1 января 1867 года Гончаров «за отлично-усердную службу» пожалован орденом святого Владимира 3-й степени. Однако эта награда, по сути, подводила итог служебной деятельности писателя. Очевидно, он заранее поставил начальство в известность, что в 1867 году собирается подать в отставку. Кроме ордена, его выход в отставку ознаменовался ещё и четырёхмесячным заграничным отпуском, который был крайне нужен романисту для завершения «Обрыва». «Обрыв» — последний роман Гончарова, завершающий его романную трилогию. Он увидел свет в 1869 году на страницах журнала «Вестник Европы», где печатался с января по май в каждом номере. Когда активно писался «Обрыв», Гончарову было уже за 50 лет. А когда закончил его — уже 56. Последний роман отмечен необыкновенной даже для Гончарова высотой замыслов, необычной широтой проблематики. Романист торопился выплеснуть в романе все, что пережил и передумал за свою жизнь. «Обрыв» должен был стать его главным романом. Писатель, очевидно, искренне полагал, что из-под его пера должен выйти сейчас его лучший роман, который поставит его на пьедестал первого в России романиста. Хотя лучший по художественному исполнению, по пластической интуиции роман «Обломов» был уже позади.
Замысел романа возник еще в конце 1840-х годов в родном Симбирске, Гончарову было в то время 37 лет. «Тут, — сообщал он в статье «Лучше поздно, чем никогда», — толпой хлынули на меня старые знакомые лица, я увидел еще не оживший тогда патриархальный быт и вместе новые побеги, смесь молодого со старым. Сады, Волга, обрывы Поволжья, родной воздух, воспоминания детства — все это залегло мне в голову и почти мешало кончать «Обломова»… Я унес новый роман, возил его вокруг света и в программе, небрежно написанной на клочках…» Гончаров хотел закончить почти уже нарисованный в голове роман «Обломов», а вместо того «зря» просидел в Симбирске лето и начал наброски нового романа на своих любимых «клочках». Что-то сильное должно было вмешаться в его жизнь. Любовь к Варваре Лукьяновой? Пронзительное чувство любви к родной провинциальной России, увиденной после 15-летнего перерыва? Наверное, и то и другое. Гончаров уже написал «Сон Обломова», где родной поволжский уголок был представлен в духе классической античной идиллии и одновременно не без иронии. Но вдруг проснулось другое восприятие знакомых мест: они все осветились светом напряжённой страсти, ярких красок, музыки. Это была совсем иная родина, совсем иная Россия. Он должен написать не только добродушных, но сонных обломовцев, не только тысячелетний сон и тысячелетнюю тайну сих мест! Он должен написать живую кипящую жизнь, сегодняшний день, любовь, страсть! Сад, Волга, обрыв, падение женщины, грех Веры и проснувшееся воспоминание о грехе Бабушки (духовный закон жизни со дня падения Адама и Евы!), трудное и болезненное возвращение к самой себе, к часовне с образом Христа на берегу обрыва — вот что теперь неудержимо влекло его… Обломов стал скрываться в каком-то тумане, к тому же стало понятно, что и этому герою не обойтись без любви, иначе не проснётся, не выявится глубина его драмы… И 37-летний Гончаров бросился к своим «клочкам», пытаясь уловить охватившее чувство, самую атмосферу любви, страсти, провинциальной доброты, серьезной строгости, а также и провинциального уродства в отношениях людей, в прожигании жизни… Будучи уже несколько опытным художником, он знал, что именно атмосфера места и времени улетучится в первую очередь из памяти, пропадут важные подробности, запахи, образы. И он писал и писал, пока ещё без обдумывания, без плана. План вырастал сам собой из дорогих сердцу подробностей. Постепенно определялась атмосфера произведения: если в «Обыкновенной истории» за типовым сюжетом о приезде провинциала в столицу скрывается незаметное погружение человеческой души в холод смерти, в отчаяние, в «одебеление души», если в «Обломове» это была попытка подняться от этого отчаяния, проснуться, осмыслить себя и свою жизнь, то здесь, в «Обрыве», будет самое дорогое — пробуждение, воскресение души, невозможность для живой души окончательно впасть в отчаяние и сон. Гончаров в эту поездку в родной Симбирск чувствовал себя каким-то Антеем, у которого от прикосновения к земле прибавляется силы. Таким Антеем является в его романе и главный герой — Райский.
Роман «Обрыв» задуман более широко и емко, нежели предшествующие «Обыкновенная история» и «Обломов». Достаточно сказать, что роман кончается словом «Россия». Автор открыто декларирует, что говорит не только о судьбе героя, но и
о грядущих исторических судьбах России. В этом обнаружилась значительная разница с прежними романами. Принцип простой и ясной в своей структуре «художественной монографии» в «Обрыве» заменен иными эстетическими установками: по своей природе роман симфоничен. Он отличается относительным «многолюдством» и многотемностью, сложным и динамичным развитием сюжета, в котором активность и спады настроений героев своеобразно «пульсируют». Расширилось и художественное пространство гончаровского романа. В центре его оказались, кроме столичного Петербурга, Волга, уездный город, Малиновка, прибрежный сад и приволжский обрыв. Здесь гораздо более того, что можно назвать «пестротой жизни»: пейзажей, птиц и животных, вообще зрительных образов. Кроме того, роман весь пронизан символикой. Гончаров здесь чаще, чем раньше, обращается к образам искусства, более широко вводит в поэтику произведения звуковые и световые образы.
В романе дана широкая, «стереоскопическая» картина современной России. Гончаров остаётся верен себе и противополагает нравы столицы и провинции. При этом любопытно, что все любимые персонажи писателя (Бабушка, Вера, Марфенька, Тушин) — представители русской глубинки, в то время как в столице нет ни одного сколько-нибудь замечательного героя. Петербургские персонажи «Обрыва» над многим заставляют задуматься, они нужны писателю и во многом объясняют главного героя — Райского, — но сердечного, тёплого отношения к ним романист не испытывает. Редкий случай в практике писателя! Очевидно, что ко времени написания «Обрыва» Гончаров уже испытал серьёзные изменения в своих оценках окружающей действительности и — шире — природы человека. Ведь герои провинциальные у него живут прежде всего сердцем и отличаются цельностью натуры, в то время как, изображая петербургскую светскую среду, писатель отмечает бездушие, высокомерие и пустоту жизни холодных петербургских аристократов и высших дворянско-бюрократических кругов. Пахотины, Беловодова, Аянов — во всех этих людях нет столь дорогого Гончарову внутреннего нравственного поиска, а значит, нет поиска смысла жизни, нет осознания своего долга… Здесь всё застыло в окаменелой неподвижности. Сложные вопросы человеческой жизни подменены пустой формой. У Пахотиных — аристократизмом, у Аянова — бездумной и ни к чему не обязывающей «службой» и пр. Пустая форма создаёт иллюзию реального существования, найденной жизненной ниши, найденного смысла жизни. Главное, о чём Гончаров говорил уже много лет, — это то, что высший свет давно не знает своей страны, живёт в отрыве от русского народа, не говорит на русском языке, в этой среде господствуют эгоизм и космополитические настроения. Такое изображение высшего света прямо перекликается с романами Л. Толстого. Но Гончаров разворачивает тему и показывает, что бездуховность, окаменелость «столпов общества» — это одна из причин очередной российской иллюзии: нигилизма, жажды «свободы» от правил и законов. Столичному, чуждому русской почвы, миру противопоставлена в романе провинция, наполненная теплыми и живыми, хотя порою и уродливыми фигурами. Впрочем, здесь также есть свои «иллюзии», свой самообман, своя ложь. Бабушка Райского терпела эту ложь в своей жизни в течение многих лет, но она вскрылась, когда совершилось главное событие романа: «обрыв» её внучки Веры. Своя ложь у Тычкова, у дворовой женщины Марины, у четы Козловых и т. д. Однако в провинциальной части романа события совершаются динамично, духовное состояние людей подвержено изменению, оно не застывает навсегда. Райский вынужден признать, что в Петербурге люди ищут истину холодным умом, рефлективно, а в провинции сердечно живущие люди обретают её «даром»: «Бабушка! Татьяна Марковна! Вы стоите на вершинах развития, умственного, нравственного и социального! Вы совсем готовый, выработанный человек! И как это вам далось даром, когда мы хлопочем, хлопочем!»
Первая попытка закончить «Обрыв» относится к 1860 году. И снова она была связана с поездкой в любимый Мариенбад. В начале мая Гончаров вместе с семьёй Никитенко отправился на пароходе из Кронштадта в Штеттин, а оттуда — поездом в Берлин, затем в Дрезден, где он уже во второй раз осматривает знаменитую галерею, и, наконец, в Мариенбад. 3 июня он уже пишет сестрам Никитенко, Екатерине и Софье, о работе над «Обрывом»: «Я чувствовал бодрость, молодость, свежесть, был в таком необыкновенном настроении, чувствовал такой прилив производительной силы, такую страсть выразиться, какой не чувствовал с 57 года. Разумеется, это не пропало даром для будущего (если только будет) романа: он весь развернулся передо мной часа на два готовый, и я увидел там много такого, чего мне и не грезилось никогда. Для меня теперь только понятно стало значение второго героя, любовника Веры; к нему вдруг приросла целая половина, и фигура выходит живая, яркая и популярная; явилось еще тоже живое лицо; все прочие фигуры прошли передо мной в этом двухчасовом поэтическом сне, точно на смотру, все они чисто народные, со всеми чертами, красками, с плотью и кровью славянскими…» Да, роман, может быть, и развернулся весь готовый, но лишь на пару часов. Всё оказалось не так просто. К этому времени рукою Гончарова уже было написано примерно 16 печатных листов, а всё-таки роман как целое всё ещё оставался в тумане, в сознании ясно проступали лишь отдельные яркие сцены, образы, картины. Не было главного — объединяющего сюжета и героя! Отсюда жалоба в письме к Никитенко-отцу: «Являются на сцену лица, фигуры, картины, но сгруппировать их, найти смысл, связь, цель этой рисовки не умею, не могу… и герой еще не приходит, не является…»[221] Из этих фигур на первом плане, как показывают письма Гончарова этой поры, стоят Марк и Марфенька. Райский не давался Гончарову в руки, хотя это был образ во многом автобиографический. К концу июня выяснилось, что дело обстоит совсем плохо: «Я застыл на 16-м листе… Нет, я не ленился, сидел по 6 часов, писал до дурноты третьего дня, а потом вдруг будто оборвалось, и вместо охоты явилось уныние, тяжесть, хандра…»
Гончаров жалуется, что работает много, но не творит, а сочиняет, а потому выходит «дурно, бледно, слабо». Может быть, во Франции будет писаться лучше? Гончаров выезжает в Булонь, под Париж. Но и там не лучше: вокруг много шума, а главное — герой по-прежнему в тумане. В августе Гончаров вынужден признаться: «Герой решительно не выходит или выходит что-то дико, необразно, неполно. Кажется, я взял на себя невозможную задачу изобразить внутренность, потрохи, кулисы художника и искусства. Есть сцены, есть фигуры, но в целом ничего нет». Лишь когда он в сентябре вернулся в Дрезден, написалась одна глава романа. Не густо для четырёхмесячного отпуска! Надо было признаться себе, что в 1860 году он всё ещё не видит целого, то есть собственно романа.
Однако писатель упорно идёт к своей цели. Гончаров уже почуял необычную и манящую «стереоскопичность» своего нового произведения, почувствовал, что ему уже удаётся или почти удаётся главное: необыкновенная даже для русской литературы высота идеалов. Такая высота была по плечу разве только Пушкину, Гоголю, Лермонтову… Работу над романом нельзя было бросать ни в коем случае! И он упорно продолжал выводить сцену за сценой, картину за картиной. Роман был изрядно «передержан» за 13 лет работы над ним. Притом замысел разрастался и постоянно уяснялся всё с большей широтой и конкретностью. По приезде на родину в конце сентября Гончаров снова обратился к «Обрыву», даже напечатал одну главу в «Отечественных записках». К концу 1861 года были прописаны три части «Обрыва» из пяти. Но собственно драматургия действия, необычная игра страстей, самая соль романа — всё это было ещё не тронуто! Всё это развернётся лишь в последних двух частях, поднимающих роман на новую высоту.
Почти двадцать лет обдумывался план «Обрыва». Он оказался настолько обширным, что уже не укладывался в рамки линейного «романа воспитания» («Обыкновенная история»), «романа-жития» («Обломов»). Должна была родиться какая-то новая форма, какой-то новый роман, совсем не линейный, не в виде одинокой аллеи в саду: нет, здесь сад должен быть разбит на множество одиноко и кущами стоящих деревьев, на множество тенистых аллей и солнечных полян, на симметрично и в беспорядке стоящих клумб с различными цветами… Здесь должны были уложиться важнейшие впечатления и итоги жизни: вера, надежда, любовь, Россия, искусство, женщина… Как совместить яркие впечатления тридцатисемилетнего влюблённого и суровые, мудрые, отеческие по духу размышления пожилого, почти пятидесятилетнего человека?
Как бы то ни было, в начале 1860-х годов роман так и остался незаконченым. Гончаров, собравшийся уже было выйти в отставку, продолжает служить. В сентябре 1862 года его назначают редактором официальной газеты Министерства внутренних дел «Северная почта». Несколько месяцев назад были арестованы представители революционной демократии Д. И. Писарев, Н. Г. Чернышевский, H.A. Серно-Соловьевич. Издатель «Современника» Некрасов разрывает с «либеральным лагерем»: Тургеневым, Гончаровым, Дружининым, Писемским. Тургенев в письмах к Герцену и Достоевскому называет Некрасова, с которым ещё недавно состоял в дружбе, «бесчестным человеком», «бесстыдным мазуриком». Некрасов вынужден удерживать сотрудников «Современника» от печатных нападок на Тургенева. Гончаров же никогда не разрывал личных отношений с людьми, чьи взгляды не совпадали с его собственными. На протяжении многих десятилетий он сохранял с Некрасовым ровные дружественные отношения. Если романист понял, что заграничная деятельность Герцена оказалась небесполезной для России, то мог ли он жестоко и с личным чувством судить своего старого знакомого Некрасова? Правда, свой роман он решил отдать не в некрасовский журнал. В 1868 году Некрасов попросил напечатать «Обрыв» в журнале «Отечественные записки», занимавшем чётко демократическую позицию, но получил в ответ: «Я не думаю, чтобы роман мог годиться для Вас, хотя я не оскорблю в нём ни старого, ни молодого поколения, но общее направление его, даже самая идея, если не противоречит прямо, то не совпадает вполне с теми, даже не крайними началами, которым будет следовать Ваш журнал. Словом, будет натяжка».
Согласие на назначение в официозную «Северную почту» в период обострения идейной борьбы в обществе — шаг демонстративный. В этой ситуации Гончаров в глазах многих становится «охранителем». Писатель это прекрасно понимал, и если всё-таки пошёл на это, то, стало быть, имел какие-то свои серьёзные мотивы, ибо, как и ранее в цензуре, он ни в коем случае не жертвовал своими принципиальными убеждениями. Значит, на что-то надеялся. На что же? В ноябре 1862 года он подает докладную записку на имя министра внутренних дел П. А. Валуева «О способах издания «Северной почты»». В записке изложен проект по реорганизации газеты. Желая сделать газету более общественной, чем другие официальные и неофициальные газеты, Гончаров требует большей свободы в обсуждении «наиболее замечательных явлений общественной жизни и действий правительства». «Нужно допустить более смелости, не говорю о политической смелости; пусть политические убеждения остаются в пределах правительственных указаний, я говорю о большей свободе говорить публично о наших внутренних, общественных и домашних делах, о снятии тех приличий в печати, которые лежат на ней не по причине некогда настоятельных, теперь уже миновавших необходимостей, а вследствие долго господствовавшего цензурного страха, оставившего по себе длинный след некоторых привычек — с одной стороны, не говорить, с другой — не дозволять говорить о многом, о чем может быть без вреда говорено вслух». Высказывает намерение «довести язык в газете до той степени правильности и чистоты, на какую поставили его современная литература и общество». Вот что хотел было сделать из полицейской газеты Гончаров! Конечно, это была утопическая мечта, хотя, казалось бы, кто-кто, а Гончаров совсем не склонен к утопии. Да, видно, стремительно продвигаемые реформы Александра II расшевелили в нём природный идеализм, благополучно изжитый за четверть века службы в различных «департаментах». Менее года прослужил Гончаров в «Северной почте», так и не преодолев инерции газетного официоза. 14 июня 1863 года министр внутренних дел П. А. Валуев ходатайствует перед Александром II об определении Гончарова членом Совета министра внутренних дел по делам книгопечатания и о пожаловании его в действительные статские советники с содержанием 4000 рублей в год. Это была уже генеральская должность, которой Гончарову не простили многие, и прежде всего литераторы. Даже благоволивший к Гончарову Никитенко записал в своём дневнике: «Мой друг И. А. Гончаров всячески будет стараться получать исправно свои четыре тысячи и действовать осторожно, так чтобы и начальство, и литераторы были им довольны». Однако всё оказалось совсем не так, как предполагал Никитенко, считавший в глубине души Гончарова «слишком благополучным» человеком. На самом деле романист всегда нёс свою службу, стараясь не поступаться принципиальными личными мнениями. И в этом была своя драма. Недаром Гончаров постоянно жаловался на своё невыносимое положение в Совете по делам печати, на интриги, на узколобую цензурную политику. Вообще, глядя на подход Гончарова к службе, ясно сознаёшь, что в его служебной деятельности главную роль играет, по существу, не принадлежность к какой-то партии (либералов, охранителей), а настоящий патриотизм и широта кругозора. Но одиночество по своей природе драматично…
Летние отпуска в 1865 и 1866 годах Гончаров проводит на уже освоенных им европейских курортах (Баден-Баден, Мариенбад, Булонь и другие), пытаясь сдвинуть с места «Обрыв». Но писалось вяло. В письме к С. А. Никитенко из Мариенбада от 1 июля 1865 года он признавался: «Начал было перебирать свои тетради, писать или, лучше сказать, царапать и нацарапал две-три главы, но… Но ничего из этого не выйдет… «Отчего же не выйдет?» — опять спросите вы, — а оттого, что оставалось, как казалось мне, перейти только речку, чтоб быть на другой стороне, а когда теперь подошел к реке, то увидел, что она — не река, а море, то есть другими словами, я думал, что у меня уже половина романа вчерне написана, а оказалось, что у меня только собран материал и что другая, главная половина, и составляет все и что для одоления ее нужно, кроме таланта, много времени».
Отправляясь в 1867 году в заграничный отпуск, Гончаров втайне надеется, что повторится, как десять лет назад, «мариенбадское чудо», когда за три месяца быстрой и энергичной работы был закончен роман «Обломов». Однако каждый роман имеет свою судьбу и свой характер. «Обрыв» был куда более широк по замыслу, чем «Обломов», а прошедшие годы не прибавили свежести и энергии… 12 мая 1867 года Гончаров прибыл в курортное местечко Мариенбад, где он бывал неоднократно, и остановился в отеле «Stadt Brussel». Месяц пробился он над романом. Тот самый месяц, о котором в его жизни вообще ничего не известно: он не написал даже ни одного письма и ни получил ни от кого ни строчки. Можно себе представить, как он ежеутренне усаживал себя за стол и пытался возобновить старый замысел. Однако у него ничего не выходило. Немного стесняясь признаться даже старым знакомым в своём поражении, он слукавит в письме к A.B. Никитенко от 15 июня: «Надеясь было поздороветь, говоря не шутя, освежиться, но только поник здоровьем и заплесневел духом; хотел приняться за старый, забытый труд, взял с собой пожелтевшие от времени тетради и не тронул их из чемодана. Ни здоровье, ни труд не удались, и вопрос о труде решается отрицательно навсегда. Бросаю перо».[222]
Конечно, перо Гончаров бросить не мог: слишком многое уже было вложено в последний роман, а главное — в нём должны были прозвучать напутственная любовь и предостережения Гончарова России и русским людям накануне серьёзных исторических испытаний. Однако в этот отпуск романист действительно уже не возьмётся за перо. Он пытается развеяться, меняет места пребывания: посещает Баден-Баден, Франкфурт, Остенде, встречается с Тургеневым, Достоевским, критиком Боткиным. В Баден-Бадене Тургенев читает ему свой роман «Дым», однако Гончарову роман не понравился. И притом не понравился тем, что Тургенев, взявшись за тему, перекликающуюся с его «Обрывом», не вложил в «Дым» ни капли любви к России и русским людям, в то время как сам он мучается тем, что пытается и не может выразить именно любовь, которой в конце концов будет пронизан весь его роман: каждый образ, каждый пейзаж, каждая сцена. В письме к А. Г. Тройницкому от 25 июня он выскажется: «Первые же сцены возмущают меня не тем, что русское перо враждебно относится к русским людям, беспощадно казня их за пустоту, а тем, что это перо изменило тут автору, искусству. Оно грешит какою-то тупою и холодною злостью, грешит неверностью, то есть отсутствием дарования. Все эти фигуры до того бледны, что как будто они выдуманы, сочинены. Ни одного живого штриха, никакой меткой особенности, ничего, напоминающего физиономию, живое лицо: просто по трафарету написанная кучка нигилистов».[223] А ведь Гончаров не случайно показал в «Обрыве», что бабушка Татьяна Марковна (и случайно ли она — Марковна?) хотя и бранит, но любит и жалеет «Маркушку» Волохова. Писатель и сам любил всех, кого нарисовал в своём последнем романе, в том числе и нигилиста Волохова. Почему? Да потому что он относится к Волохову по-евангельски — как к «блудному сыну», заблудшему, но своему же дитяти. Вообще в «Обрыве» столько любви, сколько не было даже в «Обломове», где по-настоящему Гончаров любит лишь двух героев: Илью Ильича да Агафью Пшеницыну. В «Обыкновенной истории» из сердцевины писательского существа идущей любви ещё меньше: роман очень умён и не лишён теплоты чувства. Почему же всё так поменялось в «Обрыве»? Не потому что Гончаров вырос как художник (хотя и это факт!), но по той простой причине, что он просто постарел, потеплел, смягчился душой: в романе проявилось нерастраченное отцовское чувство, в котором отеческая любовь смешана с мудростью, самопожертвованием и желанием оградить молодую жизнь от всякого зла. В ранних романах это чувство отцовства ещё не созрело до такой степени. Кроме того, ко времени написания «Обрыва» умудрённый опытом кругосветного путешествия и бесконечных размышлений писатель уже ясно сознавал особенное место России в мире. Он видел в её жизни тысячи недостатков и совсем не возражал против того, чтобы многое хорошее перенести на русскую почву из Европы, но любил в ней главное, то, что не истребить никакими заимствованиями: её необычайную душевность и внутреннюю свободу, совсем никак не связанную с парламентаризмом или конституцией… Россия-Малиновка есть для него хранительница земного рая, в котором дорога каждая мелочь, где живёт мир и невообразимый в земной жизни покой, где найдётся место всему и вся. Вот Райский приезжает в Малиновку: «Какой эдем распахнулся ему в этом уголке, откуда его увезли в детстве… Сад обширный… с темными аллеями, беседкой и скамьями. Чем далее от домов, тем сад был запущеннее. Подле огромного развесистого вяза, с сгнившей скамьей, толпились вишни и яблони: там рябина; там шла кучка лип, хотела было образовать аллею, да вдруг ушла в лес и братски перепуталась с ельником, березняком… Подле сада, ближе к дому, лежали огороды. Там капуста, репа, морковь, петрушка, огурцы, потом громадные тыквы, а в парнике арбузы и дыни. Подсолнечники и мак, в этой массе зелени, делали яркие, бросавшиеся в глаза, пятна; около тычинок вились турецкие бобы… Около дома вились ласточки, свившие гнезда на кровле; в саду и роще водились малиновки, иволги, чижи и щеглы, а по ночам щелкали соловьи. Двор был полон всякой домашней птицы, разношерстных собак. Утром уходили в поле и возвращались к вечеру коровы и козел с двумя подругами. Несколько лошадей стояли почти праздно в конюшнях. Над цветами около дома реяли пчелы, шмели, стрекозы, трепетали на солнышке крыльями бабочки, по уголкам жались, греясь на солнышке, кошки, котята. В доме какая радость и мир жили!» Общее ощущение от подобного описания — пёстрая избыточность жизни, переливающейся через края тёплого и пропитанного солнцем сосуда. Настоящий рай! А рядом с маленьким солнечным домиком Гончаров изображает мрачный и угрюмый старый дом, а рядом с бабушкиным «эдемом» — обрыв, из которого как будто поднимаются ядовитые испарения и где живут злые духи и привидения, куда не ступит нога доброго человека. Обрыв подступил уже вплотную к мирному бабушкиному саду, который становится тем более дорог, что над ним нависла опасность. Милый сад! Его стоит любить, им стоит и дорожить, его нужно беречь! Вот с этими чувствами и написан «Обрыв»: с сыновней любовью к России и с отеческим предостережением от ошибок русской молодёжи.
1 сентября Гончаров вернулся из своего заграничного отпуска, так и не завершив роман, а в самом конце года, 29 декабря, вышел в отставку. Гончарову была назначена генеральская пенсия: 1750 рублей в год. Впрочем, это было не так уж и много. В одном из писем к Тургеневу он признаётся: «Пенсия, благодаря Богу и царю мне назначенная, дает средства существовать, но без всякой неги…» Став наконец свободным, Гончаров снова бросается к своему роману. Уже в феврале он читает «Обрыв» в доме историка и журналиста Евгения Михайловича Феоктистова, а в марте — в доме графа Алексея Константиновича Толстого, автора «Князя Серебряного» и драматической трилогии из времён государя Иоанна Грозного. Толстой и его жена, Софья Андреевна, сыграли немалую роль в том, что «Обрыв» всё-таки был дописан. Как всякий художник, Гончаров нуждался в дружеском участии, в похвале, в поддержке — и семья Толстых оказалась незаменимой опорой для Гончарова в 1868 году. О Толстом романист писал: «Его все любили за ум, за талант, но всего более за его добрый, открытый, честный и всегда веселый характер. Все льнули к нему, как мухи; в доме у них постоянно была толпа — и так как граф был ровен и одинаково любезен и радушен со всеми, то у него собирались люди всех состояний, званий, умов, талантов, между прочим beau monde.[224] Графиня, тонкая и умная, развитая женщина, образованная, все читающая на четырех языках, понимающая и любящая искусства, литературу — словом, одна из немногих по образованию женщин». Гончаров в отдельные времена бывал у Толстых почти ежедневно.
Алексей Толстой оказался художником, весьма близким Гончарову по духу. Его лирика одухотворена вездеприсутствием Бога, которому поэт слагает радостные, светлые гимны. Даже любовная лирика Толстого проникнута мыслью о спасении человеческой души, о высшем смысле человеческой жизни. То, что Гончаров сошелся с ним в период завершения «Обрыва», весьма характерно. Думается, в разговорах о современном нигилизме у них находились серьезные точки соприкосновения.
А. Толстой, в свою очередь, активно переживает за судьбу гончаровского романа. 24 ноября Гончаров получает письмо от А. К. и С. А. Толстых. В письме выражено одобрительное отношение к работе над подготовкой романа «Обрыв» к печати. Более того, Алексей Толстой так или иначе поучаствовал в работе над гончаровским романом. Гончаров — очевидно, с согласия или даже по предложению поэта — поместил в 5-й части «Обрыва» его перевод стихотворения Гейне:
Довольно! Пора мне забыть этот вздор!
Пора воротиться к рассудку!
Довольно с тобой, как искусный актер,
Я драму разыгрывал в шутку.
Расписаны были кулисы пестро,
Я так декламировал страстно;
И мантии блеск, и на шляпе перо,
И чувство — все было прекрасно!
Теперь же, хоть бросил я это тряпьё,
Хоть нет театрального хламу,
Все так же болит ещё сердце моё,
Как будто играю я драму.
И что за поддельную боль я считал,
То боль оказалась живая —
О Боже, я раненный насмерть — играл,
Гладиатора смерть представляя!
К предисловию к роману «Обрыв» (ноябрь 1869 года) Гончаров сделает приписку: «Долгом считаю с благодарностью заявить, что превосходный перевод стихотворения Гейне, помещенного в 5-й части в виде эпиграфа к роману Райского, принадлежит графу А. К. Толстому, автору драм «Смерть Иоанна Грозного» и «Феодор Иоаннович»».
Всё более доверительная дружба А. Толстого и Гончарова оборвалась со смертью поэта в сентябре 1875 года. Но и после этого автор «Обрыва» сохраняет очень тёплую память об А. Толстом[225].
На первом же чтении «Обрыва» у Толстых, 28 марта 1868 года, присутствовал редактор «Вестника Европы» М. М. Стасюлевич, который поделился своими впечатлениями с женой: «Это прелесть высокого калибра. Что за глубокий талант! Одна сцена лучше другой… Высоко прыгнет «В[естник] Е[вропы]», если ему удастся забрать в свои руки «Марфеньку»». Весь апрель бился Стасюлевич за рукопись «Обрыва» — и добился-таки своего: 29 апреля Гончаров пообещал, что после окончания романа отдаст его именно в «Вестник Европы».
Ну а сам роман помчался вперёд с новой силой. Похвалы действовали на Гончарова, как и на всякого художника, — вполне ободряюще. 25 мая Гончаров признаётся своему «другу-секретарю» Софье Александровне Никитенко: «Стасюлевич энергически умеет умной, трезвой, сознательной критикой шевелить воображение и очень тонко действует и на самолюбие. Вообразите, что под влиянием этого в беседах с ним у меня заиграли нервы и воображение, и вдруг передо мной встал конец романа ясно и отчетливо, так что, кажется, я сел и написал бы все сейчас». А на следующий день он пишет уже самому Стасюлевичу: «Во мне теперь всё кипит, будто в бутылке шампанского, всё развивается, яснеет во мне, всё легче, дальше, и я почти не выдерживаю, один, рыдаю, как ребёнок, и измученной рукой спешу отмечать кое-как, в беспорядке… во мне просыпается всё прежнее, что я считал умершим».
В пыльном летнем Петербурге Гончаров вообще не любил оставаться, а заниматься творческой работой просто не мог. Свои великие романы он заканчивал на европейских курортах. На следующий день, 27 мая 1868 года, Гончаров выезжает за границу. Из Киссингена он пишет: «У меня две небольшие, уютные комнаты близ источника и курзала… Угол и идеальная тишина, да одно или два знакомых лица — вот что мне необходимо теперь, чтоб сесть и кончить в два-три присеста». Правда, от «знакомых лиц» романист предпочитает скрываться и все силы посвящает тому, чтобы уединиться и творить в тишине. Однако «идеальной тишины» всё не было, а именно она — главное условие творчества для Гончарова: «В работе моей мне нужна простая комната с письменным столом, мягким креслом и с голыми стенами, чтобы ничто даже глаз не развлекало, а главное, чтобы туда не проникал никакой внешний звук… и чтоб я мог вглядываться, вслушиваться в то, что происходит во мне, и записывать». Заметим, что, кроме тишины, Гончарову нужен хорошо прогретый, сухой летний воздух, приятная погода: художнический организм его был весьма капризен, перо легко выпадало из рук, нападала «хандра». А всё нервы! В это лето как-то особенно сильно проявились характерные для Гончарова нервические перепады настроения: от депрессии к творческому подъёму. По сути, скорость работы та же, что и в Мариенбаде: несмотря на неровное настроение, он обрабатывает, чистит и дописывает по десять печатных листов в неделю! Так проходит июнь, июль, а 5 августа он пишет Стасюлевичам, что приближается к концу романа: «Сегодня или завтра, или не знаю когда, надо писать ночную сцену бабушки с Верой». Весь роман был вчерне закончен к сентябрю. Стасюлевич уже торжествовал, но рано! Он плохо знал характер Ивана Александровича. На Гончарова снова напали сомнения, особенно по поводу первых глав романа. В письме к A.A. Музалевской в конце сентября он пишет: «Я было усердно стал работать летом, подвёл свой старый труд к концу и даже уговорился с одним редактором печатать его. Да недостало терпения. Начало залежалось и теперь старо, а вновь написанное надо много отделывать, и я махнул рукой и бросил». Стасюлевичу и Алексею Толстому пришлось всё начинать сначала. Долгие уговоры и переговоры завершились полным успехом. С января 1869 года в «Вестнике Европы» начал печататься «Обрыв». Но романист не успокоился: пока роман печатался, Гончаров продолжал обрабатывать его в корректурах, чем совершенно измучил редактора журнала.
По словам Гончарова, он вложил в «Обрыв» все свои «идеи, понятия и чувства добра, чести, честности, нравственности, веры — всего, что… должно составлять нравственную природу человека». Как и прежде, автора волновали «общие, мировые, спорные вопросы». В предисловии к «Обрыву» он сам сказал: «Вопросы о религии, о семейном союзе, о новом устройстве социальных начал, об эмансипации женщины и т. д. — не суть частные, подлежащие решению той или другой эпохи, той или другой нации, того или другого поколения вопросы. Это общие, мировые, спорные вопросы, идущие параллельно с общим развитием человечества, над решением которых трудились и трудится всякая эпоха, все нации… И ни одна эпоха, ни одна нация не может похвастаться окончательным одолением ни одного из них…»
Именно то, что «Обрыв» задумывался вскоре после написания «Обыкновенной истории» и практически одновременно с опубликованием «Сна Обломова» свидетельствует о глубинном единстве романной трилогии Гончарова, а также о том, что единство это касается прежде всего религиозной основы гончаровских романов. Отсюда явная закономерность в наименовании главных героев: от Ад-уева через Обломова — к Рай-скому. Автобиографический герой Гончарова ищет правильное отношение к жизни, Богу, людям. Движение идёт от ада к раю.
Эта эволюция идёт от проблемы «возвращения Богу плода от брошенного Им зерна» к проблеме «долга» и «человеческого назначения». Оговоримся сразу, что абсолютного идеала Гончаров так и не нарисует. Да у него и не будет попытки в поисках абсолюта создать своего «идиота», как это сделал Ф. Достоевский. Гончаров мыслит духовно идеального героя в пределах возможного земного и притом принципиально мирского. Его герой в принципе несовершенен. Он — грешник среди грешников. Но он наделяется духовными порывами и устремлениями, а тем самым показывает возможность духовного роста не для избранных, а для каждого человека. Заметим, что «грешниками» являются, за редким исключением, и все остальные главные фигуры романа: Вера, Бабушка. Все они, проходя через свой «обрыв», приходят к покаянию и «воскресению».
Христианская тема романа вылилась в русло поиска «нормы» человеческой любви. Ищет эту норму сам Борис Райский. Сюжетным стержнем произведения, собственно, и стал поиск Райским «нормы» женской любви и женской натуры («бедная Наташа», Софья Беловодова, провинциальные кузины Марфенька и Вера). Ищут эту норму по-своему и Бабушка, и Марк Волохов, и Тушин. Ищет и Вера, которая благодаря «инстинктам самосознания, самобытности, самодеятельности» упорно стремится к истине, обретая ее в падениях и драматической борьбе.
Тема любви и «художественных» исканий Райского на первый взгляд кажется самоценной, занимающей всё пространство романа. Но поиск «нормы» ведётся Гончаровым с христианских позиций, что особенно заметно на судьбах главных героев: Райского, Веры, Волохова, Бабушки. Эта норма есть «любовь-долг», невозможная для автора вне христианского отношения к жизни. Таким образом, в сравнении с предшествующими «Обыкновенной историей» и «Обломовым», значительно расширяется творческий диапазон романиста, идейно-тематический охват и многообразие художественных приёмов. Не случайно некоторые исследователи говорят о том, что последний роман Гончарова прокладывает пути романистике XX века.[226]
Название романа многозначно. Автор ведёт речь и о том, что в бурных 60-х годах XIX века обнаружился «обрыв» связи времен, «обрыв» связи поколений (проблема «отцов и детей») и «обрыв» в женской судьбе («падение» женщины, плоды «эмансипации»). Гончаров напряжённо, как и в прежних романах, размышляет об «обрывах» между чувством и рассудком, верой и наукой, цивилизацией и природой и т. д.
«Обрыв» писался в условиях, когда Гончаров вместе со всем либеральным крылом русского общества должен был почувствовать, какой плод принес либерализм за десятилетия своего существования в России. В романе Гончаров выступает скрытно и явно против современного ему позитивного мировоззрения, откровенного атеизма, вульгарного материализма. Всему этому и противопоставлена в «Обрыве» религия (и любовь как ее основополагающее проявление в человеческой натуре). Гончаров по-прежнему выступает за прогресс, но подчёркивает недопустимость разрыва новых идей с традициями и вечными идеалами человечества. Эта концепция художественно воплощена прежде всего в истории любви Веры и нигилиста Марка Волохова. Волохов, отличающийся известной прямотой и честностью, жаждой ясности и правды, ищет новых идеалов, резко обрывая все связи с традициями и общечеловеческим опытом.
Волоховы апеллировали к науке и противопоставляли её религии. Это была очередная русская иллюзия. Писатель серьезно следил за развитием науки. В предисловии к «Обрыву» он заметил: «Нельзя жертвовать серьёзными практическими науками малодушным опасениям незначительной части вреда, какая может произойти от свободы и широты учёной деятельности. Пусть между молодыми учеными нашлись бы такие, которых изучение естественных или точных наук привело бы к выводам крайнего материализма, отрицания и т. п. Убеждения их останутся их личным уделом, а учеными усилиями их обогатится наука». Гончаров, судя по его письму-рецензии, согласен, во всяком случае, с тем, что религия и наука не должны противостоять друг другу. Он утверждает: «Вера — не смущается никакими «не знаю» — и добывает себе в безбрежном океане все, что ей нужно. У ней есть одно-единственное и всесильное для верующего орудие — чувство.
У разума (человеческого) ничего нет, кроме первых, необходимых для домашнего, земного обихода, знаний, то есть азбуки всеведения. В перспективе, весьма туманной, неверной и далекой — у дерзких пионеров науки есть надежда дойти когда-нибудь до тайн мироздания надежным путем науки.
Настоящая[227] наука мерцает таким слабым светом, что пока дает только понятие о глубине бездны неведения. Она, как аэростат, едва взлетает над земной поверхностью и в бессилии опускается назад».[228] В предисловии к роману «Обрыв» писатель сформулировал свое понимание проблемы соотношения науки и религии: «… И тот и другой пути параллельны и бесконечны!»
Романист весьма неплохо ориентировался в новом учении. В период службы в цензуре он прочёл немало материалов журнала «Русское слово», в задачи которого входило популяризировать идеи позитивистов в России, и, несомненно, глубоко вник в сущность и даже генезис этого учения. Гончаров написал цензорские отзывы на такие значительные, популяризирующие учение позитивистов работы Д. И. Писарева, как «Исторические идеи Огюста Конта» и «Популяризаторы отрицательных доктрин». Прочитав статью «Исторические идеи Огюста Конта», предназначенную для 11-го номера «Русского слова» за 1865 год, Гончаров как цензор настаивал на объявлении журналу второго предостережения, так как усматривал в статье Писарева «явное отрицание святости происхождения и значения христианской религии». Не потому ли в предисловии к роману «Обрыв» можно обнаружить скрытую полемику с Писаревым? Позже, в «Необыкновенной истории», он сформулирует свои претензии к позитивистской этике следующим образом: «Все добрые или дурные проявления психологической деятельности подводятся под законы, подчиненные нервным рефлексам и т. д.». Добро и зло как производное «нервных рефлексов» — эта антипозитивистская тема сближает Гончарова с автором «Братьев Карамазовых». В романе Достоевского Митя и Алеша обсуждают эту позитивистскую теорию человека: «Вообрази себе, это там в нервах, в голове, то есть там в мозгу эти нервы… есть такие этакие хвостики, у нервов у этих хвостики, ну и как только они там задрожат… то есть я посмотрю на что-нибудь глазами, вот так, и они задрожат, хвостики-то, а как задрожат, то и является образ… вот почему я и созерцаю, а потом мыслю, потому что хвостики, а вовсе не потому, что у меня душа…»
Воинствующим позитивистом в «Обрыве» является Марк Волохов, который искренне считает, что именно в физиологии и заключается разгадка человека. Он обращается к Вере со словами: «А вы — не животное? дух, ангел — бессмертное создание?» В этом вопросе Марка слышен отзвук того определения человека, которое было характерно для позитивистов. Так, в 1860 году П. Л. Лавров формулировал: «Человек (homo) есть зоологический род в разряде млекопитающих… позвоночное животное…»[229] Сходные взгляды развивал и М. А. Бакунин. Разумеется, Гончаров не мог согласиться с таким пониманием человеческой природы. По его мнению, Волохов «развенчал человека в один животный организм, отнявши у него другую, не животную сторону». Полемика Гончарова с позитивистами в вопросе о том, является ли человек только «животным», или в нем есть и «душа», обусловила многие особенности романа «Обрыв» и, в частности, нехарактерное для более ранних гончаровских произведений обилие анималистических образов. Романист и сам видит в человеке еще очень много «звериного», но, в отличие от позитивистов, не просто констатирует этот факт, а дает ему соответствующую оценку, показывает борьбу «звериного» и «духовного» в человеке и надеется на его гуманистическое «очеловечение» и возвращении к Христу. На этой надежде основывается вся этическая доктрина Гончарова, начиная с произведений 1840-х годов. Ведь уже в «Письмах столичного друга к провинциальному жениху» ясно проглядывает концепция постепенного восхождения от «зверя» к истинному «человеку». В «Обрыве» же Гончаров почувствовал угрозу не только для религии, для традиционной морали, но и для морали как таковой, ибо позитивизм упразднял, игнорировал самую задачу нравственного совершенствования человека. Ведь для «позвоночного животного» оно невозможно, — в нем просто нет никакой необходимости. Для Марка Волохова «люди… толпятся, как мошки в жаркую погоду в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают в бестолковом процессе жизни, чтоб завтра дать место другому такому же столбу.
«Да, если это так, — думала Вера, — тогда не стоит работать над собой, чтобы к концу жизни стать лучше, чище, правдивее, добрее. Зачем? Для обихода на несколько десятков лет? Для этого надо запастись, как муравью зернами на зиму, обиходным уменьем жить, такою честностью, которой — синоним ловкость, такими зернами, чтоб хватило на жизнь, иногда очень короткую, чтоб было тепло, удобно… Какие же идеалы для муравьев? Нужны муравьиные добродетели… Но так ли это?»…»
Учение, которого придерживается Волохов, как бы накладывает отпечаток на его облик, на поведение. В нем, по воле автора, постоянно проглядывает зверь, животное. Самая его фамилия наводит на мысль о волке. «Прямой вы волк», — говорит о нем Вера. Во время кульминационного разговора с ней Марк тряс головой, «как косматый зверь», «шел… непокорным зверем, уходящим от добычи», «как зверь, помчался в беседку, унося добычу». В «Обрыве» не только Марк Волохов, но и многие другие герои даны в анималистической подсветке. Леонтий Козлов наделен даже говорящей фамилией. Жена Козлова, Ульяна, смотрит на Райского «русалочьим взглядом». Тушин напоминает сказочного медведя. «Когда у вас загремит гроза, Вера Васильевна, — говорит он, — спасайтесь за Волгу, в лес: там живет медведь, который вам послужит… как в сказках сказывают». Да и в Райском — не только «лиса». В свое оправдание за причиненную боль он говорит Вере: «Это был не я, не человек: зверь сделал преступление». Буря страсти и ревности «заглушала все человеческое в нем». Марина, жена Савелия, сравнивается в романе с кошкой. Даже о Марфеньке говорится, что она любит летний зной, «как ящерица».
Гончаров полемизирует и с утилитаристской этикой, естественно вытекающей из «зоологического» понимания человека. Человек, живущий потребностями не только «тела», но и «души», живет только «телом» и его этика неизбежно эгоистична. Известно, что в 1860-х годах в связи с публикацией в России сочинений последователя Бентама Дж. С. Милля споры об утилитарной этике вспыхнули в печати с новой силой.[230] В разговоре с Райским Волохов с предельной откровенностью проясняет свои этические установки: «Что такое честность, по-вашему?.. Это ни честно, ни нечестно, а полезно для меня».
Наконец, Гончаров показывает, что в поведении Марка Волохова проявляется и третий принцип этики позитивистов, «отсутствие свободной воли». В философии позитивизма «разум и его функции оказываются чистой механикой, в которой даже отсутствует свободная воля! Человек не повинен, стало быть, ни в добре, ни в зле: он есть продукт и жертва законов необходимости… Вот… что докладывает новейший век, в лице своих новейших мыслителей, старому веку». Вульгарный материализм и позитивизм действительно отстаивали идею жесточайшего детерминизма и даже «исторического фатализма». Каково это было воспринять старому поклоннику Пушкина, провозгласившему принцип «самостоянья человека»!
Ещё одна важная тема последнего гончаровского романа — тема доверия Богу. Несомненно, за годы, прошедшие после «Обыкновенной истории» и «Обломова», Гончаров сильно изменился. Пётр Адуев, Штольц постоянно ощущают недостатки человеческой природы и предлагаю радикальные меры для её переделки. Это герои-преобразователи, плохо слышащие самоё жизнь, её органику, её естественный ритм. В «Обрыве» Гончаров окончательно приходит к выводу, что вслушиваться в глубины природы важнее, чем перекраивать её. Теперь он гораздо трезвее и осторожнее. Если можно так выразиться, он стал более доверять Богу, более верить в Божий Промысл о человеке. Писатель уверен, что каждый человек наделен от Бога определенными дарами, что «бездарных» просто нет на свете. Иное дело, что человек сам отвергает эти дары, отходит от Бога. Природу нужно не переделывать, а развивать заложенные в ней возможности! В «Обломове» просветитель Штольц утверждал, что человек создан «менять свою природу». Совсем иное дело — Тушин: «А Тушин держится на своей высоте и не сходит с нее. Данный ему талант — быть человеком — он не закапывает, а пускает в оборот, не теряя, а только выигрывая от того, что создан природою, а не сам сделал себя таким, каким он есть». В рассуждениях писателя начинают мелькать незнакомые нам по первым романам мысли о действительных границах в возможностях самопеределки человека: «Сознательное достижение этой высоты — путем мук, жертв, страшного труда всей жизни над собой — безусловно, без помощи посторонних, выгодных обстоятельств,[231] дается так немногим, что — можно сказать — почти никому не дается, а между тем как многие, утомясь, отчаявшись или наскучив битвами жизни, останавливаются на полдороге, сворачивают в сторону и, наконец, совсем теряют из виду задачу нравственного развития и перестают верить в нее». Это высказывание было невозможно ни в «Обыкновенной истории», ни в «Обломове». В «Обрыве» заметно гораздо большее доверие автора к «природному» в человеке, чем ранее. Здесь как никогда много героев, отличающихся природной гармонией, а не гармонией, приобретенной в ходе самопеределки. Кроме Тушина, следует назвать, например, и Татьяну Марковну, о которой Райский размышляет: «Я бьюсь… чтобы быть гуманным и добрым: бабушка не подумала об этом никогда, а гуманна и добра… у бабушки принцип весь… в ее натуре!» В провинции, изображаемой Гончаровым, вообще «не было ни в ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем на самом деле оно было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли не умнее. Там, в куче людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы быть проще, и не умеют, — здесь, не думая о том, все просты, никто не лез из кожи подделаться под простоту».
Как и Тушин, Марфенька обладает природной гармонией. Правда, гармония эта весьма специфическая, автор не склонен считать ее образцовой. Но он считает, что «переделывать» что-либо в Марфеньке не нужно: этим можно лишь нарушить установившееся в ее натуре равновесие. Недаром же её зовут Марфа: ее жизненный путь проходит под покровом этой евангельской святой. Марфа в Евангелии хотя и противопоставлена Марии, но не отвергнута, не отвергнут ее путь спасения: служения ближним.[232] Чуткий Райский правильно понял, что попытки переделки, предпринятые даже из благих побуждений, разрушат эту хрупкую гармонию. Он поступает единственно правильно, когда отступается от Марфеньки, задав ей вопрос: «А другою тебе не хочется быть?» — и получив в ответ: «Зачем?., я здешняя, я вся вот из этого песочку, из этой травки! не хочу никуда…» Для Райского путь спасения кроется в евангельских словах: «Толцытеся и отверзется вам». Для Марфеньки — это совсем иной путь, путь счастливой и тихой семейной гармонии среди множества детей.
На протяжении действия, происходящего в Малиновке, Райский значительно меняет свои представления о «природно данном» в человеке. Первая мысль, которая появляется у него по приезде к Бабушке: «Нет, это все надо переделать». Но в конце концов он вынужден признать более значительную силу, чем упорное самовоспитание, которое лишь редких людей приводит к вершинам нравственного развития, — силу счастливой натуры: «Бабушка! Татьяна Марковна! Вы стоите на вершинах развития… я отказываюсь перевоспитывать вас…»
Собственно, в центре романа стоит любовная история Марка Волохова и Веры. Но Гончарова интересует не только отдельно взятая история, но и философия любви как таковой. Оттого показаны все любови переменчивого Райского (Наташа, напоминающая «бедную Лизу» Карамзина, Софья Беловодова, Вера, Марфенька), любовь кабинетного человека Козлова к своей легкомысленной жене, юная любовь Марфеньки и Викентьева и пр. и пр. «Обрыв» можно вообще прочитать как своего рода энциклопедию любви. Любовь и ранее играла большую роль в произведениях Гончарова, который унаследовал пушкинский принцип проверки своего героя прежде всего любовью. Тургенев считал, что человек не может лгать в двух вещах: в любви и смерти. В повестях и романах Тургенева мало кто из мужчин выдерживает испытание женской любовью. Сходная ситуация и в романах Гончарова. Не выдерживает этого испытания Александр Адуев, не оказываются на высоте нравственных требований Петр Адуев, Обломов, даже Штольц.
Для Гончарова проблема любви всегда была предметом очень глубоких размышлений. По его убеждению, любовь — это «архимедов рычаг» жизни, её главное основание. Уже в «Обломове» он показывает не только различные типы любви (Ольги Ильинской, Агафьи Пшеницыной, Обломова, Штольца), но и исторически сложившиеся архетипы любовного чувства. Гончаров суров в своём приговоре: все эти эпохально стилизованные образы любви есть ложь. Ибо истинная любовь не укладывается в моду и в образ эпохи. Эти рассуждения он отдаёт — по праву или нет, это уже другое дело — своему Штольцу: «При вопросе: где ложь? — в воображении его потянулись пестрые маски настоящего и минувшего времени. Он с улыбкой, то краснея, то нахмурившись, глядел на бесконечную вереницу героев и героинь любви: на Дон Кихотов в стальных перчатках, на дам их мыслей с пятидесятилетнею взаимною верностью в разлуке; на пастушков с румяными лицами и простодушными глазами навыкате и на их Хлой с барашками.
Являлись перед ним напудренные маркизы в кружевах, с мерцающими умом глазами и с развратной улыбкой, потом застрелившиеся, повесившиеся и удавившиеся Вертеры, далее увядшие девы с вечными слезами любви, с монастырем, и усатые лица недавних героев с буйным огнем в глазах, наивные и сознательные Дон Жуаны, и умники, трепещущие подозрения в любви и втайне обожающие своих ключниц… все, все!» Истинное же чувство прячется от яркого света, от толпы, постигается в одиночестве: «… те сердца, которые озарены светом такой любви, — думает далее Штольц, — застенчивы: они робеют и прячутся, не стараясь оспаривать умников; может быть, жалеют их, прощают им во имя своего счастья, что те топчут в грязь цветок за неимением почвы, где бы он мог глубоко пустить корни и вырасти в такое дерево, которое бы осенило всю жизнь». Не часто Гончаров столь открыто рассуждает о любви в своих романах, но зато многие страницы его писем посвящены развёрнутому выражению его собственной точки зрения на этот тонкий предмет. Екатерине Майковой, которая, начитавшись новейших книжек, неожиданно ушла из семьи, оставив своих детей, к студенту-учителю, романист писал по необходимости ёмко и сжато, останавливаясь на главном и разоблачая примитивное и весьма распространённое мнение об этом жизнеобразующем чувстве: «… Любовь… улеглась в лучшие годы Вашей жизни. Но теперь Вы как будто устыдились этого, хотя совершенно напрасно, потому что не любовь виновата, а Ваше понимание любви. Вместо того, чтобы дать движение жизни, она дала Вам инерцию. Вы её считали не естественной потребностью, а какою-то роскошью, праздником жизни, тогда как она — могучий рычаг, двигающий многими другими силами. Она не высокая, не небесная, не такая, не сякая, но она просто — стихия жизни, вырабатывающаяся у тонких, человечнр развитых натур до степени какой-то другой религии, до культа, около которой и сосредоточивается вся жизнь… Романтизм строил храмы любви, пел ей гимны, навязал на неё пропасть глупейших символов и атрибутов — и сделал из неё чучело. Реализм свёл её в чисто животную сферу… А любовь, как сила простая, действует по своим законам…»[233]
В «Обрыве» любовь — это уже не только средство испытания, моральной проверки героев. Любовь, «сердце» в «Обрыве» уравниваются в правах с «умом», имеющим в общественной нравственной практике безусловный перевес. Гончаров рассуждает об этом в романе: «А пока люди стыдятся этой силы, дорожа «змеиной мудростью» и краснея «голубиной простоты», отсылая последнюю к наивным натурам, пока умственную высоту будут предпочитать нравственной, до тех пор и достижение этой высоты немыслимо, следовательно, немыслим и истинный, прочный, человеческий прогресс». Писатель призывает человека «иметь сердце и дорожить этой силой, если не выше силы ума, то хоть наравне с нею». До «Обрыва» Гончаров утверждал равновесие «ума» и «сердца», ощущая в обществе, переходящем на рельсы капитализма, недостаток «ума». В последнем же романе равновесие устанавливается при явном, ощущаемом автором дефиците «сердца», дефиците «идеализма».
По первоначальному замыслу роман должен был называться «Художник». Принято считать, что в это название Гончаров вложил свою мысль об артистическом характере Райского — и только. Об этом достаточно много написано, и это стало уже общим местом. Однако название «Художник» — в контексте религиозной мысли Гончарова — было также многозначным — и притом слишком пафосным. Гончаров на него не решился. Художник — это ведь не только и не столько Райский, сколько Сам Творец, Бог. И роман Гончарова — о том, как Творец шаг за шагом создает и готовит для Царства Небесного человеческую личность, а также о том, что каждый человек есть прежде всего творец (художник) своей духовной жизни. По сути дела, главное, что делает в романе Райский, — это то, что он «выделывает» свою душу, пытается творить нового человека в себе. Это духовная, евангельская работа: «Он свои художнические требования переносил в жизнь, мешая их с общечеловеческими, и писал последнюю с натуры, и тут же, невольно и бессознательно, приводил в исполнение древнее мудрое правило, «познавал самого себя», с ужасом вглядывался и вслушивался в дикие порывы животной, слепой натуры, сам писал ей казнь и чертил новые законы, разрушал в себе «ветхого человека» и создавал нового». Вот какую колоссальную «художническую» работу проделывает в романе Райский, герой, который носит явно говорящую фамилию! Изображая самоанализ Райского, Гончаров пытается переложить святоотеческие представления о действии Святого Духа в человеке на язык художественного и психологического анализа: «Он, с биением сердца и трепетом чистых слез, подслушивал, среди грязи и шума страстей, подземную тихую работу в своем человеческом существе, какого-то таинственного духа, затихавшего иногда в треске и дыме нечистого огня, но не умиравшего и просыпавшегося опять, зовущего его, сначала тихо, потом громче и громче, к трудной и нескончаемой работе над собой, над своей собственной статуей, над идеалом человека. Радостно трепетал он, вспоминая, что не жизненные приманки, не малодушные страхи звали его к этой работе, а бескорыстное влечение искать и создавать красоту в себе самом. Дух манил его за собой, в светлую, таинственную даль, как человека и как художника, к идеалу чистой человеческой красоты. С тайным, захватывающим дыхание ужасом счастья видел он, что работа чистого гения не рушится от пожара страстей, а только останавливается, и когда минует пожар, она идет вперед, медленно и туго, но все идет — и что в душе человека, независимо от художественного у таится другое творчество, присутствует другая живая жажда, кроме животной, другая сила, кроме силы мышц. Пробегая мысленно всю нить своей жизни, он припоминал, какие нечеловеческие боли терзали его, когда он падал, как медленно вставал опять, как тихо чистый дух будил его, звал вновь на нескончаемый труд, помогая встать, ободряя, утешая, возвращая ему веру в красоту правды и добра и силу — подняться, идти дальше, выше… Он благоговейно ужасался, чувствуя, как приходят в равновесие его силы и как лучшие движения мысли и воли уходят туда, в это здание, как ему легче и свободнее, когда он слышит эту тайную работу и когда сам сделает усилие, движение, подаст камень, огня и воды. От этого сознания творческой работы внутри себя и теперь пропадала у него из памяти страстная, язвительная Вера, а если приходила, то затем только, чтоб он с мольбой звал ее туда же, на эту работу тайного духа, показать ей священный огонь внутри себя и пробудить его в ней, и умолять беречь, лелеять, питать его в себе самой». Здесь романист говорит о главном в поисках Райского:
о «другом творчестве», «независимом от художественного», о «тайной работе» Духа в человеке.
Да, как и всякий человек, Райский слаб и грешен. Он оступается и падает (как и другие герои романа, как Вера, как Бабушка), но всё идет вперед, стремится к чистоте «образа Божьего» в себе (или, как сказано в романе, к «идеалу чистой человеческой красоты»). В отличие от Художника-Творца, Райский — художник-дилетант, художник несовершенный, как, впрочем, и все земные художники. Но в данном случае дело не в результате, а в стремлении. Несовершенство прощается. Отсутствие стремления к совершенству — нет.
Райский в религиозной основе своей задуман Гончаровым как личность, несомненно, превосходящая и Александра Адуева, и Илью Обломова. Все три романа сосуществовали в сознании писателя еще в 1840-х годах и не могли не корректировать общий замысел. А замысел этот был: выстроить глобальный по значению христианский идеал человека в современных условиях, показать пути духовного роста личности, различные варианты «спасения» и «борьбы с миром». Это был замысел, в наибольшей степени приближающийся в русской литературе к религиозным устремлениям Гоголя. Автор «Мертвых душ» и «Переписки с друзьями» также направил все усилия души своей не к частным проблемам человеческой жизни и общества, а к разработке главной проблемы: религиозного преображения во Христе современного русского человека. Но, в отличие от Гоголя, Гончаров не декларирует свои мысли, принципиально не выходит за рамки изображения, казалось бы, вполне обычной жизни. И пороки, и достоинства современного русского человека даны им не в полуфантастической подсветке, не в сатирическом или пафосном изображении. Гончарову важнее показать именно обычный ход жизни, в которой постоянно воспроизводятся коллизии евангельского плана. Можно сказать, что если Гоголь подносит к личности современного человека увеличительное стекло и судит о душе человека в свете учения Святых Отцов Церкви, распознавая за обычными проявлениями страшные бездны греха и ужасаясь этому, то Гончаров апеллирует только к Евангелию, только к словам Христа о человеке и его свободном выборе между добром и злом.
Райский — образ не абсолютно положительный, не надуманный, не исключительный. Он не Гамлет, не Дон Кихот, не «положительно прекрасный человек», вообще не борец. Не его дело — менять жизнь. Много-много, что он сделает, — это попытается художнически обнять ее своею мыслью и фантазией. Но, насколько позволяют ему его силы, он и борется за переделку жизни. Он повлиял в романе на многих. Именно он разбудил Бабушку, которая до этого всю жизнь мирилась с проходимцем и ханжой Тычковым и ему подобными. Его роль в романе Волохова и Веры — не только комическая и страдательная. Вера невольно использует аргументацию Райского в своем духовном поединке с Волоховым. В отличие от Александра Адуева и 06-ломова, Райский является тем человеком, который не только не хочет, но уже и не может уступить свои высокие идеалы.
Зерно христианской мысли в этом образе заключается не в том, что Райский достиг «рая», а в том, что во всех обстоятельствах жизни, всегда, везде, при любых своих несовершенствах и падениях, не унывая и отчаиваясь, стремится к воплощению христианского идеала. В этом и вся реально возможная задача для современного человека-мирянина — так считает Гончаров.
Да, Райский столь же слаб, как и герои двух первых романов, но в нем есть стремление к «творчеству» над собственной личностью, по сути, он более религиозен. Вот почему Гончаров называет его Райским: он, несмотря на все неудачи и падения, не оставляет своего стремления в рай, активно проповедует добро, несмотря на собственное несовершенство.
— Я не удивлюсь, если ты наденешь рясу и начнешь вдруг проповедовать…
— И я не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы и не надену, а проповедовать могу — и искренно, всюду, где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что сам бываю безобразен…
Гончаров считает неестественным для мирянина рядиться в монашескую рясу, уходить от мира, «педалировать» христианство в мирской деятельности, в том числе в искусстве. Поэтому рядом с дилетантом Райским он помещает еще одного «художника» — Кирилова. Кирилову мало быть просто христианином. В статье «Намерения, задачи и идеи романа «Обрыв»» Гончаров так раскрывает замысел этого образа: «В противоположность таким дилетантам-артистам, у меня в первой части является силуэт художника-аскета, Кирилова, который хотел уйти от жизни и впал в другую крайность, отдался монашеству, ушел в артистическую келью и проповедовал сухое и строгое поклонение искусству — словом, культ. Такие художники улетают на высоты, на небо, забывая землю и людей, а земля и люди забывают их. Таких художников нет теперь. Таков отчасти был наш знаменитый Иванов, который истощился в бесплодных усилиях нарисовать то, чего нельзя нарисовать — встречу мира языческого с миром христианским, и который нарисовал так мало. Он удалился от прямой цели пластического искусства — изображать — и впал в догматизм».
По сравнению с «Обыкновенной историей» (1847) и «Обломовым» (1859) «Обрыв» — произведение более напряженное и драматичное. Герои уже не погружаются медленно в засасывающий пошлый быт, но совершают явные крупные жизненные ошибки, терпят нравственные крушения. Многоаспектная проблематика романа фокусируется в таких глобальных темах, как Россия, вера, любовь… В 1860-х годах сам Гончаров переживает глубокий мировоззренческий кризис. Не порывая окончательно с либерально-западническими настроениями, он рассматривает проблему России и русского деятеля уже в рамках православия, видя в последнем единственно надежное средство против общественного распада, наблюдаемого в стране и в человеческой личности.
Главный сюжет романа группируется вокруг фигур Веры и Марка. В «Обрыве» изображается открытая, как никогда у Гончарова, духовная борьба. Это борьба за душу Веры и за будущее России. Автор, не выходя за рамки реализма, впервые готов ввести в произведение «демонов» и «ангелов» в их борьбе за человеческую душу. Между прочим, Гончаров не только не отрицает мистическое, но и пытается средствами реалистического искусства воспроизвести его. Разумеется, романист не стал фантазировать и, подобно Гоголю, изображать беса в чистом виде, с хвостом и рогами, но прибегнул к другому средству: к явственной параллели с поэмой М. Ю. Лермонтова «Демон». Такая параллель должна была акцентировать мысль автора о духовной сущности Марка Волохова.
Сцена знакомства Марка и Веры выстроена как библейская мифологема, в которой уже содержится указание на демоническую роль Волохова. Волохов предлагает Вере… яблоко. И при этом говорит: «Вы, верно, не читали Прудона… Что Прудон говорит, не знаете?.. Эта божественная истина обходит весь мир. Хотите, принесу Прудона? Он у меня есть». Так соблазнительное яблоко, предлагаемое Вере, превратилось в… новомодную теорию. Совершенно очевидно, что в саду Бабушки («Эдем») воспроизводится мифологема соблазнения Евы сатаной, принявшим образ змея. Гончаров делает это совершенно сознательно. Весь его роман насыщен христианскими образами и мифами. Всё это весьма напоминает речи гетевского беса, разговоры булгаковского Воланда, размышления Печорина. С такой же демонической высоты пытается взирать и Марк Волохов на жизнь, окружающую Веру, на «бабушку, губернских франтов, офицеров и тупоумных помещиков», на «седого мечтателя» Райского, на «глупость… бабушкиных убеждений», «авторитеты, заученные понятия» и т. д. Он и Вере доказывает, что она «не умеет без боязни… любить», а потому и не способна к «истинному счастью». Кстати сказать, было бы ошибкой думать, что Гончаров не любит своего героя. Волохов — тоже дитя России, только больное дитя, заблудший сын. Из этого и исходит автор романа. В письме к Е. П. Майковой в начале 1869 года он пишет: «А может быть, вы побраните меня за одну личность: это за Марка. Он имеет в себе кое-что современное и то несовременное, потому что во все времена и везде были люди, не сочувствующие господствующему порядку. Я его не оскорбляю, он у меня честен и только верен себе до конца».
В чём же параллель с Лермонтовым и зачем она нужна Гончарову? В поэме «Демон» Тамара, слушая демона, «к груди хранительной прижалась, // Молитвой ужас заглуша». После получения письма от Волохова Вера также ищет, к чьей «хранительной груди» прижаться. Она находит защиту в Тушине, отчасти в Бабушке и Райском: «Она на груди этих трех людей нашла защиту от своего отчаяния». Именно Тушин избран ею на роль ангела-хранителя для встречи с Марком. Он должен защитить ее от «злого колдуна». Лермонтовская ситуация в «Обрыве» несомненна. Она и диктует образные параллели. Не только Марк Волохов в чем-то принципиально важном сходен с лермонтовским Демоном. Такое же сходство можно обнаружить и между Тамарой и Верой. В Тамаре лишь конспективно намечено то, что разворачивается со всей силой и подробностью гончаровского психологического анализа в Вере. Соблазнение не могло бы состояться, если бы не гордость Тамары, отозвавшейся на гордый же призыв Демона и его лукавую жалобу:
Меня добру и небесам
Ты возвратить могла бы снова.
Твоей любви святым покровом
Одетый, я предстал бы там…
Проблема женской гордости давно интересовала Гончарова. Вспомним хотя бы Ольгу Ильинскую, которая мечтает своими силами полностью изменить жизнь Ильи Обломова, его душу: «И все это чудо сделает она, такая робкая, молчаливая, которой до сих пор никто не слушался, которая еще не начала жить! Она — виновница такого превращения!.. Возвратить человека к жизни — сколько славы доктору… А спасти нравственно погибающий ум, душу?.. Она даже вздрагивала от гордого, радостного трепета…» О Вере Бабушка говорит: «Не Бог вложил в тебя эту гордость». О гордости Веры много говорят в романе и герои, и автор. Говорит и она сама, сближаясь с Ольгой Ильинской: «Я думала победить вас другой силой… Потом… я забрала себе в голову… что… Я говорила себе часто: сделаю, что он будет дорожить жизнью».
Затем закономерно следует «падение» Тамары. Такова же схема поведения Веры в «Обрыве». Вера обращается к образу Спасителя в часовне впервые лишь в пятнадцатой главе третьей части романа. Интенсивность духовно-религиозной жизни нарастает у неё по мере приближения развязки в отношениях с Марком. Чем ближе к «падению», тем чаще можно видеть Веру перед образом Спасителя. Она вопрошает Христа о том, как ей поступить. Она «во взгляде Христа искала силы, участия, опоры, опять призыва». Но гордыня Веры не дает ей чистой, очищающей молитвы, исход борьбы практически уже предрешен: «Райский не прочел на ее лице ни молитвы, ни желания». Несколько раз в романе Вера говорит: «Не могу молиться».
Вера постепенно вытесняет в романе Райского, занимая центральное место в его идейно-психологической коллизии.
Райский переживает за Веру, готов оказать ей всяческую поддержку, подсказать, но действует в романе и противостоит безверию — именно и прежде всего она. Именно она, как и Бабушка, пройдет классический христианский путь: грех — покаяние — воскресение.
Речь идет о поиске путей к преодолению «обрывов» в современной жизни и современной личности. Гончаров целеустремленно выстраивает образы героев, проводя их от падения до покаяния и воскресения. Вера переживает характерную для современного человека драму. Весь вопрос состоит в том, устоит ли она в своей вере. Вера личность, а значит, она должна проверить на собственном опыте и лишь после этого сознательно принять основополагающие принципы Бабушки. Ее самостоятельность во всем заметна с детских лет, однако вместе с самостоятельностью естественно присутствует и своеволие. Гончаров не боится тех сомнений, которые испытывает Вера. Чего же она просит? Чего хочет Вера? Ведь она считает, что женщина создана «для семьи… прежде всего». Девушка не сомневается в истине христианства ни на минуту. Это не сомнения, а самонадеянная, как у Тамары в лермонтовском «Демоне», попытка примирить Марка Волохова с Богом — через свою любовь. Вглядываясь в неординарную фигуру Волохова, полюбив его, Вера ни на минуту не усомнилась в Боге. Она только принесла ошибочную жертву — самое себя, — надеясь на духовное и нравственное перерождение своего героя.
Веру не обольстило новое учение, которое принес с собою Волохов. Ее притягивали не идеи Марка, а его личность, столь не похожая на других. Ее поразило преломление этих идей в личности Марка, который метко и верно поражал недостатки «ветхого» общества, в котором жила Вера. Недостатки, которые она замечала и сама. Вериного опыта, однако, не хватало, чтобы понять: от верной критики до верной положительной программы — огромная дистанция. Сами же новые идеи не способны были отвести ее от веры в Бога, от понимания нравственных принципов. Сомневаясь и проверяя, Вера выказывает себя нравственно здоровой личностью, которая неизбежно должна вернуться к традиции, хотя и может на какое-то время потерять почву под ногами. В Христе для Веры — «вечная правда», к которой она мечтала привести нигилиста Марка Волохова: «— А где «истина»? — он не отвечал на этот Пилатов вопрос. Вон там, — сказала она, указывая назад на церковь, — где мы сейчас были!.. Я это до него знала…»
Образ Веры, прошедшей через демоническое искушение, оказался в творчестве Гончарова настоящей художественной победой. По психологической убедительности и реалистической достоверности он занял место сразу после Ильи Обломова, несколько уступая ему в пластичности и степени обобщенности, но зато превосходя его в романтичности и идеальной устремленности. Вера бесконечно выше Ольги Ильинской, о которой H.A. Добролюбов сказал в свое время: «Ольга по своему развитию представляет высший идеал, какой только может теперь русский художник вызвать из теперешней русской жизни». Это была все-таки тенденциозная оценка революционного демократа и сторонника женской эмансипации, видевшего луч света в темном царстве и в образе Катерины из «Грозы» А. Н. Островского. В Вере есть борьба со страстями, есть покаяние, а это важнейшие составляющие истинной духовной жизни человека. В Ольге этого нет. Образ Веры по своему символическому содержанию приближается к первообразу кающейся Магдалины. Вера действительно изображена как раскаявшаяся грешница, впавшая сначала в заблуждения духовные, в гордость, а затем и в плотский грех. Это действительно «блудница у ног Христа». В черновой редакции романа Бабушка молится: «Милосердуй над нами, над нашей слабостью… мы не… лгали, мы любили… грешные создания… и обе смиряемся под Твоим гневом… Пощади это дитя, милосердуй… она очищенная, раскаявшаяся, по слову Твоему, лучше многих праведниц теперь… милее Тебе своей безгрешной сестры, Твоей чистой лампады…»[234]. И в самом деле, Вера глубже и «милее» Богу безгрешной Марфеньки, потому что Марфенька не искушена, то есть её добродетель ей ничего не стоит, у неё не было борьбы с собой. В этом смысле она напоминает петербургскую кузину Райского — Софью Беловодову. «Там, — говорит Райский, — широкая картина холодной дремоты в мраморных саркофагах, с золотыми, шитыми на бархате, гербами на гробах; здесь — картина теплого летнего сна, на зелени, среди цветов, под чистым небом, но все сна, непробудного сна!» Марфенька являет собою, по словам Гончарова, «безусловное, пассивное выражение эпохи, тип, отливающийся, как воск, в готовую, господствующую форму». Вера, в отличие от сестры, претерпевает искушение — таким образом её вера в Христа лишь укрепляется.
Лишь очертив живую фигуру христианки, которая не только рассуждает о своем долге, но и пытается его практически исполнить (хотя и не без ошибок), мог Гончаров вложить в уста Райского пафосные слова о человеке и в особенности о женщине как «орудии Бога»: «Мы не равны: вы выше нас, вы — сила, мы — ваше орудие… Мы — внешние деятели. Вы — созидательницы и воспитательницы людей, вы — прямое, лучшее орудие Бога».
В «Обрыве», несомненно, господствует евангельская логика. Причем Гончаров на этот раз позволяет себе гораздо более заметные авторские акцентировки и даже прямые отсылки к Библии. Более того, упоминает Гончаров в романе «Обрыв» и о Святых Отцах Церкви. Ничего подобного не могло быть в двух первых романах, которые создавались не в условиях яростной полемики, а в относительно спокойной общественной обстановке.
Последний роман Гончарова насыщен библейскими реминисценциями. Райский напоминает Софье Беловодовой библейский завет «плодиться, множиться и населять землю». Упоминаются в романе такие ветхозаветные персонажи, как Иаков, Иона, Иоаким, Самсон и другие. Гончаров использует Ветхий Завет и Евангелие прежде всего для разработки «притчевых» ситуаций. Как «совратитель с прямых путей» изображается в «Обрыве» Марк Волохов. «Не любит прямой дороги!» — говорит о нем Райский. На полюсе «веры» крайне правую позицию занимает, конечно, бабушка Татьяна Марковна Бережкова, которая потому и носит фамилию, ассоциирующуюся со словом «берег» (а также со словами «беречь», «бережёт»). Марфенька твердо стоит на этом берегу, она никогда не ослушается Бабушки. Но мыслящая Вера должна пройти через сомнения и опыт. Психологический стержень романа как раз и сокрыт в духовных метаниях Веры между традиционной моралью Бабушки и «новой религией» Марка Волохова. Имя Веры подчеркивает, вокруг чего вспыхивают важнейшие споры в романе. С верой, с православием связывает теперь Гончаров дальнейшие исторические судьбы России. Куда пойдет Вера — от этого очень многое зависит.
Сюжетные линии в романе «Обрыв» очень напряженны — и это не случайно. Каждая ситуация, каждый сюжетный ход, каждый характер, имя героя и т. д. — все это носит в романе символический характер, во всем этом сокрыто крайнее желание автора обобщить главные проблемы современности. Это и придало роману некоторую перегруженность и тяжеловесность. Узловая же проблема в романе — духовная. Она связана уже не только с судьбой героя (как это было в «Обыкновенной истории» и «Обломове»), но и с судьбой России.
Гончаров сравнивает Веру и Марфеньку с библейскими Марией и Марфой и одновременно с Татьяной и Ольгой Лариными из пушкинского «Евгения Онегина». Но особенный колорит вносит в роман сравнение Веры с ночью, а Марфеньки — с солнцем: «Какая противоположность с сестрой: та луч, тепло и свет; эта вся — мерцание и тайна, как ночь — полная мглы и искр, прелести и чудес!» Это сравнение «ночи» и «дня» не только поэтично. Оно и духовно. Марфенька проста, чиста, понятна. Глядя на нее, вспоминается евангельское: «Будьте, как дети»… Марфеньке Царство Небесное дается как бы без труда и особенных искушений. Таков удел «простых» людей. Райский, однажды чуть не решившийся соблазнить Марфеньку, сам вдруг почувствовал неестественность своих желаний: настолько простодушно отнеслась к его братским ласкам девушка. Осознав ее детскую чистоту, он говорит: «Ты вся — солнечный луч!., и пусть будет проклят, кто захочет бросить нечистое зерно в твою душу!» Бабушка же называет Марфеньку «чистой лампадой». Ясно, что героиня воплощает собою идею света.
Образ солнечного света, солнечного луча оказался в романе символом девственной чистоты, немыслимости женского и духовного падения. В отличие от Веры, полной «прелести» (не только женской, но и духовной, ибо Вера поддается на какое-то время обману «волхва-колдуна» Волохова), Марфенька не может пасть. Если Марфенька — только солнечный свет, то Вера дана писателем в светотени. Она более рельефна, но и более «разорвана», истерзана сомнениями и борениями с собой и Марком, в конечном итоге она — менее цельна. Ее образ драматичен, ибо связан с покаянием. Марфенька не ошибается и ей каяться не в чем. Вера же — образ драматически покаянный, более живой и реальный. Отсюда снова характерно всплывает ассоциация с библейским святым Иовом. Опираясь на ветхозаветный рассказ о страданиях праведного Иова и о том, как отнеслись к нему ближайшие друзья, видя его как бы оставленного Богом, Гончаров ставит в «Обрыве» важный вопрос о том, что один суд — у людей, а другой — у Бога. Он пишет о всеми оставленной «грешной» Вере: «Она — нищая в родном кругу. Ближние видели ее падшую, пришли и, отворачиваясь, накрыли одеждой из жалости, гордо думая про себя: «Ты не встанешь никогда, бедная, и не станешь с нами рядом, приими Христа ради наше прощение»».
Роман строится на устойчивой основе православного миросозерцания. В христианстве человеческая жизнь делится на три главных периода: грех — покаяние — воскресение во Христе (прощение). Эту модель мы находим во всех крупных произведениях русской классики (вспомним хотя бы «Преступление и наказание» Ф. М. Достоевского!). Воспроизводится она и в «Обрыве». Причем связана тема прежде всего с судьбой Веры.
Впервые в гончаровском романе показан не только грех, но и покаяние и воскресение человеческой души. «Обрыв» завершает романную трилогию, в которой характеры главных персонажей не только родственны, отчасти схожи друг с другом, но и развиваются от романа к роману по восходящей линии: от Ад-уева к Рай-скому. Для самого Гончарова, настаивавшего на некоем единстве трех романов, объединяющей доминантой была религиозная идея спасения человека во Христе. Идея же все возрастающего участия героя в жизни общества и избавления от обломовщины была, несомненно, вторичной. Герой «Обыкновенной истории», в сущности, предает свои юношеские мечты, свои идеалы. Илья Обломов уже не поступается своими гуманными идеалами, но еще и не воплощает их в жизнь. Райский же постоянно пытается практически воплотить свои идеалы в реальную жизнь. И хотя это ему не удается, — он хорош уже своим стремлением к этому. Гончаров показал, что в Райском как представителе уходящего класса русской жизни исчерпаны нравственные возможности дворянства. В «Обрыве» дворянский герой дошел до возможных нравственных высот — далее ему идти было некуда. Далее духовные устремления писателя выразились уже в драматически изображаемом женском образе. Гончаров должен был полноценно показать не только падение (обрыв-грех), не только покаяние, но и «воскресение» своего героя. При изображении общественно активного героя-мужчины, «работника» в русском обществе Гончаров неизбежно должен был уйти в утопию («Идиот»). Он этого не хотел. Поэтому он переводит центр тяжести романа в нравственную плоскость. Падение женщины — история, связанная не только с «новейшими учениями», это история вечная. Вот отчего Вера занимает в романе центральное место.
Райский является в романе духовным «наставником» Веры: «От этого сознания творческой работы внутри себя и теперь пропадала у него из памяти страстная, язвительная Вера, а если приходила, то затем только, чтоб он с мольбой звал ее туда же, на эту работу тайного духа, показать ей священный огонь внутри себя и пробудить его в ней, и умолять беречь, лелеять, питать его в себе самой». Вера и признает в Райском эту учительную роль, говоря, что если пересилит свою страсть, то за духовной помощью придет к нему первому. В его фамилии ассоциированы представления не только о райском саде (Эдем-Малиновка), но и о райских вратах, ибо его искреннее желание переделать жизнь вызывает в памяти евангельское выражение: «Толцытеся — и отверзется вам» (в райские врата). Нельзя сказать, что Райскому до конца удалось совлечь с себя «ветхого человека». Но такую задачу он перед собой поставил и пытался ее выполнить, как умел. В этом смысле он не только сын Александра Адуева и Ильи Обломова, но и герой, которому удалось преодолеть в себе некую инерцию, выйти на активную, хотя и не завершенную борьбу с грехом.
В «Обрыве» главное ожидание — ожидание милосердия Творца. Его ждут все герои, которые связывают свою жизнь с Богом: ждет Бабушка, желающая искупить свой грех, но не знающая — как и чем. Ждет Вера, претерпевшая жизненную катастрофу. Ждет Райский, без конца падающий и восстающий от греха. Становится ясно, что герои Гончарова разделяются в романе на тех, кто выражает желание быть с Богом, и на тех, кто сознательно от Него отходит. Первые отнюдь не святы. Но ведь Бог, как говорит пословица, «и за намерение целует». Бабушка, Вера, Райский хотят быть с Богом, устраивают свою жизнь под Его водительством. Они совсем не застрахованы от ошибок и падений, но главное не в этом, не в безгрешности, а в том, что их сознание и воля направлены к Нему, а не наоборот. Таким образом, Гончаров не требует от своих героев собственно святости. Их спасение не в безрешности, а в направленности их воли — к Богу. Дело их спасения должно завершить Божие милосердие. Если сравнивать художественное произведение с молитвой, то роман «Обрыв» — это молитва «Господи, помилуй!», взывающая к Божьему милосердию.
Гончаров так и не станет писателем-пророком, художником, типа Кирилова. Автор «Обрыва» чужд абсолютных устремлений, он не пророчествует, не заглядывает в бездны человеческого духа, не ищет путей ко всеобщему спасению в лоне Царства Божьего и т. д. Он вообще не абсолютизирует ни один принцип, ни одну идею, на все смотрит трезво, спокойно, без характерных для русской общественной мысли апокалиптических настроений, предчувствий, порывов в далекое будущее. Это его внешне видимое «спокойствие» отметил еще Белинский: «Он поэт, художник — больше ничего. У него нет ни любви, ни вражды к создаваемым им лицам, они его ни веселят, ни сердят, он не дает никаких нравственных уроков…»[235] Уже упоминавшееся письмо к С. А. Никитенко (14 июня 1860 года) о судьбе Гоголя («он не умел смириться в своих замыслах… и умер») свидетельствует о том, что Гончаров следовал в творчестве принципиально иным, непророческим путем. Гончаров желает остаться в рамках искусства, его христианство выражается скорее по-пушкински, нежели по-гоголевски. Гоголь-Кирилов — не его путь в искусстве, да и в религии.
Роман «Обрыв» резко поднял тираж журнала «Вестник Европы», в котором был напечатан. Редактор журнала М. М. Стасюлевич писал А. К. Толстому 10 мая 1869 года: «О романе Ивана Александровича ходят самые разнообразные слухи, но все же его читают и многие читают. Во всяком случае только им можно объяснить страшный успех журнала: в прошедшем году за весь год у меня набралось 3700 подписчиков, а нынче, 15 апреля, я переступил журнальные геркулесовы столпы, то есть 5000, а к
1 мая имел 5200». «Обрыв» читали с затаённым дыханием, передавали из рук в руки, делали о нём записи в личных дневниках. Публика наградила автора заслуженным вниманием, и Гончаров время от времени ощущал на своей голове венец настоящей славы. В мае 1869 года он пишет своей знакомой Софье Никитенко из Берлина: ««Обрыв» дошёл и сюда… На самой границе я по поводу его встретил самый радушный приём и проводы. Директор таможни русской бросился мне в объятия, и все члены её окружили меня, благодаря за удовольствие! Я заикнулся о том, что на обратном пути желал бы доехать также отдельно, покойно, один в особом помещении. «Что хотите, что хотите, — сказали они, — только дайте знать, когда будете возвращаться». И в Петербурге начальник и помощник станции были любезны и посадили меня в особый уголок, а на окне написали мою фамилию, с надписью занято. Всё это глубоко трогает меня». Образы Бабушки, Веры и Марфеньки, написанные с необыкновенной любовью, сразу стали нарицательными. В канун 50-летия писательского труда Гончарова его посетила делегация женщин, которая от имени всех женщин России подарила ему часы, украшенные бронзовыми статуэтками Веры и Марфеньки. Роман должен был принести автору очередной триумф. Однако изменилась ситуация в обществе и журналистике. Почти все ведущие журналы к тому времени занимали радикальные позиции и потому остро критически восприняли негативно очерченный Гончаровым образ нигилиста Волохова. В июньском номере журнала «Отечественные записки» за 1869 год вышла статья М. Е. Салтыкова-Щедрина «Уличная философия», в которой известный писатель дал резко отрицательный отзыв о романе и упрекал Гончарова в непонимании передовых устремлений молодого поколения. Умён, очень умён был великий сатирик, а всё-таки ошибся, ожидая для России блага от молодых нигилистов. Революционный демократ Н. Шелгунов также дал разгромный отзыв о романе в статье «Талантливая бесталанность». Оба критика упрекали Гончарова в карикатурном изображении Марка Волохова. Собственно, это была не критика, а повод «побузить».
В письме к М. М. Стасюлевичу романист писал: «Сколько я слышу, нападают на меня за Волохова, что он — клевета на молодое поколение, что такого лица нет, что оно сочинённое. Тогда за что же сердиться? Сказать бы, что это выдуманная, фальшивая личность — и обратиться к другим лицам романа и решить, верны ли они, — и сделать анализ им (что и сделал бы Белинский). Нет, они выходят из себя за Волохова, как будто всё дело в романе в нём!» И всё-таки по прошествии некоторого времени нашёлся один мудрый писатель, который хотя и сочувствовал пресловутому «молодому поколению», но оказался шире узкопартийных тенденций и выразил уже спокойный, отстоявшийся взгляд на творчество Гончарова и, в частности, на его «Обрыв»: «Волохов и всё, что с ним связано, забудется, как забудется гоголевская «Переписка», а над старым раздраженьем и старыми спорами будут долго выситься созданные им фигуры». Так написал Владимир Галактионович Короленко в статье «И. А. Гончаров и «молодое поколение»».[236]
Чрезвычайно высоко оценил роман А. К. Толстой: он, как и сам Гончаров, почувствовал сговор «передовых» журналов против «Обрыва»,[237] тем более что критическая статья о романе появилась даже в… «Вестнике Европы», который только что закончил публиковать гончаровское произведение. Это было что-то новое, неприятное и неприличное, ранее не встречавшееся в русской журналистике. А. Толстой не удержался от того, чтобы не высказать Стасюлевичу своих чувств: «В Вашем последнем (ноябрьском. — В. М.) № есть статья Вашего шурина, г-на Утина, о спорах в нашей литературе. При всём моём уважении к его уму, я не могу, с моею откровенностью, не заметить, что он оказывает странную услугу молодому поколению, признавая фигуру Марка его представителем в романе… Ведь это… называется на воре шапка горит!» Как мог, Толстой старался утешить своего знакомца. В 1870 году он пишет стихотворение «И. А. Гончарову»:
Не прислушивайся к шуму
Толков, сплетен и хлопот,
Думай собственную думу
И иди себе вперед.
До других тебе нет дела,
Ветер пусть их носит лай!
Что в душе твоей созрело —
В ясный образ облекай!
Тучи черные нависли —
Пусть их виснут — черта с два!
Для своей живи лишь мысли,
Остальное трын-трава!
Гончарову и вправду ничего не оставалось, как углубиться и уйти в себя: критики писали как будто не о его романе, а каком-то совсем другом произведении. Наш мыслитель В. Розанов заметил по этому поводу: «Если перечитать все критические отзывы, явившиеся… по поводу «Обрыва», и все разборы какого-нибудь современного ему и уже давно забытого произведения, то можно видеть, насколько второе одобрялось более… нежели роман Гончарова. Причина этой враждебности заключалась здесь в том, что не будь этих дарований (типа Гончарова. — В. М.), текущая критика могла бы ещё колебаться в сознании своей ненужности: слабостью всей литературы она могла бы оправдывать свою слабость… Но когда в литературе существовали художественные дарования и она не умела связать о них нескольких значущих слов; когда общество зачитывалось их произведениями, несмотря на злобное отношение к ним критики, а одобряемых ею романов и повестей никто не читал, — критике невозможно было не почувствовать всей бесплодности своего существования».[238] Тем не менее спешно и весьма тенденциозно написанные статьи о романе больно ранили Гончарова. И именно потому, что в «Обрыв» были заложены самые затаенные, самые глубокие идеи романиста. Ни в одном из своих романов Гончаров не пытался столь концентрированно выразить свое миропонимание, его христианскую основу. Главное — роман изображал настоящую, пронизанную теплом и светом родину, изображал героев, которые, являясь обыкновенными людьми, в то же время несли в себе черты высочайшей духовности. Истоки этого В. В. Розанов видел в «Капитанской дочке» Пушкина.[239] Но «передовая» журналистика даже не заметила в романе главного, не увидела любви, которую вложил романист в описание русской женщины, русской провинции, не увидела его тревоги за Россию и той высоты идеала, с которой смотрит Гончаров на русскую жизнь. Её интересовала лишь узкопартийная солидарность с нигилистом, негативно поданным в романе. Им не с руки было признавать полную художественную объективность этого образа. А ведь до сих пор, когда говорят о нигилистах в русской литературе XIX века, на ум приходит прежде всего
Марк Волохов — рельефно и, кстати сказать, совсем не без любви изображённая фигура поддавшегося очередной российской иллюзии молодого человека. Неприятие «Обрыва» стало для писателя не рядовым литературным фактом, а личной драмой. А между тем и его роман предрекал драму всей России. И писатель оказался прав: очередной исторический «обрыв» старая Россия не преодолела.
Все три иллюзии — романтический самообман, эстетизированная ленивая безответственность и разрушительный нигилизм — связаны в сознании Гончарова между собою. Это «детская болезнь» национального духа, недостаток «взрослости», ответственности. Писатель в своих романах искал этой болезни противоядие. С одной стороны, он изображал людей систематического труда и взрослой ответственности за свои поступки (Пётр Адуев, Штольц, Тушин). Но и в этих людях он увидел и показал отпечатки всё той же болезни, ибо в системном труде кроется лишь внешнее спасение. В этих людях остаётся всё та же детская безответственность: они боятся задавать себе простые вопросы о конечном смысле своей жизни и деятельности и, таким образом, довольствуются иллюзией дела. С другой стороны, Гончаров предлагает свой личный рецепт: это возрастание человека в духе, от Ад-уевых до Рай-ского. Это постоянная напряжённая работа над собой, прислушивание к себе, какое ощущал в себе Райский, который лишь старался помогать той «работе духа», которая шла в нём, независимо от него самого. Писатель, конечно, вёл речь о божественной природе человека, о работе Святого Духа в нём. Вот чем человек отличается от животного! Гончаров поставил перед собой колоссальную художественную задачу: напомнить человеку о том, что он создан «по образу и подобию Божиему». Он как будто берёт своего читателя за руку и пытается вместе с ним взойти на высоты духа. Это был по-своему уникальный художественый эксперимент. На него Гончаров положил всю свою сознательную творческую жизнь. Но большое видится на расстоянии. Его колоссальный замысел оказался не понят во всей своей глубине не только его идеологическими противниками-однодневками, которые могли судить о художественном произведении лишь на основании узкопартийной логики, но и вполне сочувствующими людьми. Были увидены и оценены лишь отдельные образы и фрагменты огромного художественного полотна, широкие рамки и значение которого будет всё более и более прояснять время.