* Глава 9. 1991: Хроника объявленной катастрофы-1 *

Торможение в небесах

Конец 1990 года выдался безрадостным. В Кремле и на Старой площади – президент-генсек продолжал пользоваться обоими кабинетами – атмосфера становилась все более гнетущей. Это было тем более заметно по поведению Горбачёва ещё и потому, что до сих пор его природный оптимизм и поразительная психологическая устойчивость позволяли ему в любых критических ситуациях не только самому сохранять самообладание и хладнокровие, но и заряжать своей энергией и уверенностью других. Не раз, когда даже его помощники или советники были близки к нервному срыву, когда, казалось, реформаторский курс полностью обречен, он поражал их безмятежным спокойствием и неизвестно на чем основанной вере в конечный успех. «Брось, Георгий, – успокаивал он экспансивного Шахназарова, – не переживай, увидишь, все образуется».

Некоторые эмоциональные натуры, вроде В.Бакатина, воспринимали его непробиваемую нервную броню как свидетельство неглубокости. Другие, например А.Яковлев, восхищались, как у него хватало выдержки и терпения «выслушивать всякий вздор» и сносить обидные, а то и оскорбительные выпады в свой адрес только ради того, чтобы, позволив всем выговориться, завершить-таки дискуссию на своих условиях. «Он может то, чего я не могу. Меня бы и на 15 минут общения с ними не хватило», – признавался тот после особо яростного натиска со стороны секретарей обкомов и генералов, который пришлось выдержать Михаилу Сергеевичу на очередном Пленуме ЦК.

Иногда западные визитеры, пораженные его хладнокровием и оптимизмом, спрашивали у Горбачёва, откуда такая выдержка, и он обычно называл три «системы защиты»: «Во-первых, наверное, все-таки, родители такой наследственностью наградили. Спасибо им. Во-вторых, помогает уверенность в том, что я делаю нужное дело. Ну а в-третьих, семья, Раиса Максимовна – это мой надежный тыл». Его истовый и одновременно исторический оптимизм и в самом деле представлял причудливую смесь непоколебимой «лютеровской» веры в собственную правоту – «на том стою и не могу иначе» – и природной крестьянской уверенности, что рано или поздно проливной дождь или засуха сменятся хорошей погодой и вложенный в землю труд принесет свои плоды.

Однако к зиме 1990-1991 года даже «стратегические резервы» горбачевского оптимизма, похоже, были на грани истощения. То, что раньше достигалось легко, играючи, перестало получаться. Все валилось из рук. Очередные тактические победы, которые он продолжал одерживать, – будь то избрание президентом на Съезде народных депутатов или усмирение консервативной оппозиции на XXVIII съезде КПСС – достигались все большей кровью за счет уступок, жертв и таких компромиссов, которые наполовину лишали их смысла. И все чаще трудно было определить, как называть эти полууспехи – трудными победами или поражениями, которых едва удалось избежать. Тем более что в их цену приходилось все чаще включать новые жертвоприношения.

После того как из окружения Горбачёва ушли, разойдясь в разные стороны, многие из тех, кто прошел с ним первые годы перестройки, на его шахматной доске вместо крупных (хотя и своенравных) фигур остались главным образом пешки. И ему ничего не оставалось, как начинать двигать их в ферзи. Так в политические деятели крупного ранга попали Г.Янаев, В.Павлов, А.Лукьянов, Б.Пуго и даже В.Болдин, которого Михаил Сергеевич, видимо, успев позабыть плачевную политическую траекторию другого «портфеленосца» – К.Черненко, попробовал было ввести в свое новое «Политбюро» – Совет безопасности.

В конце 1990 года он оказался окруженным совсем новой свитой, состоявшей, по сути, из малознакомых людей, назначенных на ключевые посты, как правило, по советам и подсказкам других, а не исходя из собственного опыта и съеденных вместе «пудов соли». Политические «гувернеры» Горбачёва, – А.Черняев и Г.Шахназаров, сохранявшие беззаветную преданность своему питомцу, с беспокойством отмечали в этот период «атрофию» его политических качеств и заметное снижение уровня требований, предъявляемых к окружающим. «Перестает чувствовать серость в материалах, которые ему готовят», – помечал в своем дневнике, словно лечащий врач в карте больного, А.Черняев. Он же объяснял уход Горбачёва «в себя» комплексом затравленности, тем, что он стал объектом нападок с разных сторон, становившихся все более яростными, именно в силу безнаказанности.

«Сегодня в „Правде“ подборка писем, брызжущих слюной на перестройку и Горбачёва", – фиксировал в дневнике помощник общественную температуру сентября. Ноябрь: „Правые в ярости из-за присуждения ему Нобелевской премии". И тут же выпад с другого фронта: „В Московских новостях“ „прорабы перестройки“ – Е.Амбарцумов, А.Адамович, Ю.Карякин, Ю.Афанасьев, А.Гельман – требуют отставки Горбачёва. В Верховном Совете, управляемом Лукьяновым, за отставку попеременно выступают и проельцинские межрегионалы, и сформировавшаяся как противовес им группа „Союз". К их выпадам он относился спокойно, как к закономерным и, в сущности, заслуженным. Нападки же «демократов“ – в октябре съезд «Демократической России“ потребовал в резолюции отправить в отставку президента, правительство и Верховный Совет – воспринимал болезненно, как предательство".

На деле же очередное поколение демократических «разночинцев», не переварив российской истории и демонстрируя, видимо, врожденную неспособность извлекать уроки из опыта, демонстрировало симптомы, похоже, неизлечимого заболевания русской интеллигенции – нетерпения. В начале века его продиагностировали «Вехи». Юрий Трифонов вынес его в название своего романа, посвященного террористам-народникам, убившим царя-реформатора Александра II. «Да, начинается путь на Голгофу», – делает пометку А.Черняев. Подтверждение этого грустного вывода не заставило себя ждать. К «плевкам» в прессе и нападкам в Верховном Совете, заменявшим камни, добавился выстрел из ружья. Во время праздничной демонстрации, посвященной 73-й годовщине Октября, слесарь из Ижевска А.Шмонов, выхватив из-под плаща двустволку, пытался выстрелить в Горбачёва, стоявшего на Мавзолее. После суда и медицинского обследования он был признан больным и помещен в психиатрическую лечебницу.

Главными авторитетами, двумя «серыми кардиналами» в новой команде, стали В.Крючков и А.Лукьянов. Именно от них поступала к нему – чаще всего через Болдина – большая часть информации. Этих двух, в принципе весьма разных по жизненному опыту и по служебной карьере людей помимо их нынешней должностной зависимости от Горбачёва соединяла и другая более глубинная связь – лояльность и ностальгическая привязанность к тому, кто одно время был, а может, и оставался для них истинным «патроном» – Ю.Андропову, за которым один – Крючков – неотлучно следовал, как тень, ещё со времен драматических венгерских событий 1956 года, другой был при нем первым замом заведующего Общим отделом. Горбачёв думал, что под прикрытием этих бывших андроповских адъютантов сможет чувствовать себя в относительной безопасности после того, как левые «бросили» его (сами демократы считали, что все произошло наоборот). Но поскольку «приближенные» контролировали поступающую к нему информацию и, следовательно, в значительной степени его поступки, Горбачёв фактически оказался под их надзором, если не под конвоем.

Переживая тем не менее из-за «развода» с демократами, конечно же, более близкими ему по духу и по «крови», он успокаивал себя тем, что это временное охлаждение, поскольку противоречит политической логике, и нетерпеливым радикальным соратникам надо просто дать время осознать, что правы не они, а он. Такой момент прозрения для некоторых из них наступил, увы, уже когда Горбачёв, в том числе не без их содействия, оказался не у дел…


И все-таки в канун надвигавшегося 1991 года его больше угнетала не навязанная обстоятельствами и Верховным Советом чуждая ему команда, которая жала, как жесткий ботинок, а неясность дальнейшей судьбы перестройки. Торможение реформ он рассматривал как вынужденную тактическую паузу, полагая, что консерваторы дадут ему возможность отогреться в их лагере, перевести дух и набраться сил для нового реформистского наступления, ничего за это не потребовав. Он считал, что и вся страна, и он сам заслужили передышку: сделано за пять с половиной лет немало, и свалившиеся на людей «судьбоносные перемены» по правилам классических реформ следовало переварить. Всего лишь за два года, прошедших после XIX партконференции, страна пережила фактическую смену политической системы – ликвидацию монопольного правления компартии и первые в жизни трех поколений советских людей свободные выборы.

Что уж говорить о переменах на международной арене: уходе из Афганистана, подписании договора о ликвидации «евроракет» и сметенной Берлинской стене, открывшей дорогу не только объединению Германии, но и возвращению всех стран соцлагеря, включая Советский Союз, в современный мир и во всеобщую историю. Проблема заключалась в другом: если в «макрополитике» благотворные сдвиги казались неоспоримыми, на «микроуровне» – в повседневной жизни советских граждан – положение не только не улучшалось, но все стремительнее деградировало.

Горбачёв, казалось, забыл, как ещё в хрущевские годы, когда колесил по райцентрам Ставрополья, объясняя необходимость разоблачения культа личности, открыл один из тех законов, которые нельзя забывать политику: «люди меряют своих руководителей не идеологическими формулами, а тем, что они приобретают и теряют». Той холодной зимой 1990-1991 года страна явно созрела для того, чтобы напомнить ему эту политическую аксиому.

Конечно, такую ситуацию можно и нужно было предвидеть. Ещё в разгар, казалось, неостановимого триумфального шествия Перестройки, скептики, как, например, итальянец М.Скимберни, бывший президент концерна «Монтэдисон», предостерегал: «Единственная опасность для Горбачёва – пустые магазины и недовольство потребителей, которое неизбежно спровоцирует общее брожение». Да и сам генсек на заседаниях Политбюро в канун чуть ли не каждого нового года предупреждал: «Этот год решающий. Если не изменим положения со снабжением, нам надо уходить».

Очередной «решающий» год заканчивался, а положение со снабжением изменялось только в худшую сторону. Горбачёв, надо думать, сознавал, что изменить чудесным образом ситуацию в экономике за один год или за 500 дней нереально. Но, боясь нанести политический ущерб имиджу перестройки, не решался, особенно после розданных авансов, назвать вслух цену, которую людям придется за нее заплатить, а может быть, боялся признаться в этом и самому себе. Как завзятый либерал, он готов был положиться на стихию, на «невидимую руку» только не рынка, а политики, которая сама в конце концов должна установить в стране гармонию и навести порядок. Однако, поскольку ожидаемое чудо – превращение воды в вино, а слов о процветании в экономический подъем – откладывалось, а магазинные полки угрожающе пустели, приходилось, смиряя гордыню, идти на поклон к Западу и тем своим партнерам, кому ещё недавно рекламировал свой величественный замысел нового мира и проповедовал заповеди нового политического мышления.

Уже к весне 91-го едва ли не главной его заботой стало: где достать валюту на закупку продовольствия. Чем дальше, тем больше график его встреч и даже зарубежных поездок составлялся с учетом шансов получить кредиты. Так, согласие на неожиданный для многих заезд советского президента в Южную Корею, по окончании визита в США, было дано после подтверждения корейцами готовности пожертвовать на перестройку 2 млрд. долларов. При очередной встрече с госсекретарем Дж.Бейкером, закончив политическую часть переговоров, Горбачёв «между делом» заметил, что в этот «трудный для советской экономики период» кредит в несколько миллиардов долларов был бы очень кстати. Тот обещал подумать и спустя несколько дней сообщил ему через посла, что король Саудовской Аравии готов «войти в положение» и выделить кое-какую помощь. Так же, в признательность за дипломатическую поддержку в противодействии иракской агрессии, повел себя и эмир Кувейта. Было, однако, ясно, что эти «подаяния» неспособны кардинально решить проблемы распадавшейся советской экономики. В марте на закрытом совещании в Кремле Горбачёв был вынужден констатировать: «Через 2-3 месяца кормить страну будет нечем».

А.Черняев описывает сюрреалистическую картину того времени: он, помощник Президента СССР, на персональной машине с «мигалкой» и оборудованием для шифрованных переговоров с Кремлем объезжал московские булочные в напрасных поисках хлеба. Если так обстояло дело в столице, нетрудно представить, что творилось в провинции, и понять: угроза бастовавших шахтеров начать всеобщую стачку была не «провокацией» противников перестройки, как объяснял Горбачёв, а приговором, который готовились вынести ей те, в чьих интересах она в принципе была задумана.

Другим поводом для депрессии президента было угрожающее состояние Союза. После карабахских, тбилисских и бакинских событий и неудачной поездки Горбачёва в Литву стало ясно, что прежний Союз трещит по швам, до нового ещё далеко, и в него мало кто верит. Сохранить союзное государство, не возвращаясь к сталинской национальной политике, можно было, только заручившись хотя бы формальной легальной поддержкой – мандатом большинства населения, который мог ему подарить общесоюзный референдум. Принципиальное решение о его проведении было принято, оставалось так сформулировать вопрос, выносимый на всенародное голосование, чтобы с помощью положительного ответа (в таком не было оснований сомневаться) самым что ни на есть законным образом «дать по рогам» вошедшим во вкус «автономистам и сепаратистам». Однако раньше весны организовать референдум было невозможно, а до весны ещё надо было дожить.

Больше всего тревожила обстановка в Прибалтике. Лидеры трех республик, пережив политический нажим Центра, «наезд» Генерального секретаря и фактическую экономическую блокаду, считали, что больше им уже ничего не грозит, и верили, будто от вожделенной и выстраданной независимости их отделяют уже не годы, а месяцы. «Презрев нахмуренные брови Москвы», они явились в ноябре 1990 года в Париж на подписание Хартии для новой Европы, рассчитывая занять места в зале на авеню Клебер рядом с другими членами ОБСЕ. Только ультимативный протест Президента СССР, заявившего Ф.Миттерану, что, если прибалтов не удалят из зала, никакого подписания не будет, заставил организаторов переместить нетерпеливых гостей на галерку для наблюдателей и журналистов.

После возвращения Горбачёва в Москву В.Крючков, Д.Язов и Б.Пуго принялись с удвоенной энергией обрабатывать его, убеждая, что и в Прибалтике не все потеряно, что «здоровые силы", если им только оказать минимальную поддержку из Центра, „приведут в чувство“ зарвавшихся националистов. „Трудящиеся", по имевшимся у председателя КГБ данным, должны были их с энтузиазмом поддержать („наши опросы, – вспоминал он, – давали от 70 до 75 процентов в пользу сохранения союзного государства“). Осложнить акцию по „нормализации“ обстановки могли, конечно, международные протесты. Горбачёв не мог пренебрегать мнением своих европейских и особенно американских партнеров, от которых все больше зависело выживание советской экономики. Однако к январю карты международной политики легли вроде бы благоприятно. Американцы были заняты подготовкой карательной операции против Саддама Хусейна – срок ультиматума, предъявленного ему Советом Безопасности ООН, истекал, и Буш был крайне заинтересован, чтобы СССР не пересмотрел свою позицию. Ради этого он готов был на время закрыть глаза на восстановление Москвой «конституционного порядка“ в Прибалтике при условии, что до применения силы дело там не дойдет.

Тем более что ещё в октябре Горбачёв через Дж.Мэтлока заверил Дж.Буша: «Хотя мы на грани гражданской войны, но я не изменил направления движения». После встречи на Мальте Буш сказал в своем окружении, что доверяет своему советскому коллеге.

В этой ситуации Горбачёв, уверовавший в то, что страна ждет от него политики «сильной руки», под нажимом Крючкова, Пуго (сам прибалт, значит, знает, что рекомендует) и Язова, озабоченного фактической осадой размещенных там военных гарнизонов, в конце концов сдался. И примерно как год назад, когда сказал Бразаускасу «идите, куда хотите!», махнул рукой: попробуйте, посмотрим, на что способны ваши «здоровые силы». Большего от него и не требовалось. Независимо от результата запланированной акции в Вильнюсе, начало операции по пленению Горбачёва можно было считать успешным.

Январь. Вильнюс: «Знал, не знал?»

Поздно вечером 13 января 1991 года (все-таки не зря у «чертовой дюжины» дурная слава) тогдашний министр внутренних дел Литвы Мисюконис дозвонился на квартиру своему бывшему коллеге – Бакатину. И сообщил, что в Вильнюсе организовано настоящее побоище с участием армейских частей и прибывшей из Москвы группы «Альфа». Спецназ при поддержке танков штурмовал вильнюсский телецентр, который защищала безоружная толпа. По сведениям министра, уже погибло больше десяти человек. Связаться с Пуго, Язовым или Крючковым невозможно, их телефоны не отвечают.

Взволнованный Бакатин бросился звонить Горбачёву на дачу. К его удивлению, тот воспринял драматические новости спокойно: «Не нервничай, Вадим. Мне уже докладывали. Твои литовцы сильно преувеличивают. Обстановка в городе накалилась из-за стычек между отрядами рабочих с националистами. Кое-кто пострадал, но самоуправства со стороны военных допущено не будет. Я дал команду разобраться». Экс-министр понял, что президент пересказывает ему кагэбэшную версию событий.

К утру выяснилось, что на самом деле ситуация намного хуже, чем её изобразил руководитель всезнающего ведомства и, видимо, чем сам мог прогнозировать. В результате штурма телецентра погибло 13 мирных жителей. Вокруг литовского парламента выросли баррикады. Никому до сих пор не известный Комитет национального спасения во главе с секретарями ЦК компартии Литвы на платформе КПСС требовал смещения В.Ландсбергиса и введения в республике прямого президентского правления. Это, по всей видимости, и было изначальной целью всего топорно сработанного сценария, в соответствии с которым «спонтанные выступления» рабочих отрядов, выступавших против сепаратистов, должны были привести к столкновению с полицией, лояльной официальным властям, что давало повод для вмешательства союзной армии и ОМОНа.

Однако ход этой спецоперации, возглавить которую из Москвы ещё 10 января скрытно прибыли два генерала – Валентин Варенников и Владислав Ачалов, подтвердил, что советский КГБ образца 1991 года недалеко ушел в профессиональном отношении от американского ЦРУ, спланировавшего высадку «здоровых» антикастровских сил в заливе Кочинос в 1961 году. Во-первых, самих антисепаратистов оказалось на порядок меньше – всего несколько сот человек вместо ожидавшихся тысяч. Во-вторых, будто стремясь ни в чем не отстать от своих незадачливых американских коллег, московские стратеги, как и те, не учли разницу во времени, из-за чего танки и «Альфа», предназначавшиеся для подавления «уличных беспорядков», прибыли к месту действий на час раньше, чем они начались.

В результате этих ночных столкновений Горбачёв получил наутро сразу тройную политическую проблему: острый конфликт между союзным центром и практически всей Прибалтикой, резкое осложнение отношений с США и, естественно, обострение политической ситуации в Москве – не только бурное возмущение и без того критично настроенных к нему демократов, но и явный разброд в стане его до сих пор лояльных сторонников. Отличие его положения от того, в каком оказался Джон Кеннеди после фиаско в заливе Свиней, состояло лишь в том, что он, как уверял всех, не участвовал в планировании этой неуклюжей акции и не давал на нее согласия. «В январе 1991 года, – рассказывает он, – на меня оказывали мощное давление, требуя ввести в Литве президентское правление. (Он не уточняет, кто на него „давил“. Все и так достаточно ясно: в те дни он сам ссылался на десятки телеграмм от „трудовых коллективов и из воинских частей“, которыми его через Болдина заваливали Крючков и Лукьянов.) Они знали, что Горбачёв на это не пойдет, и поэтому за моей спиной затеяли штурм телецентра. Рассчитывали повязать меня кровью». Это объяснение, впрочем, не только не обеляло его в глазах общественного мнения, скорее усугубляло личную ответственность. Если военные операции такого масштаба могли организовываться силовыми структурами «за его спиной», вставал закономерный вопрос: кто на самом деле руководит страной?

Уже наутро в кремлевской приемной президента собралась встревоженная одновременно драматическими событиями в Литве и двусмысленностью его собственной позиции депутация в составе В.Бакатина, А.Яковлева, Е.Примакова и В.Игнатенко. Дождавшись приема после часового сидения, они начали наперебой объяснять Горбачёву то, что теперь ему и так было понятно. Акция, направленная на то, чтобы «припугнуть прибалтов», остудить их сепаратистские амбиции и тем самым удержать в рамках союзного государства, по крайней мере до намеченного на март референдума, не просто провалилась, а обернулась своей противоположностью. «Уши» Центра и его ответственность за её малограмотное исполнение были выставлены напоказ. Хуже того, вся операция, призванная продемонстрировать стране новый мускулистый облик «сильной власти», грозила роковым образом подорвать авторитет президента. Михаилу Сергеевичу предстояло не только расхлебывать её последствия в самой Прибалтике, но и искать политический выход из свалившегося кризиса.

Собравшиеся в его кабинете доброхоты наперебой рекомендовали очевидные и, конечно же, разумные ходы, которые должны были «минимизировать ущерб» от вильнюсской драмы: выступить с четким политическим заявлением, отмежеваться и от вышедших из-под президентского контроля «силовиков», и от комитетов национального спасения, самоназначивших себя выразителями воли литовского народа, и даже немедленно полететь в Вильнюс и выразить сочувствие семьям погибших. Иначе говоря, поступить нестандартно, как, например, Вилли Брандт, неожиданно для миллионов немцев вставший на колени перед памятником евреям, уничтоженным в Варшавском гетто. Одним этим поступком он сделал больше для искупления немцами своей вины перед жертвами, чем любые речи и подписанные дипломатические документы.

Горбачёв слушал их, кивал, соглашался. Создалось впечатление, что он и сам зажегся идеей поездки в Вильнюс, велел готовить текст выступления, попросил предупредить Ландсбергиса. И все же, как вспоминает В.Бакатин, во время этого разговора «он был не похож на самого себя". Из-за того ли, что знал о планировавшейся операции больше, чем готов был признаться? Или осознавал, что попал в политическую ловушку? В.Крючков на вопрос, был ли Горбачёв посвящен в планы КГБ и армии в Вильнюсе перед событиями 13 января, отвечает вопросом: „Неужели вы думаете, что мы могли пойти на военное вмешательство, минуя его? Какой бы он ни был президент, – это немыслимо". Бакатин, проработавший министром внутренних дел с Горбачёвым несколько лет, убежден: в свои подлинные намерения министры-"силовики“ Горбачёва не посвящали. «Сказали что-нибудь вроде: – Надо с этим безобразием кончать, у нас там есть люди, они все сделают грамотно. – Конечно же, о возможных жертвах никто не обмолвился, зная патологическую осторожность Горбачёва во всем, что связано с насилием". Принимавший в свое время участие в урегулировании последствий карабахской, тбилисской и бакинской трагедий, он категоричен: «Обвинения Горбачёва чуть ли не в их организации – полнейшая чушь. В вопросе о применении силы Горбачёв – абсолютный антипод Ельцину. Тот вначале бьет, а потом думает".

А.Яковлев подтверждает: «Он действительно очень отрицательно относился к репрессивной политике. Даже возбуждался из-за этого". Задержавшись в кабинете Горбачёва после ухода остальной депутации, он был свидетелем, как тот «буквально кричал по телефону на Язова: «До чего мы дошли. У нас танки по стране без ведома министра обороны могут ездить?!" Было слышно, как маршал на другом конце провода (рядом с ним был В.Крючков) оправдывался: «Михаил Сергеевич, это не наши танки. Немедленно разберемся".

По словам Горбачёва, сценарий вильнюсской операции глава госбезопасности выстроил самолично: «Несколько лет спустя меня разыскали бойцы из „Альфы“, которых туда направили, и рассказали, что перед штурмом телецентра им показали написанный от руки карандашом приказ от моего имени, который потом разорвали. Кто-то из них догадался собрать и сохранить клочки бумаги. Так меня хотели втянуть в авантюру». Как тут не вспомнить одно из последних патетических выступлений в Верховном Совете Алеся Адамовича, одного из беззаветных сторонников Горбачёва и одновременно его бескомпромиссного критика. В декабре 1990 года, выступая сразу после подавшего в отставку Э.Шеварднадзе, он предостерег: «Михаил Сергеевич, вокруг вас одни эполеты. Они развяжут бойню и вытрут об вас свои руки, испачканные в крови».

Тем не менее в дни, последовавшие за вильнюсской драмой, слово «авантюра» Горбачёв не употреблял. Назначенная было поездка в Литву не состоялась. Позднее он объяснил это тем, что его отговорил все тот же Крючков: «Сказал, что не может гарантировать безопасность». В какой форме шеф КГБ сформулировал предостережение – как заботу о главе государства или в виде ультиматума, неизвестно.

Понятно, что президент должен был думать не только о спасении своей репутации перед прибалтами, но и о сложном и хрупком балансе сил в своем московском окружении. Поехать с покаянием в Литву – значило публично отмежеваться не только от руководителей силовых структур, но и от военных, считавших, что выполняют его приказ. Верховный Главнокомандующий не мог себе этого позволить. «Ты понимаешь, Анатолий, – говорил он во время очередной беседы по душам Черняеву, – не мог я так просто отмежеваться и осудить. Ведь это армия». Сам его многолетний помощник не находит однозначного ответа: «Знал или не знал Горбачёв?» Считает, что, может быть, он «втайне от себя хотел, чтобы что-то подобное случилось», рассчитывая, разумеется, на другой исход и, видимо, не представляя тогда всей убогости исполнения.

Некоторые справедливо полагают, что именно во внутренней раздвоенности Горбачёва, в которой он пребывал после ноября 1990 года, с тех пор как решился примерить на себя наряд «сильного руководителя», и кроется ответ на более важный, чем «знал, не знал?», вопрос: почему он так долго выжидал, прежде чем высказал свою оценку событий?

Один из ответов: «Не мог до конца поверить в полное политическое и организационное фиаско по-своему логичной схемы, предложенной (навязанной) ему истинными инициаторами вильнюсской „авантюры": прижать сепаратистов, ограничить суверенитет Прибалтийских республик с помощью «дозированного“ применения силы, а ещё лучше – одной её угрозы. Недаром ещё за несколько дней до вильнюсской драмы он грозно, почти как Брежнев Станиславу Кане, говорил премьер-министру Литвы Казимере Прунскене: «Наведите порядок сами, чтобы этого не пришлось делать нам!"

Официально признать поражение этой тактики – значило, не успев приступить к реализации только что избранного нового курса «сильной руки», расписаться в неудаче и подтвердить победу его в то время заклятых противников – разрушителей Союза, националистов, не просто одолевших с помощью безоружной толпы (в которой, как утверждают, были тем не менее таинственные снайперы) супервооруженную армию и натренированных для спецопераций профессионалов, но и переигравших его на его же поле позаимствованными у него же политическими методами.

Другой вариант ответа: «растерялся», был подавлен, дал запугать себя возможным недовольством военных; в очередной раз колебался перед необходимостью однозначного выбора, навязанного последствиями его же решений (или уклонения от них). Тем более что выбирать в январе после Вильнюса стало куда труднее, чем до этого: выбор предстояло делать между армией (и КГБ) как силовой опорой разваливавшегося государства, и армией политической, которая из разношерстного, но послушно следовавшего за ним ранее войска успела превратиться в раздробленные отряды, постоянно атаковавшие друг друга и его самого.

Даже в рядах его «личной гвардии» после Вильнюса началось брожение. Беззаветно преданные, как наполеоновские ветераны, помощники перестали его понимать и, хуже того, отказывались ему верить. В принципе Горбачёв и не мог ждать от них полного понимания: слишком разные функции и степени ответственности их разделяли. От советников не требовалось ничего, кроме советов, от президента ждали решений. Хорошо понимая специфику его государственной функции, помощники до сих пор, как правило, безропотно «входили в его положение», и не из-за того только, что были подчиненными. Скорее наоборот, работали на него потому, что разделяли главную цель его проекта и верили, что не заблуждаются на его счет. События в Вильнюсе, точнее, невнятная и непонятная реакция на них президента, поколебали эту уверенность. «Вы обрекли себя на политику, цели которой можно достигуть только силой. И тем самым вошли в противоречие с провозглашенной Вами философией. Не узнаю и не понимаю», – написал в эти дни А.Черняев в своем заявлении об отставке, которое не успел вручить президенту.

После недельной паузы, растянувшейся в политическую вечность, Горбачёв стряхнул с себя наваждение и, преодолев соблазн политики «решительных мер», осудил антиконституционные выходки провокаторов из компартии М.Бурокявичуса и применение армией силы против гражданского населения. (Правда, политическую значимость этого выбора во многом обесценило то, что сделан он был после очевидного провала силового сценария.) А.Черняев мог с облегчением записать, что Михаил Сергеевич «не изменил принципиальному курсу, а просто неудачно сманеврировал». Бескомпромиссный советник выразился слишком мягко.

По своим разрушительным для репутации и авторитета президента последствиям недельное выжидание стало эквивалентом его десятидневного молчания после чернобыльской катастрофы. С той только разницей, что случившийся в самом начале самостоятельного политического плавания чернобыльский «сбой» можно было списать на безжалостность стихии и неопытность капитана, а на вильнюсско-рижские утесы (через неделю после штурма телецентра в Литве подведомственный Б.Пуго ОМОН атаковал здание МВД в Риге) Горбачёв направил корабль сам. И хотя в конечном счете прибалтийские рифы остались позади, пробоины на обоих бортах заделать как следует не удалось.

Особенно болезненно восприняли эти события московские демократы. Одни, как Святослав Федоров, панически возвещали, что кремлевская власть, вдохновляясь опытом большевиков, готовит для высылки главных демократических «теноров» – Собчака, Попова и его самого – если не «философский пароход», то наверняка какую-нибудь баржу. Другие, ещё недавние громогласные «прорабы перестройки», обличали по радио и телевидению его «клику», а «Московские новости» опубликовали на первой странице заявление 30 членов своего Совета учредителей с призывом отправить «кровавый режим в отставку».

Если обидные эпитеты, которыми награждали Горбачёва вчерашние единомышленники, не могли не портить ему настроения, то бурная активность Ельцина, не упустившего своего шанса, должна была заставить осознать масштаб политического ущерба, нанесенного ему захлебнувшимся походом на Вильнюс. Безусловно, неуклюжая акция московских спецслужб, угодивших в силки, расставленные для них литовскими сепаратистами (те потом признавались, что рассчитывали спровоцировать Москву – по тбилисскому сценарию – на применение вооруженной силы против гражданского населения, чтобы повлиять на международное общественное мнение), стала очевидным подарком председателю сейма В.Ландсбергису. Он сразу сравнил силовую акцию в Вильнюсе с вторжением С.Хусейна в Кувейт. Однако в не меньшем политическом выигрыше оказался и Ельцин, отправившийся с «миссией солидарности» от имени России в Вильнюс и Таллин. Политический «прокол» союзного президента позволил его оппоненту не только резко поднять свою популярность в Прибалтике, но и набрать столь нужные очки в Москве. После этого он почувствовал себя достаточно уверенно, чтобы с нового, «вильнюсского плацдарма» уже в феврале заявить, что страна присутствует при «агонии режима Горбачёва», и потребовать его отставки.

Существенно, а может быть даже непоправимо, осложнив отношения со своими «критическими союзниками» слева, если использовать сахаровскую формулу, Горбачёв обнаружил, что и его попытка нащупать опору справа не увенчалась успехом. Разозленные неудачей, продемонстрировавшей их «профессиональную непригодность", „силовики", конечно же, должны были объяснять свой провал „предательством“ Горбачёва. Удостоверившись в том, что президент – не только „слабак“ („свинцовая шинель советской власти легла на слабые плечи комсомольского вожака“, как выразился склонный к поэзии А.Лукьянов), не готовый идти до конца, иначе говоря, пролить кровь, чтобы поставить на место республиканских вождей, но и ненадежный главнокомандующий, способный в случае неудачи «сдать“ свои войска, они должны были после вильнюсской репетиции сделать для себя выводы. В их глазах он не прошел «проверку на прибалтийских дорогах", и потому главную операцию по спасению союзного государства предстояло готовить и осуществлять без президента, изолировав его, чтобы не мешал, а в случае сопротивления – и против него. «Один из нас должен будет уйти", – сказал в своем окружении весной 1991 года В.Крючков.


Никого на самом деле не испугав, призрак режима «сильной руки» вместо искомой стабильности вызвал дестабилизацию почти на всех фронтах – от политического до социального, усиление напряженности в парламенте, 300-тысячную демонстрацию протеста в столице и новую волну шахтерских забастовок. Вместо желаемого усиления Союза этот курс ускорил «отпадение» Прибалтики и ухудшил отношения Центра с республиканскими элитами, начиная с российской. (В РСФСР 77 процентов избирателей, сказав «да» Горбачёву на референдуме о судьбе Союза, поддержали и Ельцина, проголосовав за введение в республике президентской власти.) Даже популистская попытка подыграть обывателю с помощью развернутого премьер-министром В.Павловым наступления на «теневиков» и предпринимателей провалилась: нелепая и неподготовленная акция по обмену (изъятию) крупных денежных купюр вызвала такое же раздражение и озлобление населения, как и антиалкогольный абсурд 1985 года.

Сам Горбачёв после Вильнюса и в особенности после чуть было не разыгравшегося кровопролития в Москве, куда в марте были стянуты для противодействия ожидавшимся «общественным беспорядкам» около 50 тысяч военных, зачеркнул для себя путь к режиму «сильной руки», на который его заталкивали «новые лейтенанты». Однако верный своей стратегии (и натуре), он не хотел демонстративно рвать с плотно опекавшим его силовым окружением до тех пор, пока не будет подготовлен новый плацдарм.

Не поехав в Вильнюс, он уступил В.Крючкову, конечно же, не из-за опасения за собственную безопасность, а из-за нежелания публично отречься от тех, на кого ещё до недавнего времени готов был опереться. И хотя они не только подвели его, но и показали, что тянут за собой в политический тупик, он не торопился или не решался поставить их на место. Отвечая тем, кто считал, что, уволив виновных за вильнюсскую авантюру министров, можно было избежать августовского путча, Горбачёв говорит, что в тогдашних условиях, «не раскрутив» Ново-Огарево, он только бы ускорил приближение путча.

Даже в самозащите глава государства предпочитал полагаться не на ещё имевшиеся у него силовые атрибуты власти, а на политический процесс. «Он хотел всех их поменять на основе нового Союзного договора, – утверждает Г.Шахназаров. – Но, будучи невысокого мнения о масштабе этих политиков, он недооценил их рефлексы самообороны».

«Был ли у меня страх перед КГБ? – отвечал Михаил Сергеевич уже осенью 1991 года на вопрос „Литературной газеты“. – Нет. Теперь могу сказать то, чего раньше бы не смог. Я знал их силу и должен был их переиграть». До окончательного выяснения отношений между ним и ответа на вопрос, кто кого переиграет, оставалось всего несколько месяцев.

Горбачёв и пустота

В апреле 91-го в Москву по согласованию с Дж.Бушем приехал Ричард Никсон. Ветеран американской политики, испытавший триумф двукратного победителя президентских выборов и унижение отставки, наверное, лучше других мог измерить температуру кипевшей страстями Москвы и шансы Горбачёва удержать в руках руль управления государством. Никсон побывал в Кремле, встретился с президентом, заверившим, что перед ним «прежний Горбачёв», прошелся по ключевым фигурам в его окружении, пообщался с Ельциным. Заключение от «инспекционной поездки», переданное им в Белый Дом, звучало неутешительно: «Советский Союз устал от Горбачёва».

Шесть лет, прошедшие со времени его избрания генсеком, неузнаваемо изменили и одновременно изнурили страну. Ожидаемое чудо процветания и стабильности постоянно откладывалось, магазины пустели, а каркас Союза стал угрожающе трещать. Состоявшийся 17 марта референдум, несмотря на свой запрограммированный успех, служил слабым утешением Горбачёву и был уже неспособен затормозить процесс начавшегося распада советской империи. От участия во всенародном голосовании отказались 6 из 15 союзных республик, а непризнанный Центром «опрос» населения, проведенный в Прибалтике, не забывшей январские события, показал, что число сторонников независимости превышает там 90 процентов. Главное же, референдум не успокоил политический шторм, волны которого с разных сторон захлестывали капитанский мостик государства, где одиноко возвышалась фигура внешне невозмутимого капитана.

Никсон увидел чрезвычайно запутанную картину: «голову» генсека-президента требовали и левые, и правые, и радикал-демократы, и консерваторы. Создавалось впечатление, что его отставка позволит не только разрешить основные проблемы страны, но и примирить противостоящие политические лагери. При ближайшем рассмотрении выяснялось, что это не совсем так: каждый из них связывал с уходом Горбачёва такое развитие событий, которое предполагало устранение соперников.

Б.Ельцин, уличавший Президента СССР в «диктаторских наклонностях», настаивал, чтобы верховная власть была передана Совету Федерации, иначе говоря, синклиту республиканских президентов, главой которого, естественно, стал бы будущий президент тогда ещё советской России. Буйный лидер парламентской группы «Союз» полковник В.Алкснис, горделиво называвший себя «ястребом», вдохновляясь опытом выступлений «здоровых сил» в Литве и Риге, требовал введения в стране чрезвычайного положения и передачи власти Комитету национального спасения, где «не должно быть места ни для Горбачёва, ни для Ельцина».

В.Крючков, встретившись с Никсоном, намекал американскому гостю, что Верховный Совет, «уставший» от споров между Ельциным и Горбачёвым, может взять власть в свои руки, и давал непривычные в устах председателя КГБ советы американцам «присмотреться» к А.Лукьянову. Словно подслушав их разговор, группа «Союз» тоже вскоре завела речь о том, чтобы «исчерпавший себя» президент передал бразды правления либо А.Лукьянову, либо Г.Янаеву.

Политическая «интифада» между различными лагерями была в полном разгаре, пропагандистские камни летели как бы через голову Горбачёва в обоих направлениях, попадая главным образом в него. Если чикинская «Советская Россия» публиковала статью, уличавшую Ельцина в связях с «чеченской мафией», то полторанинские СМИ обвиняли Горбачёва в том, что он рассчитывает с помощью реакционного союзного парламента и генералитета «задушить» демократию и физически устранить Ельцина. Никсон, начитавшийся накануне этой поездки в Москву русских философов и справок о России, рассказывая о своих впечатлениях, вспоминал Н.Бердяева и искал объяснения увиденному в неодолимой тяге к «самоистреблению», захватившей московскую политическую верхушку.

Дело, однако, объяснялось не мистикой русской души или, на первый взгляд, иррациональным поведением конфликтующих соперников. Осада союзного президента строилась в соответствии с вполне определенной политической логикой. Разбуженный-таки им процесс реформ, преобразуя страну, привел к появлению не одних только противостоящих друг другу «ястребов», но и к выходу на сцену могущественных политических «семей», отстаивавших принципиально разные интересы. С одной стороны, речь шла о клане традиционной партийной, хозяйственной и военной бюрократии, обслуживавшей централизованное имперское государство и жившей за его счет, с другой – о новых, разбуженных трубами перестройки экономических и политических игроках и республиканских элитах. Под прикрытием лозунгов перестройки в её экономической и юридической «тени» формировалась социальная и финансовая база нового постсоветского общества. Стихия теневого рынка и теневой политики рвалась на поверхность и… во власть. Конфликт между этими разными силами, претендовавшими на монопольный контроль над гигантской страной, от власти над которой, по непонятным для них причинам, неожиданно и добровольно отказывался московский «царь», становился неизбежным.

Горбачёв мешал и одним, и другим: тем, что, как мог, затягивал выяснение отношений между ними, надеясь предотвратить окончательную «разборку», и избежать, увы, привычных для России столкновений крайностей и мордобоя. Как рефери на ринге, он старался заставить противников следовать цивилизованным правилам игры, хотел научить их оглядываться на закон и общественное мнение. Наконец, уже самим своим романтическим проектом очеловеченного, «гуманного» социализма, чуждого в равной степени и казарменной системе, и рыночной анархии, поскольку этот идеальный «средний» вариант не устраивал ни ту ни другую сторону: каждая, рассчитывая перетянуть одеяло на себя, готова была его разорвать. Чтобы получить возможность свести счеты (а может быть, и договориться), им требовалось избавиться от Горбачёва, и ради этого они готовы были объединиться в атаках на него.

Вслед за радикал-демократами и Верховным Советом на своего генсека пошла войной возглавляемая им партия. Нельзя сказать, что ему до этого не приходилось выслушивать от «товарищей» по Политбюро и ЦК резких и обидных слов, а то и оскорблений. Первый открытый бунт, как вспоминает Горбачёв, произошел на заседании Политбюро весной 1989 года после выборов народных депутатов СССР, на которых избиратели прокатили 35 членов ЦК. На последующих пленумах температура дебатов все чаще поднималась до точки кипения. Но верный избранной тактике укрощения аппаратного «монстра», генсек терпел нападки и находил всякий раз способ так «закруглить дискуссию», что единство партийных рядов, которое Ильич завещал хранить как зеницу ока, оставалось хотя бы формально непоколебимым.

Однако 24 апреля 1991 года, когда на объединенном Пленуме ЦК и Центральной контрольной комиссии КПСС на него в открытую и явно спланированную атаку пошло едва ли не большинство областных секретарей, он, изменив своей привычной линии, неожиданно, даже не попросив слова у председательствующего, встал из-за стола президиума и, пробормотав: «Ладно, хватит, сейчас всем отвечу!», пошел к трибуне. В притихшем зале, не привыкшем видеть генсека в ярости, раздались возгласы: «Перерыв, перерыв!» «Я коротко, – сказал Горбачёв. – Успеете пообедать». И отчеканил: «Я должен констатировать, что около 70 процентов выступивших на Пленуме заявляют, что уровень популярности и авторитет Генерального секретаря упали чуть ли не до нуля. Считаю, что в таком состоянии оставлять человека и партию нельзя. Это просто преступно. Предлагаю прекратить прения и решить вопрос о замене генсека и о том, кто займет его место между съездами. И кто смог бы к тому же устроить те 2-3 или 4 партии, которые сидят сейчас в этом зале… Ухожу в отставку!»

Среди участников Пленума возникло замешательство. Был объявлен перерыв, во время которого состоялось заседание Политбюро ЦК. О его решении – «Исходя из высших интересов страны, народа, партии, снять с рассмотрения выдвинутое Михаилом Сергеевичем Горбачёвым предложение о его отставке с поста Генерального секретаря ЦК КПСС» – сообщил В.Ивашко. Пленум при 13 «против» и 14 воздержавшихся согласился с формулировкой Политбюро. Итак, отставку Горбачёва не приняли, а он сам не настаивал, рассчитывая, что на внеочередном съезде в ноябре, расколов КПСС, сможет изгнать из нее большую часть ретроградов. Тем не менее тогда он действительно созрел, чтобы «хлопнуть дверью», ещё и потому, что у него уже было куда уйти. Накануне Пленума, 23 апреля в Ново-Огареве после нескольких неудачных попыток ему удалось запустить механизм выработки нового Союзного договора, собрав вокруг себя лидеров девяти республик (три Прибалтийские республики, Грузия, Молдавия и Армения, не участвовавшие в референдуме о судьбе Союза, в Ново-Огарево не явились).

Предложенная им формула 9+1 стала его последним шансом спасти федерацию. У президента-генсека оставался нерастраченным последний политический капитал: властные полномочия единоличного правителя союзного государства. Республиканские вожди, не решавшиеся бросить Москве такой же открытый вызов, как прибалты и три другие «диссидентские» республики, готовы были поторговаться относительно перераспределения власти и собственности в рамках «мягкой» федеративной структуры. В обмен на передачу им значительной части полномочий они соглашались сохранить контроль Центра над внешней политикой и обороной, общесоюзный двухпалатный парламент и должность президента. Главное же, – брали на себя обязательство не покушаться на примат союзных законов над республиканскими и на священное для Горбачёва слово «Союз».


Гораздо меньше козырей оставалось у него для торгов с западными коллегами. После подписания соглашений по ядерному разоружению, вывода советских войск из Афганистана, разрушения Берлинской стены и объединения Германии у Запада не оставалось сколь-нибудь серьезных требований к советскому президенту, а стало быть, и причин с ним торговаться и «входить в его трудное положение». Неожиданно развалившийся в марте 1991 года Варшавский договор – на церемонию его бесславных похорон он послал в Будапешт вице-президента Г.Янаева – лишал едва ли не последнего аргумента, с помощью которого ещё можно было настаивать на снижении «на равных» с Западом уровня военного противостояния и сдерживании экспансии НАТО.

В новой ситуации уже не Горбачёв был больше нужен западным друзьям, а они ему – для спасения перестройки на главном фронте, где она терпела все более очевидное поражение, – в экономике. За прошедшие шесть лет ему так и не удалось ни убедительными аргументами, ни подаваемым примером обратить западных политиков в приверженцев нового политического мышления. Когда советский лидер приехал на заседание «большой семерки» в Лондон в мае 1991 года, с ним, поскольку выступал в роли просителя экономической помощи, и обошлись, как с просителем: любезно, но безразлично.

Домой он вернулся, в сущности, с пустыми руками. Его утверждение, что мир в целом только выиграет, если начатая им реформа получит экономическую поддержку Запада, как это сделали американцы с послевоенной Европой, предложив «план Маршалла», не тронуло сердца прагматичных членов «семерки», и в частности Дж.Буша, который, видимо, больше доверял впечатлениям Никсона, чем обещаниям «друга Майкла». За его спиной маячил призрак уже новой «русской угрозы», на этот раз не ядерной, а русского хаоса, и Запад отнюдь не был уверен, что Горбачёв, в значительной степени спровоцировавший его, способен даже при финансовой поддержке с ним справиться.

После событий в Прибалтике американцы, как бы демонстрируя появившиеся на его счет сомнения, отложили советско-американский саммит. Это произошло впервые с 1960 года, когда из-за сбитого над Советским Союзом американского самолета-шпиона сорвалась запланированная встреча Хрущева и Эйзенхауэра. А американский министр обороны Ричард Чейни заявил, что «основная угроза соседям СССР в будущем может исходить больше от неспособности советского руководства удержать под контролем события внутри страны, чем от умышленных попыток расширить свое влияние за её пределами с помощью военной силы». Он не открывал большого секрета. Не говоря уже о том, что в намерения советского президента, естественно, не входило распространять «доктрину Горбачёва» за рубеж, как «доктрину Брежнева»: к тому времени у него не было возможностей (и прибалтийские, и московские события это лишний раз подтвердили) опереться на силу и для наведения элементарного порядка даже в собственном, а не в изобретенном им «общеевропейском доме».


Президент больше не апеллировал к творческой инициативе масс и не призывал вслед за Лениным «не бояться хаоса". И того и другого оказалось в избытке. Ему пришлось переходить на совсем другой, непривычный и неубедительно звучавший в его устах словарь „государственника". «Реформа возможна только в условиях порядка, а не анархии", – объяснял он, выступая в Москве в «горячем“ январе 91-го. «Дезинтеграция, распад связей, срыв производства приведут к тому, что потребуются вообще крутые меры. Этого мы не можем допустить. Из хаоса будут вырастать уже диктаторские методы и формы правления, – предостерегал в феврале в Минске. «Надо остановить процессы митинговщины и стачек. Счет времени идет буквально на дни и недели", – восклицал он в апреле в Хабаровске.

Предупреждая страну (вслед за Шеварднадзе) о «грозящей диктатуре», Горбачёв, по крайней мере после плачевного опыта Вильнюса, ею уже никого не шантажировал, – просто предостерегал и пытался найти выход из углублявшегося противостояния. В Минске предложил создать «коалицию центристских сил». В Хабаровске, оценив к этому времени потенциал Ельцина, быстро набиравшего (в очередной раз не без его помощи) политические очки, заговорил о «советско-российской коалиции»: «Если с российским руководством наладится нормальное взаимодействие, все пойдет, как надо, если же нет – последствия будут опасными».

Собранная им в Ново-Огареве «большая девятка», в которую согласился войти Ельцин, давала возможность попытаться вывести из пике союзный самолет едва ли не у самой земли. Расчеты Горбачёва, казалось, начали оправдываться. Девять республиканских лидеров плюс один советский президент совместно обратились с призывом к бастующим шахтерам прекратить забастовку. Ещё недавно призывавший к ней российский лидер самолично отправился в Кузбасс, чтобы залить пожар, в который до этого подливал горючее. Проект нового Союзного договора после бесконечных препирательств в новоогаревском особняке все-таки удалось согласовать. И ещё одно свидетельство виртуозного тактического мастерства Горбачёва: он смог убедить согласиться с ним практически всех. Союзные республики пришли, казалось бы, к немыслимому компромиссу с собственными автономиями. Верховный Совет СССР – А.Лукьянов так же участвовал в «новоогаревских бдениях» – проголосовал в его поддержку, поручив своему спикеру принять участие в церемонии подписания. И даже угрожающе зарычавший было на Генерального секретаря Пленум ЦК вроде бы смирился с неизбежным, и, повинуясь жезлу дрессировщика, послушно уселся на указанную им тумбу. Казалось, что 20 августа, в день подписания Союзного договора Горбачёву можно будет с чистой совестью выйти на поклоны к публике. Видимо, этот оказавшийся на расстоянии вытянутой руки предстоящий триумф, породив у него чувство наконец-то обретенной безопасности, и привел к непростительной потере бдительности. Потому что к своим «хищникам» он не должен был даже на мгновение поворачиваться спиной…


Вполне оправданно предупреждая страну (и мир, поскольку делал это и в своем выступлении на «семерке» в Лондоне) о возможной катастрофе и вероятной (не своей) диктатуре, Горбачёв в практическом плане вел себя на удивление беспечно, ничего не предпринимая для того, чтобы обезопасить себя от неожиданностей. В очередной раз ему казалось, что чудесным образом найденное политическое решение своей рациональностью развеет сгустившиеся тучи и разрядит ситуацию. Иначе не объяснить, почему он не следовал логичным выводам своего же анализа и отмахивался от поступавших к нему предупреждений, сигналов и знамений.

Ещё в апреле, во время визита в Японию, А.Яковлев передал ему личную записку: «Насколько я осведомлен, да и анализ диктует такой прогноз, готовится государственный переворот справа. Наступит нечто подобное неофашистскому режиму. Идеи 1985 года будут растоптаны, Вы и Ваши соратники – преданы анафеме. Последствия трагедии не поддаются даже воображению». Горбачёв то ли не придал значения этому тревожному сигналу, то ли посчитал, что, заключив сразу по возвращении домой «пакт о ненападении» с Ельциным и другими республиканскими вождями, он тем самым обезопасил себя от любых угроз.

Однако в начале лета он получил от Дж.Буша через Дж.Мэтлока сигнал о сговоре за его спиной правых. Сам посол Мэтлок говорит, что, когда к нему поступила от Гавриила Попова эта информация, он, как и положено дисциплинированному дипломату-чиновнику, передал её «наверх», присовокупив свой комментарий, в котором сообщал, что не может всерьез воспринимать угрозу переворота – сама идея представлялась абсурдной, настолько очевидным для него был провал подобной акции.

Видимо, этой же рациональной логикой руководствовался и Горбачёв, воспринимавший как «паникерство» реакцию своих помощников на вызывающую демонстрацию, устроенную в Верховном Совете Б.Пуго, Д.Язовым, В.Крючковым и В.Павловым, которые потребовали для правительства чрезвычайных (в сущности президентских) полномочий. Вопреки советам публично одернуть, а ещё лучше уволить фрондеров, он произнес успокоительную речь в Верховном Совете и удовлетворился поспешным покаянием премьера, заявившего, что его «неправильно поняли».

Мысленно Горбачёв уже распрощался со всей этой досаждавшей ему командой: в соответствии с формулой обновленного Союза после подписания Договора сокращались сами должности, которые занимали вздумавшие ему дерзить глава правительства и его министры. Как видно на примере Лигачева, он предпочитал избавляться от мешавших ему людей «мягко» – не увольняя, а убирая из-под них стулья. По этой же причине небрежно отнесся и к последнему политическому «предупреждению», которое направила ему правая оппозиция, опубликовав опять-таки в «Советской России» написанное Г.Зюгановым коллективное «Слово к народу» с призывом к патриотам отобрать власть у «безответственных» политиков и парламентариев.

На последнем, июльском Пленуме ЦК, когда Горбачёв представил программу своей будущей, уже явно не коммунистической партии и объявил о предстоящем внеочередном съезде, который должен был оформить её развод с большевистским крылом, секретари обкомов уже больше не спорили с ним и не пытались свергать. Они тоже мысленно уже распрощались с ним и потому вызывающей овацией приветствовали почти что тронную речь того, кто в их глазах был достоин занять высший пост в партии, – А.Лукьянова. Сам Анатолий Иванович позднее подтвердил, что «здоровые силы» в партии вовсе не намерены были покорно идти на заклание в ноябре согласно горбачевскому календарю, а собирались «поставить вопрос о замене Генерального секретаря на внеочередном Пленуме ЦК в сентябре. И Горбачёв, видимо, знал об этом». Знал или нет, неизвестно, во всяком случае, уже находясь в Форосе, он обсуждал с тем же Лукьяновым по телефону процедуру предстоящего подписания Союзного договора, исходя из того, что тот примет в ней участие…

Такими позиционными маневрами разных политических «семей» завершался июль 1991 года. Экземпляры будущего договора отправили в переплетную. Протокол торжественной церемонии, назначенной на 20 августа, был разработан, и Горбачёв, считая, что главный, самый трудный перевал преодолен и дальше начнется спуск в долину, решил, что он и Раиса Максимовна заслужили хотя бы пару недель отдыха. Перед самым отъездом он пригласил на ужин в Ново-Огареве Б.Ельцина и Н.Назарбаева для обсуждения будущей совместной жизни, – перевыборов парламента и президента, предстоящих назначений и, разумеется, увольнений. Новая «тройка» пребывала в эйфорическом настроении. Восклицания и реплики трех лидеров, а также эпитеты, которыми они награждали своих, как им казалось, поверженных противников, разносились через открытые окна далеко по территории госдачи. Хотя, надо думать, даже если бы окна были закрыты и начальник охраны Горбачёва Ю.Плеханов не находился, как ему и положено, в соседнем помещении, В.Крючков с В.Болдиным все равно получили бы исчерпывающую информацию об их намерениях. Как выяснилось потом, в сейфе руководителя аппарата Президента СССР хранились пленки подслушанных разговоров.

На самом деле воевать с генсеком на Пленуме никто не собирался, потому что на открытые политические бои с ним его противники больше не отваживались. «Как те, так и другие, – почти как победитель, вспоминает Михаил Сергеевич о неделях, предшествовавших путчу, – соревновались друг с другом, так как не могли в рамках легальности, публично перед обществом и миром избавиться от Горбачёва. Он стал им поперек горла. Поэтому действовать они могли только как интриганы».

В первую очередь именно из-за этого, а не из-за одного только благодушия или беспечности президента вся страна оказалась обреченной на путч. А.Черняев считает, что в августовской катастрофе много случайного: «Не поехал бы Горбачёв в отпуск, не было бы никакого путча». Возможно, было бы что-то другое со сходным результатом. Парадоксальным образом именно путч, дополненный в декабре «беловежским сговором», сделав Горбачёва жертвой человеческого предательства и политической несправедливости, спас его как подлинно историческую фигуру…

Хотя, конечно же, нельзя не согласиться с мнением горбачевского помощника: не стоило ему в августе уходить в отпуск при всей накопившейся усталости. «Бросить бы все, – говорил он Черняеву. – Но на них ведь бросить придется. Мелкая, пошлая, провинциальная публика». В устах ставропольчанина последний эпитет звучал особенно убийственно. Отдохнуть от этой «публики» ему удалось ровно две недели.

Август. «Форосская клетка»

3 августа Горбачёв, вернувшись домой непривычно рано, в 7 вечера, сказал Раисе Максимовне: «Завтра летим в Крым. Насколько получится. Если сейчас не отдохнем, то неизвестно, когда…» Разместившись на форосской даче – «золотая клетка», идеальное место для ареста, даст ей потом профессиональную оценку охранник Горбачёва В.Медведев, – по заведенному Раисой ритуалу утвердили распорядок дня, провели контрольное взвешивание. Сутки делились на три главных занятия: отдых – плавание, прогулки по горам, чтение; работа – телефонные звонки, подготовка речи церемонии подписания Союзного договора и давно задуманной статьи (брошюры) о переломном этапе перестройки (А.Черняев и Г.Шахназаров были под рукой – отдыхали в санатории неподалеку); и сон. «Приоритет, – вспоминала Раиса Максимовна, – отдавался сну».

Улетая, Горбачёв оставил «на хозяйстве» за себя двоих: вице-президента Геннадия Янаева, второе лицо в государстве по Конституции, и зама по партийным делам Олега Шенина, недавнего секретаря Красноярского крайкома, которого он явно привечал (официальный заместитель генсека Владимир Ивашко готовился к операции). Шенина он «открыл» во время недавней поездки в Сибирь – своими решительными ухватками тот напоминал Е.Лигачева, с которым пришлось расстаться и которого, как считал Горбачёв, надо было кем-то заменить.

Перед тем как подняться по трапу, Михаил Сергеевич дал понять Шенину, что оставляет его за старшего в команде, бросив мобилизующее: «Не расслабляйтесь. Отслеживайте обстановку. Если что, действуйте по ситуации». Что-то в этом же духе сказал Янаеву, условился с Лукьяновым, что тот вернется с Валдая к 19-му на подписание Договора. На других провожавших взглянул рассеянно. Неожиданностей и сюрпризов от этих людей он не ждал, поэтому они ему были неинтересны. Большинством из них все равно предстояло пожертвовать после подписания Союзного договора.

Заботили же Горбачёва в этот момент не провожающие на аэродроме, а новообретенные политические союзники: республиканские президенты, и прежде всего Ельцин. Зная переменчивый характер российского лидера, он не мог быть до конца уверен, что их принципиальный уговор насчет Союза, даже скрепленный застольем в Ново-Огареве, продержится до 20 августа. У него были основания этого опасаться: ельцинские советники, кто скрытно, как Г.Бурбулис, а кто публично, как Ю.Афанасьев и Г.Старовойтова, отговаривали его подписывать Союзный договор, считая, что «имперский центр» в лице Горбачёва в очередной раз обведет демократов вокруг пальца. Да и сам Ельцин не упускал случая показать окружающим, что на «второй роли» при союзном президенте он долго оставаться не намерен. Последний раз он продемонстрировал это, воспользовавшись приездом в Москву Дж.Буша, когда демонстративно явился в Кремль позже и даже отдельно от Наины (её поручалось сопровождать Гавриилу Попову), а потом вверг в транс «протокольщиков» двух сверхдержав, когда, опередив хозяина – Горбачёва, предложил ошеломленной Барбаре Буш проводить её к столу, накрытому в Грановитой палате. Не удовлетворившись этим, в разгар официального обеда, взяв под руку Н.Назарбаева, российский президент на глазах всего зала подошел к «главному» столу сообщить американскому президенту, что подлинными гарантами будущей демократии в новом Союзе будут лидеры России и Казахстана.

Чувствуя продолжающиеся и даже усиливающиеся колебания Ельцина относительно подписания Союзного договора, он звонил ему из Фороса и последний раз, 14 августа, минут сорок обсуждал с ним эту тему, стремясь застраховаться от возможных сюрпризов. Ельцин снова подтвердил свое согласие участвовать в церемонии после того, как исчерпавший все политические аргументы Горбачёв дал ему понять: хотя президент России будет, как остальные республиканские лидеры, сидеть за столом в алфавитном порядке, но при съемках и трансляции церемонии по телевидению он займет место в центре…


Может быть, именно из-за всех этих треволнений, связанных с хрупкостью достигнутого соглашения, первым вопросом, который он задал явившейся в Форос 18 августа около 5 часов пополудни депутации в составе О.Шенина, О.Бакланова, В.Варенникова, В.Болдина и Ю.Плеханова (которого он тут же выставил за дверь), был: «Кто вас послал?» За сорок минут, прошедшие с того времени, как начальник его охраны сообщил, что к нему из Москвы прибыли гости, и моментом, когда те появились в его кабинете, он успел убедиться, что все телефоны, включая стратегическую связь Верховного Главнокомандующего, отключены, собрал семью и предупредил близких: надо готовиться к любому развитию событий – от «хрущевского» варианта до чего-то более драматичного.

Понятно, что одним из первых, кого он логично мог заподозрить в желании «нейтрализовать» его в Форосе, был Ельцин, ещё недавно с таким пылом требовавший его отставки. Представить, что руку на него подняли сорвавшиеся с ниток марионетки – те, кто был ему обязан не только должностью, но и известностью, и самим существованием в политике, вроде Шенина, Янаева, Павлова, он не мог даже в дурном сне. Как не мог сразу поверить в измену людей, которых привык за долгие годы считать членами самого близкого круга: Болдина, Плеханова, начальника личной охраны Медведева. (Раису Максимовну больнее всего ранило то, что этот буквально сросшийся с их семьей, всегда корректный и невозмутимый офицер не только без колебаний оставил своего подопечного руководителя в критической ситуации, но даже не зашел попрощаться перед отъездом.)

«Больше всего меня потрясло предательство», – говорил потом Горбачёв. Записывая на листке бумаги под диктовку Бакланова список членов ГКЧП, он не мог сразу поверить в отступничество Лукьянова и поставил вопросительный знак против его фамилии и Язова. «Может быть, они, не спросив, вписали его имя», – высказывал он сомнения А.Черняеву, интернированному вместе с семьей Горбачёва.


Формально государственный переворот начался примерно с 16.30 в воскресенье, когда с санкции В.Крючкова из самолета, подлетавшего к крымскому аэродрому Бельбек, Ю.Плеханов дал указание специальному телефонному коммутатору, обслуживавшему президента, отключить на даче все виды связи, в том числе доступ к «ядерной кнопке». Даже если отвлечься от политических аспектов переворота, остается фактом, что на 73 часа национальная безопасность СССР и ядерный потенциал второй мировой сверхдержавы оказались без контроля. Вице-президенту Г.Янаеву, к которому на это время, согласно Конституции и указам ГКЧП, отредактированным А.Лукьяновым, отошли полномочия Президента, «кнопку» лучше было не доверять. В те самые часы, когда Плеханов эвакуировал из Фороса отвечавших за нее офицеров, члены ГКЧП, собравшиеся в Кремле в кабинете Павлова, подливая вице-президенту со всех сторон, доводили его до «кондиции», убеждая взять на себя обязанности главы государства. Не в лучшем состоянии, с точки зрения обеспечения обороны Отечества, находился большую часть этого времени и премьер-министр В.Павлов. Оглушив себя изрядной порцией спиртного, то ли от страха, то ли создавая себе алиби, он начал свое первое заседание Кабинета министров утром 19 августа бодрой репликой: «Ну, что, мужики, будем сажать или будем расстреливать?»

Фактически же путч начался на две недели раньше, на следующий день после отлета Горбачёва в Форос, когда на городской «даче» КГБ – объекте «АВС» – собралась оперативная «пятерка»: Крючков, Язов, Бакланов, Болдин и тот самый Шенин, которому Горбачёв поручил «отслеживать ситуацию». Заговорщики торопились. В их распоряжении было не так много времени – до 19 августа, дня запланированного возвращения президента в Москву. Цель задуманной акции формулировалась лаконично: не допустить подписания нового Союзного договора.

Первый вопрос, на который предстояло ответить: кого ещё взять в компанию? Крючков, проведший в предшествующие недели основную подготовительную работу, встречаясь с потенциальными соучастниками или обзванивая их (он единственный мог это делать, не опасаясь подслушивания), назвал В.Павлова, Г.Янаева и А.Лукьянова. Привлечь Б.Пуго, В.Тизякова и В.Стародубцева решили на следующей встрече, состоявшейся уже с участием В.Павлова 17 августа на том же объекте «АВС». Председатель КГБ был уверен в их согласии и готовности «пойти на чрезвычайные меры».

А.Черняев считает, что путч получился «любительским» и несерьезным (хотя и трагическим по политическим последствиям), потому что был сымпровизирован за 3-4 дня группой людей, перепуганных предстоящим увольнением. Это не так. «Аналитики» КГБ заранее получили команду начать разработку концепции и проекты основных документов будущего ГКЧП. Сам Крючков проводил осторожный зондаж кандидатов на «вербовку» ещё с весны. В.Фалин рассказывает, что имел с ним «странный» телефонный разговор – председатель КГБ выяснял его отношение к «неадекватному поведению» Горбачёва, которое «всех беспокоило». После того как Фалин, высказав со своей стороны озабоченность тем, как генсек-президент решает некоторые международные вопросы, предложил обсудить накопившиеся претензии с ним самим, Крючков прекратил разговор и больше не звонил.

Примерно в это же время и Янаев начал проходиться по поводу того, что президент «переутомился» и его «подводит голова». Он обмолвился об этом даже в общении с иностранцами во время поездки в Индию. С кем ещё делился своей «озабоченностью» шеф Госбезопасности, установить уже трудно. А.Яковлева, например, «интриговал» вопрос о возможных контактах в дни, предшествовавшие путчу, между ним и Б.Ельциным. Известно, во всяком случае, что сценарий, разработанный КГБ, предполагал два варианта мер в отношении российского президента: один «мягкий», предусматривавший, что с Ельциным удастся договориться либо о нейтралитете, либо о взаимодействии против Горбачёва; другой «жесткий» – в случае, если тот заупрямится: изоляция на военном объекте «Медвежьи озера» либо в Завидове.

Предложить Ельцину выбор между плохим и худшим должен был кто-то из членов ГКЧП во время «мужского разговора», который планировалось провести с ним все в то же воскресенье, 18 августа прямо на аэродроме – сразу после его возвращения из Алма-Аты. Чтобы сделать его более сговорчивым (и иметь возможность сразу перейти к жесткому прессингу), самолет российского президента предполагалось посадить не во Внукове, а на военном аэродроме в Чкаловском. Однако по неизвестным причинам приказа на этот счет диспетчерам не поступило, и ничего не подозревавший, «разогретый» прощанием с казахским лидером Ельцин под бдительным контролем следившей за ним и на все готовой «Альфы» проследовал из Внукова к себе на дачу…


Горбачёву, естественно, ничего об этом не было известно. В разговоре О.Бакланов несколько завуалированно сообщил ему, что Ельцин то ли уже арестован, то ли вот-вот будет. Не знал он того, что А.Лукьянов, за которым, переусердствовав, послали

на Валдай целых три вертолета, должен вот-вот прибыть в Кремль и для его встречи, вопреки обыкновению, отправили два «ЗИЛа-115», выезжавших до сих пор только в случае приезда президента. Главное же, что ему не было определенно известно: кто на самом деле руководит всей операцией в Москве, каковы истинные намерения её инициаторов и как далеко они намерены пойти в осуществлении своей «авантюрной затеи».

Сначала О.Бакланов, а потом и перебивший его В.Варенников предъявили Горбачёву ультиматум: или он сам подписывает документы о введении «президентского правления», иначе говоря, чрезвычайного положения в республиках Прибалтики, Молдавии, Армении, Грузии и «отдельных областях» Украины и РСФСР, или передает свои полномочия вице-президенту Янаеву и отходит в сторону, пережидая, пока ГКЧП сделает за него необходимую «грязную работу». Генерал с военной прямотой уточнил: «Придется уйти не в сторону, а в отставку». Горбачёв взорвался: «И вы, и те, кто вас послал, – авантюристы. Вы погубите себя – это ваше дело. Но вы погубите страну, все, что мы уже сделали. Передайте это комитету, который вас послал».

Добавив несколько крепких выражений в адрес самозваного комитета и идеи чрезвычайного положения, Горбачёв, понимая, что окончательные решения будут принимать люди в Москве, пославшие к нему «парламентариев», видимо, не терял надежды, что, приструнив их и одновременно разъяснив бесперспективность замысла, ещё сможет выправить ситуацию, пока события не приняли рокового оборота: «Вы хоть спрогнозируйте на один день, на четыре шага – что дальше? Страна отвергнет, не поддержит ваши меры», – кричал он, обращаясь через головы приехавшей «пятерки» к лидерам ГКЧП, ждавшим его ответа на ультиматум, надеясь их вразумить. При этом, пока ему не была известна реакция «москвичей» и оставался хотя бы теоретически шанс рационального выхода из этого абсурда, он вовсе не хотел раньше времени обращать себя в жертву и разыгрывать Сальвадора Альенде. Кроме того, он нес ответственность за тех, кто находился рядом. Хотя семья – Раиса, Ирина и зять Анатолий – поддерживали его в том, чтобы ни при каких обстоятельствах не поддаваться шантажу, он обязан был помнить, что отвечает не только за себя, но и за жену, дочь, за внучек. Наверное, поэтому при прощании с «парламентерами» ГКЧП был внешне спокоен, подал им руку (на что потом они напирали, как на едва ли не главную деталь, уличающую его в соучастии).

Из его кабинета депутация вышла понурой: обговоренный сценарий, столкнувшись с непредвиденно жестким отпором Горбачёва, обнаружил свою полную непригодность. Расчет на то, что, поднажав на него, можно будет вновь разыграть вильнюсский вариант теперь уже в Москве, не оправдался. Хотя организаторы путча теоретически предусматривали такой поворот событий, но одно дело рассуждать о «решительных мерах», которые придется применить, в том числе и к «взбеленившемуся» президенту, другое – начать их осуществлять. Ещё не успев начаться и споткнувшись о Горбачёва, путч соскочил с колеи, проложенной для него стратегами ГКЧП, и стал сползать к откосу.

Было решено действовать по заготовленному «жесткому» варианту. Забрав с собой в Москву личного президентского охранника В.Медведева и заблокировав «ядерную кнопку», Ю.Плеханов оставил вместо себя своего зама В.Генералова и распорядился о полной изоляции президента от внешнего мира. Гаражи с машинами и аппаратами связи в них были опечатаны и взяты под охрану автоматчиками, въезд и выезд с дачи были закрыты, по внешнему периметру установлена новая охрана, и с моря «объект» прикрыли сторожевые корабли, с аэродрома в Бельбеке эвакуированы вертолет и резервный самолет президента. На «золотую клетку» повесили увесистый амбарный замок.


Чуть позднее, отрабатывая утвержденный сценарий, тот же Ю.Плеханов потребовал от начальника Четвертого главного управления Д.Щербаткина представить медицинское заключение о нарушении мозгового кровообращения у президента и о необходимости ему соблюдать постельный режим. Эти документы должны были поступить от врачей до начала пресс-конференции членов ГКЧП вечером 19 августа. Но и не дожидаясь его, в своих достаточно путаных объяснениях случившегося перед встревоженными депутатами, представителями союзных и автономных республик и поднятыми по тревоге министрами Янаев, Лукьянов и Павлов, изображая скорбь на лицах, рассказывали о «драматическом состоянии» президента. Увлекаясь враньем, добавляли подробности о «не отходящей от его постели» Раисе Максимовне и фантазировали о причинах столь внезапного несчастья. В.Крючков в разговоре по телефону с лидерами Киргизии, Белоруссии и Украины – А.Акаевым, Н.Дементеем и Л.Кравчуком – ссылался на тяжелое заболевание президента и якобы уже имеющееся заключение врачей. А.Лукьянов, «объясняясь» с Р.Хасбулатовым и И.Силаевым, чтобы уйти от детальных расспросов, сам перешел в атаку на демократов: «Это ваш Ельцин ввел Горбачёва в нервный шок». Депутатам союзных республик спикер заявил, что у него есть медицинское заключение о болезни Горбачёва, в котором написано «такое, чего обнародовать нельзя».

Только в своем кругу путчисты называли вещи своими именами. Когда Янаев, вызванный Крючковым в Кремль 18 августа, узнал, что ему в связи с «болезнью Горбачёва» предстоит взять на себя президентские полномочия, он поинтересовался: «Что все-таки с Михаилом Сергеевичем?» – на это последовал ответ: «А тебе-то что? Мы же не врачи. Сказано же, болен! И вообще, сейчас не время разбираться. Страну спасать нужно!» Приехавший уже после него А.Лукьянов вопросов о болезни президента почему-то не задавал.

Тем временем «больной» Горбачёв с его избыточной энергией, очередными задуманными планами, с проклюнувшимися надеждами на выход, как ему представлялось, из самого тяжелого кризиса перестройки, оказался в положении всадника, выброшенного на полном скаку из седла, приговоренного, может быть, к самому тяжкому для его деятельной натуры наказанию – пытке ожиданием. Когда после ухода «москвичей» Раиса Максимовна и Ирина вбежали к нему в кабинет, у них оборвалось сердце: в комнате никого не было. Готовые к худшему, женщины бросились на балкон – Горбачёв стоял там и казался даже спокойным. В конце концов, в сложившейся ситуации он сделал все, что мог, и повлиять на дальнейшее развитие событий было уже не в его власти. Оставшись без привычных источников информации – ему пришлось довольствоваться маленьким транзисторным приемником, принимавшим передачи, по счастью, «разглушенной» русской службы «Свободы» – телевизор заработал только на второй день заточения, – Горбачёв узнавал новости о событиях не только в Москве, но и… о самом себе из угрюмых, как сводки Совинформбюро, реляций ГКЧП. Очутившись за тройным кольцом оцепления, он оказался в положении Наполеона на острове Эльбы, правда, с одной существенной разницей: чтобы «высадиться на континенте» и вернуться в столицу, ему, в отличие от французского императора, приходилось рассчитывать не на свою «гвардию», а на политических соперников.

Мог ли он попробовать «прорваться на волю", как судачили потом критики, упрекавшие его в «бездействии"? «Как бы это выглядело? – спрашивает Ирина, пережившая рядом с отцом эти страшные дни. – Карабкаться через горы с женой и двумя малолетними внучками? Или оставить нас с мамой и детьми заложниками, а самому ринуться в расставленную почти наверняка на этот случай ловушку? И облегчить путчистам их задачу, подставив себя под «случайную пулю"?

Горбачёв делал то немногое, что в состоянии делать заточенный в четырех стенах узник, даже если три стены – горы, а четвертая – море: заявлял протесты В.Генералову и вручал ему для передачи в Москву свои требования о восстановлении связи и присылке самолета, записывал на видеопленку, в подтверждение своего политического алиби, тайком даже от оставшейся ему верной охраны свое опровержение распространяемой ГКЧП версии событий. И ещё, как можно чаще появлялся на балконе дачи и на пляже, чтобы хотя бы с моря наблюдавшие за Форосом моряки видели, что, вопреки официальным сообщениям, он жив и здоров. Кстати, возможно, даже такая, бессильная демонстрация сыграла определенную роль, поскольку, как установило следствие, группа военных моряков всерьез обсуждала возможность десантироваться на берег и вызволить из заточения президента.

Защищаясь от обвинений в государственной измене, организаторы переворота и во время следствия, и на суде, и особенно после амнистии в своих обрастающих деталями интервью говорят о «самоизоляции» Горбачёва, о том, что у него якобы оставались возможности связи по каким-то ещё работавшим телефонам. Один утверждает, что он мог «пойти в гараж и позвонить из машины», другие не верят, что у президента не было столь доступного ныне «мобильника». Смысл этих утверждений понятен: слишком многих политических недругов (и не только из лагеря путчистов) устроило бы, окажись он связан с путчем, предстань перед миром, пусть даже косвенным, соучастником или соорганизатором.

Конечно, вместо того чтобы отвечать за «попытку захвата власти», как сформулировало обвинение следствие, путчистам лучше было изобразить себя «идеалистами», защитниками союзного государства, которые «предприняли действия против Президента СССР, но исключительно в интересах Родины» (версия В.Крючкова), или людьми, считавшими, что выполняют мандат общенародного референдума в поддержку Союза (версия А.Лукьянова). Но ещё лучше, если окажется, что и сам Горбачёв «немножко путчист», поскольку-де намеренно удалился в Форос, чтобы руками сторонников Союза расправиться со своими соперниками – демократами, начиная со своего главного политического оппонента Б.Ельцина.

Одна версия здесь противоречит другой, но это далеко не единственное противоречие в истории августовских событий. «В путче нет логики, – считает В.Бакатин, – ни в действиях одной, ни другой стороны». Придется, видимо, принять его утверждение как самое близкое к истине и признать, что, подобно русскому бунту, «советский путч», будучи столь же бессмысленным, мог вполне оказаться ещё и… бесполезным, вернее, пагубным для его же организаторов.

Что касается Горбачёва, то его политическая и историческая ответственность за августовские события и без того достаточно велика, чтобы пытаться «пришить» ещё и соучастие в уголовном преступлении только для того, чтобы дополнительно замарать в глазах обывателей. Дотошное следствие разобралось во всех нюансах форосской истории и утверждает категорически: никакой связи, включая стратегическую, у Президента СССР после её отключения Ю.Плехановым примерно в 16.30 18 августа и до её восстановления по его требованию прилетевшим в Крым Крючковым не было. Маловерам стоит перечитать выдержку из письма бывшего шефа КГБ, написанного Горбачёву из Лубянской тюрьмы 25 августа: «Когда Вы были вне связи, я думал, как тяжело Вам, Раисе Максимовне, семье, и сам от этого приходил в ужас и отчаяние…»


Все демарши интернированного президента не могли изменить главного в его положении: впервые в жизни с того момента, когда он сам выбрал юрфак МГУ и соответственно свою судьбу, она оказалась не в его собственных, а в чужих руках. Прежде всего, путчистов – людей, которых он выбрал сам, но на чью порядочность и даже на чей здравый смысл, как выяснилось, не мог положиться. Больше того – его политическое будущее, а может быть, и жизнь зависели теперь от поведения и отношения к нему тех, кто в последнее время превратился в его активнейших критиков и политических соперников. С ними, с их решимостью противостоять путчу приходилось теперь связывать последние надежды. Устоит ли российский президент перед посулами или угрозами путчистов, обратится ли так же, как в январе, к армии с призывом не повиноваться «преступным приказам» и не применять оружие против гражданского населения? (А ведь тогда, узнав о подобном обращении Ельцина к военным, Горбачёв бросил в сердцах: «Да он просто рехнулся».) Теперь президент мог полагаться лишь на демократов и их сторонников, которые вчера требовали его отставки, а сейчас, опоясав живой цепью Белый дом, стали главной безоружной силой, заставившей маршала Язова отдать войскам ночью 20 августа приказ «Стой!» Он надеялся на демократическую прессу, которая безжалостно нападала на него зимой, а в августе, не колеблясь, выступила в его защиту и бросила вызов введенной ГКЧП цензуре и запрету на выход в свет и в эфир. Все они совместными усилиями остановили путч и вызволили своего президента. Но и сам он был в числе одолевших путч, поскольку первым, не зная, естественно, ничего о своей дальнейшей судьбе, безоговорочно сказал «нет» шантажу ГКЧП.


В своем форосском затворничестве Горбачёв, конечно же, не знал, окажет ли вообще какое-нибудь влияние на «авантюристов» его отказ от пособничества им. Не знал, что когда вернувшиеся из Фороса парламентеры рассказали, как Горбачёв «возмутился» и «обиделся» (по выражению Язова), это привело прежде хорохорившихся заговорщиков в смятение. Да и свыше были «дурные знамения»: надо же, чтобы у машины, на которой О.Бакланов возвращался по ночной Москве с аэродрома, лопнуло колесо прямо напротив Лефортовской тюрьмы, где он и оказался через несколько дней.

Первым вопросом приехавшего в Кремль Лукьянова, которому Крючков немедленно уступил председательское место, был: «Ну, что Горбачёв?» Павлов и Янаев, перебивая друг друга и матерясь, принялись рассказывать о том, что произошло в Форосе. «А у вас есть план?» – задал второй вопрос Председатель Верховного Совета. «Нет», – признался Язов. «Есть», – сказал Крючков. С этой минуты, хотя, как потом выяснилось, слишком поздно, Лукьянов начал рисовать для себя «андроповскую елку» возможных вариантов. Он отверг предложение возглавить ГКЧП: представитель законодательной власти должен остаться вне его, так как по Конституции (её текст он предусмотрительно захватил с собой) замещать недееспособного главу государства должен вице-президент. «Если вы хотите, чтобы я вам помог, я могу написать заявление о том, что предлагаемый новый Союзный договор неконституционен». Что он и сделал той же ночью, в результате чего наутро указы ГКЧП были опубликованы вместе с его заявлением в качестве их юридического обоснования. (Позднее Анатолий Иванович изменил дату на тексте своего заявления, чтобы создать впечатление, будто оно написано за несколько дней до путча и независимо от него.) Правда, и самим путчистам он тогда объяснял, что их акция останется неконституционной затеей, по крайней мере до тех пор, пока её не одобрит Верховный Совет, который он планировал созвать 26 августа. Понятно, что к этому времени и депутатам, и спикеру уже было бы ясно, следует ли задним числом оправдывать путч, или, напротив, осуждать, официально превращая его организаторов в преступников.

По-разному повели себя, узнав об отказе Горбачёва санкционировать создание ГКЧП, и другие его члены. Болдин твердил, что Горбачёв все равно «этого не простит», и дожимал ещё колебавшегося Янаева самым страшным для него самого аргументом: «Нам теперь с вами назад дороги нет». В последующие дни он почел за лучшее укрыться в больнице от настигавшего уже самих путчистов спровоцированного ими вала событий. Павлов тоже буквально намеренно вывел себя из строя мощной дозой спиртного, вызвавшего гипертонический криз.

Свою игру повел и Крючков. Он отказался от «крайнего сценария», выработанного в недрах его ведомства. Не решившись «завернуть» самолет с Ельциным в Чкаловское, он не дал команды о его задержании и на даче, хотя люди «Альфы» туда были направлены. Более того, в какой-то момент даже обсуждал по телефону с Ельциным вопрос о возможности своего «политического» выступления перед депутатами российского Верховного Совета, а позднее именно с ним согласовывал направление в Форос самолета с А.Руцким и И.Силаевым. (Несмотря на заверения Крючкова, до самого момента посадки в Бельбеке этот самолет держали на мушке службы ПВО, готовые его сбить и ждавшие лишь, что по радиосвязи прозвучит обговоренный пароль – «Акула».)


…До поздней ночи 20 августа подчиненные министров-силовиков вели подготовку к операции «Гром» – вооруженному штурму Белого дома со «стрельбой на поражение», задачей которого, согласно подготовленному сценарию, было «пробить проход для „Альфы“», чьи бойцы должны подняться на 5-й этаж, локализовать Ельцина и переправить его в Завидово. Вину за предполагаемые жертвы имелось в виду возложить на «безответственные и экстремистские действия российского руководства». (Позднее примерно этот сценарий будет успешно реализован уже самим Ельциным при штурме Белого дома в октябре 1993 года.)

Наиболее решительно – «идти до конца», не считаясь с возможным кровопролитием, – были настроены О.Бакланов, В.Варенников и присоединившийся к штабу ГКЧП С.Ахромеев, прилетевший в Москву после 19 августа. Только после того как под гусеницами бронетранспортера случайно погибли первые демонстранты, заместители Крючкова, Язова и Пуго, объехавшие ночью «театр» предполагаемых действий, обнаружили, что вокруг Белого дома находится примерно 50-60 тысяч человек и что при штурме будет пролито «море крови» (по выражению А.Лебедя). Когда об этом доложили министру обороны Д.Язову, маршал-фронтовик сказал: «Стрелять не дам!» – и, уже не советуясь с остальными членами ГКЧП, отдал приказ о выводе войск из Москвы. Приехавшим на следующее утро его переубеждать О.Шенину, В.Крючкову и О.Бакланову, к которым позднее присоединился Лукьянов, он заявил: «Мы проиграли. Умели нашкодить, надо уметь и отвечать. Полечу к Михаилу Сергеевичу виниться».

На этом путч кончился. Полтора часа, упрекая друг друга в нерешительности, «комитетчики» проспорили, «перегрызлись, – потом скажет Д.Язов, – как пауки в банке», и, наконец, решились лететь к Горбачёву. На этот раз объясняться отправились не «порученцы», а главные застрельщики: В.Крючков и Д.Язов. А.Лукьянов и В.Ивашко вылетели в Форос тем же самолетом, но «отдельно» от членов ГКЧП, потому что им «не в чем было каяться». Впоследствии Анатолий Иванович будет одним говорить, что именно он настоял на выводе войск из Москвы, когда почувствовал, что законодательной власти «пора брать управление событиями на себя». В разговоре с другими – презрительно отзовется о членах ГКЧП как об «авантюристах», назовет путч «заговором обреченных» из-за того, что он был организован «помощниками». Очевидно, он имел в виду помощников Андропова – В.Крючкова и его команду, людей, привыкших выполнять чужие указания и неспособных, как их шеф, идти по избранной стезе до конца. Примечательно, что, в сущности, такое же суждение высказал и Г.Шахназаров, разумеется, не сожалевший, что все кончилось холостым залпом: «Если бы во главе этой команды оказался человек решительный, не заботящийся о последствиях, способный дать команду стрелять в толпу, как, например, Ельцин, может быть, у них бы и получилось…»


Горбачёв, запертый в Форосе, разумеется, не знал о том, что происходило за кулисами путча. «Мы сидели, как в яме», – вспоминает Ирина. Поэтому, когда по радио объявили, что в Крым направляются Язов и Крючков, пообещавший журналистам предъявить доказательства недееспособности Президента СССР, они не знали, к чему готовиться. Первое, что в этой ситуации пришло им на ум, – в ближайшие часы Горбачёва будут приводить в то состояние, которое было под диктовку КГБ указано в медицинском заключении у Четвертого управления. Именно в этот момент у Раисы Максимовны случился острый гипертонический криз, который поначалу даже Ирина и её муж Анатолий, сами врачи, приняли за микроинсульт. Нарушилась речь, почти отнялась половина тела…

На территорию дачи В.Крючкова, Д.Язова и О.Бакланова, как и три дня назад, привел Ю.Плеханов. Но перед домом их остановила вооруженная охрана, предупредив, что будет стрелять. Напрасно зам. начальника «девятки» В.Генералов, который ещё недавно грозил горбачевским телохранителям судьбой охранников Н.Чаушеску, матерясь, кричал на них: «Опустите оружие, щенки! Не позорьте меня!» Пообещав Горбачёву, что будут с ним до конца, они были настроены решительно. «Эти будут стрелять», – мрачно подтвердил Ю.Плеханов, когда телохранители отказались пропустить и «отдельно» прилетевших А.Лукьянова и В.Ивашко.

В ответ на просьбу В.Крючкова принять его Горбачёв потребовал включить связь. После некоторых колебаний и оговорок, что это займет не меньше получаса, шеф КГБ отдал команду. Арестованный Горбачёв вновь стал Президентом. Первый, с кем он связался, был Ельцин, потом комендант Кремля и несколько республиканских лидеров. Почувствовав, что штурвал власти опять в его руках, он позвонил Дж.Бушу, чтобы подтвердить: вторая ядерная сверхдержава снова стала управляемой.

(Несостоявшийся член горбачевского Совета безопасности В.Болдин впоследствии усмотрит в этом звонке желание Горбачёва поскорее связаться со своими западными «патронами».)

Тем временем на дачу прибыла российская делегация – А.Руцкой и И.Силаев, а также прилетевшие вместе с ними из Москвы Е.Примаков и В.Бакатин. В их присутствии Горбачёв согласился выслушать Лукьянова и Ивашко. Те объяснили, что «они ни при чем», и оправдывались за бездействие парламента и ЦК. В.Крючкова, Д.Язова и О.Бакланова, которых он принять отказался, под охраной отвезли на аэродром. Ю.Плеханов, сидя в машине рядом с В.Генераловым, раздраженно буркнул ему: «Собрались трусливые старики, которые ни на что не способны. Попал, как кур в ощип». На следствии В.Генералов вспоминал, что его бывшие начальники выглядели, «как нашкодившие пацаны». Особенно жалко, «как прапорщик в повисшем кителе», смотрелся маршал Язов.

В Москву с форосской дачи, которая, к счастью, не стала ещё одним «домом Ипатьева», Горбачёвы возвращались на самолете российской делегации. Внучек уложили спать на полу. В соседнем салоне под присмотром охраны фактически в качестве заложника летел главный организатор «путча помощников» – Крючков. Его взяли в этот же самолет из предосторожности, чтобы никому из его подчиненных не пришла в голову идея произнести-таки в радиоэфире зловещее слово «Акула».


Морок путча развеялся. Горбачёв избежал того, чего боялся все эти годы, – «хрущевского варианта». Однако за эту бесспорную победу ему пришлось расплатиться помимо непоправимого политического ущерба и другой, непомерно высокой для него ценой – здоровьем Раисы. Надо было видеть её глаза, когда она спускалась, прижимая к себе внучку, по трапу самолета, вызволившего их из форосского плена, – это были глаза смертельно раненного человека.

«Если кому-то нужно было убедиться в том, что для Горбачёвых путч был тяжелейшим не только политическим, но и психологическим ударом, – рассказывает следователь Генпрокуратуры Л.Прошкин, записывавший месяц спустя показания Раисы Максимовны, – достаточно было посмотреть на нее в сентябре. Мы час готовились с ней к тому, чтобы начать вспоминать о событиях тех трех дней, и потом столько же времени успокаивали её после того, как она все рассказала…»

В один из дней сразу после возвращения из Крыма Михаил Сергеевич, придя домой, застал заплаканную жену: она сожгла всю их переписку. Не могла перенести, что чьи-нибудь чужие руки и глаза могут обшаривать их общее, только им двоим принадлежавшее прошлое. «Мы ведь все последнее время жили как бы в чужом доме, – вспоминает Ирина. – Все висело на тонкой ниточке. Не знали, какая из властей – КГБ или демократы – в него вломятся». Сама она вслед за матерью тоже уничтожила дневники, которые вела несколько лет. Если Раиса Максимовна сожгла переписку с мужем после путча коммунистов, её дочь – в предчувствии неминуемой отставки отца и прихода к власти ельцинской команды. «Я стараюсь стереть из памяти некоторые особенно тягостные воспоминания, – говорит она. – И мне это удается. Я практически не вспоминаю Форос. Так спокойнее жить. Наверное, это защита от пережитого стресса. Мой способ выжить. У мамы, по-моему, это не получалось…»

Загрузка...