садом

1905 год, согласно Всеволодскому-Гернгроссу, был рубежным в истории «живого слова». Этот год, переломный для общественной жизни в России, был также значим для истории модернистского театра: в 1905 году Константин Станиславский и Всеволод Мейерхольд предприняли попытку открыть в Москве театр-студию (подробнее об этом см. главу 5), отвечавшую новейшим театральным исканиям. Кроме того, с сентября того же года в петербургской квартире Вячеслава Иванова на Таврической улице, в «башне», начали проходить регулярные встречи33. В восприятии большинства сотрудников Института живого слова «среды» стали если не главной, то одной из основных декламационных лабораторий современной поэзии. Всеволодский-Гернгросс вспоминал:

Чтение поэтами своих произведений перед тесным кружком друзей и товарищей – явление очень старое и никогда не претендовавшее на приобщение к миру явлений художественных. Так и в данном случае: все началось с того, что поэты-символисты собирались по средам у Вячеслава Иванова и за чашкой чая поочередно знакомили присутствовавших со своими стихами. При этом они были абсолютно далеки от роли декламаторов. Новая поэзия имела, вообще, громадный успех у публики, томики стихов раскупались очень быстро, но, к сожалению, по причинам, изложенным выше (неумение актеров исполнять современную поэзию. – В. З.), публика была лишена возможности наслаждаться этой поэзией вполне, что возможно только при декламационном ее произнесении. <…> …когда узнали, что поэты-символисты стали систематически выступать с произнесением своих стихов, интерес к их манере оказался громадным34.

Критик и историк литературы и театра Евгений Аничков описывал «среды» прежде всего как литературную институцию, обращая внимание на связь авторского исполнения с утверждением новых имен в поэзии:

Особенно знаменательны те среды, когда Кузмин, одновременно и композитор, и поэт, пел сначала свои «Александрийские песни», а после «Куранты Любви», или когда читал он своей своеобразной ритмической скороговоркой «Любовь этого лета». Отсюда пошла его известность. Весь Петроград, блестевший огнями там внизу, за Таврическим садом, будто слушал то, что читалось «на башне». Слушал, потому что прислушивался тогда к поэтическим событиям, а на башне они чередовались, неугомонно, не переставая и никогда не спускаясь до какой бы то ни было, даже самой новомодной рутины. Оттого, когда в одну и ту же ночь Александр Блок прочел на башне «Незнакомку», а Сергей Городецкий свои стихи об Удрасе и Барыбе, вошедшие в его лучший, первый сборник «Ярь», в эту среду русская поэзия обогатилась двумя новыми и не дольше как через две недели всем литературным миром признанными поэтами, признанными, хотя, конечно, непонятыми и высмеиваемыми за свои странные новшества.

Тут же, приезжая из Москвы, Андрей Белый, на распев под «Чижика» – это ново было в то время, – не то проговаривал, не то напевал свои стихи о том мертвеце, что лежал в гробу с костяным образком на груди и слышал своей бессмертной душой, как отпевал его дьякон, звякнув кадилом35.

На «башне» с художественным чтением дебютировал поэт, в последствии декламатор и сотрудник ИЖС Владимир Пяст. В своих воспоминаниях он уделил особое внимание перевороту во взглядах на исполнение модернистской поэзии с эстрады, случившемуся благодаря его выступлению:

Была еще такая «среда», в самом начале сезона, когда в присутствии большого количества наиболее избранных гостей я решил, как бы сказать, «поднести» каждому из бывших там поэтов – «самого его». Я произнес по нескольку стихотворений каждого. Присутствовавшие поэты одобрили. <…> Нужно добавить, что до той «среды», сколько мне известно (в этом смысле, помнится, и выразились некоторые из присутствовавших там лиц театрального мира), – ни один актер даже и не представлял себе, чтобы можно было говорить вслух с эстрады стихи модернистов, декадентов, вообще современных поэтов. После Надсона и, кроме каких-то специально «декламационных» произведений каких-то неизвестных авторов, все живущие поэты признавались в ту пору совершенно непригодными для чтения вслух36.

Если «среды» на «башне» Иванова, по общему убеждению сотрудников Института живого слова, создавали условия для бытования авторского чтения символистов, то в художественном отношении его высшим достижением стало чтение стихов Александром Блоком. Сдержанность, отстраненность, простота – слова, чаще других встречающиеся в многочисленных воспоминаниях о блоковском чтении. И тем более удивительно, что именно блоковская декламация «сдержанно-эмоционального повествовательного стиля», тяготевшая, по словам Бернштейна, к тону интимной беседы, окажет огромное влияние на интерес к звучащей художественной речи в России и надолго сохранится в памяти современников. В «Голосе Блока» Бернштейн рассматривал авторское чтение Блока как с точки зрения его природных голосовых данных, так и «определенных художественных приемов, применявшихся с целью эстетического воздействия»37 и создававших эффект, который исследователь называл стилизованной безыскусностью38. Останавливаясь на отступлениях от норм разговорной интонации в пользу мелодизации стиха в декламации, Бернштейн также отмечал в чтении поэта такие особенности, как обилие пауз, которыми были отмечены участки внутри стиха, концы строк и строф; равновесность динамических ударений (уравнительную тенденцию) на каждом из метрически ударяемых слов в стихе и т. д. Усиленные ударения в чтении Блока, писал он, создавали для слушателей эффект сдержанного волнения в эмоциональной речи, «волнения, которое говорящий вынуждает себя сдержать, чтобы не нарушить связного течения потока речи»39.

Главную особенность авторского чтения Блока Бернштейн видел в балансе между эмоционально-смысловым началом в декламации, покоящимся на синтактико-семантическом основании текстов, и отступлениями от норм в пользу мелодизации, иначе говоря, последовательными подчеркиваниями в декламации собственно стиховой природы текста.

Основная задача декламатора, остающегося в пределах данного стиля, может быть сформулирована как выражение эмоционального и рационального содержания стихотворения средствами обычной (прозаической) речевой интонации. Однако стихотворная форма в устах поэта не могла не наложить своего отпечатка на те факторы речи, которые зависят от намерений исполнителя. Тем не менее, взаимоотношение между смысловым и фоническим факторами в декламации Блока слагается определенно и решительно в пользу первого40.

Точка зрения, согласно которой декламация Блока провела границу между двумя способами чтения стихов – исполнителей и авторов, – высказывалась в те годы не только Борисом Эйхенбаумом. Отсылки к тому, как поэт читал свои стихи, подкрепляли в те годы доводы сторон в спорах о разных декламационных манерах. Ярким примером этого служат статьи Владимира Пяста, выступавшего в качестве теоретика декламации и сформулировавшего в начале 1920‐х, в годы его работы в ИЖС, ряд правил чтения стиха41. В пястовском анализе средств мелодизации стиха, используемых Блоком-чтецом42, нетрудно распознать черты его собственной, отличающейся ригоризмом системы, оформившейся к рубежу 1910–1920‐х годов и получившей характерное название закона неприкосновенности звуковой формы43. От чтеца Пяст требовал соблюдать:

1) Приблизительную изохронность (равенство во времени для произнесения) соответственных ритмически стихов и простоту числовых соотношений между временами произнесения строк, одна другой метрически не соответствующих.

Пример:

Я видел, как вчера твои бежали волны;

Они, при ярком свете дня,

Играя и журча, летучим блеском полны,

Качали ласково меня.

(Языков)

Первая и третья строка должны быть произнесены здесь в равный промежуток времени; вторая и четвертая – в равное между собой и меньшее, чем требующееся для произнесения нечетных строк, время – приблизительно в 1,5 раза.

Это не значит, что мы исключаем ускорение или замедление, как прием. И то и другое допустимо, но именно лишь как accelerando и rallentando, т. е. как музыкально обоснованный прием декламации.

2) Ритмичность в череде ударений.

Т. е. стих Тютчева:

Как демоны глухонемые

произносить с полуударением не на «глух», а на «хо», потому что эта строка входит в стихотворение ямбического, а не амфибрахического каданса. <…>

3) Приблизительное равенство пауз:

а) В цезурах – между собой;

б) После стихов – между собой;

в) После полустрофий – между собой;

г) После строф – между собой.

4) Некоторое, тактичное, выделение:

мелодии гласных, аллитераций, звуковых повторов и рифм.

Пример:

Выхожу я в путь, открытый взорам,

Ветер гнет упругие кусты…

(А. Блок)

На звуки «у» здесь следует сделать известный упор.

Еще короче можно этот закон формулировать так: ритм, строка (стих), строфа, рифма – для соблюдающего закон неприкосновенности формы, для принадлежащего к новейшей школе декламации суть, своего рода, «табу»44.

Высказывания самого Блока о существующих различиях в чтении стихов крайне редки и отличаются большой сдержанностью. В заметке «О чтении стихов русскими актерами», относящейся к маю 1919 года, Блок, только что пришедший в Большой драматический театр на должность председателя режиссерского управления, обращал внимание на текстовые сокращения в сценических вариантах стихотворных пьес (в частности, «Эрнани» Виктора Гюго). Они разрушали стих, «а с ним – временами – и смысл речи»:

Кажется, критика никогда не обращала внимания на это. Публика – тем более.

Это нехорошо. Теперь, когда стих начинает действительно культивироваться, когда в несколько более широких кругах (даже, например, профессорских) начинают понимать, что он имеет самостоятельное значение, независимое от содержания, – пора обратить на него внимание и в театре. Если актеры будут правильно читать стихи, если они введут стих поэта в круг изучения своей роли, публика начнет незаметно приобретать слух, который не развит и в наше время у большинства людей, считающих себя интеллигентами45.

В отличие от многих сотрудников Института живого слова, Блок не проводил черты между двумя манерами, актерской и авторской, избегая дидактичности в вопросе о принципах чтения стихов. Его собственная стилизация разговорной речи в чтении имела черты художественного приема и совпадала с последовательным движением русской поэзии первой четверти ХX века от стиховой строгости к языковой естественности. Это находило выражение и в метрике, и в ритмике стихов. «Главное же, что придает его мелодизации особое своеобразие, это – отсутствие педантической систематичности, в конечном счете – свобода в отношении к художественным приемам»46, – отмечал Бернштейн, возражая тем самым Пясту, строившему на апелляциях к блоковской декламации свою собственную систему декламационных правил. Характерно, что в своих отзывах о блоковском чтении Пяст, очень чуткий слушатель, в целом повторяющий наблюдения Бернштейна, проигнорирует именно эту черту блоковской декламации – свободу в отношении к декламационным приемам. Однако сформулированные Пястом в годы работы в ИЖС правила, адресованные главным образом исполнителям, фактически впервые будут опираться на принципы, отсылающие к авторской декламации. Обращенный в первую очередь к чтецам, закон неприкосновенности звуковой формы свидетельствовал о том, что поэтический перформанс становился действенным источником влияния на смежные сферы, прежде всего на эстраду.

Писавшие об авторской декламации на рубеже 1910–1920‐х годов авторы (Пяст, Эйхенбаум и Бернштейн и др.) редко затрагивали в своих статьях вопрос о том, какие изменения претерпевала авторская декламация на протяжении 1910‐х годов. Всеволодский-Гернгросс отвечал резким упреком на статью Эйхенбаума «О чтении стихов», в которой обосновывалось жесткое разделение авторской и исполнительской школы:

…прошло пятнадцать лет, и за это время перед нами прошла вереница новых поэтов и народилось немало новых актеров. Только глухие, прожив эти годы, могут повторять то, что говорилось тогда, а именно, что существует две манеры, две школы: актеров и поэтов, ибо за это время эволюционировали и те, и другие. И теперь как в среде самих поэтов, так и в среде актеров – стоит внимательно вслушаться – окажется разногласий не меньше, чем пятнадцать лет тому назад между актерами и поэтами47.

Тринадцать лет, отделявшие начало собраний на «башне» Иванова от появления Института живого слова, вместившие в себя расцвет футуризма и акмеизма, были связаны с резкими изменениями в поэтической авторской декламации. Постсимволизм, согласно справедливому замечанию Всеволодского-Гернгросса, ставил под вопрос эвристический потенциал дихотомии авторского и исполнительского чтения, которая занимала важное место в размышлениях «живословцев». Перформансы футуристов 1910‐х годов уже демонстрировали ощутимые влияния со стороны театра.

Для голоса

В критике начала ХX века можно было встретить много скептичных отзывов о стихах Филиппо Томмазо Маринетти. Однако как чтец собственных произведений он обычно удостаивался самых высоких похвал48. Основатель футуризма постоянно выступал в Италии, а также ездил в турне, благодаря чему сохранилось множество описаний того, как Маринетти читал свои стихи. Выступления Маринетти, в 1914 году побывавшего в России, Пяст рассматривал как своего рода звуковые репортажи с фронта или из кабины самолета:

Для полного наслаждения стихотворением необходим слуховой момент. Стихи надо не только видеть глазами, но и слышать – это труизм; но никогда он не звучал так верно, как в последнее время. Возьмем Маринетти. Его «mots en liberté» столь мертвые, по собственному признанию, на бумаге, – буквально оживают в его темпераментной декламации. Перед слушателями Маринетти искрятся и шипят локомотивы, пыхтят гоночные автомобили, стрекочет пропеллер, грохочут ядра и стонут раненые и агонизирующие49.

Вопрос о медиуме поэзии Пяст предлагал рассматривать в парадигме фонологоцентризма. Однако самими итальянскими (а затем и русскими) футуристами он был поставлен гораздо шире. Посвященные типографике манифесты Маринетти и его эксперименты с набором parole in libertà (т. е. «слов на свободе», провозглашенного Маринетти поэтического и типографического принципа) дали один из самых мощных импульсов созданию партитур поэтических текстов, отражающих поэтический перформанс и/или служащих инструкцией для него. Одновременно они являлись самостоятельными художественно-литературными произведениями. Установка на чтение и визуальные аспекты художественных текстов имели тесную связь в большинстве течений исторического авангарда. В ранних манифестах Маринетти рассуждал о том, что употребление на странице шрифтов различных начертаний и различных цветов – приемы, хорошо знакомые читателям его книг, – должно было усилить выразительную силу слов: «…курсив для серий сходных и быстрых ощущений, жирный для бурных звукоподражаний»50. Позднее Маринетти писал о том, что текст служит отражением выступления чтеца, его жестов и мимики51. И в том и в другом случае речь шла о подчеркивании различными способами материальности художественной речи.

К непосредственной фиксации в письменных текстах интонаций звучащей речи сам Маринетти не обращался. Однако такие попытки предпринимал в своих книгах другой футурист, в прошлом артист варьете Франческо Канджулло. «Пьедигротта» Канджулло еще до того, как быть напечатанной, была представлена на одном из собраний футуристов в римской галерее Спровьери в марте 1914 года. В этом поэтическом перформансе участвовали Маринетти, Канджулло, Джакомо Балла и некоторые другие футуристы. Текст «Пьедигротты» был посвящен одноименному буйному неаполитанскому празднику (Канджулло был родом из Неаполя) и исполнялся в том числе с помощью хоровой декламации. Он сопровождался шумовой музыкой, осыпанием зрителей конфетти, взрывами и дымом петард. Для создания праздничной атмосферы, вспоминал участвовавший в этом действе галерист Джузеппе Сповьери, по залу даже собирались разносить пиццу в жаровнях52.

Осмыслению этого опыта был посвящен манифест Маринетти «Динамическая и синоптическая декламация», в одном из пунктов которого оговаривалась возможность хорового чтения53. Миланское издание «Пьедигротты» вышло два года спустя после вышеописанного исполнения в галерее54. Своим видом книга отсылала к parole in libertà Маринетти. В ней активно использовались приемы экспериментальной типографики футуристов. И ее же можно рассматривать как своего рода партитуру, отсылающую к состоявшемуся выступлению55. Книга интересна совмещением: во-первых, стихограмм (например, на странице h (ил. 1), где слова «конус» и «звук», сono и suono, принимают форму конуса), которые выглядят как подверстанные иллюстрации. Во-вторых, графики: наборный орнамент в виде волнистых линий, как на странице i (ил. 2), должен был обозначать колыхание толпы, вышедшей отмечать праздник на улицы. В-третьих, собственно, партитуры. Для передачи интонации чтения и его ритма (например, на стр. m, илл. 3) Канджулло заимствовал различные обозначения из нотного письма: такты, ферматы, темповые указания (prestissimo, то есть самый быстрый темп) и т. п.

Стих в ситуации подрыва монополии письма был одной из постоянных тем статей и манифестов пропагандиста футуризма в России, поэта Ильи Зданевича. В манифесте «Многовая поэзия» Зданевич провозглашал всёчество – новое направление в искусстве, отвергавшее письменные формы бытования стиха. Зданевич настаивал (в духе Маринетти) на декламации: «не читаемая про себя MV (многовая поэзия. – Ред.) миновав замусленые в молче библиотек гроба бежыт раскрасившись на эстрады…»56.

В манифесте речь шла о коллективной декламации, подобной той, что звучала в римском представлении «Пьедигротты». «Многовую поэзию» Зданевич противопоставлял «поэзии одного рта». Но в качестве инструмента, с помощью которого он утверждал устность поэзии и собирался ниспровергать письменность, выступала звукозапись. Сегодня содержавшийся в этом вызов понятен смутно: провокационным это высказывание звучало в контексте первой половины 1910‐х в условиях все еще настороженного отношения авторов к звукозаписи. Обращение Зданевича к этому инструменту в те годы было связано с поисками ответов на вопрос о медиуме литературы. И если символисты считали, что звукозапись не сможет сохранить то ценное, что есть в «живом» выступлении поэта, превратив его, по выражению Константина Эрберга, «в цветок без запаха» (см. главу 2), то футуристы подходили к этому совершенно иначе.


Ил. 1. Страница h из книги Франческо Канджулло «Пьедигротта» (Милан, 1916)


Ил. 2. Страница i из книги Франческо Канджулло «Пьедигротта» (Милан, 1916)


Ил. 3. Страница m из книги Франческо Канджулло «Пьедигротта» (Милан, 1916)


Звукозапись стояла для них в одном ряду с поэтическим перформансом и изданиями без типографского набора, использовавшими непривычные материалы и техники печати (в частности, литографию), – иначе говоря, в одном ряду со всем тем, что было способно передать материальность голоса и тела, изображения и стиха. К фонографу Зданевич апеллировал начиная с самых ранних своих текстов о поэзии, заканчивая выступлениями начала 1920‐х годов в Париже уже после эмиграции. В черновиках манифеста «Многовая поэзия» он писал о том, что перенос поэзии на эстраду, характерный для итальянских и русских футуристов, был лишь этапом, «первым шагом к фонографу», «освобождением от власти букв»57. В этом же ключе разрабатывались партитуры заумных пьес Зданевича, созданные в промежутке с 1916 по 1923 год и составившие пенталогию «аслааблИчья». Необычный вид текста пьес (например, приведенный на ил. 4 разворот из пьесы «асЕл напракАт» – с «пучками строчек, «перевязанных» крупными литерами», как пишет о них Владимир Кричевский58) объяснялся в том числе предназначением. Так, ремарка «арекстрам» в «хоровой» сцене «асЕл напракАт» означала, что следующий за нею текст должны исполнять сразу несколько артистов, причем за каждым закреплена собственная партия. Отсюда разбивка на два ряда, которые совпадают, когда голоса звучат в унисон; третий голос осла – присоединяется только на «ИА». Это единственное слово, которое должно было произноситься всеми тремя исполнителями хором. Заумные драмы и оркестровая поэзия Зданевича допускали существование и в виде звукозаписей. В докладе 1922 года он скажет:

Фонограф был единственно пригодным и потому неизбежным способом для наших новых целей. В 1917 году нами и были записаны фонографически оркестры, хотя до и после этого мы продолжали пользоваться системой формул для сценических партитур. Переход от письменности к фонографии вновь изменил положение. Фонограф уничтожает злокачественную автономию клеток жемчуга, порожденную письменностью, и возвращает языковому организму то единство словесной массы, которое он утрачивает вовсе у грамотников и которое знают всегда поэтому более чуткие к языковым процессам люди неграмотные. Одновременно этот «sinapisme»59 оттягивает всякое давление графики на звук. Давая место голосовой фактуре, фонограф делает ее средством лечения жемчужной болезни60.

Ил. 4. «Хоровая» сцена из пьесы Ильи Зданевича «асЕл напракАт». Источник: Софии Георгиевне Мельниковой. Фантастический кабачек. [Сборник]. Тифлис: 41°, 1919. Вклейка после С. 46.


Звучащая художественная речь футуристов возникала в той точке, где смыкались литературный и перформативный эксперименты. Бытование стиха в неразрывности с материальным голосом и телом поэта было характерно для одного из самых примечательных ранних экспериментов Владимира Маяковского – драмы в стихах «Владимир Маяковский. Трагедия». Пьеса была поставлена и исполнена автором в 1913‐м (при участии нескольких актеров-любителей) на сцене петербургского театра «Луна-парк». Другим ярким примером звучащей речи футуристов служат выступления Василия Каменского. Например, анонс его представления в тифлисском цирке в 1916 году гласил: «Василий Каменский в костюме Стеньки Разина верхом на коне исполнит стих из своего романа „Стенька Разин“ и скажет речь о поэзии цирка».

Эти выступления были с таким энтузиазмом встречены публикой, что дирекция цирка продлила контракт еще на пять гастролей, а 25 октября 1916 года был устроен бенефис Каменского. В этот вечер он не только читал стихи, но и нарисовал на глазах у публики большую картину «Осенний пейзаж»61.

Этот эпизод, один из многих подобных, служит иллюстрацией к тому, что сам Каменский писал об выступлениях футуристов:

Поэзия описательная (правда жизни) и поэзия символическая – быстро сменяются поэзией представления – где все форма, все поза, все маска, все игра62.

К этому можно добавить – все голос, все тело, все со-присутствие поэта и зрителей в зале, подчеркнутое в его собственном случае созданием картины на глазах у зрителей как перформативного жеста. Грим, эксцентричные наряды, нерегламентированный диалог, разворачивающийся между исполнителями и зрителями, спонтанные действия и т. д. служили средствами для создания перформативности на сцене и в зале, перед которым выступали футуристы. Это отношение к тексту объединяло Маяковского, Василия Каменского, Алексея Крученых и остальных поэтов-футуристов с Мейерхольдом, Николаем Евреиновым и другими режиссерами, переосмыслявшими в те годы отношения литературы и театра в пользу театральности63.

Дефицит бумаги в России был одной из причин роста числа выступлений поэтов в пореволюционные годы. «Появились стихи, – писал Маяковский, – которые никто не печатал, потому что не было бумаги, <…> связь с читателем через книгу стала связью голосовой, лилась через эстраду»64. В это время выступления поэтов в Москве, Петрограде и других городах вызывали огромный интерес и проходили на самых разных площадках: в Политехническом музее, Дворце искусств, Доме писателей, а также разнообразных кабаре и литературных кафе вроде «Стойла Пегаса», «Домино» и др.65 Установка на «поэзию для слуха»66, уходившая корнями в дореволюционные годы, по-прежнему оставалась одной из конститутивных черт поэтического авангарда67. Эта установка отражалась у Маяковского в многочисленных имитациях устного интонирования в письменном тексте, замене общепринятой орфографии, отражающей нелитературное произношение, композиционным приемом обращения к слушателю или собеседнику и т. п. приемами, проанализированные Г. Винокуром68. «Право, мы возвращаемся к каким-то баснословным временам, когда поэзия была голосом, а не печатной буквой, театр – площадью, а не рядами кресел», – писал Эйхенбаум69. За несколько лет до Маяковского мысли о грампластинках, записанных самими авторами, высказал критик и композитор Арсений Авраамов под впечатлением от услышанного им чтения Сергея Есенина и Анатолия Мариенгофа:

…заклинаю вас, читатель: слушайте живых поэтов – не читайте мертвых, и живых не читайте: печатное слово – гибель для поэзии. Я готов бы не курсивом давать цитаты: граммофонную пластинку приложить к каждой книге, начитанную самими авторами, – только бы дошла до вас красота живого слова!70

Еще одним проявлением этой установки стали указания, как нужно читать стихи, которые давали сами авторы. Одним из примеров этого служит «Техническая инструкция», сопровождавшая цикл текстов Алексея Гастева «Пачка ордеров»71. В ней кратко описывалась интонация, с точки зрения автора, наиболее соответствующая их содержанию, и предлагалось введение второго чтеца, читающего текст одного из ордеров в паузах между остальными ордерами, исполняемыми первым чтецом.

«Прозы для нас не существует»

Расцвет камерной декламации (в значении чтецкого искусства) в 1920‐е годы в России был прямым следствием процесса эмансипации художественного чтения от театра, который отчетливо обозначился на рубеже веков. В свою очередь, спектакли и выступления Владимира Яхонтова служили образцом для новой школы чтецов, вызывали огромный интерес у публики и исследователей, включая формалистов и бывших сотрудников к тому времени уже закрывшегося Института живого слова72. И если чтецкое искусство стало сферой, где влияние авторской поэтической декламации было наиболее ощутимым, то в работах Яхонтова 1920‐х и начала 1930‐х, располагавшихся в серой зоне между театром и чтецкой эстрадой, это влияние находило самое непосредственное и полное отражение.

Владимир Яхонтов начинал как актер на рубеже 1910–1920‐х годов. Ученик двух сильнейших театральных школ (вначале Художественного театра, затем вахтанговской Третьей студии), свой первый моноспектакль он поставил в 1924 году, на тот момент все еще оставаясь актером Театра им. Мейерхольда. Однако свой путь он искал в стороне от театра, даже крайне левого. Объединив литературную, исполнительскую и отчасти режиссерскую функции, в начале самостоятельной работы он занял уникальную нишу на стыке политического театра, агитационной самодеятельности и поэтической эстрады 1920–1930‐х годов. Пик его работы пришелся на вторую половину 1920‐х и первую половину 1930‐х: в 1927 году им вместе с режиссером С. И. Владимирским, Е. Поповой и несколькими другими участниками был основан «театр одного актера» «Современник», работавший до 1935 года73.

Одними из первых на сольные программы Яхонтова, созданные им еще до открытия «Современника», откликнулись идеологи ленинградского самодеятельного театра, относившиеся к крайне левому крылу театрального фронта. Именно они сразу и безоговорочно приняли как новый жанр лито-монтажа, в котором работал Яхонтов, так и манеру выступления молодого актера. Автором предисловия к изданному в 1926 году лито-монтажу Яхонтова «Ленин» был Адриан Пиотровский, критик, в те годы горячо поддерживавший ленинградский самодеятельный театр74. Один из главных идеологов петроградской рабочей самодеятельности, сооснователь Красного театра Григорий Авлов осенью 1925 года (вскоре после знакомства с работой Яхонтова в кабинете Политпросвета, куда актер пришел в поисках поддержки своих самостоятельных работ) выступил с несколькими статьями в поддержку актера. Он писал:

Не механическое, а органическое соединение кусков, соединение, убеждающее своей неумолимой логичностью, захватывает и завзятых «инсценировщиков». Однако не только литературный монтаж создает успех выступлению Яхонтова.

Мастерство передачи играет здесь, конечно, огромную роль.

Яхонтов не обставляет свое выступление никакой торжественностью и пышностью. В нем ничего нет от дурного актерского тона75.

«Инсценировщиками» называли тех, кто работал в жанре инсценировок, предполагавшем постановку произведений, в основе которых лежали недраматические тексты. В отдельных случаях инсценировки создавались на основе личных воспоминаний, но чаще в качестве материала привлекались поэтические тексты, включая лирическую поэзию, прозу, исторические документы и литературные воспоминания. Этот жанр вызывал особенный интерес у тех, кто, как Гр. Авлов, видел будущее театра в развитии самодеятельности и отказе от профессионализации исполнителей. По замечанию Пиотровского, в лито-монтаже «Ленин» Яхонтов дал образец этого жанра, подходящий для репертуаров коллективных хоров в рабочих клубах76. В декабрьском номере (№ 50) «Рабочего и театра» за тот же год, в статье «Самодеятельный театр», поэт-«заумник», на тот момент режиссер Красного театра Игорь Терентьев предрекал гибель традиционным формам драматургии, приветствуя появление Яхонтова и его лито-монтажей77. Чуть позже Яхонтова поддержит Мейерхольд, предложив чтецу поставить монтаж «1905 год» на сцене ГосТИМа. Это признание режиссеров, чрезвычайно внимательных к речевой стороне спектаклей, красноречиво, как и одобрение сценических работ Яхонтова Осипом Мандельштамом. Первые яхонтовские лито-монтажи свидетельствуют о наличии у него литературных амбиций. Одновременно он начинает искать новые принципы декламации, как и многие другие в те годы, ставя под сомнение достоинства актерской манеры исполнения стихов. Фрагменты из стихотворных произведений Маяковского, Пушкина, Блока были включены в первые же его композиции и лито-монтажи «Октябрь», «Ленин», «Пушкин». В спектакле «Петербург» звучали, в частности, фрагменты «Медного всадника»78. Из ряда прижизненных статей актера, а также посмертных воспоминаний, подготовленных к печати супругой Яхонтова режиссером Еликонидой (Лилей) Поповой, становится ясным то исключительное место, которое авторское чтение оказывало на метод исполнителя79.

Хотя отличия в манере чтения стихов Яхонтовым от актерского чтения были отмечены уже в первых его сольных выступлениях с лито-монтажами, с особой остротой конфликт между актерским и авторским чтением стихов для Яхонтова обнажится в тот момент, когда летом 1927 года вместе с Е. Поповой он приступит к работе над «Евгением Онегиным»:

– Как читать стихи? – все чаще и чаще спрашивал Яхонтов, вернувшись из Ленинграда <…> Первые жаркие дни. Цветы на улицах и опустевшая, покинутая Москва по вечерам.

Яхонтов продолжал быть настойчивым, неугомонным, неотвязным.

– Тебе не кажется, что многие актеры превращают стихи в прозу?..

И через некоторое время:

– Но… возьмем поэтов.

Читает вслух на память Сельвинского, Багрицкого, Светлова. Читает вслед Пушкина, в характерной манере авторского чтения.

– Ну, как тебе кажется, так можно читать Пушкина?

Публика не устанет?

Нота, нота одна… говорит он с досадой. Напев…

Нет, решает он, публика устанет. Не будет слушать.

Но зато это стихи…

Слышно внятно, что стихи… Как же быть?..

Вот, Маяковский, предположим… впрочем, он не в счет. Он особо, у него все получается.

Читает Маяковского, показывает, как у него все получается.

– А все-таки слушать поэтов очень интересно. Самых неумеющих читать. Есть какой-то секрет в их чтении…

Интересно было бы послушать, как читал сам Пушкин. Смотрит в потолок.

– Арап… с голубыми глазами…80

В 1936 году в своей лекции для актеров ГосТИМа, приуроченной к работе над пушкинским «Борисом Годуновым», Пяст останавливался на генезисе новой школы ритмического исполнения стиха, к которой, по его мнению, относились чтецы Антон Шварц, Георгий Артоболевский, Яхонтов и другие.

…вот декламаторы, это новейшая школа солистов, которые в последнее время получили всеобщее признание и которые повсюду принимаются. <…> Декламация новейшей формации вся сплошь относится к музыкальной школе, которая, главным образом, возникла в Ленинграде. Но Яхонтов москвич, который, однако, свою старую манеру оставил и перешел целиком в музыкальную школу чтения81.

Описанная Пястом тенденция требует уточнений. Звукоподражания (например, протяжным пароходным гудкам в чтении «Разговора на одесском рейде десантных судов: „Советского Дагестана“ и „Красной Абхазии“»82), пластическая игра, ударения чрезвычайной силы в некоторых местах стиха или такие же чрезвычайные смены темпа чтения (вроде сильного замедления темпа и динамики, cascando, которое можно услышать в сохранившейся звукозаписи чтения поэмы «Владимир Ильич Ленин», во фрагменте «Если бы выставить в музее…»83) и тому подобные случаи едва ли вписывались в модель «мелодического» ритмического чтения, которую пропагандировал с начала 1920‐х годов Владимир Пяст84.

Точнее был Д. Мирский, когда писал в середине 1930‐х о борьбе Яхонтова «на два фронта»:

…против «выразительного» чтения актеров, разрушающего стихотворную форму и заменяющего все стиховые средства выразительности одной театральной интонацией, и против «завывающего» чтения самих поэтов, заменяющих дифференцированную игру интонаций однообразной интонациональной (так! – В. З.) схемой, развертывающейся независимо от смысла. Только Маяковский читал иначе, и, несомненно, что стиль Яхонтова генетически связан именно с Маяковским. Стиль этот основан, во-первых, на предельно четком сохранении ритмической структуры стиха – в этом Яхонтов резко отходит от актеров и смыкается с поэтами. Но «поэтического» завывания в чтении Яхонтова нет. Интонация его подчинена смыслу, и хотя характер его интонации резко отличен от «классического» мхатовского стиля, это – актерская, театральная, драматическая интонация. Также и жест, очень экономный и сдержанный, остается жестом актерским85.

Усиление выразительности речи Яхонтова происходило за счет, с одной стороны, подчеркивания ритма, с другой – необычайно острых решений в области фонетической стилистики (к которым относятся и звукоподражания), характерных для декламации футуристов. Это особенно касалось подчеркивания Яхонтовым в чтении разных форм аллитераций и звукописи в стихах. К характерным для Яхонтова фонетическим решениям относится и знакомый по его звукозаписям почти что музыкальный эффект своеобразного колокольного «звона в стихе» («Звоны в стихе бывают различны. И различием звона отмечен каждый поэт»86), сопровождающийся усилением динамических ударений в отдельных фрагментах стихов. Говоря о яхонтовском исполнении Пушкина, Л. Кассиль удачно назвал его «спектаклем стиха и актера»87, обозначив наличие не одного, а двух равноправных ведущих принципов. О двух «пространствах» игры (физическом пространстве, необходимом для рисунка игры, и слове как «втором пространстве») писал О. Мандельштам:

Яхонтов при своем необыкновенном чутье к рисунку прозаической фразы ведет совершенно самостоятельную партию чтеца в то время, как режиссер Владимирский зорко следит за игрой вещами, подсказывая Яхонтову рисунок игры – до такой степени четкий и математически строгий, словно он сделан углем88.

В литературе о Яхонтове часто можно встретить описания того, как он визуализировал динамические акценты в стихе, например, постукивая об пол резиновым мячиком во время чтения Пушкина. Но бывало и иначе.

И вот – посередине поэмы «Двенадцать», – писал режиссер и критик Сергей Соловьев в рецензии на яхонтовский «Вечер Блока», – в момент спокойного и сосредоточенного развертывания текста, чтец достает приготовленную одну-единственную папиросу и медленно, очень обстоятельно и неторопливо начинает ее закуривать. По режиссерской идее, папироса каким-то непонятным для нас путем должна быть созвучна тексту поэмы, должна усиливать ее выразительные, образные средства. Однако текст начал комкаться, в нем появились совершенно неоправданные паузы89.

Знакомство с чтением Маяковского и многих других оказало на Яхонтова огромное влияние. В своих воспоминаниях Яхонтов многократно называет Маяковского «актером», «актером-трибуном», а его выступления – спектаклями «одного актера». Впервые чтение Маяковского Яхонтов, по предположению биографа актера Н. Крымовой, услышал зимой 1921–1922 годов90. Оно родило в нем сложное впечатление:

Существуют голоса, которым не только веришь – они не только убеждают, они еще и воспитывают. Таким поэтическим голосом обладал Маяковский.

Могу ли я сказать, что я где-то там в тайнике своего сердца ждал такой голос? И вот такой голос наконец услышал?

Очень строго и честно говоря, я его ждал, но я его не предвидел именно таким. Должен сказать, что чувство неожиданности, т. е. известной неподготовленности, было.

Этим я хочу сказать, что, конечно, было ощущение большой новизны, но была такая новизна, за которой нельзя было не пойти вслед, и я пошел, приветствуя эту новизну91.

Среди других имен, названных в опубликованной книге воспоминаний, – Есенин, Сельвинский, Пастернак, Светлов, Багрицкий. Среди пропущенных – Мандельштам, чье влияние (начиная с момента их знакомства летом 1927 года; в тот момент Яхонтов работал над спектаклем «Петербург», литературной основой которого была композиция из фрагментов «Белых ночей» Достоевского, «Медного всадника» Пушкина и «Шинели» Гоголя) было сравнимо с влиянием Маяковского92. Оно сказывается и на повторяющихся мелодических ходах в стихе, и – самое главное – в методичном следовании ритму и паузному членению стиха.

Влияние обоих поэтов в подходе Яхонтова к звучащему стиху не сводится к заимствованию той или иной манеры. Оно заключено в своеобразном «настраивании» аппарата чтения поэзии. Несомненно, однако, что авторское чтение осмыслялось и использовалось Яхонтовым как система приемов. К ней он обращался при необходимости, чтобы создать иллюзию неустойчивого равновесия между двумя ведущими началами, художественным словом и волей исполнителя. Стихотворная речь то влекла и направляла актера, то подчинялась ему. Возможно, именно это и создавало эффект напряженности, напомнивший Мандельштаму работу «циркача на трапеции».

Влияние Маяковского в случае Яхонтова было многосторонним. Оно сказывалось на приемах чтения стиха, о чем было сказано выше, но повлияло и на манеру его исполнения, а также на метод составления лито-монтажей, о чем речь пойдет дальше.

Текст яхонтовского сценария «Войны»93 ярко отражает неконвенциональность его подхода к выбору литературного материала. Он построен на чередовании нарочито разнородных фрагментов, взятых из художественных текстов, философских произведений, исторических документов: пушкинского «Скупого рыцаря» – и «Коммунистического манифеста» Маркса, «Кризиса германской социал-демократии» Розы Люксембург – и «Ладомира» Хлебникова, «Золотого петушка» – и приказа о мобилизации, и т. п. Можно предположить, что их чтение с эстрады должно было представлять собой своеобразный «парад интонаций» (или речевых «трансформаций», пользуясь понятием мейерхольдовской школы). Но это противоречило бы отзывам о яхонтовских монтажах 1920‐х годов, в которых постоянно отмечалась цельность, ощущение единства, которых, несомненно, добивался исполнитель.

Здесь (в первой части композиции «Ленин». – В. З.) отдельные отрывки чередуются и так ловко составлены, что никак не чувствуются швы, – писала актриса, будущий партнер Яхонтова по сцене Вера Юренева. – Когда текст слушаешь в исполнении самого Яхонтова, то язык двух эпох настолько сливается, что совершенно не различишь, где переменился автор. Голос ученого переходит незаметно в голос поэта94.

Можно привести и другие свидетельства об интонационном единстве яхонтовских спектаклей, но из рецензий, отзывов и воспоминаний не всегда можно понять, какими средствами оно достигалось. Для этого необходимо обратиться к текстам самих лито-монтажей.

«Стержнем» опубликованного отдельной книгой лито-монтажа «Ленин» служила поэма Маяковского «Владимир Ильич Ленин»: неравноценные по количеству строк фрагменты приведены почти во всех семи (за исключением пятой и шестой) частях монтажа. Материалом – помимо строк поэмы, приведенных Яхонтовым не «лесенкой», а «столбиком», – выступают фрагменты из «Манифеста коммунистической партии» Маркса и Энгельса, работы Ленина «Что делать? Наболевшие вопросы нашего движения», воспоминаний Н. Крупской, В. Бонч-Бруевича, Л. Троцкого, С. Гиля (шофера и свидетеля покушения на Ленина), публицистики Л. Сосновского, пушкинского стихотворения «Осень (Отрывок)» и т. д. В третьей части, где возникает тема Первой мировой войны, встык со строчками поэмы дана молитва («Спаси, господи, / люди твоя / и благослови достояние твое. / Победы благоверному / императору нашему Николаю Александровичу…»95). Важную роль в композиции приобретают куплеты и отдельные строчки революционных песен (особенно часто повторялась песня «Наш паровоз») и песен военных лет96, которые, по свидетельству Гр. Авлова, Яхонтов напевал во время исполнения. В финале третьей части, посвященной прибытию Ленина в Петроград и встрече на Финляндском вокзале, давалось чередование строк песни и поэмы («Наш броневик вперед летит. (Песня). / И снова / ветер / свежий, / крепкий. (В. М.) / В коммуне остановка (Песня) / Валы / революции / поднял в пене (В. М.)…»). Этот прием перетекания песни в стих становится особенно наглядным в четвертой части, где процитированные в «Ленине» строки Маяковского «Ешь ананасы, рябчиков жуй…» сопровождаются ремаркой «Поется», отсутствующей в оригинальном тексте.

Принципы, лежавшие в основе монтажа Яхонтова, были близки тем приемам цитирования, которыми пользовался Маяковский, включая в свои поэмы лозунги, строки песен, манифестов и т. д., оставляя их нетронутыми или же видоизменяя в зависимости от художественных задач. Яхонтов открывал для себя свойство текстов Маяковского – создавать единое целое из фрагментов, вплоть до включения стихов, написанных силлабо-тоническим размером, в ритм акцентного стиха97. Теперь же поэма Маяковского о Ленине, где стихотворные цитаты встречались особенно часто98, была положена Яхонтовым в основу нового произведения, скомпилированного актером по частично сходному, что и цитирование в поэме, принципу. За счет монтажа художественный текст разворачивался на фоне истории и существовал в единстве с музыкой, которая со временем занимала все большее место в спектаклях Яхонтова. Однако пытаясь добиться декламационного единства лито-монтажа, Яхонтов и здесь ориентировался на Маяковского.

В напечатанном тексте «Ленина» можно обнаружить нечто вроде чтецких «заготовок» Яхонтова. Так, пушкинская «Осень (Отрывок)» дается Яхонтовым в «Ленине» в ином, отличном от авторского варианте. Яхонтов разбивает стих на месте цезуры («Октябрь уж наступил, / Уж роща отряхает / Последние листы / С нагих своих ветвей…»), что, по-видимому, должно было сделать более наглядным для других исполнителей «Ленина» паузное членение стихов. Позднее Яхонтов описывал то, как звучал в монтаже прозаический текст «Коммунистического манифеста»:

Я беру на себя смелость начертить графически текст «Манифеста Коммунистической партии» так, как я его строил исполнительски, для того чтобы наглядно показать ритмику и паузы.

«История

всех до сих пор существовавших обществ

была историей

борьбы классов.

Свободный

и раб,

патриций

и плебей,

помещик

и крепостной,

мастер

и подмастерье,

короче – угнетающий

и угнетаемый

находились в вечном антагонизме друг к другу,

вели непрерывную,

то скрытую,

то явную борьбу,

всегда кончавшуюся революционным переустройством

всего общественного здания

или общей гибелью

борющихся классов».

Распределяя текст именно так, понимая значительность его содержания, я стремился раздвинуть до предела форму изложения, улавливая большие паузы между крупными понятиями: «свободный» пауза, «и раб» пауза, «патриций» пауза, «и плебей» пауза – и так далее. Паузы были необходимы. Они-то и доносили содержание. Произнесенное слово – а в нем огромное понятие – должно дойти до уха слушателей, затем до сознания и остаться в нем «весомым», «зримым», как сказал Маяковский применительно к своим стихам99.

Своей механистичностью этот прием мог бы напомнить то, как герой набоковского «Дара» переводил белыми стихами «Святое семейство» Маркса («чтобы не было так скучно»). И тем не менее он наглядно свидетельствует о том, каким путем шел Яхонтов, стремясь к эффекту «весомости» слова Маркса и ориентируясь на поэтическую технику упомянутого и в этом отрывке Маяковского. Прозаический фрагмент из Манифеста оказывался подчиненным принципам «поэзии выделенных слов»100 и фразовых групп, отмеченных сильными динамическими ударениями. Сцена с монтажом «Коммунистического манифеста» и поэмой «Владимир Ильич Ленин» открывала ленинский лито-монтаж, изначально задавая интонацию «преподнесенности» каждого слова или фразовой группы101.

Яхонтов вводил поэзию Маяковского не только в лито-монтаж «Ленин», но и в другие свои лито-монтажи, в том числе построенные преимущественно на основе прозы102. Один из показательных примеров – финал композиции «Настасья Филипповна» (по роману «Идиот»), в котором звучало стихотворение Маяковского «Дешевая распродажа». С точки зрения монтажа как целого стихи выполняли функцию своеобразного камертона, необходимого Яхонтову в том числе и для чтения прозы.

Приведенные примеры, разумеется, не описывают все возможные формы влияния авторского чтения – и конкретно Маяковского – на сценическую и эстрадную декламацию. Оно было огромно и разнообразно: стихи Маяковского занимали одно из главных мест в чтецких программах 1920–1930‐х годов. Все, читавшие Маяковского, от актера Василия Качалова и чтеца Георгия Артоболевского до безвестных эстрадных исполнителей, выступавших на многочисленных смотрах самодеятельности или рабочих клубах, часто вынуждены были соотносить свое чтение с чтением авторским, знакомым слушателям по выступлениям на радио и эстраде. 1920–1930‐е годы были периодом своеобразного «зенита» во взаимоотношениях поэтов, актеров и режиссеров. Работа Яхонтова, в свою очередь, позволяет хотя бы отчасти судить о том, насколько разные формы принимало это воздействие. Обращение к ней дает представление о влиянии не связанных впрямую с театром декламационных манер как на интонацию и пластику, так и на работу с текстом.

Загрузка...