Весной 1988 года на монолитном фасаде реактора Перестройки – горбачевского Политбюро – появились первые трещины. До этого времени мало из того, что там «варилось» и «клокотало», выплескивалось наружу, хотя споры в Ореховой комнате Кремля и в зале Политбюро случались нередко. Но Горбачёву удавалось относительно легко, опираясь на личную лояльность к нему членов партийного синклита, гасить разногласия. Ещё совсем недавно он позволял себе высмеивать «потуги» западной прессы, которая «провоцирует нас, хочет перессорить, расколоть перестройку. Запад нас уже разделил: Горбачёв, дескать, за вестернизацию, Лигачев – за русификацию, Яковлев – вообще представитель масонских групп и космополитических интересов, а Рыжков – технократ и держится в стороне от идеологии». А уже зимой 1988 года вслед за журналистским дымом появился огонь. В принципе, Михаил Сергеевич должен был быть к этому готов – ведь пересказывал же он на Политбюро разговор академика Г.Арбатова с видным американским советологом, предупреждавшим: «Главные проблемы у вашего Горбачёва впереди. Они проявятся, когда перестройка начнет от слов переходить к делу и затрагивать интересы людей».
В официальной хронологии перестройки 1988 год – переломный. Сам Горбачёв характеризует его по-разному. Иногда как начало её второго этапа, конец «митинговой стадии», когда «пришли к пониманию того, что надо не улучшать, а реформировать систему». Иногда говорит откровеннее: «Собственно перестройка начинается с XIX партконференции». Первый или второй этап, в конце концов, не имеет значения, важно, что этот год обозначил новый рубеж – не столько даже в развитии ситуации в стране, сколько во внутренней эволюции самого Горбачёва. (По понятным причинам, по крайней мере в первое время «начатая партией» перестройка послушно следовала за новым генсеком ЦК КПСС, как нитка за иголкой, куда бы он ни повелел.)
Подведя, по его признанию, вместе со своими сторонниками «неутешительные итоги» 1987 года, он явно созрел для того, чтобы отбросить «костыли» ленинских указаний и цитат. Но при этом окончательно оттолкнуться от «пристани марксизма» и пуститься в самостоятельное плавание, к чему его все настойчивее подталкивала не укладывавшаяся в цитаты жизнь, не решался. А.Черняев вспоминает, с каким облегчением Горбачёв как-то сообщил ему: «Знаешь, Анатолий, перечитал я „Экономическо-философские рукописи 1844 года“ Маркса. А ведь он там не отказывается от частной собственности!» Поделиться этим «открытием» с членами Политбюро генсек ещё не отваживался.
Девизом нового этапа должно было стать «разгосударствление» партии, избавление партийного аппарата от надзора за деятельностью госорганов. Стряхнув функции государственного и хозяйственного управления, партия, превратившаяся в омертвевшую бюрократическую структуру, по замыслу Горбачёва, должна была вернуть себе «живую душу» политического движения. Мог ли вчерашний секретарь крайкома, многоопытный партфункционер не понимать, что разделить партию и государство, сросшиеся за годы советской власти, как сиамские близнецы, – значило рисковать, что ни один из них – ни партия, ни государство – не переживет этой операции. Ведь помимо партийных комитетов в стране, в сущности, не было других управляющих органов.
Он должен был отдавать себе отчет, что попытка перелицевать, вывернуть, как перчатку, наизнанку эту «Партию-государство», превратив для начала в «Государство-партию» (на том этапе о многопартийности Горбачёв благоразумно не заговаривал), добиться после десятилетий однопартийной диктатуры, которая почему-то называлась советской властью, передачи реальных полномочий призрачным Советам – значило броситься с головой в море вопросов, не имевших тогда ответов. Да и был ли у него реальный шанс «уговорить» партийную номенклатуру, если не полностью отдать свою бесконтрольную власть, то хотя бы поделиться ею с государственными и хозяйственными органами, да ещё согласиться подвести под нее, хотя бы задним числом, легитимную базу, пройдя через выборы? Ведь оторвать аппарат от властных позиций, вернуть затвердевшую чиновно-бюрократическую структуру в расплавленное состояние политического движения означало на деле порвать не только с уставом сталинского «ордена меченосцев», но и с ленинской концепцией партии «нового типа», перебежать от большевиков к меньшевикам, вернуться чуть ли не к изначальным, «катакомбным» временам коммунизма и эпохе, в которую российские социал-демократы ощущали себя связанными родством со своими европейскими собратьями.
Прав, выходит, оказался Егор Кузьмич Лигачев, который, поздно спохватившись, ахнул, обнаружив, что Горбачёв «совершил переворот против марксизма-ленинизма и заменил его социал-демократизмом». Лишенная регалий государственной власти, реформированная по чертежам Горбачёва партия должна была напоминать скорее партию Тольятти и Берлингуэра, чем Брежнева, Черненко или Андропова, с той только разницей, что итальянским руководителям было куда проще освобождать свою компартию от пут 10 заповедей Коминтерна, чем Горбачёву, у которого в отличие от них за плечами был окостеневший бюрократический аппарат, намертво сросшийся с государством.
Кто знает, может быть, он и не ставил перед собой этой заведомо недостижимой цели и вновь «лукавил», намереваясь использовать организационно-административный ресурс партаппарата – единственно эффективной исполнительной власти в стране, чтобы его же руками демонтировать идеологическое партийное государство и превратить его в советское, то есть светское. Сам он утверждал, что хотел нейтрализовать аппарат, помешать этому «монстру» превратить партию «профессиональных революционеров» в оплот антиперестроечной контрреволюции.
Сделать это Горбачёв предполагал, опять-таки следуя непременно заветам Владимира Ильича. Тот в свое время допускал возможность «откупиться» от буржуазии, чтобы избежать гражданской войны. То, что не получилось у Ленина, собирался осуществить Горбачёв, «откупившись» от партноменклатуры предложением совместить должности партийных секретарей и председателей местных Советов. Коварство этого внешне невинного предложения состояло в том, что для его осуществления от партсекретарей требовалась сущая безделица: пройти через выборы. Так в 1988-м он начал заталкивать недоверчиво упирающегося верблюда государственной партии в игольное ушко политической демократии.
Верил ли сам в успех этой операции или попросту тянул время, как утверждают его нынешние критики из КПРФ, которым не удалось перебраться в рыночное «зазеркалье» (в отличие от немалой части номенклатуры, которая, браня и пиная своего генсека, тем не менее успешно распорядилась и подаренным кредитом времени, и предложением «откупиться», прибрав к рукам вместе с новой властью и здоровенные куски бывшей государственной собственности). Ответа на этот вопрос, боюсь, мы не получим, даже если спросим самого Горбачёва. В лучшем случае ответ будет сегодняшним, а не тогдашним.
А.Яковлев вспоминает, что ещё в конце 1985 года он написал Горбачёву записку в предложением разделить КПСС на две партии: либерального и консервативного направления, сохранив их в рамках одного Союза коммунистов. Тот, прочитав записку, ограничился лаконичным: «Рано». Напоминая об этом предложении, Яковлев признает, что были резоны и в суждениях Горбачёва, считавшего, что «с тоталитарным строем на определенном этапе может справиться только тоталитарная партия. Однако, – добавляет он, – это было возможно только до тех пор, пока аппаратный слой партии поддерживал своего генсека».
Считать тем не менее, что уже тогда Горбачёв замыслил, «попользовавшись» услугами партии, освободиться от нее и запланировал переход от партийной диктатуры к своей личной путем введения «президентского режима», все-таки нет достаточных оснований. Не меньше обвинений выдвигают представители другого политического фланга, упрекая в том, что непростительно долго колебался, прежде чем решился на разрыв, мешкал и в результате роковым образом в очередной раз опоздал.
Однако в 1988 году до «развода» с возглавляемой им партией было ещё далеко, и генсек, возможно, вполне искренне полагал, что его долг объяснить партийному воинству, что времена изменились, на дворе другая эпоха, и если партия к ней не приспособится, её ждет политическая катастрофа. Для этого «крупного» внутрипартийного разговора и была задумана XIX партконференция.
Как опытный настройщик, Горбачёв пытался добиться, чтобы все инструменты на будущем концерте звучали в унисон. Во время многочисленных встреч со своими недавними коллегами – первыми секретарями обкомов – он не переставал твердить: «Надо выработать новую правовую систему на основе концепции социалистического правового государства. Ведь, откровенно говоря, партия присвоила себе власть недемократическим путем. А потом себя и конституционно провозгласила как правящую… Самое большое беззаконие творится у нас в партийных комитетах, в обкомах – там первые нарушители законов… Такой власти, какую имеет у нас партия, нет нигде, даже в авторитарных режимах. Там руководителей ограничивает частная собственность. А у нас ограничитель только один: моя совесть и партийность».
Секретари угрюмо слушали своего начальника, рассказывающего им то, что они и без него знали, и из всего сказанного обращали внимание на две главные новости: первая – каждому из них предстоит пройти через выборы в главы исполнительной власти; вторая – срок их ставшей уже привычной номенклатурной жизни будет ограничен двумя мандатами по 5 лет. «Если уж кто дюже выдающимся окажется, тогда его тремя четвертями голосов можно и на третий срок. Главное, не думать, как же я сохранюсь в системе. О стране надо думать».
Конечно, наивно было надеяться, что та самая партийная рать, начавшая, как уже почувствовал Горбачёв, превращаться в главное препятствие для задуманной реформы, перестанет думать о себе и озаботится исключительно делами страны. И тем не менее хотя бы для очистки совести, перед тем как окончательно расстаться с партией, частицей которой он был практически всю сознательную жизнь, Горбачёв считал, что должен дать ей шанс. Будучи сам человеком одной группы крови и общего жизненного опыта со своими партийными товарищами, он должен был представлять себе, как они им распорядятся. Речь определенно шла уже не о словах, а об интересах, и самое время было вспомнить мудрое предостережение американского советолога, приятеля академика Арбатова.
Готовя партию к будущей новой жизни и вероятной многопартийности, Горбачёв должен был прежде всего приготовиться сам к тому, что многопартийность возникнет для начала внутри собственной партии. Ещё не начав собирать урожай перестройки, ему довольно рано пришлось пожинать плоды своего отступничества от правил, установленных его предшественниками. На своем личном опыте предстояло убедиться в том, что механизм функционирования модели власти был продуман до мелочей и, тронув любую его деталь, следовало ждать сбоев в работе всей Системы.
Каждый её элемент – от репрессий сталинской эпохи, смягченных в хрущевские и послехрущевские времена, до провозглашенной ещё Лениным непримиримой борьбы с фракционностью внутри партии – нес свою «полезную» нагрузку. Объявив «свободу выбора» опорным пунктом нового политического мышления во внешней политике, декретировав гласность и допустив хоть и «социалистический», но все же плюрализм мнений, Горбачёв не должен был удивляться тому, что новыми правилами игры раньше сторонников воспользуются его противники (те, чьим интересам начала реально угрожать логика перестройки). Лексикон ГУЛАГа недаром отчеканил формулу, которая должна была бы служить предостережением не только конвоируемым зекам, но и сменившим Сталина советским руководителям: «Шаг влево, шаг вправо приравнивается к побегу». Сделав сразу несколько шагов в сторону от ленинско-сталинской модели партии, новый генсек оказался на минном поле и обнаружил, что политические фугасы могут отныне взрываться у него за спиной или прямо под ногами – внутри ещё вчера монолитного «ленинского» Политбюро.
По этой причине, а не из-за одних только принципиально разных подходов к экономической реформе «китайский путь» для перестройки был отныне заказан. Многочисленные критики, укорявшие Горбачёва за то, что не избрал стратегию Дэн Сяопина, делают вид, будто не понимают, что важнейшим компонентом «китайской модели» были и показательно свирепое подавление студенческой демонстрации на площади Тяньанмэнь, и безоговорочное подчинение всех членов китайского руководства воле их лидера. Любые проявления разномыслия в окружении Дэн Сяопина, как, скажем, попытки завести речь о «советском пути» реформы и привлечь внимание к опыту перестройки, пресекались самыми жестокими методами, заимствованными у Мао Цзэдуна. (Нетрудно представить себе возможную судьбу главного редактора «Советской России» после публикации письма Нины Андреевой или генерала Макашова, публично оскорбившего своего главнокомандующего, последуй Горбачёв их призывам поучиться у китайских товарищей.)
В возглавляемом же им Политбюро ситуация в первые месяцы этого переломного года начала все больше напоминать игру на расстроенном пианино. Последним моментом единения его членов была «двухминутка ненависти», сплотившая их во время расправы с Борисом Ельциным. Вспоминая октябрьский 1987 года Пленум ЦК, А.Яковлев пишет: «Горбачёв был мрачен, сосредоточен, говорил мало. На него упорно нажимали, чтобы исключить Ельцина из партии. Столь же упорно он возражал против этого предложения».
Однако после устранения этого возмутителя спокойствия прежняя безмятежная атмосфера в Политбюро так и не вернулась. Своей в значительной степени спонтанной выходкой Ельцин продемонстрировал, что в партии действительно наступили новые времена, традиционные единогласие и обязательное равнение на лидера ушли в прошлое. Правом на несогласие, которое он отвоевал достаточно дорогой ценой – если вспомнить публичную порку, заданную ему на пленумах сначала ЦК, а затем и Московского горкома, – вслед за ним смогли воспользоваться и те, кто его с демонстративным пылом осуждал. «Раньше все члены Политбюро были обязаны дружить, – рассказывает А.Яковлев. – Теперь выяснилось, что можно быть несогласным, если ещё не с генсеком, то хотя бы друг с другом». Неожиданно, хотя на самом деле закономерно, первым дозволенным правом на внутрипартийное диссидентство воспользовались представители наиболее ортодоксальных сил в КПСС, те, кто особенно остро почувствовал угрозу от явно выходившей из-под их контроля ситуации в стране.
Будущие радикально-демократические критики Горбачёва в ту пору ещё в своей массе молчали. Во-первых, им требовалось время, чтобы подрасти и обрести уверенность в тени подстрахованной А.Яковлевым гласности. Во-вторых, на том этапе у них ещё не могло быть каких-то серьезных претензий к Горбачёву – инициатору таких демократических перемен в стране, дожить до которых большинство из них не надеялось. Будущие демократы едва поспевали за генсеком и жадно вычитывали из его речей и слушали по телевидению то, что ещё вчера было для них «нетелефонным разговором».
Роль рупора первой антигорбачевской оппозиции взял на себя второй человек в партийной иерархии, слывший до недавнего времени одним из самых энергичных его сторонников, – Егор Лигачев. Так, задавая тон при обличении политической «незрелости» Ельцина на октябрьском 1987 года Пленуме ЦК, он защищал генсека: «Мы все уважаем Михаила Сергеевича. Я рад и счастлив, что работаю с ним». Однако уже на следующем Пленуме, в феврале 1988 года, посвященном, казалось бы, невинному вопросу реформы школы, Лигачев открыл свой фронт атаки. Защищая советскую историю от «очернительства» (через два месяца после многодневных дебатов в Политбюро вокруг текста доклада о 70-летии Октября), он декларировал в своем выступлении необходимость «классового воспитания» молодежи, обеспечения «высокой идейности» образовательного процесса и проявления «бдительности к идеологическому врагу».
Горбачёв, как бы не расслышав предупредительного выстрела «охраны», продолжал свой «побег» в идейную крамолу. В своем докладе на этом же Пленуме он упорствовал в том, что в центре задуманных преобразований должен находиться «человек», а не «трудящиеся массы», что руководящая роль партии не дана раз и навсегда и, в очередной раз прикрываясь Лениным от «верных ленинцев», настаивал на необходимости предпринять ещё одну «коренную перемену всей точки зрения на социализм».
Избалованный не снижавшейся всенародной поддержкой перестройки и ещё не столкнувшийся с последствиями развязанного им «творческого хаоса», Горбачёв был настолько уверен в своей способности усмирять бушевавшие вокруг политические страсти (через десять лет он назовет это «самоуверенностью»), что не придавал серьезного значения первым открытым столкновениям между членами своей команды. Ему казалось, что грандиозность общего замысла перестройки самодостаточна, чтобы нейтрализовать то, что он принимал за конфликты темпераментов и характеров. «Согласен, – говорил он Черняеву, – вежливых выражений у Лигачева не хватает. Но он честно беспокоится о деле, о перестройке. А что касается методов общения с людьми, то у него не все получается». Так же он успокаивал и главного редактора «Московских новостей» Е.Яковлева и председателя АПН В.Фалина, которым Лигачев по праву главного ответственного за идеологию устроил разнос на совещании главных редакторов: «Егор Кузьмич сказал мне, что в „МН“ поднято много хороших тем. Так что он не видит все в одном темном цвете».
Кроме того, будучи не только по политической позиции, но и по натуре реформистом, человеком компромиссов, скорее «уговаривателем», чем «карателем», он искренне верил в возможность примирить спорящих, ещё не осознав до конца, что их перепалки отражали не просто конфликты эмоций и амбиций, но столкновение принципиально разных идейных подходов и оформившихся интересов.
Ещё осенью 1987 года он рассказал тому же Черняеву, что, отдыхая на юге, получил практически одновременно письма «от трех Егоров» – Лигачева, Яковлева и Арбатова (Георгий тот же Егор). «Все три Егора озабочены одним и тем же. У всех тревога, что перестройка, не дай бог, захлебнется. Но в их позициях отражается невероятный диапазон различных мнений, споров, позиций – весь плюрализм нашего общества… И это, в общем, хорошо, неизбежно при таком повороте, который начался. Состояние смятения всегда сопровождает революцию, особенно у интеллигенции». И из этого вполне трезвого анализа следует совершенно неожиданный вывод: «В общем, пусть не паникуют. Давай, Анатолий, их всех будем объединять».
«Всех» объединить не получилось. Даже два прямых подчиненных генсека, между которыми он ради баланса разделил ответственность за идеологию, – Лигачев и Яковлев – не выполнили его прямое указание: запершись вдвоем на несколько часов, попробовать «снять» возникшие между ними разногласия. После этого разговора они разошлись уже окончательно непримиримыми противниками. Объявленная отныне война «алой и белой роз» внутри Политбюро ещё не переросла в войну против генсека, она оставалась борьбой за него. Каждый лагерь рассчитывал, завоевав его на свою сторону, подавить сопротивление соперника. Горбачёв, уже чувствуя, что в этом противостоянии проявляется растущее общественное напряжение, как мог, старался подавлять страсти, хотя это становилось все труднее и труднее.
Очередной и на этот раз уже не холостой залп с правого борта раздался, когда Горбачёв и Яковлев отсутствовали в Москве, – один находился с визитом в Югославии, другой в Монголии и «на хозяйстве остался „главный Егор – Лигачев. 13 марта 1988 года в день отлета генсека орган ЦК КПСС газета „Советская Россия“ опубликовала письмо ленинградского доцента Нины Андреевой под заголовком «Не могу поступиться принципами". И хотя текст размером в целую газетную полосу был опубликован в рубрике «Полемика", значение, которое придали статье в ЦК (на совещании, проведенном на следующий день, Лигачев «порекомендовал“ редакторам газет обратить внимание на «полемическую статью в защиту социалистических идеалов, ТАССу было велено распространить её полный текст по своим каналам, а руководителям других союзных республик, куда не поступала «Советская Россия", посоветовали закупить часть тиража газеты или перепечатать статью в своих изданиях), не оставляло никаких сомнений – это была позиция партийного руководства или одной из его влиятельных фракций.
В предложенном в качестве «установочного» тексте мелькали хорошо узнаваемые и памятные ещё по сталинским временам термины: «космополиты», «троцкисты», «контрреволюционные нации». С помощью ссылок на Черчилля брался под защиту незаслуженно «очерненный» Иосиф Сталин. По своему политическому звучанию этот дерзкий выпад ортодоксальной оппозиции представлял собой нечто среднее между доносом врага Лидии Тимашук, спровоцировавшей в 1952 году антисемитский процесс по делу «врачей-убийц», и появившимся в июле 1991 года в той же «Советской России» «Словом к народу», в котором была сформулирована платформа ГКЧП. На несколько дней, в отсутствие Горбачёва, политическая жизнь в стране впала в оцепенение: приняв статью за руководство к действию, партийная номенклатура, предвкушая скорый выход из окопов, начала организовывать посылку с мест в Центр одобрительных «писем трудящихся», а сникшая московская интеллигенция обреченно готовиться к возвращению «на кухни».
Вернувшийся из Белграда генсек застал «фрегат перестройки» опасно накренившимся на правый борт. «Заведенный» Яковлевым и паническими апелляциями демократических сторонников, он предпринял решительные шаги к подавлению бунта на корабле. Двухдневное заседание Политбюро, устроенное им для выяснения отношений внутри партийного руководства, превратилось в своеобразное «собрание по китайскому методу». Принужденный на нем к покаянию, Лигачев впоследствии в своих мемуарах обличал царивший там «расправный стиль», схожий с идеологической «охотой на ведьм» в сталинские времена, когда его самого в 1949 году обвинили было в симпатиях к троцкизму.
Каждый из членов Политбюро и Секретариата должен был высказать свое отношение к «манифесту антиперестроечных сил» (так была официально заклеймена эта публикация в редакционной статье в «Правде» от 5 апреля, написанной Яковлевым, «скрывшимся за анонимкой»). Одним, и в первую очередь самому Е.Лигачеву, пришлось оправдываться и доказывать свою «полную непричастность» к появлению статьи, другим, как, например, В.Воротникову, поторопившемуся назвать её «эталоном», или В.Долгих – каяться и объяснять, что они невнимательно её прочитали и проглядели антиперестроечный пафос.
Маршал Д.Язов, от которого не ждали развернутых идеологических оценок, выразил от имени командного состава армии возмущение тем, что вконец распустившаяся пресса, вместо того чтобы поднимать патриотические темы, «не перестает писать о Высоцком, а что он такого сделал?» И хотя итогом изнурительного марафонского заседания стало столь желанное для генсека единодушие, расчистившее путь подготовке к партконференции, никто уже не заблуждался насчет этого вымученного единства. «И с этими людьми надо двигать вперед перестройку!» – жаловался Михаил Сергеевич после заседания своим помощникам. Но «других писателей» у него не было. По крайней мере так он тогда считал.
Мир театра, поманив Михаила ещё в школьные годы и едва не сбив с истинного политического пути, не оставлял его равнодушным и в последующие годы. И дело было не только в том, что он увлеченно и профессионально актерствовал (в хорошем смысле слова) с экрана телевизора и на сцене Кремлевского Дворца съездов, часами, на зависть Рональду Рейгану, держа в напряжении такую аудиторию, о какой не мог мечтать ни один великий актер. В сценичных театральных образах политического эпоса представала перед ним и вся «историческая психодрама» перестройки. Он мог, например, ошеломить членов Политбюро, начав заседание с рассказа о том, что накануне был в театре, смотрел «Мизантроп» Мольера – «там все о нашей перестройке». Надо было быть по-настоящему одержимым этим проектом, чтобы высмотреть какие-то политические аналогии в достаточно легкомысленном и язвительном тексте французского классика XVIII века.
В другой раз Мольера мог с успехом заменить М.Шатров. Побывав на его «Большевиках», Михаил Сергеевич с подъемом рассказывал коллегам: «После последних слов в зале тишина. А потом все встают и начинают петь „Интернационал“. Вот к чему надо стремиться». По-шекспировски мощным виделось ему «гамлетовское» начало доклада перед участниками ХIХ партконференции 28 июля 1988 года: «Как углубить и сделать необратимой революционную перестройку? – вот коренной вопрос, стоящий перед нами».
По накалу страстей, выплеснувшимся эмоциям, сломанным ритуалам и нарушенным табу конференция и впрямь напоминала остросюжетную пьесу. Начавшись публичным выпадом писателя Виталия Коротича против сидящих в зале «взяточников», она включила в свой сценарий и неслыханные до того на партийных форумах призывы отправить в отставку руководство, и ельцинскую полупокаянную речь, закончившуюся просьбой о «прижизненной реабилитации», и брошенное ему Лигачевым: «Борис, ты не прав!», и финальный триумф Горбачёва, выровнявшего под занавес чуть было не вошедшую в пике дискуссию.
Главное же, она бесповоротно покончила с мифом о монолитности рядов КПСС, вскрыв реальный плюрализм и неожиданную многопартийность советской политической элиты, до того времени закатанной в тесное консервное пространство однопартийного режима. «Конференция все это расшатала, – до сих пор с воодушевлением вспоминает Михаил Сергеевич. – Я стоял у руля во время этой бури все 10 дней и думал, что мы перевернемся. Причем многие делегаты были куда радикальнее меня. А теперь все только и говорят, что Горбачёв был разрушителем. Но я знал, что только такая открытая позиция могла ослабить засилье номенклатуры».
С помощью подобной шоковой терапии он рассчитывал разбудить впавшую в политическую летаргию «огосударствленную партию» и сделать её способной к конкуренции на открывающемся рынке подлинного, а не только социалистического плюрализма.
Часть растревоженной номенклатуры (вполне справедливо) в этом намерении генсека освободить партию от «несвойственных» ей функций («сейчас она держит у себя все – от встречи с Рейганом до хомутов и картошки») и передать рычаги исполнительной власти от партийных комитетов к Советам усмотрела угрозу крушения мироздания. При этом больше всего пугала не возможная корректировка или даже полная ревизия идеологии – подавляющее большинство партийных чиновников давно не задумывались о значении произносимых с трибуны, в том числе ими самими, слов и не собирались, да и не были подготовлены к тому, чтобы ломать копья в идеологических диспутах.
Смена привычных слов была опасна только потому, что предвещала уход прежнего комфорта, стабильности, разрушение устоявшегося порядка вещей и главной из них – Организации. В этом смысле её рядовые представители были более проницательны, чем те, кто ими руководил и кому они уже не вполне доверяли, хотя ещё и не решались перечить. Номенклатура скорее кожей, инстинктом, чем разумом, ощущала, что её власть и, значит, благополучие покоятся, как писала немецкий философ Х.Арендт, исследуя тоталитарные режимы, уже не на притягательной силе идей и, стало быть, слов и лозунгов, а «исключительно на могуществе организации».
Понятно, что для делегатов конференции КПСС труды этого признанного эксперта по тоталитаризму ХХ века, не были настольными книгами. Стремясь защититься от идейной крамолы, режим, который они старались сохранить, ограждал от подобного чтения не столько потенциальных диссидентов (они давно научились обходить запреты), а своих убежденных сторонников и даже руководителей, лишая их тем самым необходимых инструментов трезвого анализа реальности. Отсюда и поразившая многих откровенная констатация Ю.Андропова: «Мы плохо знаем то общество, которое сами построили», и запоздалое признание А.Яковлева: «Когда мы начинали, мы сами иногда хвостика последствий не видели. Откуда было знать, что гласность приведет к разрушению того строя? Размельчит его, стащит с небес и об грешную землю – шмяк! Что за строй такой? Скелет какой-то разбившийся».
Проницательный В.Фалин, один из немногих людей из горбачевского окружения, читавших Х.Арендт, разглядел в XIX партконференции «переломный рубеж» не только для партии, но и для всего советского общества – смену Системы. И терялся в догадках: означали ли предложения Горбачёва переместить центр политической власти от партии к Советам только возвращение к изначальному «октябрьскому» проекту, или речь шла о расчистке площади для строительства будущего авторитарного президентского режима, скопированного с французского или американского. Однако и в том и в другом случае, как он считал, надо было скорее определяться, быстрее выходить из фазы двусмысленных попыток «объединить всех», признать, что в партии вызревают две непримиримые идейные платформы. «Признается это или нет, – написал он во время конференции в личной записке Горбачёву, – сути не меняет. Ничего не изменяет и то, что обе фракции говорят на внешне схожем языке. То обстоятельство, что делегации с готовностью аплодировали налево и направо, лишь усугубляет ситуацию, ибо в какой-то непрекрасный момент они пойдут за сильным… Отчего вы медлите, зачем вам нужен консенсус с Вашими оппонентами, которые готовы разбазарить перестройку оптом и в розницу? Несколько неверных движений, и программа революционного обновления уподобится ещё одной красивой мечте».
К размежеванию сначала внутри партии, а позднее к уходу от нее к другой политической семье со все большей настойчивостью подталкивали генсека все, кто увидел в «нинандреевском манифесте» объявление открытой войны его версии перестройки.
О том, что у нее могло бы быть совсем иное начало и соответственно другое продолжение, недвусмысленно сказал в своем выступлении на конференции Е.Лигачев, который дал понять, что именно он с несколькими другими членами брежневского руководства подлинный «творец Горбачёва», приведший его к власти. Вызов генсеку был брошен прилюдный, и многие ждали его реакции. Тот факт, что он не принял прямого боя, не снял с работы главного редактора «Советской России» и не дал публичной отповеди Е.Лигачеву, не говоря уже о том, что не пошел тогда на размежевание с консерваторами, многие восприняли как очередное проявление нерешительности, слабохарактерности, пагубной склонности к аппаратным компромиссам любой ценой.
Не только соскучившиеся по «твердой руке» решительного партийного вождя классические аппаратчики, но и демократ А.Яковлев считал, что, «не стукнув кулаком» перед лицом брошенного ему политического вызова, лидер ослабил свои позиции в партии, приученной к единоначалию, и, придав смелости оппозиции, разжег её аппетит, а впоследствии критиковал за то, что тот «хотел играть генсека, но не был им по-настоящему. Он недооценивал своей мощи, когда стал Генеральным секретарем. Ведь он мог сделать почти все. Мог на пленуме, опираясь на самых, самых приближенных, ввести кого хочешь, освободиться от кого хочешь. И это бы все проглотили, может быть, даже с удовольствием…»
То, что Горбачёв не «стучал кулаком», когда от него этого ждали, к чему подталкивали даже безоглядные сторонники и на что иногда явно провоцировали противники, конечно же, было особенностью характера человека, который, по наблюдению того же А.Яковлева, «очень отрицательно относился к репрессивной политике, иногда даже возбужденно реагировал на эту тему». Но, хотя в этом объяснении есть доля истины, реальные мотивы поведения Горбачёва лежат глубже. При всей антипатии к привычной для партаппарата резкой, нередко хамоватой манере поведения, призванной подтверждать и утверждать верховенство руководителя, он отнюдь не был политическим вегетарианцем и непротивленцем (хотя при личном общении мог пасовать и даже теряться перед проявлениями бесцеремонности и откровенной грубости). Его тяга к компромиссам, неприятие показных, «решительных» жестов отражали осознанный выбор.
«Постепеновец» Горбачёв, преклонявшийся скорее перед процессом, чем перед энергичным поступком или грозным административным разносом, верил, что только глубинные, плавные изменения придают происходящим переменам истинную основательность. И если, несмотря на выявившееся на партконференции острое противостояние двух тенденций – радикально-демократической и консервативной, – он не торопился раскалывать партию по обозначившейся внутренней меже, этому были свои причины. Во-первых, считал, что размежевание должно стать результатом естественной внутренней эволюции. Во-вторых, для него КПСС в ту пору представляла не однородную темную массу – свинцовую тучу, нависшую над страной, а состояла как минимум из двух малосвязанных между собой партий: номенклатуры, превратившейся в подлинно паразитический класс, высасывавший из общества живые соки, и партийной «пехоты» – миллионов рядовых членов, продолжавших искренне верить в провозглашенные официальной пропагандой высокие цели. Ради этой второй партии, долгое время остававшейся для Горбачёва истинной и желаемой, он был готов терпеть первую, даже когда политическая целесообразность и инстинкт самосохранения, а не только мольбы и советы его помощников, должны были бы подтолкнуть его к окончательному разрыву с ней.
«Я ему как-то говорю, – вспоминает А.Яковлев, – Михаил Сергеевич, с этой партией вам дальше совсем худо будет, все исчерпало себя. А он мне: «Ты не торопись, не торопись. Вот в ноябре соберем съезд и расколем партию. До ноября того 1991 года ещё год был!" Тем более не готов был Горбачёв раскалывать партию сразу после партконференции, когда вырванная в острой борьбе политическая победа и кажущаяся капитуляция консервативных оппонентов, а главное, ещё относительно благополучная экономическая обстановка в стране давали основание надеяться на успех: что, изолировав безнадёжных ретроградов, он спасет партию и выведет её, как Моисей свой народ, из бесплодной пустыни административного социализма в долины обетованной земли его Перестройки.
Однако, доверившись «процессам», Горбачёв, по существу, не сделал ничего для того, чтобы «вторая», перестроечная партия организационно оформилась. В результате, пока партия аппарата, вынужденная отступать под напором теснивших её «прорабов перестройки», не только огрызалась, но и сплачивалась под прикрытием Лигачева (разбив поначалу свой полевой штаб в его кабинете, а потом переместившись в созданную в 1990 году КП РСФСР), потенциальная партия Горбачёва продолжала ждать звука его трубы. И, не дождавшись, разбрелась в разные стороны. Её конформистская часть, как и предсказывал В.Фалин, двинулась за более решительными и поэтому духовно более близкими ей агрессивными вождями российской компартии. Её реформисты попробовали было из подручного материала соорудить «демократическую платформу», а самые нетерпеливые, решив, что «генсек себя исчерпал» и не получив от него никаких «хлебных» предложений, отправились предлагать свои услуги в лагерь новой ельцинской оппозиции.
Генсек же, считавший, что, сдерживая ретроградов («держа собаку на поводке»), он выигрывает время и дает шанс приспособиться к новой жизни партийным демократам, спасая к тому же и тех и других от возможной «слепой революции", в итоге оказался не нужен ни одним, ни другим. Накрыв с головой своего инициатора, разбуженный им процесс пошел дальше.
В своей кадровой политике тем не менее Горбачёв не полагался на один только «процесс»: недаром ведь четыре года отслужил заведующим отделом партийных органов в Ставропольском крайкоме. Когда требовалось, «мягкотелый» генсек пускал в ход свои – по характеристике А.Громыко – «стальные зубы», в чем могли в свое время убедиться и Г.Романов с В.Гришиным, и разжалованный в 24 часа после приземления Матиаса Руста на Красной площади министр обороны С.Соколов, и отправленные в добровольную отставку после XIX партконференции 100 с лишним членов ЦК, да и сам А.Громыко, когда в сентябре 1988-го пришел и его черед покинуть Политбюро, уступив Михаилу Сергеевичу свой пост Председателя Президиума Верховного Совета. Всего же, по подсчетам статистиков перестройки, в общей сложности при Горбачёве сменилось практически четыре состава членов Политбюро, не говоря уже о менее значимых фигурах. Так что с формальной точки зрения несправедливо упрекать Горбачёва в том, что он не в полную силу пользовался возможностью «выгнать, кого хочешь, ввести, кого хочешь». Да и упреки такие при ближайшем рассмотрении сводятся скорее к тому, что «менял не тех и не на того, кого надо». (Разумеется, у каждого из критиков был свой список «идеальных» кандидатов.)
Проблема заключалась в другом: чем чаще он менял членов ЦК, Секретариата или Политбюро, тем больше убеждался, что дело не в людях, а в их функциях. Достаточно было отправить на покой «стариков» брежневского призыва, набрать на их место новых, молодых, чтобы удостовериться: сама по себе смена поколений, с которой связывалось столько надежд в период правления «старократии» (расхожим анекдотом той эпохи было сообщение ТАСС: «Избрать такого-то членом Политбюро и похоронить у Кремлевской стены»), на деле почти ничего не решает.
Конечно, на его кадровые решения накладывали свой отпечаток и некоторые черты характера, и личные пристрастия. Он не призвал во власть, по примеру Брежнева, взамен днепропетровской ставропольскую «мафию», если не считать председателя Агропрома СССР В.Мураховского, но долго оставался привязан к некоторым персонажам, вроде И. Полозкова, с которым свела его жизнь ещё в бытность секретарем крайкома. По тем же, скорее психологическим, чем политическим, причинам тянул, не желая окончательно рвать отношения, даже когда это напрямую вредило делу, с теми, с кем начинал перестройку и кому, видимо, внутренне считал себя обязанным, – Е.Лигачевым, Н.Рыжковым, А.Лукьяновым.
Может быть, именно подмеченная З.Млынаржем самонадеянность человека, считавшего, что он «на кадрах собаку съел», привела его к роковым промахам либо в назначениях, либо в недостаточно решительных расставаниях с потенциально бесполезными или опасными людьми в своем окружении. Самые очевидные из них, которые Горбачёв готов признать сегодня, – его «политические могильщики» 1991 года: члены ГКЧП и Ельцин.
Поначалу Борис Николаевич импонировал Горбачёву, когда в первые месяцы перестройки он «высматривал людей деятельных, решительных, отзывчивых ко всему новому». Кроме того, для очистки после устранения Гришина «конюшен» Московского горкома ему требовался не повязанный никакими московскими путами «варяг» со стороны. Хотя Горбачёв был поначалу доволен ретивостью нового московского секретаря, взявшегося проветривать горкомовские коридоры, не считал его важной политической фигурой на своей шахматной доске. По словам дочери Горбачёва, в ежевечерних домашних «разборах полетов» фамилия нового первого секретаря горкома почти не упоминалась. Понятно поэтому, что полученное Горбачёвым на отдыхе летом 1987 года письмо, где Ельцин жаловался на притеснение со стороны Лигачева, командовавшего Секретариатом, Михаил Сергеевич воспринял как банальную размолвку, не заслуживавшую особого внимания, тем более в преддверии важного и политически деликатного для него события – празднования 70-летия Октября. Перезвонив Ельцину в сентябре и посоветовав «потерпеть», он посчитал для себя эту проблему на время закрытой.
«Выходка» Ельцина на октябрьском 1987 года Пленуме вызвала раздражение у генсека. Прозвучавшие в его выступлении глухие намеки на славословия в адрес Горбачёва и на угрозу появления нового «культа» он воспринимал скорее как взрыв эмоций амбициозного свердловчанина, недовольного тем, что его не произвели в полные члены ПБ (как бывало раньше с первыми секретарями МГК), чем как серьезную критику.
Поскольку за Михаила Сергеевича вступились практически все члены руководства, он мог позволить себе снисходительный и поэтому тем более оскорбительный для Ельцина тон: «Ведь известно всем, что такое культ личности. Это система определенных идеологических взглядов, положение, характеризующее режим осуществления политической власти, демократии, составление законности, отношение к кадрам, людям.
Ты что, настолько политически безграмотен, что мы ликбез этот должны тебе организовывать здесь?
…Надо же дойти до такого гипертрофированного самолюбия, чтобы поставить свои амбиции выше интересов партии, нашего дела! И это тогда, когда мы находимся на таком ответственном этапе перестройки".
После показательного разбора «персонального дела» Ельцина на пленуме Московского горкома, ельцинской попытки самоубийства с помощью канцелярских ножниц в своем кабинете и «великодушного» перемещения его на должность союзного министра вместо отправки на пенсию, тема Ельцина на время потеряла свою актуальность. Однако, не удержавшись от эмоций, Горбачёв все-таки дважды припечатал смутьяна, пообещав в их «мужском» разговоре «больше не пускать его в политику» и позднее публично в выступлении перед свердловчанами отозвавшись об их земляке как о «конченом политическом деятеле». (Когда сопровождавший его в поездке в Свердловск Г.Шахназаров попробовал было снять эту «излишне эмоциональную», на его взгляд, реплику из тассовского варианта текста, ему пришлось объясняться по поводу своей «излишней инициативы» не только перед Михаилом Сергеевичем, но и перед Раисой Максимовной.)
И когда вышедший из «комы» Ельцин появился на трибуне ХIХ партконференции, выступив с полупокаянием, поддержкой Горбачёва и одновременно критикой Лигачева, генсек мог считать, что избранная им тактика себя оправдала. В свете «вольтовой дуги», которую создавали разные потенциалы этих двух псевдоантиподов, его собственный образ – человека, страхующего партию и страну от крайностей разномастных радикалов, смотрелся особенно выигрышно.
Фатальная историческая связь между этими тремя столь непохожими политиками, оказавшимися по прихоти судьбы в одной упряжке, подтвердилась и в дальнейшем: они вновь сошлись вместе на XXVIII съезде КПСС, чтобы разойтись окончательно. Для Ельцина его трибуна стала сценой, на которой он эффектно разыграл свой уход из партии, и трамплином для начала нового, главного витка своей политической биографии. Лигачев в этой же аудитории потерпел унизительное поражение: выставив свою кандидатуру на пост заместителя генсека (вопреки желанию самого Горбачёва), он не получил поддержки даже у антигорбачевски настроенного зала. «Вольтова дуга» между двумя закадычными противниками – Ельциным и Лигачевым – погасла, и в значительной степени с этого момента центрист Горбачёв, игравший во время их кулачного боя респектабельную роль рефери на ринге, оказался лишенным двух поддерживавших его, как планер, крыльев.
Если в своем отношении к Ельцину он признает за собой как минимум две «ошибки» (не опубликованную сразу же его речь на октябрьском Пленуме и отказ отправить за границу послом), то, что касается Лигачева, число их на порядок больше. Он, конечно, не забывал, чем был обязан этому человеку в марте 1985 года (и тем более не хотел, чтобы ему об этом напоминали). Однако в его отношении к «Егору» невыветрившаяся личная симпатия («Лигачев прямой человек, я его всегда за это уважал, хотя он и сделал мне несколько подножек») сочеталась с хитроумным, как ему казалось, расчетом. В двуединой задаче, поставленной перед собой генсеком, – перелицевать партию по социал-демократическому лекалу и сдержать на поводке её реваншистскую фракцию – Лигачеву была отведена роль «поводка". Даже его прямота, точнее сказать, прямолинейность, а нередко и грубость, выдаваемая за «партийную принципиальность", устраивали Горбачёва до тех пор, пока все это направлялось на других, а сам Егор Кузьмич в главных вопросах соблюдал, если и не политическую, то хотя бы личную к нему лояльность.
И лишь выступление Лигачева на XIX партконференции с публичным предъявлением счета генсеку за обеспечение его избрания («делегаты должны знать, что возможны были и другие варианты») означало: прежний пакт между ними расторгнут. Сохранять в этой ситуации за ним фактический статус первого зама генсека в роли ведущего Секретариаты ЦК было неразумно, если не опасно. Кроме того, после скандала с «делом» Нины Андреевой (несмотря на то что Горбачёв формально снял подозрения в причастности Лигачева к этой «антиперестроечной провокации") уже невозможно было придерживаться прежней формулы „расщепленной“ ответственности за идеологию. Формула эта, несмотря на её иезуитский характер, а может быть, благодаря ему, некоторое время вполне устраивала и Горбачёва, и „подведомственную“ Агитпропу советскую прессу: каждый из редакторов в зависимости от того, куда его влекла «партийная совесть", обращался к той цековской «крыше", которая ему больше подходила.
Однако после дерзости, которую позволила себе «Советская Россия", он решил положить конец этому „перестроечному плюрализму". «Разделенный на Лигачева и Яковлева Суслов“ был вновь воссоединен, и на эту роль определен один из самых верных Горбачёву людей в ЦК Вадим Медведев. В то же время, вопреки ожиданиям «яковлевского крыла", жаждавшего реванша, голову Лигачева им не подарил. «Егора надо отодвинуть от идеологии, но сохранить в руководстве, – говорил Михаил Сергеевич, исходя, видимо, из того, что человека с его взрывоопасным потенциалом безопаснее держать при себе, чем дарить ещё одного (после Ельцина) лидера своим оппонентам теперь уже с другого берега.
Вопрос о председательстве Лигачева на Секретариатах генсек тоже решил по-своему: вместо того чтобы заменить Егора Кузьмича другим «вторым» секретарем, он попросту вытащил из-под него кресло, практически ликвидировав Секретариат как «класс». Величественная и незыблемая Инстанция отныне перестала приводить в трепет государственный аппарат. Тем самым устранялся и повод для конфликтов между Лигачевым и Рыжковым, поскольку премьер, проникнувшись духом провозглашенной экономической реформы, все более болезненно реагировал на лигачевские претензии осуществлять партийное руководство экономикой.
И хотя с помощью этой операции формально самолюбие Лигачева было пощажено, кара за оскорбительный выпад против генсека на партконференции оказалась жестокой: Егору Кузьмичу было поручено курировать советское сельское хозяйство. Только Горбачёв, сам прошедший через это испытание, мог уготовить такой отравленный подарок для своего ещё недавно ближайшего сподвижника.
Неудивительно, что в последующие месяцы отношения между бывшими соратниками начали заметно ухудшаться. Их встречи, все более и более редкие, утратили прежнюю доверительность. Лигачев считает, что Михаил Сергеевич попал под вредное влияние Яковлева и его единомышленников. Во время одной из таких встреч, когда в перерыве между заседаниями Съезда народных депутатов СССР они шли по дорожкам Кремля, он предостерег генсека: «В вашем окружении есть непорядочные люди. Они погубят вас». Однако все чаще и в публичных выступлениях, в частности в ходе избирательной кампании 1988-1989 годов, Егор Кузьмич давал понять, что истинный объект его критики – не привычные мишени – Яковлев и Шеварднадзе, а ещё недавно неприкасаемый лидер Перестройки.
Начавшаяся двадцать лет назад во время поездки в «нормализуемую» Чехословакию дружба этих выращенных в одном партийном инкубаторе регионных секретарей закончилась публичным противостоянием на XXVIII съезде КПСС, где Горбачёв в лицо сказал Егору Кузьмичу, что не хочет видеть его своим замом. Когда в дни работы съезда они случайно столкнулись в фойе Кремлевского дворца, Горбачёв сказал: «Знаешь, Егор, я голосовал против тебя». «А я в 85-м, когда выбирали генсека, голосовал за вас, Михаил Сергеевич», – парировал Лигачев.
Следующая их встреча состоялась уже много позднее – в другую эпоху: бывших No 1 и No 2 уже не существующей КПСС в 1995 году пригласили на конференцию в Геную. Горбачёв, желая, видимо, окончательно завершить затянувшийся политический спор между двумя бывшими лидерами, победителем из которого вышел третий, в ответ на колкость Лигачева, задал вопрос: «А зачем вам понадобилась Российская компартия, Егор Кузьмич? Не для того ли, чтобы противопоставить партию мне?» На что тот, подтверждая горбачевскую характеристику «прямого» человека, честно ответил: «Чтобы оказать сопротивление политике, которую проводили вы и ваше окружение, Михаил Сергеевич!»
Возобновившаяся сразу после XIX партконференции идейная конфронтация внутрипартийного руководства показала, что, несмотря на формальный триумф Горбачёва, о внутреннем единстве в партии придется забыть. Ликвидация Секретариата, подлинного «теневого советского правительства», была осуществлена, разумеется, не только для того, чтобы отодвинуть на второй план Лигачева. Эта, казалось бы, исключительно аппаратная революция несла важнейшую политическую нагрузку: впервые со сталинских времен ЦК переставал быть директивным органом, а сама КПСС – фактически верховной «силовой структурой» советского государства. Генсек, несомненно, сознавал, что, выбивая из рук партийной бюрократии это орудие, он подрубает сук, на котором сидел и сам. Вряд ли поэтому можно считать случайным совпадением, что сентябрьский Пленум ЦК 1988 года, созванный сразу после его возвращения из отпуска, рекомендовал избрать Горбачёва на освободившийся после отстранения Громыко пост Председателя Президиума Верховного Совета. И хотя внешне все выглядело так, будто после нескольких лет «игры в демократию» он вступил на привычный путь соединения высших партийных и государственных чинов (как было с Брежневым, Черненко и Андроповым), в данном случае ситуация была принципиально иной. Приобретя новую должность, он делал первый шаг к своему высвобождению из объятий родной партии и её Политбюро.
Значило ли это, что В.Фалин, заподозривший Горбачёва в намерении «низвергнуть строй, а не реформировать его», был прав, и что уже тогда генсек под влиянием Яковлева сделал для себя окончательный вывод: «недомогание партии перешло, – как он напишет позднее, – в неизлечимую болезнь»? И что соответственно единственным путем спасения реформы (и его собственного, как руководителя страны) становится подготовка «побега на волю» – к статусу избранного вначале парламентом, а впоследствии всенародным голосованием национального лидера? Иными словами, бегства от постоянно преследовавшего призрака хрущевского «увольнения» на очередном Пленуме ЦК.
Или все-таки, в то время, даже стремясь ускользнуть от одной – номенклатурной партии, Горбачёв был искренен в своих попытках дать политический шанс «второй» – партии рядовых членов, тех, кто продолжал верить словам о социализме, его высоких целях и нереализованных возможностях и поэтому поверил в перестройку? Поведение Горбачёва в последующие за партконференцией месяцы показывает, что внутренне он ещё не был готов расстаться с идеей обновления партии. Иначе не продолжал бы упрямо, даже вопреки логике и требованию Российской компартии, усиливавшей реваншистскую активность, отвечать на «мольбы» своих советников поскорее расстаться со своим партийным саном односложным – «Ещё рано». Не стал бы так радоваться, что среди избранных на I Съезд народных депутатов СССР доля членов партии достигала 85 процентов. Это было даже выше устанавливавшейся прежде квоты для «блока коммунистов и беспартийных».
Этим аргументом отбивался он сразу после выборов народных депутатов в марте 89-го от нападок членов Политбюро, разъяренных тем, что 30 секретарей обкомов и крайкомов, а в целом 20 процентов секретарей парторганизаций были забаллотированы. «Многие воспринимали это как конец света», – вспоминает Михаил Сергеевич. А тот факт, что в Ленинграде избиратели осмелились прокатить первого секретаря обкома, кандидата в члены Политбюро Ю.Соловьева, некоторые называли очередной (после Октября 17-го) питерской революцией. Тогда ему казалось, что разбуженная им «вторая» партия, пройдя через демократические выборы, выйдет на белый свет, как сказочный Иванушка, не сварившись в кипящем котле перестройки, а омоложенной и похорошевшей.
Вымученное избрание Ельцина в Верховный Совет на «подаренное» А.Казанником место представлялось тогда весьма «полезным», поскольку оттеняло его собственный триумф. Став Председателем Верховного Совета, он отныне был избавлен от обременявшего его «юридическую совесть» нелегитимного статуса лидера партии, узурпировавшей власть. Политический календарь страны больше не определялся партийными датами пленумов и съездов, а следовал ритму жизни возрожденного им парламента…
Однако надежды генсека на то, что не только ему самому, но и всей партии удастся прижиться в новом политическом грунте, быстро развеялись. Подобно пальме в гаршинском рассказе, на свою беду пробившей крышу оранжереи, чтобы вдохнуть свежего воздуха, и оказавшейся на морозе, не приспособленное к открытой политике реликтовое партийное дерево начало желтеть и чахнуть. Генсек, продолжавший окучивать и поливать его, лишь задним числом признал, что «авторитет КПСС рухнул, как только люди поняли, что господство партии больше не подкрепляется насилием».
Попытки расшевелить фракцию коммунистов на Съезде народных депутатов и в Верховном Совете закончились неудачей. Представлявшие партию его надежд депутаты, осознав, что мандатами обязаны самим себе и своим избирателям, а не Отделу оргпартработы ЦК, утверждавшему списки будущих избранников народа, начали разбредаться по двум противоположным лагерям: одни, подчиняясь генетическому коду, двинулись к традиционалистам и охранителям коммунистической ортодоксии, другие в отсутствие брачных предложений от своего генсека присоединились к «яростным» радикал-демократам, которых сам Горбачёв сравнивал с фракцией «бешеных» в Конвенте времен Великой французской революции.
Правда, тогда не только Горбачёв, но и такие, не связанные с партией трибуны демократического крыла парламента, как Алесь Адамович, ещё были готовы поверить в возможность чудесного перерождения КПСС. «Обновление партии необходимо, – обращался известный публицист и общественный деятель в те дни в письме генсеку. – Время покажет, найдется ли у нее внутренняя демократическая энергия, чтобы совершить прямо-таки вулканический выброс из самых глубин партии туда, наверх к Горбачёву».
Вулкан не проснулся. Уже через несколько месяцев после выборов, которые должны были сыграть роль адреналина, введенного в остановившееся сердце пациента, Горбачёв пришел к выводу, что «никакие выдумки и ухищрения, включая допуск фракционности, не могут служить надежной гарантией против обюрокрачивания, окостенения».
«Всего лишь» за пять лет, прожитых в перенасыщенной грозовым озоном атмосфере перестройки, лидер партии, безраздельно правившей в советской России с ленинских времен, пришел к выводам, перечеркивавшим модель исторического развития, которой более 70 лет следовала его страна. Если бы в годы своей учебы в университете он не изучал труды Монтескье и текст американской конституции, можно было бы предположить, что он самостоятельно, «стихийно» открыл ценность и универсальную применимость принципов разделения властей и системы властных сдержек и противовесов.
Отныне во взаимоотношениях генсека со своей партией превалирующей функцией становится «сдерживание монстра». Правда, удавалось ему это все хуже и хуже. На пленумы ЦК он приходил с тоской и обреченностью мужа, вынужденного из-за детей и сообща нажитого имущества возвращаться в дом к опостылевшей жене. Его первоначальное окружение все больше играло для него роль своеобразного защитного слоя, который, сгорая в плотных слоях атмосферы, призван предохранять от слишком высокой температуры спускаемый аппарат с пилотом.
А.Яковлев, не раз становившийся жертвой этой тактики, признает за Горбачёвым, как за любым крупным государственным деятелем, право на «двойственность», без которой, по его мнению, вообще бы многого не было – ни комиссии по 1939 году, ни Комиссии по реабилитации жертв сталинских репрессий. «Он точно действовал, хотя по некоторым вопросам хотел быть в стороне. Если хорошо пойдет, можно присоединиться, не получилось – можно виновника найти. Ничего плохого для политика в этом я не вижу, – замечает Александр Николаевич, – я просто констатирую, что так было».
Его сменявшим друг друга сподвижникам выпала не слишком благодарная роль прикрывать, иногда ценой собственной карьеры или репутации, лидера Перестройки. Такое, конечно же, не могло доставлять удовольствие. Многие болезненно реагировали на то, что, подставляя их под обстрел, сам он пережидал наиболее кризисные моменты «в тени» и не торопился публично вступаться за своих соратников, иногда отводя им роль «камикадзе». Особенно уязвленными чувствовали себя те, кто обоснованно или нет претендовал не только на служебную и политическую близость к Горбачёву, но и на личные дружеские отношения. Примечательно, что в «предательстве», а то и в «измене», в том, что он вовремя не поддержал, не защитил от несправедливых атак, не заступился, не прикрыл в разных – иногда политических, а иногда личных – коллизиях, его обвиняли самые разные люди: Лигачев и Рыжков, Яковлев и Фалин, Лукьянов и Крючков и даже Янаев, угодивший в анналы истории в значительной степени по прихоти Горбачёва. У каждого из них, подчеркнем ещё раз, к когда-то «дорогому Михаилу Сергеевичу» был свой список претензий.
Лигачев помимо «оппортунизма и ревизионизма» не мог простить, что Горбачёв не защитил его от наветов со стороны следователей Гдляна и Иванова, обвинивших его в коррупции в связи с расследованием «узбекского дела». «Нет Ленина, – вздыхал Егор Кузьмич, – он всегда защищал от нападок тех, кто рядом с ним работал». Шеварднадзе переживал из-за того, что Президент СССР так легко отдавал его на растерзание военным и другим критикам их общей внешнеполитической линии, не поддержал публично в ходе обсуждения тбилисского кризиса. И он, и Яковлев безуспешно искали управы на Лигачева, который, не стесняясь, во всеуслышание обвинял их в предательстве. Фалин уличал его в политическом «нарциссизме», «звёздной болезни».
У Яковлева, утверждающего, что «в личном плане обижаться ему на Горбачёва грех», были особого рода претензии: став членом Политбюро, он, как выясняется, был уязвлен тем, что генсек не доверил ему выступить с ритуальным докладом на очередном ленинском юбилее, вроде того, с каким тот сам выступил в эпоху Андропова. Александр Николаевич, которому «было что сказать на эту тему», усматривал в этом ревность к себе со стороны официального «отца перестройки», опасавшегося, что его верный спичрайтер выйдет таким образом из его тени.
Другой счет предъявляют главному «изменнику» те, кто должен сам защищаться от обвинений в предательстве. Для В.Крючкова это «предательство» подтверждается тем, что он, «по оперативным данным» (имеется в виду, очевидно, подслушивание), в разговоре с Яковлевым признавался, что «внутренне чувствует себя социал-демократом». В.Болдин, оговариваясь, что не располагает конкретными уликами, считает, что этот «перерожденец» обслуживал своих «зарубежных хозяев»: «неспроста он пару раз разговаривал с Бушем с глазу на глаз, когда присутствовал только американский переводчик» (это утверждение опровергает бессменный переводчик Горбачёва Павел Палащенко: было как раз обратное – один или два разговора в отсутствие его американского коллеги), а сразу после того как в Форосе восстановили связь, «бросился звонить американскому президенту». Наконец, А.Лукьянов уверен, что, «изменив партии, Горбачёв предал самого себя, того, каким мы его знали в 80-е годы».
Нетрудно понять претензии тех, кто либо в ходе потрясений перестройки, либо задним числом обнаруживал, что был для него «средством», одним из «инструментов» осуществления своего замысла, который он брал в руки, когда требовалось, и без сожаления откладывал в сторону, когда тот ломался или был нужен другой. Оглядываясь назад, непросто поверить, что многие из его открытых противников были какое-то время его сподвижниками, а может быть, и преданными сторонниками. Подозревать их всех в чинопочитании или в корыстных надеждах на личный успех в шлейфе нового лидера – значит упрощать историю и самих этих людей.
На чем же тогда взорвался первоначально сплоченный коллектив, разойдясь веером в разные, даже противоположные стороны и оставив того, кто, собрал их вместе, почти в полном одиночестве? Виновны ли в этом исторические обстоятельства, перегрузки перестройки, непредвиденные пороги, на которые налетела её лодка, «непрофессионализм» рулевого или его личные качества?
Может быть, все-таки причина в той самой «двойственности» Горбачёва, которая была хороша и необходима на этапе сбора союзников под векселя обещаний и которая сыграла роковую роль, когда пришлось делать выбор? А может быть, в слове «выбор» и заключен весь ответ? Прав, по-видимому, Яковлев, говоря, что в основе фактического раскола Политбюро в начале 1988 года лежали вопросы дальнейшего экономического развития: «То есть речь, как в 30-е годы, пошла о выборе пути развития».
Прав по-своему и А.Лукьянов, утверждающий, что Горбачёв «изменил себе», точнее, изменял себя, стал другим в сравнении с тем, каким был в начале перестройки, а тем более до избрания на пост генсека. Какова, однако, была бы ценность руководителя страны в 90-е годы, если бы он политически и психологически оставался тем же, что и в начале 80-х, не говоря уже о 50-х, – времени, когда он и Лукьянов учились на одном факультете МГУ.
Но и для самого Горбачёва уход или отдаление бывших соратников были серьезной проблемой. Лишаясь одного за другим многих прежних политических друзей и союзников, которых отбросила от него раскрутившаяся центрифуга перестройки, он утрачивал свой «защитный слой», прикрытие как справа, так и слева, и оказывался в положении черепахи без панциря, беззащитной перед нападением любого хищника.
Можно, конечно, в связи с достаточно распространенной ситуацией одиночества государственного лидера, особенно проводящего страну через полосу радикальных реформ или общенационального кризиса, задаться вопросом: а позволительна ли вообще политику роскошь естественных человеческих чувств, таких, как дружба? Что касается Горбачёва, как минимум два его ближайших соратника – А.Яковлев и Э.Шеварднадзе – имели основания считать свои отношения с ним не только деловыми. Сам Горбачёв как-то обронил: «Не знаю, как нас можно было бы разделить, ведь изначально проект реформы – это мы трое. Столько обсуждено, столько переговорено вместе!» Однако и отношения этих, столь близких людей оказались не защищены от кризисов недоверия и обоюдного непонимания. Многолетняя дружба не помешала Шеварднадзе, даже не предупредив, публично объявить о своей отставке в декабре 90-го, а самому Горбачёву никак не отреагировать на решение собравшейся в его отсутствие Комиссии партийного контроля об исключении из партии ещё недавнего члена Политбюро ЦК КПСС А.Яковлева.
Однако осенью 1988 года, меняя местами членов тогдашнего руководства, он ещё считал, что перестраивает высший эшелон власти, откликаясь на новую ситуацию в стране. Видимо, не сознавая, что, по существу, тасует одну и ту же колоду. Тем самым ограничивал свой выбор – не только кадров, но и политических вариантов продолжения реформы, и этим сужал возможности маневра. В то же время, замыкаясь в кругу привычных лиц и в рамках уже накатанных приемов, продолжая воевать с консерваторами внутри партии, Горбачёв не сразу осознал до конца, что проведенные по его же инициативе первые за советскую историю свободные парламентские выборы многократно расширили поле политической борьбы в стране и отныне ему придется иметь дело с новыми партнерами, соперниками и оппонентами.
С появлением уже на I Съезде народных депутатов СССР демократической оппозиции в тылу перестройки открылся новый фронт. С этой поры о ней уже больше нельзя было говорить как о революции сверху: костер «творчества масс» занялся на славу, и его взметнувшееся пламя грозило опалить того, кто его разжег.
Приняв облик «революции ожиданий», – так окрестил её сам Горбачёв, – перестройка пробудила в обществе самые разные надежды. Если для большей части населения они носили достаточно туманный характер веры в чудесный скачок в мир процветания по западным стандартам, то для наиболее динамичной части общества, не входящей в партийную номенклатуру, перестройка, как любая революция, означала прежде всего «массу вакансий». Поскольку Горбачёв, исходя из разнообразных тактических соображений, медлил с объявлением нового, «горбачевского призыва» во власть, постепенно росло нетерпение тех, кто, наслушавшись его же выступлений, поверил в появление своего уникального шанса. Каждый распорядился этим шансом как сумел.
Значительная часть партаппарата, осознав, что перестройка вместо привычного кадрового обновления несет угрозу его благополучию, двинулась в сторону сталинистов из КПРФ, начало оформляться в агрессивную антиперестроечную силу. Большинство же рядовых членов, как демобилизованная армия, побросав амуницию и военную форму, сдавая партбилеты или просто прекращая платить членские взносы, в массовом порядке покидали партийные редуты. Утратившие перспективу приобщиться к союзной номенклатуре и освободившись от прежнего страха перед гневом Москвы, республиканские элиты развернулись в сторону отныне безопасных националистических и сепаратистских движений.
Развязавший всю эту стихию плюрализма Горбачёв оказался, по словам известного американского журналиста Х.Смита, в положении «человека, оседлавшего тигра», для которого главная опасность – быть сброшенным с его спины. Став к тому же ещё и руководителем парламента, он вместо дополнительной степени защиты, на которую рассчитывал, оказался, напротив, под перекрестным огнем. С одной стороны, от него, как от своего капитана, все более жестко требовала отчета партия, терпевшая политическое кораблекрушение, с другой – нетерпеливо толкали под руку радикальные оппозиционеры в парламенте. «Демократы, – как признавался один из их тогдашних лидеров С.Станкевич, – своим экстремизмом рассчитывали удержать Горбачёва в центре и не позволить ему уступить давлению партийных консерваторов».
Обратившись в экзотического политического кентавра – полугенсека-полуспикера – лидера одновременно консерваторов и радикалов, ему приходилось, понукая и пришпоривая одних, осаживать и притормаживать других. Это было, по-видимому, захватывающим политическим и личным опытом для Горбачёва и единственно эффективной тактикой продвижения реформы, окупавшей себя, по крайней мере до тех пор, пока ему удавалось, как на сеансе одновременной игры, побеждать на всех шахматных досках. Но чем дальше, тем с большим риском это было связано, и Горбачёв должен был сознавать, что, оказываясь в зависимости от ходов соперников, рискует сам утратить инициативу. Теперь уже все чаще не он определял ритм и график перестройки, устанавливая их на основе собственного анализа, интуиции и оценки подготовленности страны к тем или иным нововведениям, а стихия разбуженной политики, свободная игра включившихся в нее разных политических сил и персонажей, из-за чего его роль становилась скорее реактивной, чем активной.
Входившие во вкус радикалы постоянно повышали свои ставки не только потому, что торопились поскорее оборвать нити, ещё связывавшие страну с недавним тоталитарным прошлым, или окончательно оторвать от него самого Горбачёва. Их все более громкие голоса и растущие амбиции заставляли его считаться с ними главным образом потому, что этот радикализм отражал нетерпение страны, начинавшей открыто и настойчиво требовать от перестройки и её автора конкретных результатов. Так пришло время и Горбачёву испытать на себе воздействие рока, преследовавшего практически всех реформаторов: начатые из благих намерений и в ответ на общественные ожидания реформы, поскольку только сулят, но обычно не приносят чудес, лишь увеличивают число недовольных и нередко поворачивают их против самих реформаторов.
В 1988-1989 годы этот обозначившийся первый сбой в страстном романе благодарной страны с лидером Перестройки ещё не был связан с реальным ухудшением экономического положения граждан и тем более с драматическими последствиями распада государства – это придет позднее. Пока же люди начали проявлять недовольство лишь тем, что надежды на быстрое улучшение жизни заставляют себя долго ждать. Жить, конечно, «стало веселее», но явно не лучше, хотя желать было позволено много больше, чем прежде. Этого оказалось достаточно, чтобы многие почувствовали себя обманутыми и несчастными. Эти подспудные сдвиги во взаимоотношениях новой власти и общества начали во все более бурной форме выплескиваться на поверхность ещё и потому, что усилиями самих реформаторов ранее «немое» общество получило для самовыражения трибуну: сцену Кремлевского Дворца съездов, телеэкран и прессу.
Сразу несколько предостерегающих сигналов, подобно роковым письменам, выступившим на стене на пиру Валтасара, обозначили трещину, пробежавшую между Горбачёвым и общественным мнением, готовым доселе безоглядно следовать за ним. Первым из них, вызвавшим, быть может, поэтому болезненную эмоциональную реакцию Горбачёва, стала публикация в популярной газете «Аргументы и факты» в октябре 1988 года результатов опроса общественного мнения, к которым гласность начала приучать читателей. В нем рейтинг «отца Перестройки» впервые опустился ниже уже не только иконописных персонажей отечественной истории – Петра I и Ленина, с чем можно ещё было бы и смириться, но и его политического союзника-оппонента академика А.Сахарова.
Со следующего года «отметки» Горбачёву начали выставлять не условные рейтинги газетных опросов, а голосование в парламенте. Только за год, прошедший между его избранием Председателем Верховного Совета весной 1989 года и выборами на пост Президента СССР в марте 1990-го, число голосовавших за него депутатов сократилось с 96 до 59 процентов, а само избрание президентом было в конечном счете обеспечено после патетических обращений к съезду таких общественных авторитетов, как А.Яковлев, А.Собчак, академики В.Гольданский и Д.Лихачев.
Переживать собственно было не из-за чего. Ненормальными, и уже в силу этого эфемерными, были скорее предшествовавшая полурелигиозная экзальтация и фонтаны общественных страстей вокруг перестройки и её бесспорно выдающегося вождя. Тем не менее Горбачёв, подтвердив, что произрастает из той же социальной почвы, что и остальное население, реагировал на приметы начавшегося охлаждения бурно и поначалу обиженно. Так из-за публикации в «Аргументах и фактах» потребовал было если и не высечь море, как персидский царь Ксеркс, разъярившийся на морскую стихию за то, что она разметала его суда, то головы (то есть отставки) главного редактора В.Старкова, на чем, впрочем, спустя несколько дней, остыв, не стал настаивать.
Так или иначе, в обстановке убыстряющегося (теперь уже в значительной степени под давлением радикалов) темпа общественной жизни, чтобы остаться во главе начатого им процесса, не оставалось иного выхода, как пришпорить «тигра», пытаться придать реформе черты перманентной революции. Для этого существовал один способ: расширение базы, фундамента реформ. Собственно говоря, к этой цели вели все его предшествующие шаги. Начав с обсуждения замысла перестройки в самом «узком кругу», куда первоначально входили Раиса и самые близкие единомышленники, Горбачёв постепенно вытягивал на стремнину все более многочисленные и разнородные по представлениям о реформах и связанных с ней ожиданиях категории и слои общества. По его замыслу, именно демократизация перестройки, превращение её из кабинетно-дачного проекта в «общенародное дело» должны были придать основательность переменам в стране и обеспечить им страховку от поворота вспять, гарантии необратимости.
По большому счету, эта стратегия себя оправдала, пройдя проверку в августе 1991 года, когда Москва, оставшись без пилота перестройки, интернированного в Форосе, самостоятельно справилась с пусть и полуопереточным заговором ГКЧП. Российский парламент, защитники Белого дома и вскормленная гласностью пресса подтвердили Горбачёву (и открыли для себя), что хорошо усвоили его уроки и больше не зависят от его повседневной опеки.
В то же время то, что Горбачёв воспринимал как укрепление социальной базы своей революции, начавшейся без необходимых, согласно учебникам истмата, «движущих сил», было на деле лишь расширением её зыбкой политической опоры в виде разноперого ополчения, с охотой увязавшегося за лидерами на штурм бастионов опостылевшей власти. Изменением же и тем более построением нового социального фундамента реформы за счет появления целых слоев и категорий населения, реально, то есть прежде всего экономически, заинтересованных в её успехе, пока, увы, не пахло.
Размышляя над причинами поражения перестройки, Михаил Сергеевич позднее назовет первой из них то, что в её начале «было упущено немало времени для развертывания экономических преобразований. Затем, когда программа радикальной реформы была принята в 1987 году, не хватило терпения, настойчивости, решимости и воли обеспечить её практическое осуществление…» В другой раз он выразился менее витиевато: «Экономические преобразования отстали от политических. Их не удалось развернуть в полную меру, а наши поиски мирного перевода тоталитарной экономики в демократическую захлебнулись». Иначе говоря, повторился печальный (с точки зрения тогдашней советской власти) опыт кавалерийского рейда Буденного на Варшаву: обозы и интендантские службы отстали, и наступление, предвещавшее «освобождение» Европы и европейскую, если не мировую революцию, провалилось. Однако были ли в реальности предприняты попытки осуществить эти самые «экономические преобразования»?
Основной причиной надо, видимо, считать, что экономические аспекты начатой реформы всегда оказывались подчинены главным – политическим и призваны были их обслуживать. Поэтому не один раз назревшие, если не перезревшие экономические решения отменялись или откладывались до лучших времен при первых признаках политических осложнений, а поскольку напряженность в стране не спадала, всерьез заняться экономикой руки у Горбачёва не доходили. По этой же причине редко просчитывались вполне предсказуемые экономические последствия отдельных популистских акций, особенно если считалось, что они могут быстро окупить себя на политической ниве.
К таким пагубным с экономической точки зрения шагам, безусловно, следует в первую очередь отнести пресловутую антиалкогольную кампанию, оставившую гигантскую пробоину в финансовом днище перестройки, которую впоследствии так и не удалось залатать. Парадоксально, что проявивший беспрецедентную отвагу во всем, что касалось политической реформы, Горбачёв необъяснимо робел перед некоторыми идеологическими табу, относящимися к реформе экономики. Как считает его бывший помощник академик Н.Петраков, экономический горизонт Горбачёва поначалу вообще не простирался дальше ленинского нэпа. Особенно возбужденно реагировал он на предложение некоторых своих радикальных советников раздать колхозные земли в частную собственность. Сдерживала ли его в этом идейная приверженность социалистической ортодоксии, влиял ли незабытый опыт крайкомовских лет, проведенных в ежегодных «битвах за урожай», или звучали отголоски опасливого потомственного колхозника, боявшегося вторжения на село стихии рынка, способной разрушить знакомый ему устоявшийся уклад жизни? Возможно, все вместе.
Так или иначе, даже осенью 1990 года Горбачёв, отбиваясь от критиков в своем ближайшем окружении, повторял: «Я хотя и за рынок, но делайте со мной, что хотите, – против частной собственности на землю. Не могу зачеркнуть своего деда-коллективизатора». Укоренившееся во внуке коллективизатора предубеждение к возвращению земли в частную собственность звучало и в его недоверчивых оценках успехов китайской земельной контрреформы.
Однако Горбачёв не был бы Горбачёвым, если бы перед лицом реальности не жертвовал (в том числе и собственными) идеологическими амулетами и не предавал (как и положено «предателю») божков своей молодости ради обретенного им главного Бога – здравого смысла. В 1988 году после трехлетнего экспериментирования он отказался от попытки поднять на ноги «лежащее» советское сельское хозяйство с помощью «супертрактора» – Госагропрома – и впустил новое политическое мышление в экономику. Как и за странами Восточной Европы, он признал за крестьянством право на «свободу выбора» форм хозяйствования, дойдя в измене своим прошлым убеждениям, правда, до «пожизненной аренды с правом передачи земли по наследству».
То же и с самой экономической реформой. Увлеченный своей «политической революцией», Горбачёв поначалу величаво отвергал рекомендации обратить внимание на опыт Дэн Сяопина, начавшего «чистить рыбу» своего социализма не с политической «головы», а с экономического «хвоста», как и бейкеровские «советы постороннего». Д.Бейкер, сам в прошлом министр финансов США, вежливо втолковывал Горбачёву: «Политическую и социальную цену реформы лучше заплатить быстрее, а не растягивать на годы, и тем более не откладывать». Однако тот отмахивался: «Ждали двадцать лет, два-три лишних года ничего не изменят». Подробнее развивал и объяснял тому же непонятливому Бейкеру логику советских реформаторов Э.Шеварднадзе: «Когда Горбачёв пришел к власти, никто из нас не представлял, с чем мы столкнемся в области экономики. Однако у нас в стране невозможно предпринять реальную экономическую реформу без реформирования политической системы, то есть без освобождения людей».
Только по прошествии этих драгоценных «двух-трех лет", ушедших на экспериментирование и с Госагропромом, и с госприемкой, и с самоуправлением на предприятиях, потраченных на успокоение – то ортодоксов антирыночников, то встревоженного повышением цен на хлеб и макароны населения („без совета с народом реформы цен не будет“, – опрометчиво обещал генсек), Горбачёв обратился к тому, что питало его как политика – крестьянскому рассудку: «Человеку надо дать поработать и заработать". «Дайте народу свободу, и будет продукция", – объяснял он в очередной раз Н.Рыжкову. И теперь уже завистливо вздыхал: «Удалось же китайцам за два года накормить миллиард населения".
Однако его новые экономические проповеди, не материализовавшись в практические действия, оставались платоническими пожеланиями. Не только после Пленума 1987 года, но и позднее правительство Рыжкова, с которым Горбачёв вплоть до конца 1990 года не хотел конфликтовать, «заматывало» разные варианты рыночной реформы, пустив напоследок на дно вместе с программой «500 дней» Шаталина-Явлинского не только шанс хотя бы на психологическое преодоление барьера рынка, но и политическую перспективу восстановления тактического союза Горбачёва с Ельциным. Тот же Н.Петраков вспоминает, как в феврале 90-го он вместе с коллегами подготовил проект новой экономической программы, которая должна была стать первым официальным документом первого Президента СССР. Документ понравился Горбачёву, он, «основательно над ним поработав», направил Н.Рыжкову, а тот в итоге положил его под сукно.
«Два-три года» решили многое. Природа, тем более экономических отношений, не терпит пустоты. Вместо формирования социальной базы перестройки в лице среднего класса из числа новых предпринимателей, торговцев, фермеров и интеллигенции в отсутствие ясных законодательных норм и внятной позиции государства по отношению к собственнику и собственности «новая экономика» перестройки ушла в подполье. Подобно американской эпохе «прохибишн» антиалкогольные импровизации реформаторов, руководствовавшихся, конечно же, благими намерениями, породили ещё до появления российских «чикагских мальчиков», советскую «чикагскую мафию». В дальнейшем к алкогольной добавились нефтяная, алюминиевая, банковская и прочая «братва». За ними закономерно явилась и политическая.
Его расчеты на то, что удастся с помощью перестройки осуществить то, чего не добился Ленин с помощью нэпа – преобразовать военно-коммунистический, командно-административный социализм в «строй цивилизованных кооператоров», – явно не оправдывались. Первые же появившиеся на свет и отнюдь не цивилизованные кооператоры вызвали в общественном мнении, воспитанном пропагандой уравниловки и прославлением раскулачивания, ярость и агрессивное неприятие «рвачей». Когда на одной из встреч с населением Горбачёв во время прямой телевизионной трансляции неосторожно задал собравшимся вопрос: «Так что же, закрыть нам кооперативы?», в ответ раздалось дружное: «Да!Да!»
Кооператоров тем не менее «не отменили», к счастью, не «раскулачили». Их застенчиво спрятали под крыло государственных предприятий, в результате чего, по мнению А.Яковлева, «вместо того чтобы приучаться к самостоятельности, инициативе и ответственности, они превратились в присоску к госсектору, и насос для перекачивания безналичных бюджетных денег в черный нал…»
В результате начатая с верхних этажей революция, под которую Горбачёв попробовал подвести политическую и социальную опоры, оказалась на весьма шатком фундаменте. Проявившая интерес к политике, потянувшаяся во власть активная часть элиты сочла, что самый прямой путь к этой цели – присоединение к радикальной оппозиции Горбачёву. Динамичный слой новых предпринимателей, убедившись, что «серая» зона переходной экономики предоставляет уникальный шанс для обогащения, ринулся в полулегальный и нелегальный бизнес, втягивая в него за собой многих представителей государственной и партийной номенклатуры. Понятно, что такой сомнительный базис должен был неизбежно разложить и криминализировать «надстройку». В итоге, в то время как вершина Перестройки уходила все выше в заоблачные перспективы преображения страны и мира, её основание все глубже погружалось «под воду». С какого-то момента неизбежно и сам Горбачёв должен был, не сознавая этого, стать не только жертвой развязанных им процессов, но и орудием в руках тех сил, которым он открыл двери к истинной, то есть экономической, власти и негласному политическому влиянию.
Помимо социальной базы в 1989-1990 годах начали подвергаться эрозии и политические опоры перестройки. Прежние сторонники и попутчики, уже не только члены Политбюро, но и представители интеллигенции, средства массовой информации, дольше других сохранявшие благодарную верность Горбачёву, начали расходиться по противоположным лагерям. Что уж говорить о КПСС и тем более о пустившей побег от её подпиленного ствола КП РСФСР, которые, естественно, не собирались стать партией президента. Советы, в которые он попытался вдохнуть жизнь, ни на какие попытки реанимации не отзывались. У генсека-президента, сосредоточившего в своих руках к 1990 году необъятные властные полномочия, помимо возможностей телеэкрана, не было под рукой передаточного механизма, с помощью которого он мог бы если не единолично управлять страной, то хотя бы влиять на развернувшиеся процессы.
Единственной структурой, к которой теоретически перетекала отобранная у партии власть, был пока чисто символический «президентский режим». Но и эта, ещё не успевшая прижиться и мало кому понятная властная конструкция подвергалась ожесточенным атакам с разных сторон – от радикалов в российском и союзном парламентах до смыкавшихся с ними в нападках на «опасный авторитаризм» президента депутатов из группы «Союз».
Произошло все это парадоксальным образом именно потому, что Горбачёв на самом деле добился поставленной цели. То, к чему он стремился, произошло: «процесс пошел». Реактор перестройки был запущен, и теперь никто не в состоянии его заглушить. Теперь уже и сам её инициатор, двигаясь вперед, – дорога назад ему была заказана – не мог определенно сказать, выбирает ли он самостоятельно дальнейший маршрут или подчиняется толкающим в спину событиям.
Не случайно именно в этот период Горбачёв впервые в кругу самых доверенных лиц заводит разговор о возможной отставке. «Дело сделано, – говорил он А.Черняеву. – Народ получил возможность самостоятельно выбирать и руководителей, и дальнейшую дорогу». От ухода Михаила Сергеевича удерживала надежда, что начавшийся процесс ему лучше, чем кому-нибудь другому, удастся ввести в рациональные рамки. Отголоски этих же настроений уловил его помощник, общаясь в эти дни по телефону и с Раисой Максимовной.
Оставался тем не менее у Генсека ЦК КПСС один серьезный долг уже не перед своей партией, а перед всей страной. В ситуации, когда новый, избранный на основе подлинных выборов и в силу этого легитимный парламент готовился реально взять в руки верховную власть, было необходимо, чтобы правившая до сих пор партия желательно добровольно и тем более без вооруженного сопротивления уступила её народным избранникам. Никто, кроме Горбачёва, подготовившего эту операцию и остававшегося номинально Верховным Главнокомандующим потерпевшей историческое поражение партийной армии, не мог подать ей официального сигнала к отступлению. Тот факт, что он одновременно подписывал и принимал капитуляцию, несколько упрощал дело. Однако затягивать с публичным «харакири» тоже не следовало – лучше взять инициативу на себя, чем оказаться в ситуации, когда партийное руководство принудит к этому очередной Съезд народных депутатов.
В феврале 1990 года Пленум ЦК КПСС выбросил белый флаг. «Начавшая перестройку» партия, понукаемая Горбачёвым, сама выступила с предложением об изменении редакции пресловутой 6-й статьи Конституции СССР, юридически закреплявшей за компартией статус «ядра» советской политической системы. Открывшемуся через месяц II Съезду народных депутатов осталось «удовлетворить просьбу» КПСС о её увольнении «по собственному желанию» с должности «руководящей и направляющей силы» советского общества.
Уже на I Съезде народных депутатов СССР в мае 1989 года страна, припавшая к телевизорам, была потрясена беспрецедентным зрелищем: перед открытием съезда партийные «небожители-олимпийцы», члены Политбюро КПСС с непривычной для них суетливостью разыскивали свои места среди остальных депутатов в зале заседаний, а не в президиуме на сцене Кремлевского дворца, в свое время задуманного и построенного как постоянная декорация для ритуальных государственных и партийных торжеств. II Съезд, приняв в марте 1990 года новую редакцию 6-й статьи, поместил КПСС в одном ряду с «другими политическими партиями», и теперь уже вся партия была вынуждена покинуть высшую национальную трибуну, которую привыкла считать своим наследным троном.
Предал ли свою партию генсек, приведший её к политической Цусиме? Или спас от унижения, а может быть, и от расправы, от предлагавшегося кое-кем Нюрнбергского процесса? Да и кто, в конце концов, кого предал, и не произошел ли внутри КПСС и тем более в КП РСФСР антигорбачевский и антиперестроечный переворот ещё за год до путча, интернировавшего президента?
«Партия – единственное, что мне не изменит» – любил с выражением декламировать заученные со школьных времен строки Маяковского молодой секретарь Ставропольского крайкома. 23 августа 1991 года последний генсек ЦК КПСС подписал в Кремле заявление о сложении с себя обязанностей руководителя партии, объясняя свое решение тем, что «партийное руководство не осудило путч и не призвало коммунистов защитить Конституцию». Поведение партийной верхушки во время путча в принципе не было неожиданным: Конституция без прежней 6-й статьи ценности для партии не представляла.
Однако окончательное, пусть запоздалое расставание Президента СССР со своим двойником генсеком и с партией, уже давно переставшей его признавать своим лидером, стало не только драматическим финалом многолетней истории КПСС, но и имело роковые последствия для всей страны и целостности Советского государства. Один из ветеранов литовской компартии рассказывал, что как-то в разговоре со Сталиным задал ему вопрос: «Зачем в Советской Конституции (официально величавшейся сталинской) записано право республик на выход из Союза? Для чего таким образом провоцировать сепаратистские настроения, ведь это может привести к расколу страны? «А вот чтобы этого не произошло, и существует единая партия", – ответил вождь. К августу 1991-го Советский Союз уже не был, конечно, такой же монолитной державой, как в ту эпоху, когда ею управлял Иосиф Виссарионович. И все же пока партийная скрепа существовала, она предохраняла государство от распада. После путча до официальной кончины Союза осталось четыре месяца. И только на эти четыре месяца президент Горбачёв пережил генсека с той же фамилией.